Книга: Третий звонок
Назад: Булат Окуджава
Дальше: Глава четвертая. Синдром «Пиковой дамы»

Иосиф Бродский

А теперь – о Бродском. О том, как его перезахоронили в Венеции, мне подробно рассказала наша с ним общая подруга Зоя Борисовна Томашевская, которая была там и бросила на гроб поэта комаровские сосновые ветки с кладбища Анны Андреевны Ахматовой. Об этом событии напишут очевидцы, бывшие там, – Евгений Рейн, Анатолий Найман, кто-то еще. Но на всякий случай, хоть и с чужого рассказа, запишу и я.

Стояло жаркое венецианское лето 1997 года. На небе – ни облачка. И вдруг накануне перезахоронения – на море разыгралась буря. Бурные волны подняли воду в каналах. Такого в это время года в Венеции не бывало никогда. Стихия повозмущалась и стихла. Наутро, как всегда, светит яркое солнце, небо синее-синее, без единого белого облачка.

Белого – ни единого. И только одно, одно-единственное. Черное как деготь. Как будто кто-то царапнул синюю шелковую ткань небосвода большим черным ногтем.

В Италии могилу копают только в присутствии хоронящих. Место было заранее определено кладбищенскими службами. И вдруг кто-то заметил, что прах Бродского будет погребен рядом с могилой поэта Эзры Паунда. Бродский не любил этого человека за связь с Муссолини, с фашизмом и даже где-то высказывался на эту тему. А теперь, выходит, ему лежать рядом. Родные и друзья Иосифа Александровича попросили подыскать другое место захоронения, но им отказали. Правила, регламент этого сделать не позволяли. Все строго расписано и обжалованию не подлежит. Ничего не поделаешь, пришлось смириться.

Стали рыть могилу, и тут заступы могильщиков на глубине наткнулись на чей-то другой камень. Оказалось, что там уже был захоронен другой прах, о чем кладбищенское начальство, судя по всему, не знало. И вот тогда родственникам было предложено выбрать другое место. Так Бродский настоял на своем и не лег рядом с Паундом…

 

И в небе и в земле сокрыто больше, чем мнится нашей мудрости, Горацио!

 

Ну а теперь, когда мы захоронили, перезахоронили всех, кого могли, вернемся все-таки к жизни почти тридцатилетней давности. Вернемся в 1972 год, в город Питер, к моей встрече с главным для меня, как выяснилось, поэтом XX века, с молодым и живым тогда Иосифом Бродским. Коли речь зашла о стихах и я сел на своего любимого конька, расскажу подробнее о моем споре с ним по поводу чтения стихов. Дело того стоит.

К 1972 году, когда я познакомился с Иосифом Александровичем, я уже довольно хорошо знал его поэзию. Сначала его стихи ходили в списках (это было в самом начале, еще до суда над ним в 1964 году): «Пилигримы», «Стансы», другие. Затем скандальный и страшный процесс и ссылка в Архангельскую губернию. Все это теперь хорошо известно, опубликована и стенограмма процесса, которую сделала Фрида Вигдорова. Стенограмма тоже ходила в списках, но мне она тогда на глаза не попалась. Я прочитал ее спустя год в нью-йоркском альманахе «Воздушные пути». Предшествовала этому довольно некрасивая история.

Как-то на приеме в американском посольстве я очутился в кабинете Роберта Армстронга. Это был замечательный молодой человек, прекрасно говоривший по-русски, высокообразованный, доброжелательный парень из команды Джона Кеннеди. Он занимал должность первого помощника посла или атташе по культуре, бывал на спектаклях в «Современнике», на Таганке, дружил с художниками, композиторами нашего поколения. Бог его знает, может быть, мистер Армстронг и был агентом ЦРУ, который вел идеологическую войну против советского режима, а его тесные контакты с московской художественной интеллигенцией были не просто бескорыстной дружбой, а частью работы. Очень возможно. Но надо признаться, что делал он свою работу очень элегантно и обстановка в его доме была дружественная и непринужденная. К тому же и среди художественной интеллигенции были смельчаки, посещавшие этот дом не без ведома «компетентных органов». Так что, думаю, все были квиты. Полагаю, что обе стороны прекрасно знали или догадывались об истинном положении вещей, и почему-то и тех и других это вполне устраивало. А внешне все выглядело вполне светски.

В Белом доме посла (Спасо-Хаус) приемы давались по разным поводам: то устраивались показы американских фильмов, то выставки художников, то заезжие джазмены из Штатов развлекали московскую элиту. Пили всякие джины с тониками и прочие виски. В несметном количестве поедались орешки и сэндвичи. Устраивались даже ужины при свечах. Было весело: разбивались на команды, играли в шарады. Помню, как молодой Олег Табаков играл в команде с американским послом. Они задумали шараду «Кто боится Вирджинии Вульф?», по названию пьесы Эдварда Олби. Пожилой и солидный посол, стоя на четвереньках, изображал волка, а Лёлик Табаков очень его боялся. Американская и советская элита покатывалась от хохота…

Однажды с художниками Львом Збарским и Борисом Мессерером мы ужинали после какого-то спектакля, на который пригласили Роберта Армстронга, у него в Белом доме. В кабинете Роберта я заметил на книжной полке книги на русском языке. Это были в основном аннарборовские издания, которые ценились у нас на вес золота. Открыл альманах «Воздушные пути» – и чуть не задохнулся от восторга: воспоминания Ахматовой о Модильяни, проза Мандельштама, стихи репрессированной Елены Тагер, стенограмма Вигдоровой процесса над Иосифом Бродским. Там же была статья о Бродском и несколько его стихотворений. На полке стояло по крайней мере еще десять экземпляров «Воздушных путей». У меня буквально зачесались руки. Ведь шел 1965 год!

Как я поступил? Легко догадаться. Как говорится: скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, у кого ты украл эту книгу. Незаметно для хозяина я сунул альманах за ремень брюк под рубашку. Я почему-то не чувствовал себя вором и боялся только милиционера в будке у дома посла, закрывшего за нами ворота, когда Роберт провожал нас из дома на улицу. Но, слава богу, обошлось, никто в краже меня не уличил: один и не собирался, другому не пришло в голову.

Радость, которую я испытал, когда в ту же ночь дома на кухне впился в страницы этого альманаха, быстро заглушила робкие позывы угрызения совести. Запретный плод, как известно, сладок, а если речь идет о поэтах такого масштаба и такой судьбы – это просто ни с чем не сравнимое блаженство! Этот альманах и по сей день стоит у меня на самом почетном месте среди любимых книг. Он был первым в моей тайной коллекции. Тогда я, разумеется, его прятал в самые укромные уголки и читать на руки не давал даже самым близким друзьям. Кто хотел, читал у меня дома.

Так я всерьез познакомился с Бродским. Затем у меня оказалось и первое американское издание его стихов, где была поэма «Шествие», но самым сильным потрясением стала его книга «Остановка в пустыне», которую я выменял у моего товарища, режиссера Саши Прошкина, на «Август 14-го» Солженицына. Прочитав «Август», Саша сильно расстроился и предложил поменяться обратно. Но как в детстве говорилось в таких случаях, «козел берет – назад не отдает». Словом, к моменту моего знакомства с Иосифом я прилично знал его поэзию. Многое помнил наизусть и, по своему обыкновению, читал в разных и многочисленных застольях. Пользуясь словцом самого поэта, я «заторчал» на его поэзии и не могу слезть с этой «иглы» вот уже тридцать лет.

Вообще так уж получилось, что Иосифа знали многие мои товарищи, а я давно мечтал с ним познакомиться и просил об этом всех общих знакомых… Вызвалась Наташа Долинина… Она пригласила меня с женой и обещала, что договорится с Иосифом. И он пришел вместе с дочкой Ефима Григорьевича Эткинда Машей. Наташа, зная мой характер, да и Иосифа тоже, устроила безалкогольный вечер. Пили один томатный сок. Бродского ждали долго. Я все волновался: придет, не придет? Уже потом Наташа мне рассказала, что, когда обратилась к Иосифу с просьбой непременно прийти, так как с ним давно мечтает познакомиться артист Козаков, Бродский ответил: «А что этому Козакову от меня надо?» – «Да ничего. Он знает наизусть ваши стихи». – «Ну, это уже что-то курсистское», – фыркнул поэт.

Однако пришел. И даже стихи читал. Именно тогда чуть ли не впервые он читал с листа свеженаписанные стихи, ставшие потом абсолютной классикой, – «Сретенье», «Письма римскому другу», «24 декабря 1971 года», «Одиссей Телемаку», «Набросок». Позволю себе заметить, стихи из самых прозрачных в его поэзии, чрезвычайно легкие для восприятия. Это вам не «Муха», «Вертумн» или что-нибудь из стихов подобного толка, где, как говорится, без пол-литра не разберешься. Я весь вечер молчал и слушал его.

Зашел разговор о Васе Аксенове, дружке Иосифа. Долинина хотела сделать мне «паблисити» и спросила, не видел ли он «Всегда в продаже» в «Современнике», где я играл.

– Да, Вася меня приводил на спектакль. Но я что-то плохо ремемблю. Помню, что вы там много бегали… Впрочем, мы туда завалились под шнапсом.

– Иосиф, вы не собираетесь в Москву? – спросил я.

– Может быть, на Пасху. У меня там есть камрад, Мика Голышев.

– Как же, как же. Мы с Региной его хорошо знаем. Он перевел роман «Вся королевская рать», а я снимался в телефильме.

– Мика перепер роман классно. А вот картина, по-моему, барахло. Какая-то серебристо-серая пыль…

В начале 50-х была такая дурно сделанная мосфильмовская картина «Серебристая пыль» из заграничной жизни. И это пришлось проглотить. Счастье, что мудрая Наташа догадалась в тот вечер обойтись без водки… Но потом, видя мое непротивление злу, Бродский помягчел и даже обещал в Москве на Пасху заглянуть к нам с камрадом Микой.

К этой встрече мы с женой подготовились основательно: куличи, пасха, яйца, телятина… И вообразите, пришел. Читал стихи. Я тоже что-то рискнул прочесть – кажется, Пушкина. Он опять завелся:

– А какого черта вы вообще читаете стихи? Стихи вслух должен читать только человек, который их написал!

– Ну что ты, старик! – вступился за меня милейший Мика Голышев. – Это ты уж загнул. Чувак клево читает стихи. Нет, ты хреновину порешь, старик! Почему это вслух должен читать только поэт?!

– Нет, я понимаю, про что говорит Иосиф, – сказал я. – В этом есть смысл. Противно, когда чтец присваивает себе чужие мысли, чувства и слова. «Я памятник себе воздвиг…», «Я вас любил…».

– Ну, уж если вы непременно хотите читать, читайте лучшее, что есть в русской поэзии. – И, картавя, нараспев, громко и очень, очень по-державински прочел его «На смерть князя Мещерского»:

 

Глагол времен! металла звон!

Твой страшный глас меня смущает,

Зовет меня, зовет твой стон,

Зовет – и к гробу приближает.

Едва увидел я сей свет,

Уже зубами смерть скрежещет,

Как молнией, косою блещет

И дни мои, как злак, сечет.

 

 

Ничто от роковых когтей,

Никая тварь не убегает.

Монах и узник – снедь червей,

Гробницы злость стихий снедает;

Зияет время славу стерть,

Как в море льются быстры воды,

Так в вечность льются дни и годы;

Глотает царства алчна смерть…

 

Я внял его совету и благодарен по сей день за рекомендацию и блистательный урок на будущее. Я стал читать эти стихи в концертах, и, представляете, с успехом. А потом и на радио их записал, и в телефильм включил… Нет, нет, полезно с гениями общаться. Я всерьез занялся русской поэзией XVIII века, без которой ни черта не поймешь в поэзии того же Бродского. В конце нашего вечера в моем доме я подсунул ему его же книжку «Остановка в пустыне», и он надписал: «Мише Козакову свою лучшую часть. И. Бродский». Видать, и вправду смягчился ко мне.

Перед его отъездом за рубеж я набрал его ленинградский телефон:

– Алло?

– Иосиф, это говорит Миша Козаков.

– Привет, Миша.

– Иосиф, мы с Региной верим в вашу звезду и желаем счастья. Очень жалеем, что мы не можем повидать вас перед отъездом…

– Спасибо. А что мне вам пожелать, Миша? – И после небольшой паузы прокартавил: – Оставайтесь таким, какой вы есть! Не меняйтесь ни в ту ни в другую сторону.

– Спасибо! До свидания, Иосиф!

– Всего. Привет Регине.

Вот так мы с ним расстались. Больше я его никогда не видел.

 

А что насчет того, где будет приземлиться, —

Земля везде тверда, рекомендую США…

 

Каждый или по крайней мере многие, кто слышал чтение Бродского, испытывал двоякое чувство. Он читал, вернее, пел свои созвучия ошеломительно! Я балдел от того, что вот именно сейчас, сию минуту слышу из уст самого поэта его великие стихи. А если еще при этом успевал понимать, про что они, то балдел вдвойне. А понять, во всяком случае в деталях, было чрезвычайно сложно. И сами по себе стихи непросты, а певец и не считал нужным, чтобы их понимали, во всяком случае, ничем не облегчал слушателю процесс понимания сути – ничего не акцентировал, не подчеркивал, не допускал ни одной смысловой паузы, не позволял себе помогающего жеста и т. д. Он пел свою песню, «читал, как пономарь», без толка, без чувства, без расстановки. Каждый стих внутри стихотворения он начинал на той же ноте, что звучала в начале предыдущего квадрата, и заканчивал на той же, что и в предыдущем. Непременно на той же. Отклонения почти не допускались. Голос мог усилиться или утишиться, не более того. Он даже мог перейти в вой или в полувнятное бормотанье. Бродский картавил и не произносил твердое «л».

Я сам (и не раз) видел на видеопленке, что даже восторженно встречавшая его аудитория (он уже был «Нобелем») начинала тихо отключаться и клевать носом минут через 15–20 его достаточно монотонного чтения.

В Америке есть город Сан-Хосе, где живут наши интеллектуалы физики, ученые и т. д. Это, на мой взгляд, лучшая аудитория для исполнения самых сложных стихов. Разве что в Бостоне почти такая же. Бродский вышел к аудитории, которая бурно его приветствовала. Вежливо и сухо поклонившись, снял с запястья часы, положил их на трибуну, достал книгу стихов с закладками и, поправляя на носу очки, обратился к собравшимся:

– Ровно час я позволю себе почитать вам стишки. Во время исполнения прошу не хлопать. Затем я готов ответить на интересующие вас вопросы. Да? Договорились.

И, не дожидаясь ответа, начал читать, петь, подглядывая в книгу, свои «стишки».

Мне показали эту любительскую видеосъемку, когда в 1993 году я побывал в этом Сан-Хосе. Объектив уходил иногда от Бродского, читавшего стихи ровно час (ни минутой больше, ни минутой меньше, без единого перерыва), и снимал аудиторию. Поэт читал в основном новые, малоизвестные стихи. Аудитория слушала своего кумира, затем на лицах появлялось напряженное внимание в попытке понять автора, затем утомление и как результат – отключение, вплоть до дремоты.

Бродский не зря предупредил, чтобы не хлопали. Аплодисмент был бы по ходу чтения жидковат; говорю это как профессиональный эстрадник. Но в том-то и дело, что своей манерой чтения он еще и подчеркивал свою абсолютную незаинтересованность в реакции аудитории. Он демонстративно не шел ни на какие уступки, был безразличен к тому, доходит ли до слушающих его смысл, который он заложил в своих стихах. Разумеется, поэт волен читать как ему вздумается. Он написал, и этого достаточно. Он еще собрал стихи в книгу. И его главный расчет на талант читателя. Талантливый читатель внутренним слухом озвучит ноты поэта, сам расставит акценты и паузы, уловит контрапункт, схватит ритм, определит темп, оценит переходы из тональности в тональность, поймет игру ума и воображения, сам визуализирует образы…

Поэт (Бродский) полагает, что чтец лишь помеха, он навяжет свое, он начнет переводить стихотворение с русского на русский, он нагло присвоит стихотворение, стибрит его у автора. Когда он у меня дома в Москве сказал: «Какого черта вы вообще читаете чужие стихи?! Стихи должен читать вслух или сам поэт, или читатель наедине с собой», – мне кажется, он имел в виду именно это.

Сразу после его нобелевки мне удалось быстро выпустить в России пластинку с его стихами. Бродский сказал Якову Гордину, посетившему его в Америке: «И это при живой жене…»

И потом позже, я жил уже в Израиле, кажется, в 1994 году, театральный художник Саша Лисянский поехал в Америку и попал на выступление И. А. После он подошел к нему и передал от меня привет, хотя я его на это не только не уполномачивал, но и никогда бы не решился, даже если бы знал, что Саша каким-то образом его увидит. Бродский ответил:

– Мише тоже привет. И передайте, чтобы он читал мои стихи помедленнее, иначе я ему его пластинку на голову надену.

Конечно, мне было обидно. Я подумал: что за характер! Не человек – змея! С огромным трудом я выпустил ту пластинку. Да и без нее – скольких я к его поэзии приобщил своим чтением за эти тридцать лет! Даже родителям его угодил. Когда Бродский эмигрировал, я однажды позвал его родителей (это было в 73-м году) на концерт, где читал стихи их сына, которого они уже больше никогда не увидели. Бывает, что в концертах я показываю манеру чтения того или иного поэта. Манера у Бродского очень характерная, и показать ее несложно. Мария Моисеевна и Александр Иванович потом неоднократно просили читать (уже у них дома) стихи сына в его манере. Разумеется, я всегда с охотой это делал. Я читал его стихи всем, кто соглашался меня слушать, по поводу и без оного, читал как заведенный. Рискуя, исполнял их еще в 70-е годы с эстрады, не называя, правда, имени автора. Потом, «по стуку», приходили работники органов – выяснять, чьи стихи Козаков вчера читал «на бис». Именно так случилось в московском Доме композиторов (причем я даже знал, кто стукнул и почему: от страха моя же ведущая, вполне милая и интеллигентная дама, проводившая этот концерт от Московской филармонии). Меня «отмазали» интеллигентные девочки из концертного отдела Дома композиторов, убедившие пришедших на следующий день гэбистов, что «Козаков читал “на бис” раннего Пастернака». А это «пусть читает помедленнее» в устах поэта, который почти для каждого своего стиха выбирает если не один и тот же темп, манеру исполнения, один монотонный заунывный звук, словно раскачивает маятник огромных напольных часов, – меня это даже рассмешило. Зато на Сашу я рассердился:

– Кто тебя за язык тянул передавать от меня приветы? Он – гений, и пусть себе им остается на радость всем нам.

Я, всегда готовый, открыв рот, внимать каждому слову поэта как откровению, тут решил стоять насмерть. Я буду читать его стихи! Ведь он же сам мне советовал читать лучшее, что есть в русской поэзии. Вот я и читаю. Да и какое это имеет значение – нравится ему мое чтение или нет? Я что – исполняю его стихи в надежде понравиться самому Бродскому? Ведь я читаю даже не для публики. В первую очередь я получаю удовольствие сам. Понравилось еще кому-то – слава богу!

Однако, положа руку на сердце, все же приятно, когда тебя хвалит автор…

Но все-таки – надо разграничить территории. Есть законы стихосложения. А есть законы эстрады, исполнения чего бы то ни было на публике. И под них подпадает любой, кто поднимается на эстраду, – актер, политолог, лектор, певец, фельетонист, поэт. Любой. Самый гениальный – будь то сам Пушкин или Бродский – или самый бездарный. Закон есть закон. И каждый, поднимающийся на эстраду перед людьми, должен знать законы построения своего выступления. Есть законы пианизма, законы построения сольного фортепианного концерта. Как мне кажется, это наиболее точный аналог сольному концерту чтеца поэзии. Я думал об этом достаточно долго и продолжаю думать по сей день. Формы моих концертов претерпевали изменения. Сейчас я пришел к отсутствию формы. Но это тоже форма, и особенно изощренная, которую может себе позволить не всякий.

Такое может себе разрешить лишь человек, не просто имеющий право читать стихи публично (ведь и таких единицы), а тот, у кого вокруг слов и чужих созвучий размещен целый мир различных ассоциаций, космос взаимосвязей, метафизика восприятия Божьего мира во всем его многообразии, и в первую очередь чувства музыкальных ритмов и форм поэзии в целом. К этому должно прилагаться знание поэзии, пусть и относительное знание.

Всего не знает никто. Самый замечательный, великий актер театра и кино может быть начисто лишен умения прочесть простейшее стихотворение. Но если чтец, исполнитель поэзии, – плохой актер, то ему тоже не светит читать стихи. Ибо в стихе обязательно присутствует игровая стихия. Под игровой стихией я подразумеваю подлинное чувство, понятую мысль, энергию, направленную через слово, как в молитве к Богу. В проповеди – к прихожанам. В концерте – к слушателю, к зрителю. Это волевое, эмоциональное, мыслительное, энергетическое, подчас гипнотическое напряжение, объединенное в один целенаправленный вектор воздействия. В противном случае получается, как молитва короля Клавдия из «Гамлета»:

 

Слова летят, дух остается тут:

Слова без чувства к Богу не дойдут…

 

Был еще один эпизод в моей жизни, связанный с поэтом. Оказавшись на гастролях в Германии, я, по просьбе его родителей (они понимали, что их письма, отправленные из Ленинграда, вскрываются), написал ему оттуда письмо о его родителях, о нашей читательской любви к нему, о том, что стихи его всеми правдами и неправдами попадают в Россию и т. д.

Ответа я не получил. Но он, однако, был. Да еще какой!

Вскоре после этого в 1977 году на юбилее Юрия Петровича Любимова в Театре на Таганке ко мне подошел Володя Высоцкий, только что вернувшийся из Америки. Он отозвал меня в сторону и сказал, что привез мне оттуда подарок. Я удивился. Хотя мы и были знакомы с Высоцким тысячу лет и были, разумеется, на «ты», но близкими друзьями не были. Что за подарок и по какому случаю?

Оказалось, что в Америке Володя общался с И. А. Надо сказать, что для Высоцкого это стало большим событием. Бродский признал в нем Поэта. Именно поэта, а не только барда. Уже потом в телеинтервью И.А. сказал, что даже сожалеет, что Высоцкий ушел в песни, настолько хороши и энергичны его рифмы. Потом усмехнулся и добавил: «Хотя, разумеется, жалеть не стоит».

В стихотворении «Пятая годовщина» (4 июня 1977 года) есть строчка «… я говорил “закурим” их лучшему певцу». Рейн утверждает, что это про него. Скорей всего. Но мне почему-то видится и слышится за этими словами Володя с гитарой в руках. Хотя, возможно, «лучший певец» – это Бродский самому себе говорит «закурим».

Так вот, Высоцкий сказал, что привез из Штатов книгу Бродского с дарственной надписью мне! Я подпрыгнул от радости. Лучшего подарка я не мог даже предполагать!

– Володя, как я могу ее получить?

– Погоди, я еще не распаковал вещи. Позвоню и передам тебе. Рад?

Чтобы не утомлять читателя долгими перипетиями, скажу сразу, что книгу эту Володя мне так и не передал. То ли посеял ее, то ли по ошибке дал кому-то почитать. Боже, как я расстроился!

Прошло двадцать лет. И вот, перед православным Рождеством 1998 года, звонит мне моя приятельница Елена Николаевна Тришина и говорит:

– Миша, вас просит позвонить Нина Максимовна, мать Володи Высоцкого. У нее для вас сюрприз.

У меня аж сердце ёкнуло: неужели?!

Так и есть! Разбирая какой-то Володин сундук с журналами, привезенными из Америки в 1977 году, восьмидесятипятилетняя Нина Максимовна обнаружила тонюсенькую книжку-малышку Иосифа Бродского «В Англии». Книга издана тиражом в шестьдесят экземпляров, тридцать из которых пронумерованы. Мой – за номером пятнадцать с надписью.

Чтобы читатель понял и оценил смысл ее, прошу представить титульный лист. По двум сторонам арки-ниши две фигуры. Одна – из мрамора обнаженная мужская скульптура, другая – скелет. В нише: «Стихи И. А. Бродского». А вот надпись, сделанная в августе 1977 года:

 

Входящему в роли

Стройному Мише, —

Как воину в поле

От статуи в нише.

 

Итак, спустя двадцать один год «награда нашла героя». В январе 1998 года я получил двойной привет с того света…

Я всегда и у всех расспрашивал о Бродском, читал о нем все, что мог достать, не говоря уже о его собственных стихах и прозе. Потом в Россию стали доходить и видеопленки с записями его интервью и публичными чтениями стихов. Про тот разговор с Лисянским я отшучивался, говоря, что у меня на голове пластинка Бродского вместо нимба. Но вот я стал прослушивать свои старые записи стихов И.А. и вдруг (!) сравнительно недавно обнаружил, что в шутке Бродского много правды. Плевать на то, как читает он сам. Важно другое: я часто, как раз не без его влияния, читаю некоторые его стихи на полтемпа, а иногда и на целый темп быстрее, чем их следует читать! Даже в последних моих петербургских, как мне думается, лучших и наиболее полных записях стихов Бродского, сделанных летом 1997 года, куда я включил и куски из очерка «Ленинград» (блестяще переведенного с английского Львом Лосевым), я кое-что все-таки, как ни старался, заторопил. Жаль! Не знаю, сподоблюсь ли еще когда-нибудь записать Бродского в таком объеме… Сдается мне, что эта двухчасовая работа – моя итоговая по стихам Бродского. Хотя кто знает…

По своему обыкновению, занимаясь самоанализом на бумаге, пытаясь разобраться в самом себе (ибо, как известно, нет предмета интереснее), я хочу понять, почему же именно Бродский не просто стал для меня Главным Поэтом XX века, а в чем-то, даже во многом, прямо-таки изменил мою жизнь?

Сам Бродский говорил: «У Ахматовой нельзя было научиться писать стихи. Но можно было научиться, как жить». Я бы повторил это по отношению к самому Бродскому. Он сам – мировоззрение. Он промывает твои глаза и прочищает твои уши. Он – твой вчерашний современник – философское, метафизическое учение. В одном из интервью он рассказал, что когда он переместился в Америку (а такого рода перемещения всегда стресс, пережить который непросто), то волево скомандовал себе: «Живи так, будто ничего не произошло». Вначале это было игрой, маской. Потом маска стала принимать очертания лица, а затем присохла к лицу. И вот однажды, три года спустя после переезда в Америку, работая за письменным столом у себя в кабинете, он потянулся рукой за словарем на книжной полке и вдруг понял, что точно так же он сделал бы это движение в любой другой точке земного шара. Маска стала лицом.

Живи так, как будто ничего не произошло.

– Конечно, – продолжил Бродский, – когда мне присудили Нобелевскую премию, я понимал, что для писателя – это профессиональный триумф. Но и тогда я повторил себе: «Иосиф, продолжай жить так, как будто ничего особенного не случилось».

Вот, на мой взгляд, высшая мудрость ума. Метафизический взгляд на порядок вещей. Высота ума и души, высшая ответственность перед Долгом, перед отпущенным даром, перед Дарителем, который всегда выше дара, высокий трагический скепсис к земной тусовке всякого рода.

Трагический дар поэта наиболее ярко проявился для меня в «Осеннем крике ястреба». Это стихотворение, скорее поэма, – его «Памятник». Верно заметил Владимир Уфлянд, что если бы составить гербовник русской поэзии, то Бродский должен в нем символизироваться ястребом. Чем выше парит одинокая, распластанная птица, тем всемирнее ее ястребиный взгляд из ионосферы, из космоса, тем ближе, страшнее, реальнее земной распад на многоточия, скобки, звенья. Часть речи – лучшая часть поэта.

Меня поразило в этом удивительном даже для Бродского сочинении, что летит-то ястреб отнюдь не в солнечный зенит и не хотел ястреб умирать. Совсем даже наоборот. В его парении над землей, над высшими помыслами прихожан, есть вполне земная цель, простой и нежный для него «пункт приземления в гнездо, где разбитая скорлупа в алую крапинку», где теплится запах брата или сестры. Летит ястреб в детство, а взмывает… в смерть. Заиндевевшая карта веера крыльев и хвоста рассыпается как фамильный хрусталь, превращаясь в юркие хлопья:

 

Мы слышим: что-то вверху звенит,

как разбивающаяся посуда,

как фамильный хрусталь,

чьи осколки, однако, не ранят, но

тают в ладони. И на мгновенье

вновь различаешь кружки, глазки,

веер, радужное пятно,

многоточия, скобки, звенья,

колоски, волоски —

 

 

бывший привольный узор пера,

карту, ставшую горстью юрких

хлопьев, летящих на склон холма.

И, ловя их пальцами, детвора

выбегает на улицу в пестрых куртках

и кричит по-английски: «Зима, зима!»

 

Он умер в январе, в начале года…

Порой не верится, что ты своими глазами видел когда-то этого человека, когда он был большим рыжим парнем тридцати одного года, вполне еще Иосифом без Александровича. Он не был рубахой-парнем, с которым можно было запросто выпить рюмку водки и легко перейти на «ты». Но побеседовать с ним, даже о чем-то поспорить и посмеяться удачной шутке было славно, хотя не могу сказать, что для меня даже тогда это было обычным делом.

А вот стихи его я буду читать до конца моей жизни. Относиться к ним так, как пианист, когда изучает ноты фортепианных сонат великого композитора. Ведь в «нотах» Бродского, в его музыке есть все, что есть в музыке, скажем, Бетховена или в музыке любимого им Гайдна. И я, как пианист, должен фразировать, нащупать контрапункт, определить ритм и темп, понять архитектонику сочиненного автором, интонацию, перепады, оставить воздух в исполнении для восприятия слушателем, не перепутать тональность разных сочинений и т. д. и т. п. И не забывать те из советов Бродского, которые могут пригодиться, чтобы теперь у меня самого не возникло бы желания надеть себе на голову собственный диск со стихами Иосифа Александровича.

Сколько лет он прожил? Пятьдесят пять. Но это смотря по какому времени. Он, как и Пушкин в XIX веке, нарыл столько нор, задал столько задач, в которых потомкам лишь предстоит разобраться. Мне даже думается иногда, что для таких, как они, земной календарь, земной счетчик отсчитывает условное время… Кто знает, сколько лет на самом деле было Бродскому? Может, пятьсот, может, тысяча лет…

1997 г.
Назад: Булат Окуджава
Дальше: Глава четвертая. Синдром «Пиковой дамы»