Каждый раз, когда я оказываюсь возле моря, меня посещает одна и та же мысль: почему, если на земном шаре в основном моря и океаны, я живу так далеко от воды? Постоянно кажется, что всё они врут про географию, хотя кто такие эти самые «они», я понятия не имею, тем более не знаю, зачем это им надо, стало быть. Но, тем не менее, почему? У меня же есть возможность, да что возможность, у меня свой дом в Сочи, у меня есть дом в Майами, у меня есть дом в Греции, так какого черта я живу в Москве? Наверное, всё это оттого, что море – чёрт его подери, океан – лучшее место на земле. Если жить на побережье постоянно, можно вообще забыть, что такое море-океан. Сложно восхищаться и мечтать о том, что каждый день видишь из окна.
В Сочи я решил полететь сразу, как прочёл письмо Отто. Не люблю я письма и сообщения, если честно. Когда не слышишь голос, вечно наделяешь буквы дополнительными смыслами, да и когда слышишь – то же самое, если не смотришь говорящему в глаза. Если бы Отто не был сейчас с Марианной, конечно, я бы к нему не поехал. Но теперь, когда моя дочь не просто рядом с этим человеком, а у них там, по всей видимости, любовь, тут уж я не могу оставаться в стороне. Быть рядом и при этом любить, как подсказывает мне опыт, почти невозможно. Любить легко на расстоянии, но когда объект твоей любви рядом – вот он или она храпит по ночам, а я вам скажу, женщины храпят зачастую виртуознее мужчин; вот любовь твоя сидит и тужится в туалете – очень сложно сохранить возвышенность чувств. Так люди, когда-то любившие друг друга, оказываясь рядом, превращаются, в лучшем случае, в родственников и уже не помнят причины, почему оказались вместе. Но моя Марианна – не типичная женщина, а мой Отто, как иногда мне кажется, вообще не из нашей реальности, и, если я собираюсь дописать эту книгу, мне абсолютно точно нужно всё увидеть своими глазами. Поэтому я вытерпел перелёт, хоть он и был недолгим. Ненавижу самолёты. Раньше просто боялся летать, но с возрастом, когда перестал бояться смерти, просто ненавижу летать. Теперь уже не из-за того, что боюсь умереть, а из-за того, что невольно в самолёте могу начать жалеть, если вдруг потеряю жизнь. А жалеть-то на самом деле нечего, стало быть.
В аэропорту меня встречали оба – и Марианна, и Отто. И если изменения Отто коснулись его внешне, он стал загоревшим брюнетом, что удивительно, я всегда думал, что люди с такой белой кожей, как у Отто, загореть не могут в принципе, если только сгореть; теперь Отто был чистым мулатом. Марианна же изменилась именно так, как меняется женщина, будучи по-настоящему счастливой и влюблённой. От нее исходил внутренний свет, и улыбка не покидала губ. Отто держал её за руку, как держат ребёнка, переводя через дорогу. Меня умилила эта сцена, и ещё мне показалось, что Марианна как-то округлилась что ли, сначала я подумал, что она просто поправилась, но эта её очаровательная округлость больше всё-таки походила на беременность.
Отто с Марианной жили в доме Анастасии Геннадьевны – покойной бабушки Марианны. Когда мы доехали от аэропорта до дома, я был приятно удивлён, что дом и участок оказались в идеальном состоянии. Сад ухожен, дом отремонтирован и только отчасти напоминал тот уставший и покосившийся дом, где Марианна провела своё детство. Полагаю, что в этом немалая заслуга Отто. Так и оказалось, и более того, как чуть позже рассказала Марианна, всё было отремонтировано самим Отто. Чему я совсем не удивлён, думаю, ему было достаточно посмотреть ролик на ютьюбе, чтобы постигнуть и это мастерство. После ужина и разговоров ни о чём, а мне показалось, будто «ни о чём» нарочито, словно Отто специально избегал тем, которые были бы более всего уместны в свете текущих и предыдущих событий, я всё-таки вывел Отто на разговор о Косте Лейбе. Я спросил Отто:
– Стало быть, Лейба – твой первый шаг – мнение авторитетного человека? Не слишком ли большие надежды ты возлагаешь на него?
Отто рассмеялся и ответил:
– Даже если я ошибаюсь, это тоже опыт, но я не ошибаюсь, Андрей Михайлович.
– Пусть так, если ты в этом уверен, но у меня, если честно, что-то не складывается: Лейба и настоящее зло – мелковата фигурка.
– Сейчас да, но я в него верю. Знаете, Андрей Михайлович, зависть, злость и жажда быть первым – самые что ни есть железобетонные основания для вызревания зла. Конечно, Костя Лейба не тянет на зло вселенское, но вот в рамках человеческих – почему нет?
– Наверное, – ответил я.
– Давайте я вам кое-что покажу, пойдёмте в сад.
Мы вышли в вечерний сад. Под ногами шелестела неубранная листва. В воздухе пахло тёплой южной осенью: смесь запаха прелых листьев и ветра с моря. Отто пошёл в сторону сарая, где раньше хранились дрова, теперь сарай, как и дом, был отремонтирован. Когда мы вошли внутрь, Отто сказал:
– Вы же помните, что у Анастасии Геннадьевны была химическая лаборатория?
– Помню.
– Она здесь, – Отто откинул ногой плешивый коврик, под которым оказалась крышка подпола. – Прошу, – Отто сдвинул крышку и шагнул по лестнице, ведущей вниз.
Когда мы спустились в подпол, в нос ударил характерный запах больницы.
– Я тут немного поработал, – сказал Отто. – Пришлось расширить и укрепить подпол, ну и вентиляция, конечно, в общем, сами сейчас всё увидите.
В подполе было темно, и я никак не мог привыкнуть к темноте, как ни старался проморгаться. Отто щёлкнул выключателем, и я увидел, что мы стоим в довольно-таки просторном коридоре, в конце которого – железная дверь. Отто открыл дверь, и мы очутились в натуральной химической лаборатории. Не кустарной, как была у Анастасии Геннадьевны, а профессиональной, словно мы не в подполе, а на фармацевтическом производстве.
– Над лабораторией я тоже немного поработал, как понимаете, – опередил Отто мой вопрос. – Но я не это хотел показать, – сказал Отто и открыл ещё одну дверь, которую я сразу не заметил.
От увиденного мне стало не по себе, к горлу подкатила тошнота. Мы оказались в операционной, на столе лежал человек. И тут же в голове: почему он здесь, что вообще происходит, почему всё в подвале? Я посмотрел на Отто. На его лице, освещённом тусклым светом дисплеев и мигающих диодами медицинских приборов, дрожала улыбка маньяка. Мне захотелось выбежать на свежий воздух, и я большим усилием сдержал себя.
– Что это? – спросил я, пытаясь не выдать волнение. – Отто, кто это? Что происходит?
– Спокойно, Андрей Михайлович, я всё объясню, – сказал Отто и запер дверь на замок. – Вы же знаете, что Анастасия Геннадьевна исследовала ДМЗ? Я, скажем так, продолжаю её труды.
Конечно, я помнил, что бабушка Марианны с помощью ДМЗ вытащила в своё время внучку из той бездны, куда погрузилось сознание ещё совсем юной девушки после похищения и тех издевательств, что ей пришлось пережить. Знал я и о том, что Анастасия Геннадьевна много лет посвятила изучению этого вещества и даже жила какое-то время в Перу, где в традициях местных народов демитилтриптозин, или – упрощённо – ДМЗ, потреблялся в шаманских ритуалах в виде отвара из аяуаски.
Отто подошёл к человеку, лежавшему на операционном столе, и сделал такое, что мне уж совсем поплохело. Он снял верхнюю часть черепной коробки, будто крышку с чайника. Несмотря на отвращение, я подошёл ближе, чтобы рассмотреть. Отто взял со столика, где находились разные медицинские инструменты, шприц без иглы, наполненный прозрачной жидкостью, и выдавил несколько капель прямо на открытый мозг. Я всмотрелся в лицо человека, лежащего на столе, и оно показалось мне знакомым. Это был мужчина, возраст которого сложно было определить из-за мертвенной бледности и худобы.
– Узнаёте? – спросил Отто.
– Нет, но лицо мне кажется знакомым.
– Актёр, Заворотнин фамилия.
– А, точно, его в последнее время как-то не очень-то и видно было.
– Рак, Андрей Михайлович.
– Как он к тебе попал, и, стало быть, мне даже больше интересно, не как попал, а что ты с ним тут делаешь? Отто, скажи честно, мне есть чего опасаться или о чём переживать?
– Зависит от вашей впечатлительности, Андрей Михайлович. Скажем, он здесь добровольно.
– Ясно. И что конкретно ты делаешь?
Отто молчал несколько минут, то ли собираясь с мыслями, то ли подбирая нужные слова. Я смотрел на известного актёра, что лежит теперь мозгами наружу, и уже не видел в нём того забавного парня, которого помнил по примитивным телевизионным сериалам – ситкомам. Ему прочили замечательную карьеру, и дело, в принципе, к тому и шло. После последнего сериала, который, кажется, получил какую-то премию, Максим Заворотнин начал появляться на первом канале в роли ведущего различных популярных телешоу. Затем полный метр, и оказалось, что Максим Заворотнин и здесь замечателен; затем роль в голливудском фильме, где он сыграл какого-то русского злодея; в общем, всё у него было прекрасно. А потом он пропал. Не то чтобы его кто-то искал, просто выпал из медиапространства, и вот он тут, как я вижу, с вскрытой черепной коробкой.
– Знаете, Андрей Михайлович, – прервал мои размышления Отто, – когда мы с Марианной сюда приехали, я был разбит. Я же действительно верил в школу насильственного просветления. Как же я был наивен! Мне казалось, что, дай людям возможность выйти за рамки привычного сознания, они тут же разрушат тюрьму, в которой находятся и почему-то называют жизнью.
Я понял, что монолог будем долгим, и посмотрел по сторонам в поисках стула. Отто достал из-под операционного стола табуретку.
– Но знаете, в чём была моя ошибка? – Ответ ему явно не требовался, и он тут же продолжил: – Просветление – не навсегда. То есть буквально. Я думал, что, осознав однажды, человек уже не вернётся к привычному миропониманию, но оказалось, что осознанность – просветление, как простуда, проходит через неделю, а самое ужасное, что человек и не помнит своего состояния. Он памятует, что было как-то иначе, но не может даже мысленно снова представить то состояние ума, когда у него не было шаблонов и омрачений. Как только мы приехали с Марианной в Сочи, я решил, что посвящу остаток жизни тому, чтобы решить эту задачу. Понять, как сделать так, чтобы, осознав однажды, человек навсегда остался в этом состоянии. Хочу сказать большое спасибо Анастасии Геннадьевне за её труды. Марианна познакомила меня с ДМЗ. О, это был удивительный опыт. И удивителен он оказался не потому, что я не мог бы подобное состояние познать без химической стимуляции мозга, но тем, что не нужно было прилагать никаких усилий для познания. Не нужны учения и практики, ничего не нужно, как если бы я умел ездить только на велосипеде и меня посадили за штурвал истребителя. Вот только и здесь была та же проблема: всего лишь пять-семь минут, и эффект улетучивался. И опять то же самое, я практически не мог вспомнить, что происходило с моим сознанием, но ощущал, что был по-настоящему свободен. Свободен от ложных концепций ума, я был каплей, осознавшей себя частью океана, я был в космосе и самим космосом, понимаете?
– Понимаю, не дурак, стало быть, ты же мне сейчас буддийские сутры с тантрами цитируешь.
– Почти так, но не совсем, – сказал Отто. – Так вот, когда я понял, что с ДМЗ та же история и что нет способа продлить хотя бы на час эффект от приёма, я решил во что бы то ни стало узнать, как достичь безграничной длительности. За пару недель я изучил химию, биологию, анатомию, вузовский курс медицины и приступил к работе, благо, после Анастасии Геннадьевны осталась приличная лаборатория.
Я совсем не удивился, что Отто за короткое время постиг перечисленные им науки. Я смотрел на Отто с восхищением. Как же мне в этот момент хотелось быть им. Я уже забыл и про Заворотнина на операционном столе, и про то, что в первые минуты подумал, будто Отто превратился в маньяка. Я даже удивился самому себе и тому, что стал забывать, какой Отто человек, насколько он великий, да и человек ли вообще.
– Благодаря лаборатории и моим усовершенствованиям, как вы понимаете, я уже пожизненно обеспечен препаратом, но мне нужно было понять, как продлить эффект, а тут нужно ставить опыты, и желательно на человеке. Здесь я столкнулся с некоторыми трудностями. Скажем, найти кого-то, кто хотел бы просто попробовать, совсем несложно, но уговорить человека на то, что я его месяцами буду держать в состоянии подопытной крысы, и есть большая вероятность не вернуться, то есть двинуться умом, оказалось невозможно. Тогда я решил, что мне нужен человек, которому терять уже нечего. Я начал искать среди раковых больных в интернете и по хосписам. Я решил никого не обманывать и не рассказывать сказки про тестирование нового лекарства, про шанс излечиться, я всё объяснял, как есть, что ДМЗ обладает удивительными свойствами: после приёма препарата в так называемом «трипе», несмотря на то что длится он минут десять, сознание может прожить и тысячу лет. Совсем необязательно опыт окажется приятным, но может быть и таковым. Представьте только, тысяча лет жизни, и не какой-нибудь, а самой что ни на есть удивительной жизни. Разве это не то, чего может хотеть человек, понимающий, что жить ему осталось несколько недель?
– Да, стало быть, я с тобой согласен, Отто. – Я слушал с недоверием и опаской, уж не подсел ли Отто на дрянь какую.
– И каково же было моё удивление, Андрей Михайлович, что никто не соглашался. Удивительно. Меня это одновременно разочаровало и восхитило в людях. Понимая, что смерть на пороге, они выбирали быть и чувствовать, пускай всего лишь несколько дней, но здесь, в физическом мире. Выбирали быть человеком, даже страдая от невыносимой боли, вместо того, чтобы провести тысячу лет в нематериальной действительности в сфере высшего блаженства, где их душа, освобождённая от всех оков и условностей, будет пребывать в своём истинном состоянии. Они так цеплялись за привычное понимание себя, за свою маленькую ограниченную жизнь, которой и осталось-то совсем немного, что меня не могло это не восхитить. Ох уж этот человек, поистине раб Божий, раб жизни и собственного тела. Как можно бояться вечности, будучи на пороге вечности? Реально ведь верят, что после смерти их ждёт либо другая жизнь, либо снова жизнь земная. Эх, знали бы они то, что знаю я про океан вечности, в котором они растворятся после смерти, не за что им было бы цепляться. И вот, когда я уже было собирался отказаться от своей затеи, я нашёл, что искал, точнее, кого искал. Оказывается, я просто рыл не там, где надо. Моя ошибка, что я занимался только теми, кому, по большому счету, нечего было терять, как ни странно, кроме самих себя, естественно: своих чувств, эмоций и привязанностей. Я искал среди тех обычных людей, чью жизнь сложно было бы назвать беззаботной. Они, уже чувствуя свою смерть, в большинстве своём не боялись её. Большинство даже ждало смерти как освобождения от боли и страдания. Либо они хотели продолжать бороться, что достойно уважения, хоть и чаще всего бессмысленно. В интернете на меня вышел Заворотнин. Наверное, его навёл один из тех, кого я уговаривал принять участие в моем эксперименте.
– Кажется, я понимаю, почему он, – прервал я Отто.
– Почему же?
– Ему было что терять?
– Точно. Он был настолько привязан к тому, что имел, у него была настолько прекрасная жизнь, если судить о ней с точки зрения человеческих чаяний, что он был готов на всё, только бы продлить эту свою прекрасную, по его мнению, жизнь.
– И я его понимаю.
– А я не совсем, – ответил Отто.
– Почему?
– Странно для меня это. Вот жизнь даёт тебе всё, ты можешь пользоваться всеми возможными благами, но не ищешь большего, чем удовольствия мирские. Если уж так не хочется лишиться такой вот жизни, почему не посвятить её поиску бессмертия, например, в любой его форме?
– Дело, стало быть, как раз в «любой форме», тебе ли не знать, что если бессмертие и возможно, то уж точно не в физическом теле, а какой смысл в таком бессмертии для твоего Заворотнина, например?
– Да, я согласен с вами, Андрей Михайлович. Когда мы в первый раз встретились, первое, что он спросил: «Есть ли шанс, что я излечусь?» И это даже несмотря на то, что я ему рассказал о возможной тысяче лет жизни, пусть и немного в другой форме. Я сказал, что вероятность излечиться есть.
– Ты же сказал, что не собирался обманывать и выдавать ДМЗ за лекарство.
– Да, это так, но вот какое дело, если мой эксперимент завершится успехом, если получится найти способ продлить действие ДМЗ до нескольких дней, а лучше лет, я уверен, человек уже не сможет забыть этот опыт. Сознание, я убеждён, перейдёт на качественно иной уровень, сознание превратится в саму осознанность и станет таковым, что всё связанное с телом не будет иметь никакого значения. Разве это не излечение?
– Ты лукавишь, Отто, ты же понимаешь, о каком исцелении говорил он!
– Понимаю, но ведь ключевое слово – излечение, а значит, я ему не соврал! Тем более, Андрей Михайлович, знаете, что я понял? Я понял, что не обязательно вообще спрашивать мнение человека в подобном случае. Да какое вообще мнение может быть, если люди не знают, что им нужно излечиться.
– Так, интересно.
– Да уж, интересно. Ладно Заворотнин, ладно все те, кого я уговаривал, они хоть понимали, что им нужно излечиться, а остальные? Те, кто думает: «Ну, раз у меня ничего не отваливается, раз я хожу, дышу, живу, ем и сплю, значит, я здоров». Они же все больны жизнью, мучаются тупостью, хворают никчёмностью, простужены бессилием, а ведь на столькие свершения были бы способны, если бы осознали, что больны и должны излечиться. Вот Заворотнин. Такая головокружительная карьера, деньги, популярность, молодость, что ещё нужно? И если он и понимал, что это не навсегда, что смерть придёт и за ним, то наверняка думал, что это случится не скоро, что впереди ещё много лет успеха и денег. Мне жаль его, и не потому, что он был здоров, а теперь болен, а потому, что он не понимал, что никогда здоров не был. Может быть, его рак и есть выздоровление, если, конечно, у меня всё получится.
– Не знаю, что ответить тебе, Отто, мне кажется, человек всё-таки имеет право выбора и никто не может за него решать, как ему прожить свою жизнь, к чему стремиться и нужна ли ему эта пресловутая осознанность.
– Вы оттого так думаете, что решили, будто человеку не требуется спасение. А человека уже нужно не просто спасать, его нужно реанимировать, а у больного при смерти, как вы знаете, никто мнения не спрашивает, и не всегда потому, что не принимают во внимание, а потому, что он в бессознательном состоянии: захлёбывается собственной кровью и срётся под себя.
– И кто же у нас тут врач? Не ты ли?
– А почему нет? У вас сомнения в моих способностях?
Конечно, никаких сомнений в способностях Отто у меня не было, даже не понял, почему сказал именно так, вырвалось, как простое сопротивление словам Отто, словно я сам тот обосравшийся и в крови, которого нужно реанимировать. Но я этого не сказал, а только пожал плечами:
– Не знаю, не мне решать.
– Вот именно, никому ничего решать не надо, всё должен решать врач, а тут и консилиум не требуется, и так ясно – срочное хирургическое вмешательство.
– Хорошо, и в чём смысл всей этой экзекуции, если вкратце?
– Я его держу в искусственной коме, когда выведу, мне нужно узнать, будет ли он помнить, что был осознан, и как долго он сможет в осознанности оставаться. Если да, тогда я пойму, как мне продлить действие препарата хоть на какое-нибудь длительное время.
– Слушай, Отто, я перестаю понимать твою логику. К чему тогда была твоя задумка со школой насильственного просветления? – спросил я.
– Школа закончилась, пора получать высшее образование.
– Так что, зря была школа?
– О нет, конечно нет, со школой очень приятное последствие обнаружилось. Те, кто успел за прошедшее время размягчить себе макушки, теперь мне очень преданны. Я не знаю, как оно так сработало: бывшие мягкомакушечные люди открыто действовать по-прежнему не готовы, но рады мелко гадить. Может, в них отражение эпохи, когда в почёте не вожди, а предатели; когда труса, бежавшего с поля боя, не расстреливают, а кормят, поят и показывают по телевизору, наделяя качествами, которыми тот не обладает; когда мужчинам не зазорно ныть и жаловаться; когда женщинам не стыдно быть только чьей-то лентой в социальных сетях для утренней мастурбации. Но мне это на руку, Андрей Михайлович, и, скажем так, выпускники школы насильственного просветления ещё сыграют свою роль.
– А какая вообще была цель? – спросил я.
– Проверить, всего лишь проверить – способны ли они делать то, что я им скажу. Даже если сделать нужно нечто совсем иррациональное и бессмысленное.
После своих слов Отто замолчал, вертя в руках шприц без иглы, где ещё оставалось несколько капель его препарата. Я смотрел на него с восхищением. У меня было проскочила мысль, что наш парень, возможно, сошёл с ума, но на безумца он не походил. И его слова, они не были пустым звуком, в них чувствовались уверенность и сила, и не было у меня никаких сомнений в его способности осуществить всё, что он задумал.
– Хотите попробовать, Андрей Михайлович? – Отто протянул мне шприц.
– А почему нет? Что нужно делать?
– Откройте рот.
Я открыл рот, Отто выдавил остатки прозрачной жидкости мне на язык.
– И что теперь?
– Ничего, просто ждите. Пойдёмте в дом, здесь обстановка не располагает.
Мы вошли в дом. Я уселся в уютное кожаное кресло перед телевизором. Тут же на кресле лежал пульт. Я включил телевизор. Шли новости. Сначала показали президента. Он спускался по трапу самолёта. Мне показалось, что его походка похожа на походку стрелка, готового в любой момент рвануть из кобуры пистолет. Одна рука президента прижата к бедру, что явно неудобно при ходьбе. Затем показали сюжет, где истребитель-бомбардировщик на форсаже уходит со взлётной полосы. Через секунду черно-белая съёмка с беспилотника: маленькие фигурки людей с высоты даже на людей не похожи, всё происходит будто в видеоигре. Снова самолёт, теперь уже сбрасывающий бомбы, и снова кадр с беспилотника, где бомбы попадают в цель. Вспышка, и на месте, где только что копошились люди, – воронка. Снова показали президента. Какой-то политический форум. Он сидит полуразвалившись в кресле и рассказывает анекдот. По правую и по левую руку сидят главы государств, участвующих в форуме. Смеются.
В комнате стало темнеть. Я посмотрел в окно, подумав было, что уже вечереет, но за окном – яркое солнце середины дня. Я зажмурился, а президент продолжал рассказывать анекдот, но слов я не слышал, зато теперь он рассказывал его мне. Ещё через мгновение я понял, что телевизора больше нет, а президент в позе лотоса с шестью руками, что твой Шива, висит в воздухе в центре комнаты в своём шикарном костюме Brioni, правда без галстука и с расстёгнутой верхней пуговицей рубашки. Руки президента стали двигаться против часовой стрелки, словно никак не были соединены с телом. Президент становился всё больше, пока не заполнил собой комнату, и я почувствовал ветер от его рук, словно это были крылья мельницы или огромный вентилятор. Затем президент исчез, и остались только руки, превращающиеся в лепестки цветка, ярко-красного цветка, настолько яркого, что я не мог бы ни с чем сравнить этот красный цвет, наверное, в мире нет ничего настолько красного. Лепестки цветка вращались всё быстрее, пока середина цветка не начала уходить в перспективу, образовывая тоннель передо мной. Я почувствовал, что тоннель обладает разумом и природа этого разума и мой разум – одно и то же. Меня начало затягивать в тоннель, и стало понятно, что я – больше не моё тело, что нет у меня никакого тела. Я летел по тоннелю, тоннель был живым, он двигался в такт моему дыханию, и чем быстрее я дышал от волнения, тем сильнее сжимался тоннель, я стал опасаться, что тоннель меня раздавит, и перестал дышать. Оказалось, что дыхание мне и не требовалось. Тут же тоннель стабилизировался, перестал сжиматься, и я почувствовал себя комфортно. Мне казалось, что я лечу по тоннелю целую вечность, но вот он закончился, и я оказался в пространстве, которое никак не мог разумно осознать. В нём не было привычных ширины, длины, высоты. Это вообще было не трёхмерное пространство, и я его понимал, пока не начинал о нём думать. Всё, что я видел, никак не могло быть объяснено с помощью ума. Когда я понял, что место, в котором я оказался – а я понимал, что нахожусь здесь физически, хоть и не имею физической формы, – не подразумевает существование такой, казалось бы, очевидной способности разума, как способность думать, пространство снова начало превращаться в тоннель, и меня снова затянуло в него. Только теперь это был очень болезненный процесс. Я не ощущал физической боли, – как вы понимаете, чувствовать боль в привычном понимании я здесь не мог, я памятовал, что должен теперь чувствовать боль. Меня словно выталкивало из тоннеля, чего я совсем не хотел, словно там, в конце тоннеля, меня ждёт какое-то мучение, постоянное страдание. Всё это походило на роды. Проверить, так ли это на самом деле, я всё равно не мог. Наконец, мучение закончилось, и я оказался в чистом космосе. Космос – единственное слово, которое здесь подходит, но это не был космос в привычном понимании. Никакого космического холода, темноты и звёзд. Вместо этого бесконечное множество узоров, повторяющих самих себя, умопомрачительное буйство цвета и смысла. Смысла, дающегося мне настолько легко, что я подивился тому, что раньше его со мной не было. Я одним движением мысли мог оказаться в любой точке космоса мгновенно, чем с удовольствием пользовался. Я носился в пространстве со скоростью мысли и понимал, что я и есть этот космос, что на самом деле я вообще не двигаюсь с места, но сам космос движется во мне и движение космоса во мне и есть жизнь. Я захотел пробыть здесь вечность и тут же понял, что вечность уже преодолена, что вечность и самая малая единица времени – одно и то же. Я мгновенно познавал любые смыслы, даже те, о существовании которых никогда не задумывался. Всё было чётко и ясно, не было никаких вопросов, была только всемогущая сила познания всего и вся. После вечности краски, в которые был раскрашен космос, стали блекнуть, и я почувствовал, как меня снова затягивает в тоннель. В тоннель родов, через который я уже проходил, но теперь это был обратный процесс, и он оказался ещё более мучительным оттого, что я понимал – возвращаюсь. Заново рождаюсь в своём привычном мире. И действительно, на этот раз из тоннеля я вывалился в наш темный и холодный космос. Я видел землю – маленький голубой холодный шарик. И никакого ощущения дома у меня не было, наоборот, меня словно пытались посадить в тюрьму за преступление, которого я не совершал или совершил не зная, что это преступление. Земля тянула мой разум к себе, а я всеми силами пытался и дальше размышлять о вечности, о космосе, полном красочных фрактальных узоров, о постижении всего и вся, о смысле, который теперь покидал меня. Я приближался к земле, я нёсся в её лоно, и мне хотелось кричать от отчаяния, от невозможности вернуться через тоннель обратно, туда, где я всё знал, но не существовал, вместо того чтобы оказаться сейчас здесь, на земле, где я существую, но ничего не понимаю. Перед тем, как оказаться в своём привычном мире, я почувствовал, что во мне проснулся мой обычный разум – рациональный, мыслящий, логичный и оттого бесполезный и ничтожный. Я снова мог думать, и первой мыслью было: «Нет ничего после смерти. Вообще нет ничего, ни перерождения, ни рая, ни ада, есть только гниение плоти и забвение. Но как же то, что я видел? Как же удивительный космос? Что это, как мне попасть туда снова и никогда не умереть?» Ещё мгновение, и вот я снова оказался в кожаном кресле в комнате, где всё началось. Президент по-прежнему висел в воздухе в позе лотоса в центре комнаты. Руки его исчезали одна за одной, пока их не осталось две, он стал уменьшаться, пока не втиснулся на экран телевизора. Вернувшись в телевизор, президент ещё немного полевитировал над креслом и опустился в него, приняв привычную позу: «Мы готовы к любым угрозам, как экономического, так и военного характера. Прошли те времена, когда можно было диктовать нашей стране условия. Тем не менее мы открыты к сотрудничеству и к диалогу с нашими партнёрами». Я выключил телевизор и глубоко вдохнул. Попытался мысленно вернуться к состоянию, в котором только что находился, но не смог даже примерно вспомнить, как это было. Я не помнил ничего, что со мной произошло, словно пытаешься вспомнить чудесный цветной сон сразу после пробуждения. Вот он ещё весь целиком перед глазами, и кажется, что можешь восстановить его в памяти детально, но уже через минуту сон разваливается на куски, из которых ничего не собрать, и ещё через минуту помнишь только, что сон был, и вот с первым глотком утреннего кофе ощущаешь только лёгкую тоску от того, что не можешь вернуться обратно.
– Вернулись, Андрей Михайлович? – Я не слышал, как вошёл Отто, и вздрогнул от неожиданности.
– Вернулся, да. Очень подходящее слово.
– Я знаю.
– Это был ДМЗ?
– Не совсем. ДМЗ обычно курят, но курение мне кажется не совсем эстетичным. У препарата нет пока названия, над ним я и работаю вместе с Заворотниным, если так можно сказать.
– Сколько меня не было? – спросил я.
– Час. Я добился того, что эффект длится час. И это только начало.
– А сколько хочешь, чтобы эффект длился?
– Я хочу, чтобы вернуться было нельзя.
От этих слов Отто я испытал какое-то глубокое удовлетворение. Я вдруг понял всю масштабность его задумки. И понял именно так, как это можно было понять, только находясь в том космосе, где я недавно находился. Без оценок и размышлений, без сомнений и концепций. Ещё я предположил: а что если Отто уже постоянно находится в таком состоянии? Насколько же тогда силен его разум? Что если он одновременно и там, в космосе, наполненном смыслом и цветами, и в то же время умудряется существовать здесь – в этом нелепом состоянии бытия, которое мы называем человеческой жизнью? Он прав, он чертовски прав – у человека не надо спрашивать мнения, человека нужно спасать, срочно спасать, нужно показать ему тот космос, который теперь для меня полузабытый сон. Мне захотелось вскочить и расцеловать Отто за то, что он мне показал. Мне хотелось смеяться и плакать, и Отто увидел это желание во мне. Он смотрел на меня по-отечески, именно так, как я смотрел на него, когда он сидел на кухне дома-музея в самом начале этой истории и ещё не умел говорить. Но не умел ли?
– Я понимаю, – ответил я.
– Пойдёмте, Андрей Михайлович, Марианна готовит шикарный ужин.
Пока мы ждали ужин, я успел приговорить бутылку вина. Отто не отставал от меня. Мы не общались, и наше распитие выглядело странно. У меня не было никаких вопросов, а Отто нечего было сказать. Всё было понятно, не так, конечно, понятно, как в космосе, наполненном красками, но и такое понимание тоже хоть что-то, но значило. После ужина я сразу пошёл спать и забылся настолько глубоким сном без снов, словно никогда и не спал по-настоящему. Наутро мне нужно было возвращаться в Москву. Перед посадкой в самолёт Отто протянул мне папку.
– Что это? – спросил я.
– Письма Кости Лейбы, думаю, вам будет интересно почитать. Я вчера распечатал.
Я взял папку из рук Отто и прошёл на посадку. В самолёте открыл заранее купленную маленькую бутылку коньяка и только тут понял, что не позаботился, чтобы лететь бизнес-классом. Удивительное открытие. Почему мне вдруг стало всё равно, почему мне стал безразличен комфорт? Я наполовину опустошил бутылку и, когда самолёт набрал высоту, открыл папку, чтобы почитать, что там написал Костя Лейба.
«Здравствуй, мой друг Отто. Правда, я не знаю, можно ли тебя называть другом. И не потому не знаю, что мне интересно твоё мнение, а потому, что не уверен теперь в том, что ты вообще хоть когда-то был моим другом», – так начиналось письмо.