Не могу дождаться, чтобы сказать ей. Не могу дождаться, чтобы увидеть ее. В моем видении на ней белое платье. У нее длинные волосы, ниспадающие на плечи. Она приседает и заключает меня в объятия. Я передаю ей деньги, которые мы достали для нее, и она плачет. Тем же вечером мы едем в Гэп и кладем эти деньги на стойку банка в торговом центре «Гэп Виллэдж», и она говорит симпатичному клерку, что эти деньги – ее депозит за маленький коттедж с белым розовым кустом перед фасадом.
Наш автобус останавливается на Бакленд-роуд, в пригороде Нунда, на северной окраине Брисбена. Яркое осеннее солнце припекает мне макушку, обжигает уши и шею. Мы проходим мимо римско-католического храма, могучего собора из коричневого кирпича с зеленым куполом сверху, напоминающим купола всех тех известных лондонских зданий, которые я часто встречаю в разрозненных томах энциклопедии «Британика», разбросанных по книжной горе в папашиной библиотечной комнате.
Возможно, я буду скучать по этой дыре, по обувной коробке, которую папаша называет домом. Я буду скучать по всем этим проломам в стенах. Я буду скучать по всем этим книгам.
Я буду скучать по тому отцу, которым он бывает в трезвые вечера, когда смотрит с нами «Распродажу века», и смеется над шутками Тони Барбера, и отвечает на все вопросы быстрее и правильнее игроков. Я буду скучать по Генри Ванне. Я буду скучать по совместным походам в табачную лавку с трезвым отцом. Я буду скучать по трезвому папе.
Мы сворачиваем с Бакленд-роуд на Бейдж-стрит. Я останавливаюсь.
– Это здесь, – говорю я. – Номер шестьдесят один.
Мы с Августом стоим перед широким деревянным домом-«квинслендером», высоко поднятым на длинных и тонких сваях и удивительно похожим на пожилого хрупкого джентльмена – до такой степени, что кажется, будто он вот-вот обопрется на трость и пошутит что-нибудь про ирландцев.
Высокая лестница, покрытая облупившейся синей краской, ведет нас наверх, к старым французским дверям, выгоревшим на солнце, побитым дождем и ветром, занозистым на ощупь. Я дважды стучу своей пятипалой левой рукой.
– Иду-иду! – доносится певучий женский голос.
Входная дверь открывается, и перед нами предстает старая монахиня. На ней белое одеяние с короткими рукавами. Сине-белый чепец укрывает ее волосы, лицо сияет добротой. Большой серебряный крест покачивается на ее груди.
– Так, вы, должно быть, Август и Илай, – говорит она.
– Я Илай, – уточняю я. – А это Август.
Август улыбается и кивает.
– Я сестра Патриция, – представляется она. – Я присматривала за вашей мамой несколько дней, помогала ей немного обрести почву под ногами.
Она всматривается в наши глаза.
– Много наслышана о вас обоих, – произносит она. – Илай, балагур и сочинитель, – кивает она мне. – И Август, наш дорогой мудрый и молчаливый человек, – кивает она Августу. – Ох, какая редкость – огонь и лед одновременно у нас в гостях, надо же.
Огонь и лед. Инь и ян. Сонни и Шер. Да, вот так бывает.
– Заходите, – говорит она.
Мы проходим через двери и уважительно останавливаемся на веранде этого просторного дома. Большое обрамленное изображение Иисуса висит над входом в коридор. Оно не слишком отличается от изображения в спальне Лины. Печальный молодой Иисус. Красивый молодой Иисус. Хранитель моих величайших грехов. Знающий. Прощающий. Тот, кто дает мне передышку от всех этих ненавистных мыслей, которые тревожат меня в последнее время. От всех этих мрачных надежд. Что люди, из-за которых моя мать здесь, будут гореть в аду. Что эти люди, которых мы когда-то знали, заплатят кровью за то, что совершили. Пускай они утонут. Отправь их в ад, пошли им болезни, и гнев, и мор, и боль, и вечный огонь и лед. Да будет так. Аминь.
– Илай? – спрашивает сестра Патриция. – Ты тут?
– Да, простите, – говорю я.
– Ну, чего же вы ждете? – интересуется она. – Хотите, чтобы я отвела вас за руки?
Мы входим в коридор.
– Вторая комната справа! – сообщает сестра Патриция.
Август идет впереди меня. В коридоре ковровое покрытие. На серванте у стены – молитвы в рамочках, поднос с четками и ваза с фиолетовыми цветами. Весь дом пропах лавандой. Я буду вспоминать маму через лаванду. Я буду вспоминать маму через молитвенные четки и вертикальные швы деревянных стен, выкрашенных водоэмульсионной краской. Мы проходим первую спальню справа, и там сидит женщина за письменным столом и читает. Она улыбается нам, мы улыбаемся в ответ и идем дальше по коридору.
Август на секунду останавливается перед дверью во вторую спальню. Он оборачивается через плечо и глядит на меня. Я кладу ладонь на его плечо. Мы разговариваем безмолвно. Я знаю, брат. Я знаю. Он входит в спальню, а я вслед за старшим братом, и я смотрю, как мама заключает его в объятия. Она плакала перед тем, как он вошел. Она одета не в белое, на ней светло-голубое летнее платье, но ее волосы длинные, как в моем видении, и ее лицо теплое, и живое, и здесь.
– Обнимите меня… – шепчет она.
Здесь мы с Августом выше, чем в моем видении. Я забыл о времени. Видение запаздывало, говорило о том, чего уже нет, но не о том, что окажется на самом деле. Мама сидит на односпальной койке, и я помню, как она сидела на подобной койке в Богго-Роуд. И эти две женщины не могли бы быть более разными. Та худшая она – в моей голове; и эта лучшая она – здесь.
И эти обе они – та, которой она теперь будет.
Мама закрывает дверь спальни, и мы никуда не выходим более трех часов подряд. Мы восполняем все пробелы всего этого пропущенного времени. Девочки, которые нам нравятся в школе; спорт, которым мы занимаемся; книги, которые мы читаем; трудности, которые мы преодолеваем. Мы играем в «Монополию» и «Уно» и слушаем музыку по маленькому радио возле маминой кровати. «Флитвуд Мак», «Дюран Дюран», «Колд Чизел» – «Когда война закончится».
Мы выходим в общую комнату на ужин, и мама знакомит нас с двумя женщинами, которые были с ней в тюрьме и которые тоже приходят в себя в этом хрупком старом доме сестры Патриции. Женщин зовут Шань и Линда, и мне кажется, что Дрищу понравились бы они обе. Они обе в майках-безрукавках и без лифчиков, и у них обеих хриплый смех курильщиц, и когда они хохочут, их груди подпрыгивают под майками. Они рассказывают длинные байки о невзгодах жизни в тюрьме, но стараются делать это с достаточно искрометным юмором и добавлять побольше положительных моментов, чтобы заставить нас с Августом почти поверить, что маме там было не так уж плохо. Там были и дружба, и верность, и забота, и любовь. Они шутят о мясе, которое было таким жестким, что от него ломались зубы. Там практиковались шутки и розыгрыши над надзирателями. Там случались амбициозные попытки побега, как у русской бывшей спортсменки, которая безуспешно пыталась перепрыгнуть с шестом тюремную стену. И конечно же, не было более примечательного дня, чем когда сумасшедший мальчик из Брекен-Риджа пробрался в Богго, чтобы увидеться с мамой на Рождество.
Мама улыбается от этой истории, но одновременно она заставляет ее и плакать.
Мы кладем толстый матрас в маминой спальне в качестве постели для себя. Пуфики с дивана в общей гостиной мы используем как подушки. Перед сном мама говорит, что хочет нам кое-что сказать. Мы садимся на кровати по обе стороны от нее. Я подтягиваю к себе рюкзак. Внутри него пятьдесят тысяч долларов.
– Мне тоже надо тебе кое-что сказать, мам, – говорю я.
Я не могу держать это в себе. Не могу дождаться, когда же я ей это выложу. Я хочу поскорее сказать ей, что наши мечты сбудутся. Мы свободны. Мы наконец-то свободны.
– И что же? – спрашивает она.
– Давай ты первая, – говорю я.
Она поправляет мне челку, улыбаясь. Опускает голову. Думает еще какое-то время.
– Давай, мам, ты первая! – настаиваю я.
– Я не знаю, как это сказать, – вздыхает она.
Я легонько толкаю ее в плечо.
– Просто скажи, и все, – смеюсь я.
Она глубоко вздыхает. Улыбается. Улыбается так широко, что заставляет нас улыбаться вместе с ней.
– Я съезжаюсь с Тедди, – говорит она.
И время останавливается. Время идет обратно. Время повернулось вспять.