До Рождества пять дней, и я не могу уснуть. На единственном раздвижном окне нашей спальни нет ни занавесок, ни жалюзи, и синеватый послеполуночный лунный свет падает на правую руку Августа, свисающую с кровати. Я не могу уснуть, потому что мой матрас вызывает зуд и пахнет мочой. Матрас подарил папаше Кол Ллойд – абориген, живущий через пять домов от нас на Ланселот-стрит со своей женой Кайли и пятью детьми, старший из которых, двенадцатилетний Тай, спал на этом оранжевом поролоновом матрасе до меня. Вонь мочи не дает мне уснуть, но то, что заставило меня проснуться, – это мой план.
– Гус, ты слышишь это?
Гус не отвечает.
Это стонущий звук. «Хууууууууууу…»
Я думаю, это отец. Он не пил сегодня вечером, потому что выходит из трехдневного запоя. Он настолько залил шары в первый вечер загула, что мы с Августом смогли проползти в щель под его диваном в гостиной, пока папаша смотрел «Джоси Уэльс – человек вне закона» по телевизору, и связать вместе шнурки его кед; так что когда он вскочил – чтобы обругать как следует одного из множества злодеев-северян, по глупости убивших киношных жену и ребенка Клинта Иствуда, – то запутался в ногах и падал тяжело и долго, пока не навернулся через кофейный столик. Он вставал и падал потом еще раза три-четыре, прежде чем понял, что его шнурки связаны, и в момент понимания поклялся – сквозь поток бессвязных по большей части слов, среди которых минимум двадцать три раза встречалось «сучары», – что закопает нас живьем на заднем дворе рядом с засохшим макадамовым деревом. «Ах, мечты-мечты», – написал Август в воздухе указательным пальцем, пожал плечами и переключил телевизор на седьмой канал, где шел «Калейдоскоп ужасов». На следующий день запоя, в субботу, папаша куда-то намылился. Он натянул джинсы, свежую тенниску и – обретя второе дыхание после шести банок рома с колой с утреца, благоухая своим суровым одеколоном, – двинул на остановку 522-го автобуса, не сказав ни слова о том, куда именно он едет. Он явился домой только часов в десять вечера, когда мы с Августом смотрели фильм «Полосы» по девятому каналу. Папаша прошел через заднюю дверь прямиком в кухню к тумбочке, где у него стоит телефон, на который он никогда не отвечает. Под телефоном находится очень важный ящик. В этом ящике он держит неоплаченные счета, оплаченные счета, наши свидетельства о рождении и свои таблетки от белой горячки. Он открыл этот важный ящик и вытащил оттуда собачью цепь, которую вдумчиво обмотал вокруг правого кулака. Он даже не заметил нас, сидящих на диване в гостиной, когда выключал телевизор, а затем все огни в доме. Он подошел к окну и приоткрыл задернутые старые оборчатые занавески кремового цвета, выглядывая в щель между ними.
– Что такое? – спросил я, чувствуя в желудке холодок. – Папа, в чем дело?
Он просто уселся в темноте на диване и поправил на себе собачью цепь. Его голова завалилась набок на секунду, но затем он сосредоточился на своем левом указательном пальце, старательно поднося его к губам.
– Тссссссссс, – прошипел он.
Мы с Августом не спали в ту ночь. Мы позволили своему воображению безудержно разыграться, гадая, на какое опасное существо или сущность он обиделся настолько, чтобы это оправдало собачью цепь вокруг кулака: какой-то бандит возле паба, какой-то громила по пути в паб, какой-то убийца по пути домой из паба, каждый отдельный посетитель в пабе; ниндзя, якудза, Джек-Потрошитель, Бонни и Клайд, Бог или черт. Август задумался, как бы мог выглядеть черт, если бы стоял у нашей двери. Я сказал, что он был бы в светло-голубых шлепанцах, с прической «маллет» и в спортивной шапочке, чтобы прикрыть рога. Август сказал, что на нем был бы белый костюм с белыми туфлями и у него были бы белые волосы, белые зубы и белая кожа. Август сказал, что черт был бы похож на Титуса Броза, а я сказал, что имя Титус ощущается теперь чем-то из другого мира, другого времени и места, к которому мы больше не принадлежим. Нам принадлежит только Ланселот-стрит, дом номер пять.
– Другие Гус и Илай, – сказал Август. – Другая Вселенная.
Следующее утро отец провел, сидя на кухонном полу возле входа в прачечную, перематывая и слушая, перематывая и слушая, перематывая и слушая «Рубиновый вторник» на кассете; пока ее не зажевало в плеере и папаша не остался с мотком коричневой ленты в руках, спутанной, как пучок нерасчесанных кудрявых волос. Мы с Августом ели хлопья за кухонным столом и наблюдали, как он безнадежно пытался заправить ленту обратно, но преуспел лишь в том, что вытягивал ее все больше и больше, все хаотичней и непоправимей, пока она не превратилась черт знает во что. Это заставило его искать утешения в пленках с песнями Фила Коллинза, что стало единственным моментом во всем этом пьяном трехдневном домашнем кошмаре, когда мы с Августом искренне подумывали обратиться в Департамент по защите детей. Яркий и страстный запой достиг кульминации к одиннадцати часам утра, когда папашу эффектно стошнило кровью и желчью на персиковый кухонный линолеум. Он вырубился так близко к собственному абстрактному произведению на полу, что у меня получилось взять его за руку, отогнуть ему указательный палец и использовать как карандаш, чтобы написать в луже сообщение, которое он сможет прочитать, когда проснется. Я водил его указательным пальцем по дурно пахнущей рвоте, чтобы написать большими буквами, шедшими прямо из сердца:
«ПОМОГИ НАМ, ПАПА».
«Хууууууууууу…»
Этот звук доносится через щель под дверью нашей спальни.
Затем отчаянный голос, болезненный и знакомый.
– Август! – зовет отец из своей спальни.
Я трясу руку Августа.
– Август! – говорю я.
Он не шевелится.
– Август! – снова окликает папаша. Но зов мягкий и слабый. Больше стон, чем крик.
Я иду к его двери в темноте, щелкаю выключателем, и мои глаза прищуриваются от яркого света.
Он держится за свою грудь обеими руками. Он задыхается. Он говорит между короткими, резкими вдохами:
– Вызывай… «Скорую»… – шепчет он.
– Что с тобой, папа? – вскрикиваю я.
Он всасывает воздух, но не может его найти. Задыхается. Все его тело дрожит. Он стонет:
– Хуууууууууууу…
Я пробегаю по коридору и набираю три нуля на телефоне.
– Полицию или «Скорую помощь»? – спрашивает женщина в трубке.
– «Скорую».
Телефон переключается на другой голос.
– Причина вызова?
«Мой отец собрался помирать, и я никогда не получу от него ответов на вопросы».
– Я думаю, что у моего папы сердечный приступ.
Ближайшая соседка папаши слева, шестидесятипятилетняя таксистка по имени Памела Уотерс, выволоклась на улицу, привлеченная мигающими огнями прибывшей неотложки; ее огромная бесформенная грудь норовит вывалиться из бордовой ночной сорочки. Два сотрудника «Скорой» вытаскивают из задней части машины каталку-носилки и оставляют ее возле почтового ящика.
– Все в порядке, Илай? – спрашивает Памела Уотерс, подтягивая атласный пояс своей ночнушки.
– Не уверен, – отвечаю я.
– Очередной вираж, – говорит она со знанием дела.
Что, черт побери, это значит?
Сотрудники «Скорой», один из них с кислородным баллоном и маской, пробегают мимо нас с Августом, стоящих босиком в белых майках и пижамных шортах.
– Он в комнате в конце коридора! – сообщаю я.
– Мы знаем, приятель, с ним все будет в порядке, – говорит тот из медиков, который постарше.
Мы заходим внутрь и стоим возле гостиной на другом конце коридора, прислушиваясь к их голосам в отцовской спальне.
– Давай, Роберт, дыши! – покрикивает старший медик. – Давай, приятель, ты теперь в безопасности. Не о чем беспокоиться.
Всасывающие звуки. Тяжелое дыхание.
Я поворачиваюсь к Августу:
– Они бывали здесь раньше?
Август кивает.
– Ну вот, – говорит младший медик. – Теперь получше, верно?
Они выносят папашу из спальни в коридор, подхватив под бедра, как форварды «Параматта Илз» таскают отличившихся полузащитников на праздновании победы в финале. Они несут его на каталку, и папашино лицо прижимается к газовой маске так, словно это его внезапно нашедшаяся давняя любовь.
– С тобой все нормально, папа? – спрашиваю я.
И я не знаю, почему меня это так волнует. Что-то глубокое внутри меня. Что-то дремлющее. Что-то толкает меня навстречу этому безумному пьянчуге.
– Я в порядке, приятель, – отвечает он.
И я знаю этот тон в его голосе. Я помню эти нотки нежности. «Я в порядке, Илай. Я в порядке, Илай». Я буду вспоминать эту сцену. Его, лежащего вот так на каталке. «Я в порядке, Илай. Я в порядке». Вот этот тон.
– Мне жаль, что вам, ребятки, пришлось это увидеть, – говорит он. – Я облажался, приятель, я знаю. Облажался в этом отцовском деле. Но я собираюсь исправиться, честно. Я хочу все поправить.
Я киваю. Мне хочется плакать. Я не хочу показывать слез. Не плакать!
– Все хорошо, папа, – говорю я. – Все хорошо.
Сотрудники «Скорой помощи» загружают его в свою машину. Отец всасывает еще немного кислорода и стягивает маску.
– В морозилке есть замороженый пирог «по-пастушьи» на завтрашний ужин, – говорит он.
Он снова надевает маску. Ловит взгляд Памелы, которая глупо таращится на него, стоя в своей ночной рубашке. Он набирает в легкие побольше воздуха, чтобы сказать что-то достаточно громко.
– Глаза не сломай, Пэм! – гаркает он, хрипя от усилия.
Папа показывает Памеле средний палец, когда сотрудники «Скорой помощи» закрывают за ним задние дверцы машины.
На следующее утро по нашему переднему двору прогуливается ибис. Он поджимает левую ногу, опутанную рыболовной леской внизу, там, где начинается доисторически черная когтистая лапа. Покалеченный ибис. Август наблюдает за ибисом через окно гостиной. Берет свой калькулятор, нажимает какие-то цифры и переворачивает вверх ногами: «IBISHELL».
Я набираю 5378804 и переворачиваю: «HOBBLES».
– Я вернусь к ужину, – говорю я. Август кивает, глядя на птицу. – Оставь мне пирога.
Вниз по левой стороне рампы, мимо черного мусорного контейнера. Отцовский велосипед прислонен к бетонной опоре, поддерживающей дом, рядом с бурым цилиндрическим баком системы горячего водоснабжения. За велосипедом – огромная свалка под домом, собранная папашей коллекция древней бытовой техники: стиральные машины с двигателями, скорее похожими на те, которые используются в авиации; разбитые холодильники, полные красных пауков и коричневых змей; оторванные автомобильные дверцы, сиденья и колеса. Траву на заднем дворе теперь так просто и не скосить – стремящиеся вверх и в стороны разросшиеся побеги, высушенные солнцем до соломенного цвета, настолько длинные и густые, что я могу представить слона по кличке Полковник Хатхи и Маугли, пробирающихся через них в магазин на соседней улице. Только мачете теперь способно помочь; ну или случайный пожар, возможно. Что за гребаная дыра! 008 – «BOO». 5514 – «HISS».
Велосипед – ржавый черный «Малверн Стар» 1976 года, модель «Спорт Стар», сделанный в Японии. Сиденье треснуто и то и дело защемляет мне задницу. Он едет быстро, но я мог бы ехать быстрее, если бы папаша не сломал и не заменил оригинальный руль на руль от женского велика «Швинн» 1968 года. Тормоза не работают, так что мне приходится тормозить, засовывая правую кроссовку между передним колесом и его крылом.
Недавно прошел дождь, и в сером небе над Ланселот-стрит висит радуга, дарующая надежду всем и каждому здесь – семь идеальных цветов и множество оттенков. Для каждого найдется свой цвет. Красный и желтый – для Вивиан Хипвуд из шестнадцатого дома, чей ребенок умер в детской кроватке, и в течение семи дней она продолжала пеленать его, кормить грудью и трясти погремушками над его синим лицом. Розовый и зеленый – для шестидесятишестилетнего Альберта Левина из дома номер семнадцать, который пытался отравиться выхлопными газами в своем запертом гараже, но не справился с задачей, так как мог использовать для этого лишь дребезжащую газонокосилку; поскольку он продал машину два месяца назад, чтобы оплатить счета за ветеринарную операцию для своего пса-боксера по кличке Челюсти, умершего за два дня до того, как Альберт закатил свою древнюю зеленую газонокосилку в гараж. Фиолетовый, оранжевый, черный и синий – для всех матерей по Ланселот-стрит, субботним утром смолящих красный «Уинфилд» на кухнях в надежде, что их дети не заметят фиолетово-оранжево-черно-синие кровоподтеки под маскировкой на скулах.
Маскировка. Маскировщики. Замаскированное. Лестер Кроу с Ланселот-стрит, 32, который колол свою подругу, Зою Пенни, тринадцать раз в живот шприцем с героином, чтобы убить их нерожденную дочь. Братья Мунк с Ланселот-стрит, 53, которые привязали своего отца к креслу в гостиной и отрубили ему томагавком половину уха. Во время невыносимой летней жары на этой бесконечной улице Брисбенский городской совет обычно решает замостить дыры, образовавшиеся в асфальте от безблагодатности, и смола прилипает к подошвам ваших кроссовок, как жевательная резинка; и все открывают свои занавески, несмотря на комаров, летящих с мангровых зарослей Брайтона и Шорнклиффа; и вся эта улица становится театром, а жилые комнаты, обрамленные окнами, превращаются в телевизоры, показывающие в прямом эфире мыльную оперу «Слава Богу, день пособия», пошлую комедию «Передай куриную соль» и полицейскую производственную драму «Цвет двухцентовика». На этих сценах за фасадными окнами можно увидеть все – и мелькающие кулаки, и смех, и слезы. Браво, нахер. Бис, мать вашу.
– Привет, Илай!
Это Шелли Хаффман, высунувшаяся из окна своей спальни и пускающая сигаретный дым за пределы дома.
Я прижимаю подошву к переднему колесу, разворачиваюсь посреди улицы и направляю папашин расшатанный «Малверн Стар» на подъездную дорожку Шелли. Автомобиля ее отца нет под навесом.
– Привет, Шелли, – говорю я.
Она затягивается сигаретой и выпускает ровные колечки дыма.
– Хочешь затянуться?
Я делаю пару затяжек, едва не поперхнувшись.
– Ты одна? – спрашиваю я.
Она кивает.
– Они все уехали на Королевский пляж праздновать день рождения Брэдли, – говорит она.
– А ты не захотела ехать?
– Я хотела, Илай Белл, но этот старый мешок с костями, – ворчливо говорит Шелли, изображая голос старой американской бабушки с Дикого Запада, – уже не очень хорошо ходит по песку.
– Значит, они оставили тебя дома в одиночестве?
– Моя тетя скоро приедет присмотреть за мной, – говорит она. – Я сказала маме, что предпочла бы побыть на передержке в собачьем отеле на Флетчер-стрит.
– Я слышал, там кормят три раза в день, – говорю я.
Она смеется, тушит сигарету о нижнюю сторону подоконника и щелчком запускает окурок за забор в соседский сад.
– Слыхала, твоего старика вчера вечером забрали в больницу, – говорит она.
Я киваю.
– Что с ним?
– Сам не знаю, честно говоря, – отвечаю я. – Его просто начало трясти. Не мог ничего сказать, или почти ничего. Не мог перевести дух.
– Паническая атака, – говорит Шелли.
– Чего?
– Паническая атака, – небрежно повторяет она. – Приступ паники. С мамой часто такое случалось, началось несколько лет назад, ага. Был у нее такой плохой период, когда она не хотела делать вообще ничего, потому что у нее начинались панические атаки, если она находилась среди слишком большого количества людей. Она просыпалась и чувствовала себя так, будто горы готова свернуть, говорила нам, что сводит нас всех в кино в торговый центр Тьюмбул, а когда мы разоденемся как куколки – бац, и у нее случается приступ паники, как только она садится в машину.
– И как она с этим справилась?
– Мне поставили диагноз, – просто говорит Шелли. – Сразу после этого ей пришлось прийти в себя. – Она пожимает плечами. – Видишь ли, Илай – все относительно. Пчелиный укус жжет, как сука, пока кто-нибудь не ударит тебя крикетной битой. И раз уж речь зашла о старых добрых английских битах – как насчет партии в настольный крикет? Я позволю тебе играть за «Вест-Индию».
– Не, не могу, – отвечаю я. – Мне нужно кое с кем встретиться.
– Это часть твоего великого секретного плана? – улыбается она.
– Откуда ты знаешь про план?!
– Гус написал все это для меня в воздухе, – говорит она.
Это меня бесит. Я смотрю вверх, на серое небо.
– Не волнуйся, я никому не скажу ни слова, – говорит она. – Но я думаю, что ты долбанутый псих!
Я пожимаю плечами.
– Вполне возможно, – говорю я. – Миссис Биркбек считает, что так оно и есть.
Шелли закатывает глаза:
– Миссис Биркбек нас всех считает психами.
Я улыбаюсь.
– Это безумие, Илай… – качает головой она. И она смотрит на меня с милой улыбкой, сердечной и искренней. – Но в то же время это очень круто.
И на мгновение я хочу позабыть про план, зайти в дом и сидеть на кровати Шелли Хаффман, играя в «Тестовый матч»; и если она выбьет шестерку своим любимым игроком, лихим южноафриканцем Кеплером Вессельсом, попав маленьким крикетным мячом из шарика для подшипника в поле с цифрой «шесть» в левом углу восьмиугольной зеленой фетровой крикетной площадки, мы могли бы отпраздновать это объятиями; и потому что все ее родные уехали, и оттого что небо серое, мы могли бы упасть на ее кровать и целоваться; и возможно, я мог бы отказаться от плана навсегда – забыть про Титуса Броза, бросить Лайла, бросить Дрища, и отца, и маму, и Августа – и просто провести остаток своей жизни, заботясь о Шелли Хаффман, потому что она борется с этим несправедливым перекособоченным миром, в котором Бог дал Ивану Кролю две сильные руки, способные убивать, и дал Шелли Хаффман две ноги, не способные пройти через золотой песок Королевского пляжа в Калаундре.
– Спасибо, Шелли, – говорю я, выкатывая «Малверн Стар» обратно на дорогу.
Шелли кричит из окна, когда я отъезжаю:
– Оставайся всегда таким, Илай Белл!
Лайл рассказывал мне как-то, что для строительства моста Хорнибрук применялся бетон с завода «Квинслендской компании цемента и извести», расположенного в Дарре. Он сказал, что это самый длинный мост из построенных над водой в Южном полушарии, протянувшийся более чем на два с половиной километра от побережья Брайтона до знаменитого побережья полуострова Редклифф, являющегося домом для группы «Би Джис» и регби-клуба «Редклиффские дельфины». Этот мост имеет два горбатых пролета, один с брайтонского конца, другой с редклиффского, чтобы суда, идущие по заливу Брэмбл, могли проскользнуть под ними.
Я чувствую илистый запах мангровых зарослей, окаймляющих залив. Им пропитан ветер, толкающий «Малверн Стар» по мосту вверх через первый горб. Лайл в детстве называл этот мост «Костотрясом», потому что машина его родителей подскакивала на кочках стыков, пересекая изогнутую шероховатую асфальтовую поверхность, которая теперь потрескивает под шинами моего велосипеда.
Мост закрыли для автомобильного движения в 1979 го- ду, когда рядом построили новый, более выносливый, широкий и уродливый мост. Теперь Хорнибрук используется только немногочисленными рыбаками, ловящими с него леща, мерланга и плоскоголова, да вон теми местными пацанами, которые крутят сейчас сальто с деревянного настила на краю, врезаясь в высокую из-за прилива зелено-бурую воду так сильно, что брызги перехлестывают через металлические перила с облупившейся желтой краской.
Дождь барабанит по моей голове, и я понимаю, что следовало бы взять дождевик, но я люблю капли дождя на голове и запах дождя на асфальте.
Небо становится смурнее, когда я приближаюсь к середине моста. Здесь мы всегда и встречаемся, и я вижу, что он сидит на бетонном краю моста, свесив вниз свои длинные ноги. На нем плотный зеленый плащ с капюшоном, закрывающим голову. Его красное фиберглассовое удилище со старой деревянной катушкой подоткнуто между правым локтем и талией; он сгорбился, выпуская дым. Из-за капюшона он даже не видит меня, приближающегося под дождем, но каким-то образом знает, что это я.
– Почему ты не взял гребаный дождевик? – спрашивает Дрищ.
– Я видел радугу над Ланселот-стрит и думал, что дождь уже закончился, – отвечаю я.
– Тот дождь, который внутри нас – никогда не заканчивается, малыш, – говорит Дрищ.
Я прислоняю велосипед к желтым перилам и заглядываю в белое пластмассовое ведерко, стоящее рядом с Дрищом. Там два жирных леща, плавающих на одном месте. Я сажусь рядом с ним, свесив ноги с моста. Высокая приливная вода колышится под нами, гребешки волн вздымаются и опадают, напоминая горы и долины.
– Во время дождя рыба разве клюет? – спрашиваю я.
– Там, под водой, дождя нет, – говорит он. – Плоскоголова можно вытащить и в дождь. Но имей в виду, рыбалка на реке – совсем другое дело. Я видел на западе, как золотой окунь сходит с ума от дождя.
– Откуда ты знаешь, когда рыбы сходят с ума?
– Они начинают проповедовать о конце света, – усмехается Дрищ.
Дождь все усиливается. Дрищ достает из рыбацкой сумки сложенную газету «Курьер мейл» и разворачивает, чтобы укрыть меня.
– Спасибо, – говорю я.
Мы смотрим на его натянутую леску, которую треплют волны залива Брэмбл.
– Ты все еще хочешь пройти через это?
– Я должен, Дрищ, – говорю я. – С ней все будет в порядке, как только она увидит меня хоть раз. Я знаю.
– Что, если этого окажется недостаточно, малыш? – спрашивает он. – Два с половиной года – долгий срок.
– Ты же сам говорил, что тянуть срок становится немного легче с каждым разом, когда ты просыпаешься утром.
– У меня не было двух детей на воле, – говорит Дрищ. – Ей два с половиной года покажутся двадцатью моими. Мужская тюрьма набита сотнями парней, которые считают, что они плохие до мозга костей, потому что отсидели по пятнадцать лет. Но эти парни не любят никого и ничто, и никто не любит их в ответ, и это облегчает им дело. Но для всех тех женщин через дорогу это по-настоящему тяжело. Все они чьи-то матери. Они просыпаются каждый день, зная, что где-то есть некие покинутые маленькие засранцы вроде тебя, которые любят их и ждут, когда они вернутся.
Я снимаю газету с головы, чтобы дождь ударил мне в лицо и скрыл слезы.
– Но… тот человек в трубке, Дрищ, – говорю я. – Отец просто говорит, что я сумасшедший. Он просто говорит, что я его выдумал. Но я-то знаю, что я его слышал, Дрищ. Я знаю, что он сказал именно то, что сказал. И Рождество приближается, а мама любит Рождество так, как никто, кого я когда-либо встречал, не любил Рождество. Ты веришь, Дрищ? Ты мне веришь?
Теперь я плачу сильнее. Мои слезы как дождь, падающий с темного неба.
– Я верю тебе, малыш, – кивает Дрищ. – Но я также верю, что твой отец прав, что не везет тебя туда. Тебе не нужно видеть тот мир. И ей не нужно видеть тебя, находясь там. Иногда это причиняет боль еще хуже.
– Ты говорил с тем своим человеком? – спрашиваю я.
Он снова кивает, тяжко вздыхая.
– И что он сказал? – интересуюсь я.
– Он сделает это.
– Он точно сделает?
– Да, так и будет.
– Что он хочет от меня взамен? – спрашиваю я. – Потому что это необходимо мне, Дрищ. Я рассчитаюсь за это, я обещаю.
– Притормози-ка, Быстроногий Олень, – говорит он.
Он выбирает немного лески, делая три оборота старой катушкой, его движения мягкие и инстинктивные.
– Клюет?
– Пробует пока.
Дрищ поворачивает катушку еще на один оборот. Бесшумно.
– Он делает это не для тебя, – говорит Дрищ. – Я присматривал, чтобы его брату легко сиделось, очень долгий срок, очень много лет назад. Его зовут Джордж, и это все, что тебе нужно знать о его имени. У него есть бизнес – оптовая торговля фруктами, и он занимается доставкой фруктов в Богго-Роуд в течение двенадцати лет, и в мужское, и в женское отделение. Охранники знают Джорджа, и они также знают о вещах, которые Джордж провозит в фальшивых полах под ящиками с арбузами и дынями. Но, конечно, им щедро платят, чтобы они делали вид, что не знают. Сейчас, как и для любой торговли на воле, – рождественский сезон, хорошее время для торговцев, которые хотят заработать несколько дополнительных долларов на розничной торговле за решеткой. Джордж обычно может доставить туда на Рождество все виды подарков. Он может нелегально провезти и секс-игрушки, и рождественские торты, и ювелирные украшения, и наркотики, и дамское нижнее белье, и музыкальные елочные гирлянды. Однако он никогда за все двенадцать лет успешной торговли в тюрьме не провозил контрабандой тринадцатилетнего мальчика с детской жаждой приключений и непоколебимым желанием увидеться со своей мамой на Рождество.
Я киваю.
– Я об этом догадываюсь, – говорю я.
– Когда тебя поймают, Илай – а тебя поймают – ты не знаешь Джорджа, и ты ничего не знаешь о фруктовом грузовике Джорджа. Ты немой, но все понимаешь, вроде собаки. Просто возьми пример с брата и заткнись нахер. Там будет в общей сложности пять грузовиков, осуществляющих доставку в канун Рождества и в рождественское утро, и каждый со своим отдельным нелегальным дополнительным грузом. Можешь быть уверен, что надзиратели постараются переправить тебя обратно так же быстро и тихо, как ты пробрался внутрь. Они последние, кто хочет, чтобы общественность узнала о тринадцатилетнем мальчике, который был обнаружен бегающим по территории женской тюрьмы Богго-Роуд. Если они доложат об этом дальше по цепочке вышестоящему начальству, то их отсношают сильнее тебя, причем все, кому не лень. Пресса припрется, тюремные комиссии понаедут, нелегальная торговля свернется, и жена одного из надзирателей не получит тот особый кухонный комбайн, о котором мечтала, а сам вертухай не получит свои воскресные оладушки и все остальное, что идет вместе с ними, понимаешь, о чем я?
– Ты имеешь в виду половой акт? – спрашиваю я.
– Да, Илай, я имею в виду половой акт.
Дрищ дважды подергивает удочку, внимательно изучая верхушку лески, словно не доверяет ей.
– Снова пробует? – спрашиваю я.
Он кивает, немного подматывая леску. Затем прикуривает, прижав подбородок к груди, прикрывая ладонями огонек от дождя.
– Итак, где я с ним встречаюсь? – спрашиваю я. – Как Джордж меня узнает?
Дрищ выпускает дым в дождь. Он лезет левой рукой в верхний карман своей фланелевой рубахи под плащом. Вытаскивает листок бумаги, сложенный вдвое.
– Он тебя узнает, – говорит Дрищ.
Он держит листок бумаги в руках и задумчиво на него смотрит.
– В тот день в больнице ты спрашивал меня насчет хорошего и плохого, – продолжает он. – Я поразмыслил об этом. Хорошенько поразмыслил. Мне следовало сказать тебе тогда, что это просто выбор, и ничего больше. Не имеет значения ни прошлое, ни матери и отцы, ни как ты к этому пришел. Это просто выбор. Хорошо. Плохо. Вот и все.
– Но у тебя не всегда был выбор, – говорю я. – Когда ты был мальчишкой – у тебя же не было тогда выбора. Ты должен был делать то, что должен, а потом оказался на дороге, которая не оставила тебе выбора.
– У меня всегда был выбор, – возражает Дрищ. – И у тебя сегодня есть выбор, малыш. Ты можешь взять этот листок бумаги. Или ты можешь выдохнуть. Ты можешь сделать шаг назад, выдохнуть, поехать домой и сказать своему старику, что с нетерпением ждешь Рождества, чтобы провести это время вместе с ним; и ты больше не будешь дергаться, поскольку понимаешь, что не можешь отсидеть мамин срок за нее; а именно это ты делаешь, парень, ты живешь в этой тюрьме вместе с ней, и ты будешь там еще два с половиной года, если не отступишь на шаг и не выдохнешь.
– Я не могу, Дрищ.
Он кивает и протягивает мне руку с листком бумаги.
– Твой выбор, Илай, – говорит он.
Клочок бумаги усеян каплями дождя. Просто листок бумаги. Возьми этот листок. Возьми его.
– Ты не разозлишься на меня, если я возьму это?
Дрищ качает головой.
– Нет, – произносит он ровным тоном.
Я беру этот листок. Я засовываю его в карман шорт, даже не посмотрев, что на нем написано. Я смотрю в море. Дрищ внимательно смотрит на меня.
– Ты меня больше не увидишь, Илай, – говорит он.
– Что?
– Ты не можешь продолжать проводить время с таким старым жуликом, как я, – поясняет Дрищ.
– Ты же сказал, что не станешь злиться!
– Я и не злюсь. Если тебе необходимо увидеть маму – все хорошо и правильно, но ты оставишь всю эту блатную романтику позади. Ты меня слышал. Это все.
У меня колотит в висках от волнения. Глаза наполняются слезами. Дождь на моих щеках, на моей голове и в моих заплаканных глазах.
– Но ты мой единственный настоящий друг!
– Значит, тебе нужно завести новых, – говорит он.
Я поникаю головой. Я прижимаю к глазам кулаки и давлю изо всех сил, словно зажимаю порез, чтобы остановить кровотечение.
– Что со мной будет, Дрищ? – спрашиваю я.
– Ты будешь жить своей жизнью, – отвечает Дрищ. – Ты будешь делать вещи, о которых я только мечтал. Ты повидаешь мир.
Мне холодно внутри. Так холодно.
– Ты холодный, Дрищ, – говорю я сквозь слезы.
Теперь я зол внутри. Очень зол.
– Я думаю, что ты убил того таксиста, – говорю я. – Ты хладнокровный убийца. Холодный, как змея. Я думаю, что ты выжил в Черном Питере, потому что у тебя нет сердца, как у всех остальных.
– Возможно, ты и прав, – отзывается он.
– Ты гребаный убийца! – кричу я.
Дрищ прикрывает глаза от такого внезапного шума.
– Успокойся, – говорит он, оглядывая мост, но не видя никого в пределах слышимости. Все исчезли. Все сбежали на какое-то время. Все сбежали от дождя. На мосту никого нет. Так холодно внутри.
– Ты заслужил все, что получил! – выпаливаю я.
– Хватит, Илай, – говорит он.
– Ты полон гребаного дерьма! – кричу я.
Дрищ взрывается, а я никогда раньше не слышал, чтобы он орал.
– Хватит, черт побери! – кричит он. И крик заставляет его захрипеть, и у него начинается приступ кашля. Он подносит левую руку ко рту и кашляет в сгиб локтя, давясь рокочущим легочным кашлем, как будто внутри него нет ничего, кроме старых костей и грунтовой пыли из Черного Питера. Он набирает в грудь воздуха, хрипя и брызгая слюной, откашливается и выхаркивает сгусток мокроты, который приземляется в двух метрах справа от него рядом с парой выброшенных сардинок. Он немного успокаивается.
– Я натворил достаточно, – говорит Дрищ. – И я причинил зло слишком многим людям. Я никогда не говорил, Илай, что не заслуживаю того срока, который получил. Я просто сказал, что не совершал того убийства. Но я сделал достаточно, и Господь знал, что я сделал достаточно, и Он хотел, чтобы я задумался о некоторых других поступках, которые совершил; и я задумался, малыш. Я мотал срок, думая о тех поступках, я размышлял о них и за решеткой, и на воле. И мне не нужно, чтобы ты думал о них за меня. Ты должен думать о девочках, Илай. Должен думать о том, как ты собираешься достичь каких-то вершин. Как собираешься выбраться из этой дерьмовой дыры, в которой живешь здесь, в Брекен-Ридже. Прекращай уже пересказывать чужие истории и начинай писать свою собственную.
Он качает головой. Смотрит на буро-зеленое море.
Конец его удилища внезапно кивает. Раз. Два. Три раза!
Дрищ молча наблюдает за удочкой. Затем резко подсекает, и она сильно изгибается, как радуга, которую я видел над Ланселот-стрит.
– Попался! – говорит он.
Это внезапное действие заставляет его снова неудержимо закашляться. Дождь барабанит по воде. Дрищ протягивает мне свою удочку, чтобы целиком отдаться приступу кашля.
– Плоскоголов, – сообщает он сквозь удушающий кашель. – Здоровый, чертяка. Фунтов на десять. – Он кашляет еще три раза. – Вытащишь его, ладно?
– Что? – говорю я. – Я не могу…
– Просто подматывай, черт побери! – рявкает он, вставая на ноги и упирая руки в колени, кашляя теперь каким-то мерзким ведьминым варевом из смолы и мокроты. И крови. В его слюне кровь, и она капает на асфальт моста, и дождь смывает ее, но она не заканчивается. Здесь нет цвета ярче, чем красная кровь Дрища Холлидея. Я отчаянно подматываю леску, крутя головой взад-вперед, метаясь взглядом между морем и кровью возле ног Дрища. Море и кровь. Море и кровь.
Плоскоголов натягивает леску, борясь за свою жизнь. Я сильнее налегаю на катушку, вращая ее долгими, плавными движениями, как я обычно крутил рукоять ржавой сушилки для белья на заднем дворе нашего дома в Дарре.
– И вправду здоровенный, Дрищ! – кричу я с испугом и одновременно с неожиданным восторгом.
– Просто спокойней, спокойней, – говорит он между приступами кашля. – Страви ему немного лески, если чувствуешь, что он собирается сорваться.
Только когда Дрищ встал, я замечаю, как он похудел. Впрочем, он всегда был худым. Всегда был Дрищом. Теперь Артуру Холлидею впору придумывать новое прозвище, но Доходяга Холлидей звучит не так задорно.
– На что ты уставился, а? – хрипит Дрищ, согнувшись. – Вытаскивай это чудище!
Я чувствую, как плоскоголов мечется зигзагами влево и вправо в воде. Паникующий. Растерянный. На какое-то время он поддается мне, следует туда, куда его тянет крючок в губе, словно получил некое указание свыше – что здесь ему и положено быть, что наживка из сардинки, крючок и волны залива Брэмбл в этот дождливый день и есть цель всех его поисков по дну океана ради выживания. Но затем он вновь начинает бороться. Он резко бросается назад, и рукоять катушки больно врезается мне в ладонь.
– Черт! – вскрикиваю я.
– Сразись с ним! – хрипит Дрищ.
Я дергаю удилище и тут же поворачиваю катушку на один оборот. Долгие, обдуманные вращения. Ритмично. Целенаправленно. Безжалостно. Чудище устает, но я тоже устал. Голос Дрища позади меня:
– Продолжай бороться! – негромко говорит он, снова кашляя.
Я кручу и кручу и кручу, и дождь хлещет по моему лицу, и весь мир кажется мне таким близким сейчас, каждый кусочек его, каждая молекула. Ветер. Рыба. Море. И Дрищ.
Чудище ослабевает. Я тяну его сильнее и вижу, как оно приближается к поверхности моря; всплывает, будто русская подводная лодка.
– Дрищ, вон он! Вон он! – кричу я в эйфории. В длину он сантиметров восемьдесят. Скорее все пятнадцать фунтов, чем десять. Инопланетная рыба-монстр, вся из мускулов, хребта и оливково-зеленой хитрой плоской башки.
– Смотри какой, Дрищ! – ору я восторженно.
Я кручу катушку так быстро, что мог бы добыть огонь трением, чтобы затем завернуть этого монстра в фольгу и испечь барбекю для нас с Дрищом возле мангровых зарослей на редклиффской стороне моста, а на десерт приготовить немного поджаренной пастилы и какао. Плоскоголов выскакивает в воздух, и мое удилище и леска – это кран, поднимающий некий бесценный груз на небоскреб, моего монстра, летящего через черное небо; обитателя океанского дна, впервые ощутившего дождь на спине, увидевшего Вселенную над морем и мое радостное лицо с распахнутыми глазами, задыхающееся от восторга.
– Дрищ! Дрищ! Я вытащил его, Дрищ!
Но я совсем не слышу Дрища. Только море и кровь. Море и кровь.
Я поворачиваюсь от рыбины назад к Дрищу. Он лежит плашмя на спине, голова завалилась в сторону. Его губы все еще в крови. Глаза закрыты.
– Дрищ!
Плоскоголов взмахивает в воздухе своим колючим мощным телом, рывок – и леска пуста.
Я буду вспоминать это через слезы. Через то, как моя щека трется о грубую щетину его небритого лица. Как я неловко сижу, потому что не думаю о том, как сесть поудобней, а просто думаю о нем. Как я не могу понять под дождем – дышит ли он. Кровь на его губах, стекающая ему на подбородок. Запах табака «Белый бык». Мелкие камушки из покрытия моста, врезающиеся в мои колени.
– Дрищ… – рыдаю я. – Дрищ! – кричу я. Я раскачиваюсь вперед-назад в тоскливом смятении. – Нет, Дрищ. Нет, Дрищ… Нет, Дрищ!
Только звуки моего бестолкового слезливого бормотания. Моего прерывистого дыхания.
– Прости, что я сказал то, что сказал. Мне жаль, что я это сказал. Прости, что я так сказал…
Рыба-монстр погружается в буро-зеленое море, все глубже и глубже в толщу воды, увидев Вселенную над ней.
Плоскоголов хотел увидеть ее только на секунду. Ему не понравилось то, что он увидел. Ему не понравился дождь.