В то время я уже дружил с Арсением Александровичем Тарковским. Нет, не то чтобы «сёк» в его замечательной поэзии, ее я понял и оценил позднее. Просто дружил с ним и его семьей: женой Татьяной Алексеевной Озерской и ее сыном Алешей. Андрея Тарковского, его сына от первого брака, я узнал позже.
Арсений Александрович Тарковский. Арсюша. Называю его так не из фамильярности – от нежности. Познакомились мы с ним в 50-м году на Рижском взморье, в Доме творчества в Дубултах. Мне было 16 лет. Арсений Александрович всегда казался мне очень красивым. Даже тогда, на Рижском взморье, когда я мало что смыслил в истинной красоте и даже не знал, чем занимается этот красивый необычной красотой человек на протезе. То есть знал, что он переводит какие-то восточные стихи, а его жена – английскую прозу. Но знакомство наше, перешедшее в дружеские отношения, мою бесконечную любовь и преданность поэзии Арсения Александровича, чтение его стихов с эстрады, совместные выступления на его творческих вечерах, – началось с пляжного знакомства на Рижском взморье.
Тарковские любили гульнуть в ресторанах «Корсо» и «Лидо», которые мне тогда казались заграничными, да и им, по-моему, тоже. Насколько мне известно, ни Арсений Александрович, ни Татьяна Алексеевна не могли в те годы бывать дальше Прибалтики. Они часто прихватывали меня в эти очаги разврата в 50-м и 52-м, когда мы снова отдыхали на взморье. Угощали меня ужинами в этих самых «Корсо» и «Лидо». Иногда мы даже совершали поездки в Ригу, и уже в столичных ресторанчиках я выпивал с ними две-три рюмашки водки.
Вскоре я стал москвичом и начал бывать у Тарковских в доме на Аэропортовской. Там было довольно просторно и наряду с другими предметами обстановки стояли многочисленные телескопы разных размеров. Тарковский увлекался астрономией. В его поэзии это чувствуется: небо, созвездия, Орионы, Стрельцы…
В 56-м году вышла первая небольшая книга его стихов, которую он мне подарил. Теперь у меня есть все книги Арсюши, и все с добрыми словами, обращенными ко мне и моим женам. Жены мои менялись, а наша дружба оставалась неизменной. Только одна жена – Регина разделила со мной любовь к поэзии, и в частности к стихам Тарковского и к нему самому. Арсений Александрович полюбил Регину. Он вообще всегда был дамским угодником, джентльменом в поведении с женщинами – в этом смысле он напоминал мне Эйхенбаума, старого Эйха.
Помню чрезвычайно острое чувство жалости, которое я испытывал перед его уходом. Он уже почти не слышал, взгляд его был обращен внутрь. Я запомнил его на вечере Александра Шереля, проходившем в малой гостиной ВТО по случаю презентации Сашиной книги «Рампа у микрофона», – старик был очень красив, благороден, элегантен. На вечере я читал его стихи. Читал все, что знал наизусть. Александр Шерель под гром аплодисментов представил малочисленной вэтэошной аудитории Арсения Александровича, именуя его великим поэтом нашего времени.
– И вот парадокс, – сказал Саша. – Нет, не парадокс, а просто-напросто хулиганство, что стихи Тарковского за сорок лет ни разу не исполнялись по радио.
А ведь он фронтовик, инвалид Отечественной войны, имевший боевой орден Красной Звезды. И вот, поди ж ты… Я вижу две, по крайней мере, причины, почему руководство Гостелерадио категорически запрещало исполнение стихов Тарковского по радио. Несмотря на то, что я не раз обращался к нему. Да что я, сам Роберт Рождественский, уже официально признанный поэт эпохи, просил за него, но и это не возымело действия! Первое – сомнительная (для руководства) направленность и стиль поэзии Арсения Тарковского. Социально чужд, эстетство, много про Бога, ничего про строительство нового общества, упадничество и унылость, упоминания всяких там Ван Гогов, Эвридик и Одиссеев. И вообще, кому это все нужно? И второе обстоятельство: фамилия. Тарковский – это тот, который снял «Андрея Рублева»? Ах нет, это его отец? Но ведь все равно Тарковский… Нет, сегодня это пока не пройдет, извините…
Дети, как известно, не несут ответственности за грехи родителей, но оказывается, что родители несут ответственность за грехи детей.
Когда Андрей Тарковский поставил в Театре имени Ленинского комсомола «Гамлета» с Толей Солоницыным в заглавной роли, мы с женой зашли к Арсению Александровичу поделиться впечатлениями. Нам показалось, что спектакль, который не понравился залу, был по-своему интересен. Тарковские жили уже на Садово-Кудринской, недалеко от площади Маяковского. Эта их квартира была меньше аэропортовской, где они жили раньше. В этой квартире телескопы уже не умещались, но помню стеллажи с книгами и пластинками, пластинок больше, чем книг, хотя и книг было предостаточно. Музыку классическую Тарковский знал и любил чрезвычайно.
Сел старик на кровати,
Заскрипела кровать.
Было так при Пилате,
Что о том вспоминать?
Эти его строчки пришли мне в голову, и кажется, что я их тут же процитировал, когда увидел Арсения Александровича в пижаме, без протеза, сидящим на кровати. Он извинился перед Региной, что в таком виде принимает даму, но был очень весел и возбужден. Мы рассказывали о своих впечатлениях, о «Гамлете», хвалили даже с преувеличениями, зная, как старик любит и гордится своим талантливым сыном-режиссером. Как душа его тосковала по Андрею!
После «Иванова детства», после «Рублева», после «Зеркала» помню премьеру «Сталкера» в Доме кино. В те летние дни шел Московский международный кинофестиваль, и все бегали по разным точкам. Мы встретились с Тарковским у кинотеатра «Мир» и заговорили о «Сталкере» Андрея.
– По-моему, это гениально, – сказал отец.
Хотя и мне эта картина чрезвычайно понравилась, но утверждение Арсения Александровича показалось несколько преувеличенным. Однако в его устах оно прозвучало просто и серьезно: «По-моему, это гениально» – как само собой разумеющееся, и помню, что меня это не раздражило, а даже умилило. «Имеет право!» – подумал я.
Двадцать пятого июля какого-то очередного года, когда Тарковскому-отцу исполнилось 70 лет, я был приглашен в Дом творчества Переделкино, где старик в столовой, просто в столовой, отмечал свой юбилей. Народу было человек двадцать. «А где Андрей, почему его нет?» – «Где-то снимает. Он должен позвонить». Отец очень переживал, что в этот день сына не было рядом. Я даже точно не помню, снимал ли тогда Андрей, или просто готовился к съемкам, или почему-то не смог, или не захотел приехать. Но отцу явно его не хватало.
Сел старик на кровати,
Заскрипела кровать.
Было так при Пилате…
Ему было, судя по всему, интересно и приятно послушать наш рассказ о «Гамлете», поставленном его сыном, но мысли его были заняты другим. Глаза весело блестели.
– Миша, – сказал он, – тут вдруг Господь ниспослал мне радость, озарение, что ли. Благодать на меня снизошла. И вот написал быстро и легко. Прочтите это с листа. Поэмка – небольшая, не пугайтесь. Прочтите вслух, сейчас.
– Арсений Александрович, да как же я могу, дайте хоть глазами пробежать!
– Не надо. Вы сразу разберетесь. Вы же меня много читали. Он дал мне отпечатанную на пишущей машинке поэмку, страничек на восемнадцать – двадцать. Кое-где машинопись была еще исправлена от руки автором и чернилами были вписаны новые строки. Успев пробежать первую страничку глазами и почувствовав стиль и ритм, я сначала робко, осторожно начал чтение с листа, потом вошел и начал музицировать смелее. «Чудо со щеглом» – это истинное чудо. Вспомнилось мандельштамовское: «До чего щегол ты, до чего ж щеголовит!»
Месяца через два на творческом вечере Тарковского в битком набитом зале Политехнического в присутствии автора я читал эту поэму. Читал, боясь забыть, еще держа перед собой подаренный машинописный текст. В этой поэме Тарковский поднялся до высокого лиризма, до грома державинской оды, до ламброзовской чертовщины и одновременно насмешки над ней. Многое нас связывало с Тарковскими. С отцом во много раз больше, чем с его знаменитым сыном. Андрей лежал в парижской больнице, когда я навещал Тарковских зимой в Доме ветеранов кино в Матвеевском. Старик очень сдал.
– Миша, говорите, пожалуйста, громче, Арсюша стал очень плохо слышать, – сказала Татьяна Алексеевна.
Уже тогда мне показалось, что глаза у Арсения Александровича были обращены внутрь. Я поинтересовался у Татьяны Алексеевны, знает ли отец, что Андрей серьезно болен. По счастью, как я понял, он отталкивал от себя какую бы то ни было мрачную информацию. То ли из чувства самосохранения, то ли от какого-то странного недопонимания трагической ситуации с сыном. И понял я, что причиной тому не старческий эгоцентризм, а нечто другое, лишь летним солнечным днем 19 июля 1986 года.
Мы с Сергеем Юрским на фирме «Мелодия» записали пластинку со стихами Осипа Мандельштама. На конверте будущей пластинки нужно было написать слово об Осипе Эмильевиче. Редактор захотела, чтобы это сделал Арсений Александрович Тарковский, у которого есть прекрасное стихотворение о Мандельштаме «Поэт», давно читаемое мной с эстрады:
Эту книгу мне когда-то
В коридоре Госиздата
Подарил один поэт.
Книга порвана, измята,
И в живых поэта нет.
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье
И египетское есть.
Было нищее величье
И задерганная честь.
С моим другом Игорем Шевцовым мы поехали в Матвеевское. Предварительно я говорил с Татьяной Алексеевной по телефону о возможности визита, изложив суть дела. Разговор с ней меня встревожил:
– Арсюша неважно себя чувствует, Миша. Сейчас тут люди, я не могу говорить.
– Сердце? – спросил я.
– Не только. Скорее даже не сердце. Мне неудобно продолжать разговор. Позвоните в конце недели.
Я не стал перезванивать, решили ехать. Когда подъехали к Дому ветеранов кино, я сразу увидел знакомую фигуру в сером костюме, которая, опираясь на костыль и палку, поднималась из матвеевского садика к дому.
– Арсений Александрович! – окликнул я старика.
Я крикнул достаточно громко, зная, что старик стал плохо слышать. Он услышал и обернулся. И стал напряженно вглядываться, пытаясь разглядеть, кто это вылезает из жигуленка. Обрадованный, что увидел его на своих двоих, пусть при помощи подпорок, но гуляющим по улице, я подошел с шутливым боярским низким поклоном – рукой в землю. Шага за три он узнал меня и ответил шутливым же восточным приветствием: приложил руку ко лбу, к губам и протянул ее в мою сторону, давая понять, что рад мне. Расцеловались. Арсений Александрович с утра был чисто выбрит, в свежей рубашке при галстуке, от него пахло одеколоном. Я представил ему моего друга.
– Таня еще спит, – сказал Арсюша. – К нам нельзя.
– А мы, Арсений Александрович, посидим с вами здесь, во дворе, если это не нарушает ваших планов.
Планов мы не нарушили. Как потом выяснилось, их у него не было совсем. И, судя по всему, уже не будет никогда.
После расспросов о здоровье, о том, как здесь живется, как кормят и т. д., я рассказал, что недавно на концертах в Ленинграде читал его стихи и их прекрасно принимали. Его это заинтересовало и, как мне показалось, слегка обрадовало. В Ленинграде я по случаю купил его пластинку, где Арсений Александрович сам читает свои стихи «Я свеча, я сгорел на пиру» – запись 80-го года, и попросил мне ее надписать. Он надписал: «Дорогому Мишеньке на добрую память с неизменной любовью. 19 июля. А. Тарковский». Потом сказал: «Надо же и год вписать». И над строчкой вписал: 1986.
Минут через пятнадцать его взгляд вновь случайно упал на пластинку:
– Это что тут, мои стихи?
Мы с Игорем переглянулись.
– Конечно, Арсений Александрович. Я же говорил вам, что приобрел пластинку в Ленинграде. Вы же мне ее надписали!
Достаточно было провести с Арсением Александровичем полчаса, чтобы понять, что идея статьи к нашей с Юрским пластинке со стихами Мандельштама обречена. Но я все же сделал попытку:
– Арсений Александрович, – сказал я, набравшись духа, – расскажите о Мандельштаме!
– Что?
Мы попытались постепенно, очень деликатно, раскрутить старика на подобие рассказа, который бы я сумел потом записать и дать ему на подпись. Стали задавать ему вопросы: как вы увидели его в первый раз, как полюбили его стихи, как и когда он вам подарил книгу в Госиздате, как он сам читал стихи?
Увы, все было напрасно… Передо мной лежит один-единственный листок с несколькими невнятными полуфразами и четверть-мыслями, которые он повторял по три-четыре раза после огромного душевного напряжения.
Он попросил закурить по секрету от жены. Я курил тоже, стряхивая пепел на землю. Арсюша несколько раз сказал: «Миша, не стряхивайте пепел на пол!» Сам при этом аккуратно тряс пепел в цветочницу, стоявшую на крыльце дома.
Что же это за фразы, которые я сумел тут же записать за поэтом о поэте друго́м, который оказал, как мне кажется, немалое влияние на молодого Тарковского, в чем его не раз упрекали?
– Мандельштам был замечательный поэт. Он прославился очень рано. Я ему читал свое раннее стихотворение. Стихи ему не понравились, и он меня очень ругал. – Раза три-четыре повторил он именно эту фразу. Причем без тени обиды, а так, констатировал как данность.
– Как он сам читал, Арсений Александрович? Вы слышали его?
Мучительная пауза.
– Слышал.
– Где?
– В Политехническом.
– В каком году?
– Не то в тридцать седьмом, не то в тридцать восьмом.
– Наверно, раньше, Арсений Александрович? – сказал Шевцов.
– А может быть, это было в конце 20-х. Да, скорее всего, именно так.
– А как он читал свои стихи, не помните?
– О, он жутко завывал, жутко!
– Читал, заботясь о звучании, о музыке стиха, пренебрегая смыслом, да, Арсений Александрович?
– Он жутко завывал. Читая, страшно завывал. – Пауза.
– Ну что-нибудь еще, Арсений Александрович, – сколь можно деликатнее просил я.
– Вы ведь встречались с ним и в Госиздате? – попытался облегчить ситуацию Игорь.
Пауза.
– Встречался. Вот он однажды показывал мне новый пасьянс. Кажется, в Москве он учил меня, как раскладывать новый пасьянс.
– Он был контактный человек – Мандельштам?
– Нет.
– Что, он был скорее замкнутым человеком?
– Да.
– И с Анной Андреевной тоже? Она ведь его любила и дружила с ним?
– Да. Она была замечательной женщиной. И вы знаете, Миша, с ней было легко. Ведь она была с юмором. Миша! Я ничего не помню… Ничего, Миша, простите, я ничего не помню…
Вот и все. На прощание мы расцеловались с моим дорогим Арсением Александровичем, с моим дорогим Арсюшей.