Книга: Обратная сторона
Назад: Мара Гааг. По эту сторону зеркала
Дальше: Ольга Красова. Дубина

Вера Сорокина

Кран

А потом мы уронили кран. Вовсе уронили, ну как есть! Падал он медленно и величаво. Кренился, будто большой раненый зверь. С рыком да предсмертным скрежетом заваливаясь вперед и немного набок.

Вокруг было тихо-тихо. Так тихо, как бывает только зимой под вечер в небольшом поселке.

А мы, значить, стояли на краю опушки и завороженно глядели на эту маленькую, но шибко важную для нас победу.

«Не будет здесь стройки, – подумалось. – Пока живой я, не будет». И почуял, что с некоторых пор мои мысли и слова и впрямь весомы. Такая тогда меня сила да радость наполнила. До самого краешка: двинешься – выплеснется. Точно в прорубь ухнул. Хотелось дышать поглубже, плясать и прыгать от счастья. Ну это и понятно, любой нечисти жертвоприношения что вино: будоражат кровь и, пускай на миг какой, но делают могучим, словно бог взаправдашний. А человеческие жертвоприношения, они-то во сто крат сильнее.

Выходит, крановщик-то помер. Да и те, которых леший в лесу заморочил, вряд ли вернутся. Жаль, конечно, ну да Степаныч существо хищное, ему тоже питаться надобно. И пусть люди думают, что места тут гиблые. Значит, больше не сунутся.

– Все, расходимся, – прервал мои мысли Домин. Он был среди нас самый древний и навроде как заместо старосты.

– Ты это, выручил нас всех. Кланяюсь тебе, – сказал он чуть слышно и положил мне руку на плечо. Я от того малость в снег ушел. – А за человека не горюй. Это все на доброе дело, – огладил бороду, глянул на меня так пристально-пристально своими глазами-подсолнухами (и как только не выцвели за столько лет), да и пошел, оставляя кошачьи следы на пушистом снегу. Видать было, что хотел что-то прибавить, но не сложилось. Ну да еще успеется.

А остальные наши и правда безмолвно кланялись мне и вместе с Котами тоже уходили восвояси.

Так помаленьку стемнело, и мы с Кошкой остались совсем одни. Видели, как вышел Дух того человека, что на кране сидел. Он не злой был, побродил немного и начал истаивать. Никто за ним не пришел. Значит, уже не впервой уходит, путь знает. Да и не цеплялся он совсем. По всему видать было, что притомился жить и ни за что тут уже не держится.

– Вот и зима, – сказала Кошка. Кошки, они всегда зрят в корень и попусту не болтают.

– Зима, – подтвердил я.

А закрутилось все аккурат в начале весны. Такой уж порядок. Все уложено вчетверо. Времена года, стихии, углы избы. И жизнь человеческая из четвертей скроена: детство, зеленость, сила да трухлявость. Это только в сказках дурных три – число волшебное. А в жизни завсегда есть еще что-то, что глазу, может, и не видно, но душа-то чует, ее не обмануть.

Вот и вся эта история началась из-за четырех. Приехали, значить, по весне четверо городских. Да не просто городских, а столичных. И мы, все как один, беду-то эту упустили.



***

– Ма-а-а-ам! – Катя влетела в квартиру румяная и запыхавшаяся. А за ней стало вползать целое облако зимнего пара из подъезда. Она прихлопнула облако дверью и принялась снимать валенки, наступая одним на другой. Валенки стягиваться не желали, а желали запутывать ноги и запинаться. Но девушка справилась и побежала по коридору, сбросив шубу прямо на пол и на ходу стягивая шарф.

– Мамочка, радость-то какая! – девушка вбежала в зал и только тогда остановилась, чуть проскользив по деревянному полу. – Нас сносят!

– Как сносят? – Ирина Владимировна от неожиданности захлопнула книгу. Она сидела в типовом угловатом кресле со старым томиком в руках.

– Мамуль, да ты не переживай! – Катя плюхнулась на ковер у маминых ног. – Приехали какие-то москвичи. Хотят покупать землю и отстраивать поселок заново. А нас под снос. Зато дадут новую квартиру в большом хорошем доме.

Ирина Владимировна вздохнула, надела очки в пластмассовой оправе и принялась искать место, на котором остановилась.

– Катенька, – сказала она, уже почти вернувшись в обволакивающий мир поэзии, – мы в нашей глуши никому не нужны. И если эти твои москвичи не полные дэбилы, то уже к вечеру отморозят носы и уедут домой.

– Так вроде бы нефть в лесу нашли, – уже не так уверенно сказала Катя.

– Нефть? – Ирина Владимировна снова нехотя оторвалась от книги и недоверчиво взглянула на дочь поверх очков. – Насколько мне известно, когда находят нефть, строят буровую, а вовсе не жилые дома. Или коммунизм все же победил, а мы с Мандельштамом все пропустили?

– Нет, мам, вы с Мандельштамом ничего не пропустили, – уныло отозвалась Катя.

Ей, как и любой девушке из поселка (которых, впрочем, можно было пересчитать по пальцам), очень хотелось вырваться из болота обыденности и ринуться навстречу блистательному будущему. Ехать к этому самому будущему она не могла, не хотела оставлять маму. Но совершенно не возражала, если бы будущее приехало само. Поэтому расставаться с перспективой красивого высотного дома, освещенных улиц и торговых центров было безумно обидно.

Нет, она любила свой поселок. Такой знакомый лес, озеро за холмом и старый теплый дом с горами книг. Любила, когда утреннее солнце медленно заползает в сервант и там заигрывает с бабушкиным сервизом. Облизывает мелкие полевые цветочки на чашках и, уже окончательно распоясавшись, устраивает целое представление в хрустальных фужерах. Любила свою кошку Росу. Пушистую, как медведь. А до того любила рыжего кота Апельсина. С ним они вместе выросли и по нему она впервые по-настоящему горько плакала. Любила она и размеренность деревенской жизни. Реальные потребности и оттого бесхитростные запросы. А еще очень любила маму, строгую учительницу русского языка и литературы.

Но все вокруг твердило ей о том, что нужно куда-то стремиться и всегда желать большего. Счастье в переменах – вот что слышалось ей отовсюду. И противостоять тому не было совершенно никакой возможности.

– Ладно, мам. Будем ужинать?

Катя встала и поплелась в свою крохотную комнатку с узорчатым ковром на стене. К ужину следует переодеваться, так было заведено в доме. И даже если дом снесут, порядок этот останется незыблем.

– Не загадывай и не расстраивайся раньше времени, – крикнула ей вслед мама. И уже совсем тихо добавила: – Поживем – увидим.



***

Ну и я, значить, так же рассудил. Чего бежать-то вперед лошади? Да и честно скажу: после той истории с Катиной бабушкой был я, будто картошка гнилая. Всю душу тогда из меня вынули, внутри одна труха осталась. Жил я и обязанности свои выполнял. Кое-как, конечно, ну да и на том спасибо. На что-то большее даже и не замахивался. Не до того мне было.



***

Но уже в мае стало ясно: не отморозили носы москвичи и взялись за нас всерьез. Как только дороги принялись подсыхать, стали столичные привозить разные чудные машины. Большие и шибко вонючие. Поставили, значить, лагерь и давай деревья валить.

Тогда уж взял я кусочек мяска, конфеток побольше и побег с Кошкой в лес. Там друг мой жил, Степаныч. Я поначалу все дразнил его, мол, какой ты лесовик с таким именем, ты ж степник. Он на это крепко злился. Но и отходил быстро. Добрый он.

Было время, спас меня Степаныч. Я тогда жил в моем первом Доме, в деревне. Добрый был сруб. И люди были добрые да трудолюбивые. Избу поставили честь по чести, помолились. Бабка местная нужных травок пожгла да правильные слова сказала. И под конец, когда щели меж бревен мхом затыкивали, я и начал себя сознавать.

Озорничал, конечно, по малолетству. Игрался с людьми, но по-доброму, без дурного. За дитями ихними всегда по серьезному смотрел, за съестным, да хвори всякие отгонял. А они хоть и бранили меня иногда, но молочка в блюдце завсегда наливали.

Мало-помалу я со всей округой познакомился. Учили они меня уму-разуму, советы давали, как хозяйство вести и за людями присматривать. Да и Кошка меня обучала. По-свойски, конечно, но сдружились мы с ней крепко, просто не разлей вода. Я ей молоко отдавал, а она мне сказки рассказывала и песни пела. Хорошо мы тогда жили, ничего не скажешь. Люди даже мельницу справили, излишками на базаре торговали. И семья у них прирастала. А мы с Кошкой сидели на печи да радовались. Жили-поживали как в одной из Кошкиных сказок.

Но не вечно было сказке длиться. Кошка моя состарилась да ушла помирать. Очень я по ней горевал. Так, что с новой у нас и вовсе не заладилось. Хотя тогда-то я не знал, что это не Кошка была, а ведьма злая. Чуял обман в ней, да малой совсем был, не понимал. Думал, все тоска по старой моей подруге. А оказалось, зря я сердце не послушал. Может, иначе бы все обернулось.



***

В один день, значить, пришли в деревню какие-то красные. И все кругом зашептались, мол, раскулачат-раскулачат. Я думал, будет какая потеха на кулаках, но вышло совсем другое. Кошка моя, которая была совсем и не Кошка, перекинулась в девку и пошла к ихним главарям. Указала на Дом, сказала, что самый богатый. И пришли тогда эти черти все отнимать. Стали в избе гадить, все ломать и тащить в свои сани. Хозяин шибко бранился с ними, так они его и пришибли.

Я тогда напужался очень, забился под самый чердак. Но даже оттуда видал и слыхал все их зверства. Не мог не видеть, я ж сам Дом был.

Перебили они всех и взялись, значить, палить хаты тех, кто им сопротивлялся. Чтоб другим неповадно было. Некоторые из деревни им даже подмогли, но я того уже не видал. Чувствовал, как меня огонь ест. Жар такой, что замки на сундуках поплавились, а меня трясло, будто в проруби ледяной сидел. И выйти не мог, без Кота мне из дому ходу нет. Только Коты да Кошки могут проводить. А без них все, погибель.

И тут услыхал я, что бранится кто-то внизу. Да так узористо и вроде как меня зовет.

– …ты что тут, едрыть твой корень, червяк дупловой? Хотишь, чтоб я тя как дятел вышкабячивал? Давай слезай, чай не белка в дыре-то сидеть!

Потом слышу: пыхтение. Видать, по лестнице полез да остановился.

– Э, ты, домовик, глухой, что ли?! – еще пыхтение. – А ну слезай, а то погоришь весь к бабкиным шишкам.

Я тогда еще подумал: «Что за бабкины шишки такие?». То было последнее, что пришло в мою бестолковую башку. Опосля больше ничего и не помнил.

А Степаныч меня вытащил и к себе в лес уволок. Только уж потом рассказал, что у бабки шишки-то со страху случились. Шибко лешие огня боятся. Но пообещал он моей Кошке, что приглядит за мной и заступится, коли чего. Вот и приглядел. Да спасибо, изба была деревянная, в другую он зайти б не сумел, власти у него такой нет.

Так вот и познакомились. Меня, правда, потом еще долго припадки били. Никак я не мог без Дома. Будто душа без тела ходил. Маялся очень. Потом, конечно, и в лесу пообвыкся, но все равно томился страшно.

Хотя и веселились мы, бывало. Иногда с людьми играли. Таких красавцев на пути встретишь – и не так забалуешь. Непохожи мы были. Глаза по-разному горели: у меня больше рыжим, а у Степаныча – зеленым. Для маскировки, значить. Я ростом с годовалую елку был, а он как береза: длинный, худой да тонкий. Хоть оба и мохнатые на морду, но у меня борода окладистая, пушистая. А егоная вся в шишках-колючках. Не борода, а мох какой.

Я, сколько себя помню, в штанах и рубахе ходил, а Степаныч все чем-то лесным обрастал. Всякая хвоя да листья к нему липли. Бывало, сядет, задумается, и не видать его в лесу вовсе. Так что в прятки с ним шибко не поиграешь, завсегда в дураках выходишь. И лапки у нас несхожие. У него волчьи, когтистые, а у меня так кошачьи. Ну, не один в один как у Кошки-то, а поболе чуток. Как у тигры какой или у рыськи (мне так Степаныч рассказал, сам-то я их и не видывал).

Только вот сладкое мы оба любили одинаково. Улья грабили да потом от пчелей бегали. Ох и весело было.

Правда, недолго мы по лесу озорничали. Времена стали голодные, и ушли мы в чащобу. Больно мне было видеть несчастных таких людей. И Степаныч сам не свой ходил. Съедал их, ясно дело. Но не с голодухи, а с жалости больше.

Не знаю уж, сколько времени прошло, но однажды вечером, по весне, прибежал он запыханый весь. А глаза зеленючие и радостные.

– А ну-ка собирай свой хлам. Дом я тебе нашел. Не дом, а молодуха! Чтоб мне на шишку сесть, такого дома ты еще не видал.

Ну побежали мы, значить, к этому Дому. Долго бежали, но я совсем тогда не притомился. Знал, что ждут меня.

Выбегли к поляне. Степаныч остановился у самой кромки леса и машет мне, мол, бежи, бежи. А я пробег еще чуток и все равно остановился. Попрощаться надобно, да и увидел я его, Дом-то этот. Таких дворцов я еще не видывал: два этажа, и на кажном этаже еще по два Дома. Не деревянный, но и не каменный. Я тогда так и не понял, что там внутри. Когда бежал, все боялся, что туда уже другого домовика зазовут, и не дождется меня Дом. А когда увидал его, понял: тут домовик сам не заведется, и никто на такое богатство по доброй воле не позарится.

Обнял я, значить, Степаныча. Он, конечно, проворчал что-то.

– Колючий ты пень, – сказал я чуть не плача, – но добрый, как котенок.

– Бежи уж, напечное ты отродье. Кошку добрую заведи да приходи в гости честь по чести. И на-ка вот, шишку возьми. А то, пока добежишь, истаешь совсем. За лесом я тебе не сторож.

– Кланяюсь тебе. Кла-а-а-аняюсь! – уже на бегу кричал я.



***

Ох и что это был за дом! Влез я в него, как в покойника вошел, будто руки-ноги мне чужие пришили, да еще по две пары. Не было ни жизни в том доме, ни толковой печи, ни правильных углов. Да и людей еще не было, а у меня уже все в голове ходуном ходило. Столько комнат да дверей, что мне дурно было первое время. Голова шла кругом и мутило.

И вот под вечер приехали первые человеки. Пока ждал, извелся весь. Места себе не находил. Отвык я от людей-то. Даже не знал, сколько зим мы со Степанычем по лесу бродили, никого, окромя белок да медведе́й, не встречали.

Вышла, значить, из повозки женщина с дитем. Куль, а не дите, так сразу и не разобрать – пацан али девчушка. А женщина такая статная была, одета чудно, но сразу видать, что с характером баба. Постояла, посмотрела на темные окна. Потом уложила ребетеночка да полезла открывать какой-то сверток. Я как увидел тот сверток, мне на душе аж тепло стало. Еще не знал, что там, а уж сиял он для меня пуще солнца.

Зажгла она свечу, поднялась на второй этаж, отворила дверь. Не заперто было, но сама не вошла. Сначала сверток раскрыла. А там котенок, аккурат с мою ладошку. Кроха – непонятно в чем только душа держится. Худой и грязный. Шатался весь, но порог перешагнул как полагается.

Потом уж женщина с кулем зашла, да два чемодана занесли. Женщину ту звали Мария, Мария Давыдовна, а куль назывался Ирочкой.

Мария кое-как разогрела Ирочке молока, покормила и легла спать. Прямо на полу, на дохе. Больше ж ничего не было. Но перед тем как спать идти, налила немного молочка в мисочку – меня угостила. Знаю, что меня, а не котенка, потому как молоко поставила за дверь, а дверь закрыла. Котьке тоже чего-то перепало. Одна женщина ложилась спать голодной.

Молоко я, конечно, отдал Кошке моей. Грел ее, да песни пел. Ну и про людей, ясное дело, не забывал. Холода они совсем не почуяли, оберегал, как только умел.

Так и стали жить мы с Марией, Ирочкой и Революцией. Я тогда не знал, что это за чудное слово. Не знал я и что Мария Давыдовна ярая коммунистка была и секретарь партячейки в нашем колхозе. Я ни про колхоз этот странный, ни про Ленина, ни про Советскую власть слыхом не слыхивал. Да и какое мне было дело до ихней власти? Мне главное, чтоб дома тепло и уют, вот и весь сказ.

Немного погодя приехали еще люди. Молодая семья, правда без дитев и без Кошки. Но мне тогда другие Кошки были без надобности. Я влюбленный был в Революцию. Ближе и роднее души не было на всем белом свете.

Летом, когда она малость подросла и окрепла, сводил ее в гости к Степанычу. Боялся, конечно, что он в ней ведьму признает. Но все обошлось. Поладили они, а потом так сдружились, я даже иной раз опасался, что она одичает да в лесу насовсем останется. Не ревновал я, нет. Тут другое. Мне рядом с моей Революцией покойно было. Она для меня так и светилась каким-то светом особенным. Ну вот все обыкновенное, вещи там, люди, а в ней будто огонек горел. Кажись, собаки так хозяина своего видят. Сразу по телу такая радость разливается, что разом млеешь.



***

Так про людей-то. Те, что приехали, законов никаких не знали, молочка не ставили. Может, по молодости, а может, из-за этой ихней Советской власти. Власть эта, как я понял, всю ворожбу навроде как отменила. Но я-то – вот, не отмененный был. Потому ко всем этим Советам относился с недоверием. Хотя, когда Ирочка подросла, Мария Давыдовна ей сказки стала рассказывать про Ленина да про всякие их коммунизмы. Я-то что, сказки шибко люблю. И хоть эти не шибко понимал, но послушать завсегда был радый.

Те, что снизу, Ефросинья Игнатьевна и Иван Иванович, тоже наподобие сказок друг другу рассказывали и все ждали коммунизма, пуще Деда Мороза какого. Тоже в колхозе работали. За зверями всякими ухаживали. Это у них называлося «ветеринары». Ну а я кланяюсь всем, кто зверей привечает. Так что и с ними мы жили дружно да весело. Пока электричества толком не было, свечи я у них воровал. А то, понимаешь ли, засядут вечером за книжки, откуда ж тут детям взяться? Но что-то у них и без книжек дело не шибко шло. Я летом им даже травки всякие собирал да в чай подкладывал. Так мало-помалу у нас в доме еще один детенок завелся.



***

Потом приехала бригада инженеров. Поселились они во второй квартире снизу. Четверо мужиков в одной хате – это завсегда непорядок. Жалел я их. Ни еды нормальной, ни ухода, ни ласки. Но они таких мелочей, кажись, и не замечали. Не жрали толком, а глазищи все одно горели. Еще до рассвета на стройку свою укатывали. Тоже все про коммунизм твердили. Только я, значить, все больше и больше слушал и все меньше понимал. Как же это люди хотят, чтоб все общее-то было? Чтоб все поровну? Ну вот Дом, к примеру. Он только твой должен быть. А когда дом общий, то нет в таком доме порядку. Дому хозяин потребен. И как же это так всем одинаково причитается? Кто-то вон на печи лежит, а кто-то в поле горбатится, а опосля получай поровну? Мурня какая-то, ихний коммунизм, сразу я смекнул.



***

Ну а про последнюю квартиру вообще ничего сказать не могу. Ничего хорошего то бишь. Вселилась туда старуха злая. Не ведьма, конечно. Хотя я сначала шибко на нее так думал. Не знаю, почему такая она недобрая была. Может, жизнь чем обидела?

Лаялась, значить, со всеми ни за что ни про что. Да только присоветовал мне Домин не гнать ее, а оставить в наставление остальным. Чтоб видали, как ныть да жаловаться плохо, коли крыша над головой есть да пропитание. И чтоб, глядя на нее, ценить умели, что у каждого за душой имеется. Так я и поступил, хоть и не по сердцу мне было. И дажить когда она остальным житья не давала, я ей не мешал. А потом и вовсе перестал заходить к ней.



***

Время, как заведено, шло. Ирочка подрастала, а сына Фроси и Ивана отправили к бабушке в город. В квартире по соседству инженеры сменялись студентами, такими же худыми и неухоженными. А потом, значить, грянула война, и даже таких мужиков я вовсе видеть перестал. Несколько раз квартировали солдаты. Я их подкармливал чем мог, а потом они исчезали. Вроде живые были люди, а ходили, будто призраки с погоста. Ничего доброго я в их будущей судьбе не видал. Армия неупокойцев.

Степаныч часто приводил партизан. Те были поживее, но все равно что звери дикие. Среди них довольно было и недобрых людей, но такие по лесу долго не ходили. Съедал их леший. А некоторые всю войну с ним прошли и уж не смогли вернуться в семью. Перекинулись в лесовиков и разбрелись кто куда. Земля-то большая, места для всех хватило.

Ивана тоже забрали. Он все говорил, что только коров лечить умеет, но оказалось, что разница там небольшая. Если хочешь помочь, все едино.

А я за него просил очень. Очень его ждал. И на четвертый год дождался. Вернулся наш Ваня. Вот радости тогда было! Еды неизвестно откудова достали. Мы с Революцией ягод да грибов приволокли. Все диву давались, откуда такое сокровище взялось. Да тут не в еде дело было, хоть и голодали мы шибко. Светились они, прям как Кошка моя ненаглядная.

Помню, Мария забежала в дом, забыла, видать, что-то. Остановилась у окошка, прямо в луче света. Да так тихо-тихо проговорила: «Спасибо». Постояла еще с минуту, встрепенулась и дальше пошла. Только светить стала еще ярче прежнего. Вот только я все думаю, что не Ленину ихнему она это сказала, да и не коммунизму.



***

Ну а потом, казалось бы, живи да радуйся, но в Дом за Марией пришла беда. Донесли на нее на работе. Что, мол, не Давыдовна она, а вовсе и Давидовна. Я-то разницы совсем не понял, но почуял, что плохо дело.

И однажды ночью из города приехала черная машина, глазастая такая и блестящая. Я машин до того и не видал почти. А эта хоть и красивая с виду, но запах от нее плохой, да вороны позади летят.

Мария, кажись, уже давно машину ждала. От каждого шороха просыпалась. И тогда проснулась. Подошла к окну, замерла да стала оседать, будто по голове кто шибанул.

Вышли, значить, из машины трое и пошли к Дому. Глянул я на них и узнал тех чертей, что хату мою пожгли. Морды совсем не изменились, только одежду перекинули. Время их совсем не взяло.

Понял я, что надо что-то делать. Никак нельзя их в Дом пущать. Спасибо, Степаныч научил людей морочить. Те, конечно, и не люди были, потому так запросто не ушли. Но мы с Революцией расстарались: как начали ступеньки запутывать и светом мигать. Заморочили так, что показалось чертям, будто бы дома никого и нет. Насилу прогнали гадов. А под конец уж старуха со второго этажа вылезла. Сам я не понял, чего ей понадобилось. Да только крепко попало ей от чертей этих, и померла она на третий день. Хоть и не любил я ее, а все одно жалко. Своя ведь.

Потом мы с Революцией целую неделю отсыпались, силы восстанавливали. Я до того умаялся, что нечаянно капусту в доме попортил. Прокисла вся как есть. И Революция моя с того дня все хуже и хуже стала. Сначала не хотел я замечать, думал, пройдет, перемелется. Потом уж спохватился, да поздно было. Мы со Степанычем лечить начали, но все без толку. Захворала она сильно.

Как-то вечером пришла ко мне. Уж почти совсем не светилась. Потерлись мы носами, поздоровались, и сказала она так тихонечко: «Пойду я, Домммушка. Четыре на четыре уж, вышел мой срок. Проводи меня, любимый». И голову мне на колени сложила.

Спела она мне песню, да пошли мы в путь. Я только краем глаза отметил, что и Мария Ирочку куда-то собирает. Но беда меня забрала, ничего видеть не хотел, никого спасать не мог. Пришли мы к Степанычу, а он уж поджидал нас. Чуял.

Долго мы с ней прощались. Душа у меня рвалась. А Революция мне все мурлыкала, пока истаивать не начала. Тогда уж они со Степанычем в чащу пошли. Проводил он ее как полагается. А она мне до последнего песню пела да меж стволов мерцала. Пока совсем не угасла.

Не помню, как Домой воротился. А там так пусто, будто не в Дом я пришел, а в поле какое. И молочко мое стоит. Нетронутое.

Очень я горевал. Тогда и первые трещины по стенам пошли. А мне все едино, не хотелось без Революции моей тепла да уюта.

Наутро Мария с Ирочкой в город поехали. Я, конечно, заметил, что с вещами, но лезть не стал. К тому ж Мария вернулась еще засветло. Правда, одна.

А еще через пару лун, так же ночью, снова прикатила машина та, черная. Мария как заслышала, поднялась сразу. Тихо так, спокойно. Оделась да сумку с вещами взяла. Эта сумка уж давно у дверей была приготовленная.

Худо мне было, а все равно вышел я к троице чертей. Да так и замер. Те самые они были, только сильные и злые. Видать, крови чьей-то напились. Попытался я их заморочить, да где уж там. Они в этот раз меня видели и так приложили, что аж искры из глаз посыпали. Поганые отродья.

Когда в сознание стал приходить, рассветало уже. В квартире было пусто, тихо. Да чисто так, будто никто и не жил там никогда.

Я тогда все так и оставил. Закрыл верхний этаж и мороку навел. Людям казалось, что и вовсе один этаж в Доме. На то все силы и ушли. Но я надеялся все же, что Ирочка вернется. А в соседской квартире все так злобой пропиталось и проросло, что никого туда пускать нельзя было.

Наворожил я, значить, а сам на чердак к голубям ушел, да и уснул там. Не хотел больше ничего видеть и никого беречь. Кого надо не сберег, так чего уж теперь. Худо мне было. Хуже, чем тогда, когда заживо горел. Из такого за раз не вытащишь, чай не пламя.



***

Так и маялся я в том огне, пока Ирочка не вернулась. Да не Ирочка уже, Ирина Владимировна. Сама выучилась и деток, значить, приехала учить в местной школе. Зашла она в Дом, посидела, поплакала и принялась порядки наводить. Ух и пыли было, до потолка. Все пауками да грязью поросло. Я-то совсем не приглядывал.

А перед сном, как закончила уборку, так молочка налила в мисочку и закрыла ее на кухне. Кошки она не привезла, не от кого было закрывать, но обычай уж был такой.

Я ради такого дела встал, уважил хозяйку. Горе – не горе, беда – не беда, а обычай надо блюсти. Обычай же он навроде договора. Покамест все выполняют, так все складно идет, а как кто перестанет, так все на глазах и рассыплется. Люди верить перестают, а домовики уж и не смотрят как надо.

Мне вот, к примеру, все эти очки да булавки даром не нужны. Надобно только, чтоб ко мне по имени обратились да вернуть попросили. А я что – поиграл-поиграл да отдаю. И молочко, чтоб оно пропало. Несварение у меня с него, а вот поди ж, надо уважить. Так что, будь добр, выпей угощение.



***

И стали мы с тех пор жить-поживать. Правда, добра особо не наживали. Зато внизу поселилась еще семья с детишками. А квартиру старухи я так и не открывал. Плохо там было, нечисто. Силенок почистить так и не хватало. Кошки у меня не было. Кошка, она, почитай, половина всей силы. Да и худо мне было все одно, ходил пришибленный, доходяга.

А зим двадцать пять тому назад случилася у Ирины любовь. Красивый сам из себя. Рукастый да головастый. Вот только нехороший он был, злой.

Пошел я тогда снова совета просить у Домина. Он столько лет людей стережет да оберегает, уж подскажет, как быть. Слыхал я, он из-за моря приплыл. Русалиха в него влюбилася, да от пиратского погрома спасла. Сдружился с трюмовиком и так, значить, приплыл к нам. Может, брешут, конечно, да только все наши чуют силу в нем и мудрость, веками нажитую.

Пришел я к нему поутру, сели мы у окошка да стали за его пацанятами приглядывать. У него был самый высокий Дом во всем поселке. Ажно три этажа! С таким окромя него никто б и не справился. Он, конечно, отмахивался, говорил, мол, и вы сдюжите. Что можно и на этаж повыше с домом управиться, но больше – ни-ни. В домах выше четырех этажей домовики не водятся. Помирают они в таких домах. Не под силу им столько жизни в хату вдохнуть и за всем досмотреть.

– Что ж мне делать, дядька Домин? – спрашивал я. – Может, мне ведьму какую привести? Пусть с него зло снимет.

– Зло не порча, оно внутри сидит. Такое, брат, не снимешь.

– Ну не дело это! Уже вторая в роду – и одна. Так и себя проклянет, и всех девочек до третьего колена.

Домин огладил бороду, задумался.

– Прогони его, Доммм. Я много всякого повидал. Уж лучше пусть одна будет. Еще не старуха, может, приткнется к ней кто.

– Эх, дядька, не одна она уж, – вздохнул я. Знал ведь уже. Она еще не знала, а я уже чуял.

– Тем более, гони его взашей. Не плачься, воспитаешь. Третье поколение на твоем веку будет, а ты сделай все так ладно, будто бы не третье, а четвертое. Не води ты им ведьм. Лучше счастья в Дом приведи.

На том и распрощались.



***

Сказано – сделано. За неделю и след простыл от любви от этой. Убегла вся любовь в город, только пятки сверкали. А ровно через восемь месяцев у нас появилась Катенька. И только она начала ходить-говорить, так сразу запросила котеньку. Сердце тогда у меня снова заныло, и опять я на чердак ушел. Но когда мелочь-то эту принесли, не удержался, прибег в квартиру. Кот был рыжий с белым. Малой совсем. Они его Апельсином назвали. Одна шерсть да глазища. И морда наглая-наглая. Короче говоря, подружились мы с ним. Со Степанычем они, правда, лаялись. Да только потом уж я понял, что это у них заместо игры было. Хищники, они хищники и есть.

Так и жили: Ирина Владимировна, Катенька да Котенька. Вроде и хорошо, хотя иногда и плохо, конечно. По-разному жили. А я все одно как в киселе плавал. Никого к себе близко не допускал. И крыша потихоньку гнила, да трещины росли.

Почуял, что живой, только когда лес валить начали. Бежал тогда вместе с Росой к Степанычу, и такой меня страх одолел, что колени подламывались. Прибег к нему, запыхался совсем. А он на пенечке сидит да на людей посматривает.

Мясцо мое в карман припрятал, а шоколадку развернул и говорит:

– Раньше вот, шишкой им по лбу, человеки как человеки были. – Закинул плитку в рот и давай жевать. – Быает, прииешь одного дуака деевом, осальные тада не лезут уше. Поиают: тута лес не трошь.

Повернулся на меня – а в глазах слезы стоят. Будто речка тиной поросла. Не знал я, что ему ответить. Но рождалась тогда во мне какая-то лютая сила. Еще не понимал я, что делать надобно, но уже знал, что обязательно прогоню людей из леса. Ни за себя, ни за Дом еще не боялся. Только за Степаныча тревожно было.

Воротилися из лесу и прямиком к Домину пошли. Просил, чтоб тот собрание созвал. Думал, что всем миром поможем лесовику. Уж он-то нас выручал – будь здоров.

Собрались, значить, на Ивана Купалу. В ту ночь всякий мог из Дому выйти, даже тот, кто без Кошки жил. Долго спорили да рядили, но так и не придумали, как людей прогнать. Немного у нас было хат, но каждый думал, что его самая крайняя. Всем было жаль лесовика, да только такой уж мы народ: пока наш Дом не трогают – сидим за печкой, следим, чтоб тесто не сбегло.

И такая меня злость взяла, что сказал я им в сердцах:

– Не домовики вы, а тараканы помойные. Вас тапкой, а вы и рады. Усами шевелите да жрете пуще прежнего.

Сказал и ушел. И с тех самых пор со мной не здоровались даже. Кто позлобливее, те голубей дохлых подкидывали, больных. Мне от того никакой напасти, так, только ради обиды. А обижаться-то мне было и некогда. Вспомнили мы со Степанычем партизанские времена и давай людям работу портить. Пара человек даже уехала. Тонкой, понимаешь, душевной организации попались люди. А нам что, мы и рады. Вот только на место тех двоих через неделю новые приехали, и все сызнова закрутилось.



***

А в конце лета перестали мне мышей да голубей таскать. И было из-за чего.

– Доброе утро, мамочка! – Катя вышла к завтраку, сонно потягиваясь. На ней была пижама с мишкой и какие-то еще девчачьи глупости.

– Катерина, переоденься, сколько раз я тебе говорила не выходить к столу в таком виде! – строго сказала Ирина Владимировна.

– Ну ма-а-ам, это же стол, а не театр. К тому же я не королева Англии. К чему этот этикет?

– Не надо мне разыгрывать партию деревенской простушки. – Ирина Владимировна шутливо пригрозила половником. – Собирайся скорее, а то на работу опоздаешь.

Завтракали в тишине. Катя быстро нацепила свою обычную одежду и собралась уходить, но в дверях замешкалась и вернулась.

– Мамуль, ты сама не своя, молчишь все утро. Что-то стряслось?

Ирина Владимировна вздохнула, присела на табурет. Старенький и хромой, но тщательно выкрашенный голубой краской.

– Калугиных сегодня сносят.

– Это тот домишко в конце улицы? Деревянный такой?

– Это, как ты выражаешься, не домишко, а двое пожилых людей.

– Но им же дали временное жилье, а через год там уже новый дом будет.

– Ах, Катюша, ничего им не дали. А все, что дадут, их деточки захапают. А родителей в дом престарелых сдадут.

– Да что ты такое говоришь? Кошмар какой! – возмущенно отозвалась Катя.

– Кошмар, – подтвердила Ирина Владимировна. – Хоть ты меня не сдашь в дом престарелых?

– Ну-у, не знаю, – протянула Катя. – Только если ты мне позволишь завтракать в пижаме.

Ирина Владимировна снова грозно взялась за половник, но Катя проворно шмыгнула в дверной проем. Обе смеялись. Одна – сбегая по лестнице, другая – хлопоча на кухне и наслаждаясь последними днями лета и отпуска.

А я так и врос в пол. Меня будто тот половник нагнал. Да не железный, а свинцовый, пудов двадцать будет.



***

Побежали мы с Кошкой, да поздно уж было. От дома одни щепки остались. Через час Домин прибег и остальные, кто выйти мог.

– Домир же без Кошки жил? – спросил кто-то из наших.

– Без Кошки, – ответил Домин да стянул с себя шапку.

Странно, наверное, это виделось людям. Будто все Кошки и Коты с округи пришли попрощаться с Домом. И долго так стояли, до самой ночи. Потом разошлись.

И с тех пор голубей мне уже не дарили. Зато приходили, извинялись. Кто с гостинцами, а кто просто за советом. Да только не знал я, как беде помочь. Шалости наши человекам шибко не мешали. Они как от комаров отмахивались да дальше шли в лес и по поселку.

Мы с домовиками, конечно, партизанили изо всех сил. А со Степанычем, значить, выбирали самых негодных и уводили в лес. Я до опушки провожал, а дальше он сам морочил. Не знаю, что с ними делал. Мы о том не говорили. Может, выводил с другой стороны леса, а, может, еще чего. Но я теперь такой стал, что и сам бы за свой Дом никого не пожалел. Уже не тот малец, хватит уж, насиделся по чердакам.

Много мы дел успели натворить, но к зиме, все одно, еще три дома снесли. Все рядом с тем, самым первым, где Домир жил. Но тут уж мы наготове были. Всех домовиков Степаныч лесом увел в соседнее село. Сказал, что там есть Дома без домовых. Аккурат три штуки.



***

А потом привезли его. Кран. И был он выше всех Домов и деревьев в округе. Шуму-то было среди людей! Очень уж они этот кран ждали, чуть не молились на него. Первые две ночи даже сторожили его. А потом уж забросили. А я – нет. Заходил сначала к Ефросинье с Иваном. Старенькие они стали, но еще вполне боевые. Детей у них так больше и не случилось. Зато и хвори всякие обошли стороной. Но я кажный раз захаживал и морочил, чтоб думали, будто болячки их всякие одолевают. Они тогда сынку звонили, жаловались. А я дальше шел, к крану.

Сидели мы с Росой и смотрели на это чудище. Красивый и здоровый, зараза. Уважал я его. Да вот только как победить не знал.

А Степаныч в то время все в чащу уходил. Искал там кого-то, кто может нефть попортить. Но пока таких не находилось.



***

Как-то вечером, как заведено, играли мы в гляделки с краном. Высокий он был да мощный. Будто дуб.

– Будто дуб, – задумчиво повторил я.

И тут как припустил к лесу! Чуть конфеты все не порастерял. Насилу нашел там Степаныча. Он как раз бельчат лазать учил.

– Бельчиха померла, так, ядрена шишка, теперь я у них навроде мамки, – сказал он, слезая с дерева. – А ты что хотел-то?

– На-ка вот конфеток и давай рассказывай, как ты тогда деревья на людей валил?

– Да как-как, плюешь, значить, на одну ладошку, потом, значить, на вторую, а потом ка-а-ак…

– Степаныч, пень ты трухлявый, а ну говори! – рассерчал я.

Облокотился он на сосну и, малость подумав, сказал:

– Плохое это дело, деревья валить. Но если уж припекло, то тут надо все по обычаю заделать. Поклонись ему, значить, сначала.



***

Вернулся я по своим следам. Не из надобности, просто лесная наука, она никогда из головы не выходит.

Поклонился.

– Здравствуй, Кран, – поздоровался я, как и полагается. – Ты прости, что жизнь твою пришел изломать. Но это не за-ради шалости, а только по особой надобности. Воля моя такова: пади передо мной.

Кран будто вздрогнул, рябь пошла, как от каменюки на реке. Да птахи слетели с железных перекладин. Сердце мое забухало, так быстро, точно у тех птах. Только на том все и закончилось. Уселся я в снег и чуть не заплакал от обиды.

– Надо бы всем вместе, – сказала Роса. – Когда все вместе, тогда и ворожить проще.

– Ты ж моя умница, – просиял я. – Что б я без тебя делал! Бежим, созовем всех наших.

Ну вот, пока мы по поселку бегали, тот человек в кран-то и залез. И чего ему только дома не сиделось? Видать, тоже что-то почуял. Сам смерти искал.

Собрались мы все вместе. Только пятеро не смогли из Домов выйти. Пришли, значить, к крану, поклонились.

Ну а дальше хором завели:

– Здравствуй, Кран, – поздоровались, как и полагается. – Ты прости, что жизнь твою пришли изломать. Но это не за-ради шалости, а только по особой надобности. Воля наша такова: пади перед нами.

Снова задрожал он да рябью пошел. Но на этот раз наклонился маленько, будто послушать хотел, чего мы там пищим внизу.

Тут уж Домин не сплоховал, начал домовые чары ворожить. Мы-то тоже кой-чего можем. Потом и все присоединились к его ворожбе.

Тогда начал железный наш враг клониться еще больше.

А потом мы уронили кран. Вовсе уронили, ну как есть! Падал он медленно и величаво. Кренился, будто большой раненый зверь. С рыком да предсмертным скрежетом заваливаясь вперед и немного набок.





А мы, значить, стояли на краю опушки и завороженно глядели на эту маленькую, но шибко важную для нас победу.

«Не будет здесь стройки, – подумалось. – Пока живой я, не будет». И почуял, что с некоторых пор мои мысли и слова и впрямь весомы. Такая тогда меня сила да радость наполнила. До самого краешка: двинешься – выплеснется. Ну точно в прорубь ухнул. Хотелось дышать поглубже, плясать и прыгать от счастья. Ну это и понятно, любой нечисти жертвоприношения что вино: будоражат кровь и, пускай на миг какой, но делают могучим, словно бог взаправдашний. А человеческие жертвоприношения, они-то во сто крат сильнее.

Выходит, крановщик-то помер. Да и те, которых леший в лесу заморочил, вряд ли вернутся. Жаль, конечно, ну да Степаныч существо хищное, ему тоже питаться надобно. И пусть люди думают, что места тут гиблые. Значить, больше не сунутся.

– Все, расходимся, – прервал мои мысли Домин. Он был среди нас самый древний и навроде как заместо старосты.

– Ты это, выручил нас всех. Кланяюсь тебе, – сказал он чуть слышно и положил мне руку на плечо. Я от того малость в снег ушел. – А за человека не горюй. Это все на доброе дело, – огладил бороду, глянул на меня так пристально-пристально своими глазами-подсолнухами (и как только не выцвели за столько лет), да и пошел, оставляя кошачьи следы на пушистом снегу. Видать было, что хотел что-то прибавить, но не сложилось. Ну да еще успеется.

А остальные наши и правда безмолвно кланялись мне и вместе с Котами тоже уходили восвояси.

Так помаленьку стемнело, и мы с Росой остались совсем одни. Видели, как вышел Дух того человека, ну что на кране-то сидел. Он не злой был, побродил немного и начал истаивать. Никто за ним не пришел. Значит, уже не впервой уходит, путь знает. Да и не цеплялся он совсем. По всему видать было, что притомился жить и ни за что тут уже не держится.

– Вот и зима, – сказала Роса. Кошки, они всегда зрят в корень и попусту не болтают.

– Зима, – подтвердил я.

А еще до конца весны ту дыру, с нефтью-то, признали негодной. Не знаю, уж какое колдовство Степаныч в чаще разыскал, но стали мы москвичам совсем без надобности.

Зато с города приехал внук Ефросиньи и Вани. С женой он там развелся. И вот, значить, вернулся за бабушкой-дедушкой ухаживать. А то что-то они стали на здоровье больно часто жаловаться. Отец ему все говорил съездить, да жена-ведьма не пускала.

Жена и впрямь была ведьма. Я-то их теперь за версту чую. Ну да ничего, я стариков быстро вылечу. Не болели ж они ничем. Зато Максим с нашей Катериной уже познакомился. А мы с Росой уж и квартиру на втором этаже расколдовали.





***

– Катюш, ты не видела мои очки? – спросил Макс. – Уже час ищу.

– У домового спроси. Скажи: «Домовой-домовой, поиграл и отдай». Меня так мама учила. А ее – бабушка. Верное средство.

– Слышь вон, домовая башка, кличут тебя, – сказал Степаныч.

Впервые он у нас с Росой гостил. Я теперь такой могучий стал, что смог его из лесу вывести да в дом запустить. Ух и налопался он конфет да сахару!

– А-а, пусть зовут, не брал я ихних очков. Сам же их в холодильник-то сунул. Занятой, понимаешь ли, человек, историк-краевед называется. Все носится с проектом восстановления Дома того, ну, где Домир жил. Говорит, мол, шибко он культурно ценный был, Дом-то этот.

– Деревенский ты пень, шишку те под мышку. Лихо ты тут все устроил. Не думал, что с тебя когда толк выйдет.

– Ты сахарком-то не подавись, сучок старый, – засмеялся я. Сладко мне было, что уж там. И во рту сладко, и на душе.





***

Так мы и сидели до самого вечера. Вспоминали, как по лесу бродили да озорничали, все байки травили. И Кошка нам песни пела. А про то, кто нефть попортил, Степаныч так и не рассказал. Отбрехался, что в чаще всякие существа бродят, и об некоторых лучше вовсе не знать.

Допили, значить, чай и пошли обратно в лес. Шли и шатались пьяные с чаю да с шоколаду. Так и вились две дорожки следов: волчьи и кошачьи.

А за нами цельный ворох белок.

– Они за тобой теперь так всегда таскаться-то будут?

– Эти-то? Да-а, эти будут, – Степаныч улыбнулся в усы и гордо ответил: – Мамка я их.





***

Хорошая нынче весна выдалась. Кажись, и год хороший будет.

Уж я-то позабочусь.

Назад: Мара Гааг. По эту сторону зеркала
Дальше: Ольга Красова. Дубина