Книга: Третий звонок
Назад: Арсений Тарковский
Дальше: Давид Самойлов

Поэты «оттепели»

Когда в 1959 году я перешел от Охлопкова в «Современник», случилось знакомство с еще тремя поэтами: с Володей Корниловым, Давидом Самойловым и Булатом Окуджавой. Но до этого Женя Евтушенко во время проходившего Всемирного фестиваля молодежи и студентов представил меня неизвестному мне тогда Коле Глазкову.

Москва августа 57-го года, Москва фестивальная! Только четыре года назад умер Вождь и Учитель, еще свежа в памяти очередь в Колонный зал, Ходынка. Еще сидит в генах сталинский ужас, сталинский запрет на все и вся, а Москва 57-го словно с цепи сорвалась! Джинсы! Джазы! Сестры Бэрри, поющие «Хава нагилу», пляски на Красной площади! Содом и Гоморра!

Пересеклись мы где-то с Женькой в какой-то уличной гульбе, и он предложил выпить водки. Стал вопрос: где?

– Тут неподалеку, в районе Арбата, живет поэт Коля Глазков. У него и выпьем. Ты не знаком?

– Нет.

– Пойдем, он очень хороший поэт.

– Даже не слыхал о таком.

– А зря. Сейчас увидишь.

Звоним в какую-то квартиру на темной лестнице. Дверь открыл выползший откуда-то из мрака квартиры старообразный человек, похожий на циклопа. По-моему, уже пьяный. Мы втроем распили принесенную водку.

Стихов никто не читал. Я не знал поэзии Глазкова, он тоже понятия не имел, кто я такой, о чем говорили – тоже не помню. Была только одна мысль: скорей бы на шумную праздничную улицу. Выпили на троих, и будя. Так я «познакомился» с поэтом Глазковым. Только спустя годы, когда я прочитал его стихи, понял, куда и к кому притащил меня приятель моей юности Эжен.

Это теперь я иронически пишу: Эжен. А тогда я гордился дружбой с ним. И с ним, и с Андреем Вознесенским, и присутствием на их вечерах в Политехническом. А уж когда прочитал стихи молодой красавицы Беллы Ахатовны – влюбился, как, впрочем, очень-очень многие, в эту талантливую, обворожительную женщину. Все мы завидовали тогда Евгению Александровичу.

И о Булате нам впервые рассказал Евгений Евтушенко. Женя, часто попадавший на наши сборища, всегда раздражался, если после слушания его стихов подвыпившие артисты пели «блатнягу».

– А что нам петь, Женя? «От края до края по горным вершинам»? Ты и Вознесенский песен не пишете… – Тогда они и вправду этим еще не грешили. – Вот мы и поем:

 

Как в Ростове-на-Дону

Попал я первый раз в тюрьму,

На нары, бля, на нары, бля, на нары…

 

– Я не пишу, а Булат Окуджава пишет.

– А мы не знаем такого, познакомь!

Евтушенко, на дух не переносящий чужого успеха, пусть даже это был успех всего лишь в компании, после одного такого вечера ранним утром телефонным звонком разбудил Галю Волчек и выдал ей сочиненное за ночь стихотворение:

 

Интеллигенция поет блатные песни,

Поет она не песни Красной Пресни…

 

Всю ночь не спал, бедняга, так его заело, что накануне площадку пришлось уступить. Однажды, уже в 74-м году, он по случаю подарил мне журнал «Крокодил» с подборкой его стихов, почему-то страшно довольный тем, что его там напечатали:

– А что? Тираж миллионный – не шутки!

Подарил с дарственной надписью: «Мише Козакову, однажды победившему меня. Евг. Евтушенко». Я долго не мог сообразить, когда, на каком поприще и при каких обстоятельствах я его мог победить.

– А ты не помнишь тот вечер в ресторане Дома композиторов? Ну еще Васька Аксенов был, Алан Гинзберг, Жорка Садовников, ты и я…

– Помню, и что?

– А бабу ту не помнишь?

И тут я сообразил, о какой моей «победе» поэт не мог забыть столько лет!.. Загудели мы в ЦДЛ и, прихватив с собой девушку, одну из постоянных посетительниц Дома литераторов, поехали на двух «москвичах» догуливать в ресторан Дома композиторов. Нас туда не пускали, но всесильный Евтушенко напомнил, кто он такой, и ресторанная обслуга дрогнула. Еще выпивавший тогда и веселый Вася Аксенов стал меня подзуживать:

– Вот ты, Мишка, киноартист, а если бы не Евтух, то стоять бы нам за дверью. Вот ты – кинозвезда, а баба будет евтушенковская. Потому он поэт, классик, любимец континентов. Сам Алан Гинзберг, поэт битников, его знает!

Действительно, длинноволосый, чудной Алан Гинзберг, американский поэт в замшевой куртке (предел мечтаний тех лет!), специально залатанной на локтях, с увлечением разговаривал с Женей, стучал при этом в малюсенькие тарелочки, привезенные им из Индии, и гнусавил какой-то странный мотив.

Я завелся:

– Ну, может, Алан Гинзберг его и знает, а бабу эту сомнительную я у Евтуха уведу, хотя на фиг она мне сдалась: от нее вендиспансером за версту несет…

Но Аксенов продолжал свои гнусные инсинуации:

– Это ты так нарочно говоришь. Слабо увести… Видишь, как она на него уставилась, аж хлебало раскрыла?

– Ну и что? Скоро ей надоест их заумь слушать на чужом языке. Могу увести.

– Не уведешь. Слабо тебе, Мишка.

– Нет, не слабо.

– Давай пари: уведешь – я плачу, не уведешь – ты расплачиваешься.

Договорились. Девице вскоре действительно надоело слушать их заумь, да и по-английски она не понимала. Дай бог, чтобы они сами-то друг друга понимали.

В общем, в тот вечер пришлось платить Аксенову. Увел я ее из-под носа поэта. Мигнул ей и отвез до ее дома, а сам спать поехал. Можно упрекнуть меня в том, что я выгляжу в этой истории неправдоподобно нравственно. Однако все произошло именно так, только не по нравственным причинам, а скорее по гигиеническим. И она ушла злая, что я с ней, «не поздоровкавшись», расстался, и я домой ехал злой, что из-за Васькиного «слабо» недопил.

Наутро Аксенов звонит:

– Ну, ты убил поэта! Он этого пережить не мог. Даже стихи перестал читать! И как Гинзберг его ни утешал, как тарелочками ни пытался отвлечь, классик весь вечер успокоиться не мог, что какой-то актеришка у него чувиху сманил. Серьезно тебе говорю, я его таким расстроенным никогда не видел. Убил ты поэта! Мартынов ты, Мишка, сукин ты сын! Дантес, можно сказать!

Посмеялись и забыли. И вот спустя пятнадцать лет (!) получаю «Крокодил» с дарственной надписью, удостоверяющей, что победил я однажды любимца континентов.

Что говорить, разный он, Женя Евтушенко. «Он разный, он натруженный и праздный, он целе- и нецелесообразный». Он целе— и нецеле… целе-нецеле… це-не це…

 

Ты скажи мне, дорогая,

Кто ты: це или не це.

Если це, пойдем к сараю,

А не це, так на крыльце, —

 

поется в народной частушке. Снова он был бы мною недоволен:

– Интеллигенция опять поет блатные песни!

– А что петь? Твои? – спросил бы я его.

Однажды он сказал мне:

– Пора тебе читать живого классика.

Так, полушутя-полусерьезно сказал. А может, не полу, а вполне серьезно? Не поймешь тебя, Женя. Уверял ведь в тот день 74-го года, что Гимн СССР заказан тебе, а Колмановский напишет музыку. Вроде бы не шутил. Белла Ахмадулина и мы с женой только переглянулись. Исторический ты человек, Женя, как Гоголь говаривал в «Мертвых душах» про своего Ноздрева. Мог при всех сказать Хрущеву: «Прошло время, Никита Сергеевич, когда исправляли гробами!» – когда тот выразился про Эрнста Неизвестного, что «горбатого могила исправит». Телеграмму протеста против ввода войск в Чехословакию мог послать, но и каяться тоже умел, и фамилия твоя оказывалась «… Россия, а Евтушенко – псевдоним!».

Утром покаяние, а вечером в кафе «Современника», где собирались после спектакля: «Мы карликовые березы… Долготерпение России…»

Кто тебя разберет, Женя, мне с тобой детей не крестить, с эстрады тебя не читать, это уж пусть Ахмадулина по тебе в своих стихах сокрушается, что будто сон видела, как ты умер, и будто слезами изошла, а нам, мол, желает иных снов…

Нет, нет, что греха таить, прошел я и через любовь к стихам, и через человеческую зависть к славе Евтушенко, через восхищение новациями Андрея Вознесенского. Интересовался поэзией Юнны Мориц, как заведенный читал всем вслух антисталинскую поэму Володи Корнилова.

Будучи москвичом, много позже узнал поэзию Александра Кушнера. Зауважал, но моей она не стала, хотя, казалось, должна была. Я тогда не был знаком с ленинградской ветвью – Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Владимир Марамзин, Глеб Горбовский – почему-то они не попали в сферу моих читательских интересов. Приносил мне свои переводы и стихи соученик по ленинградской 222-й школе Толя Найман. Но читать их с эстрады мне показалось ненужным. Не моего ума дело, подумал я, – слишком учено.

К тому же как раз в это время я увлекся поэзией Марины Цветаевой. Нет, с Мариной Ивановной я никогда не встречался, хотя опосредованно такая встреча все же состоялась. В 1966 году вышел первый после войны синий сборник ее стихов. Я читал их и перечитывал, а некоторые даже выучил наизусть. Особенно мне врезалась в память ее «Попытка ревности» – уж очень она соответствовала моему тогдашнему настроению: я был влюблен и находил много общего между моими переживаниями и чувствами автора этого стихотворения. Как-то к нам в гости пришла одна супружеская пара туристов из Франции – кажется, Родзевичи, русские по происхождению, с которыми моя мама была знакома еще с молодости. Заметив на столе томик Цветаевой, они порадовались, что ее издали в СССР, и спросили, читает ли стихи Цветаевой современная молодежь. Поскольку вопрос был адресован непосредственно мне, я за всю молодежь и ответил, что, мол, да, читает, а некоторые даже знает наизусть. И прочел:

 

Как живется вам с другою, —

Проще ведь? – Удар несла! —

Линией береговою

Скоро ль память отошла?..

……………………………

Как живется вам с товаром?..

Рыночным? Оброк – крутой?

После мраморов Каррары

Как живется вам с трухой?..

 

Когда я закончил, Родзевич сказал:

– Вот ведь как бывает. Эти стихи Марина написала обо мне. А вот и «труха», – и он кивнул в сторону своей жены…

P. S. У Пушкина есть такое выражение – «странные сближения». Вот такое странное сближение произошло в моей жизни. В 2005 году я начал снимать шестисерийный телевизионный фильм «Очарование зла». Картина эта о судьбах русской эмиграции в 30-е годы в Париже. И одним из героев был Константин Болеславович Родзевич, известный под вторым именем – Корде. Тот самый Родзевич! В фильме он назван Балевичем или Кортесом, того требовал сюжет. Во время той памятной встречи в 1967 году ни я, ни моя мама, конечно, и понятия не имели о том, что Родзевич, вместе со своим другом Сергеем Яковлевичем Эфроном, были резидентами ОГПУ-НКВД в Европе. Так что многое о Родзевиче я узнал уже теперь из архивных документов, работая над картиной.

Странные сближения…

Назад: Арсений Тарковский
Дальше: Давид Самойлов