Накануне она чуть не врезалась в него задним ходом на парковке у библиотеки, и он хоть и не вскрикнул, но выставил руку, будто хотел удержать ее машину, – а может, просто от удивления. Так или иначе, Оливия успела нажать на тормоз, и Джек Кеннисон, не глянув на нее, пошагал себе дальше к собственной машине – сверкающей красной малышке, припаркованной на пару шагов дальше.
«Вот ведь чучело старое!» – подумала Оливия. Он был высокий, пузатый, сутулый, и ей виделась надменная нелюдимость в его манере высоко тянуть шею, чтобы смотреть поверх голов и ни с кем не встречаться взглядом. Он учился в Гарварде, жил в Нью-Джерси – преподавал то ли в Принстоне, то ли еще где-то, Оливия не знала, – а сколько-то лет назад вышел на пенсию, и они с женой перебрались в дом, который построили на краю небольшого поля здесь, в Кросби, штат Мэн. Оливия тогда сказала мужу: «Вот ведь тупость какая – вбухать все деньги в место, которое даже не у воды!» – и Генри согласился. Что Джек Кеннисон учился в Гарварде, она узнала от официантки в кафе на берегу, та сказала, что он всем это сообщает.
«Как это беспардонно», – сказал тогда Генри с неподдельным отвращением в голосе. Они с этими Кеннисонами ни разу не разговаривали, только пересекались случайно в городе или в кафе за завтраком. Генри всегда здоровался, и миссис Кеннисон здоровалась в ответ. Она была маленькая и улыбчивая.
«Она небось всю жизнь только и делает, что заглаживает его солдафонство», – сказала Оливия, и Генри кивнул. Генри не всегда был дружелюбно настроен к летним курортникам и к пенсионерам, приезжавшим на побережье провести свои закатные деньки в косых лучах солнца. У таких, как правило, водились денежки, к которым зачастую прилагалась раздражающая уверенность в том, что они имеют право на все. Один такой, к примеру, счел себя вправе написать заметку в городскую газету, в ней он высмеивал местных, называл их холодными и замкнутыми. А другая в магазине у Муди спросила мужа: «Почему в этом штате все такие жирные и почему у них вид как у умственно отсталых?» Те, кто это услышал и пересказал, говорили, что она еврейка из Нью-Йорка, так что все понятно. Даже сейчас, в наши дни, еще оставались люди, которые предпочли бы жить по соседству с мусульманским семейством, нежели выслушивать оскорбления от нью-йоркских евреев. Джек Кеннисон не был ни тем ни другим, но все равно он был приезжий, и вид у него был высокомерный.
Когда та официантка в кафе доложила, что у Кеннисонов в Орегоне есть дочь-лесбиянка и что именно мистер Кеннисон не может с этим смириться, Генри сказал: «Ох, вот это нехорошо. Детей нужно принимать такими, какие они есть».
Конечно, неизвестно, как повел бы себя на его месте сам Генри, – их-то Кристофер не голубой. Генри, правда, пережил развод сына, но вскоре из-за обширного инсульта (и у Оливии никогда не будет уверенности, что причиной инсульта не стал этот самый развод) Генри парализовало, и он так и не узнал, что сын опять женился. Генри умер в пансионате для престарелых еще до того, как родился ребенок Кристофера.
Даже сейчас, полтора года спустя, от этой мысли все внутри сжималось, и Оливия казалась сама себе вакуумной упаковкой кофе, пока, вцепившись в руль и подавшись вперед, вглядывалась сквозь ветровое стекло в рассвет. Она выехала из дома затемно – она часто так делала, – и за те двадцать пять минут, пока она катила в город по извилистой дороге, с обеих сторон усаженной деревьями, постепенно светало. Каждое утро одно и то же: долгая дорога, остановка в «Данкин Донатс», где официантка-филиппинка знала, что Оливия любит побольше молока в кофе и где Оливия брала газету и несколько «дырок от пончиков» – серединок; она просила три, но эта девушка всегда бросала в пакет больше, после чего Оливия возвращалась в машину читать газету и скармливать «дырки» псу на заднем сиденье. К шести она ощущала, что можно уже без опаски гулять вдоль реки, – хотя и никогда не слышала, чтобы на асфальтовой дорожке случались какие-то неприятности. В шесть там прогуливались в основном старики и можно было добрую милю прошагать, никого не встретив.
Оливия припарковалась на гравийной площадке, достала из багажника кроссовки, натянула, зашнуровала и двинулась в путь. Это была лучшая – и единственная терпимая – часть дня. Три мили туда, три обратно. Ее беспокоило только одно: что эти ежедневные прогулки продлят ей жизнь. Пусть она будет быстрой, думала она сейчас, имея в виду свою смерть; эта мысль приходила ей в голову по нескольку раз в день.
Она прищурилась. На дорожке, почти рядом с каменной скамьей, отмечающей первую пройденную милю пути, скрючившись, лежало тело. Оливия остановилась. Это был старик – разглядела она, с опаской приближаясь: лысеющая голова, большое брюхо. Господи боже. Она зашагала быстрее. Это же Джек Кеннисон лежал на боку, подогнув под себя колени, как будто решил вздремнуть. Она наклонилась и увидела, что глаза его открыты. Они были очень голубые, эти глаза.
– Вы умерли? – громко спросила она.
Его глаза шевельнулись и встретились с ее глазами.
– Не похоже, – ответил он.
Она посмотрела на его грудь, на толстый живот, выпирающий из-под куртки «Л. Л. Бин». Потом посмотрела на дорожку – в обе стороны. Нигде не было ни души.
– Вас не пырнули ножом? Не подстрелили? – Она склонилась над ним еще ниже.
– Нет, – ответил он. Потом добавил: – По крайней мере, я не заметил.
– Шевелиться можете?
– Не знаю. Не пробовал.
Большой живот его, однако же, шевелился – медленно вздымался и опадал.
– Так попробуйте. – Носком своей светлой кроссовки она подпихнула его кроссовку – черную. – Ну-ка, шевельните этой ногой.
Нога шевельнулась.
– Хорошо, – сказала Оливия. – Теперь рукой.
Мужчина медленно положил руку себе на живот.
– У меня нет этой, мобилки, – сказала Оливия. – Сын все говорит, что купит мне, но так и не купил. Сейчас я вернусь к машине и поеду за помощью.
– Не надо, – сказал Джек Кеннисон. – Не оставляйте меня одного.
Оливия остановилась в нерешительности. До машины миля. Она снова посмотрела на него. Он лежал, следя за ней своими голубыми глазами.
– Так что случилось-то? – спросила она.
– Не знаю.
– Тогда вам нужен врач.
– Окей.
– Кстати, я Оливия Киттеридж. Кажется, мы с вами не были друг другу представлены. Если вы не можете встать, я поеду и найду вам врача. Хотя я их и сама терпеть не могу. Но нельзя же вам просто так тут лежать. Еще помрете.
– Ну и что, – сказал он, и в глазах вроде бы мелькнула улыбка.
– Что? – громко переспросила Оливия, нагнувшись к нему еще ниже.
– Ну и что, если умру, мне плевать, – сказал он. – Вы только не оставляйте меня тут одного.
Оливия села на скамью. Река была совсем спокойная, словно и не текла. Оливия снова склонилась над ним:
– Вы не замерзли?
– Да нет.
– Сегодня зябко. – Теперь, постояв на месте, она и сама ощутила озноб. – У вас что-то болит?
– Нет.
– Как думаете, это из-за сердца?
– Не знаю.
Он заворочался. Оливия встала и подхватила его под мышки, хотя и без толку – он был слишком тяжелый. И все же после долгих усилий он сумел подняться и устроился на скамье.
– Окей, – сказала Оливия, садясь рядом. – Так-то лучше. Теперь подождем, пока мимо пройдет кто-то с телефоном. – И вдруг добавила: – Мне тоже плевать, умру я или нет. Я бы даже хотела. Но только чтоб быстро.
Он повернул к ней лысеющую голову, внимательно посмотрел усталыми голубыми глазами.
– Не хочу умирать в одиночестве, – сказал он.
– Черт. Да мы всегда в одиночестве. Рождаемся одинокими, умираем одинокими. Так какая разница? Лишь бы не чахнуть годами в доме престарелых, как мой бедный муж. Вот чего я по правде боюсь. – Она оттянула полу свитера, сжала в кулаке. Потом повернулась и внимательно посмотрела на Джека. – Цвет лица у вас вроде нормальный. Вы совсем не помните, что произошло?
Джек Кеннисон смотрел на реку.
– Я шел. Увидел скамейку и почувствовал, что устал. Плохо спал ночью. Я сел, и у меня сразу закружилась голова. Я опустил голову, сунул между коленями… и следующее, что я помню, – я лежу на земле, и какая-то женщина вопит на меня: «Вы умерли?»
Щекам Оливии стало горячо.
– С каждой минутой вы все менее мертвый, – сказала она. – Как вы думаете, идти сможете?
– Через минутку попробую. Я просто хочу тут чуть-чуть посидеть.
Оливия бросила на него быстрый взгляд. Он плакал. Она отвернулась и краешком глаза увидела, как он лезет в карман. Потом услышала, как он сморкается, – ничего себе трубный звук.
– У меня жена умерла в декабре, – сказал он.
Оливия уставилась на реку.
– Значит, вы в аду, – сказала она.
– Значит, я в аду.
В приемной у врача она сидела и читала журнал.
Через час к ней вышла медсестра:
– Мистер Кеннисон волнуется, что вам приходится так долго ждать.
– Так передайте ему, чтоб прекратил. Мне здесь вполне уютно.
И это была правда. Честно говоря, ей уже очень давно не было настолько уютно. Она бы не возражала и целый день здесь просидеть. Она читала журнал с новостями – сто лет этого не делала. Одну страницу, однако, она перелистнула очень торопливо, потому что не могла видеть лицо этого президента. Эти близко посаженные глазки, этот торчащий подбородок – все это ее оскорбляло. Чего она только не пережила вместе с этой страной, но чтоб такое! Вот кто выглядит умственно отсталым, подумала Оливия, вспоминая слова той женщины в магазине Муди. Это прямо видно по его крошечным тупым глазкам. И страна за него проголосовала! За кокаиниста, на старости лет вздумавшего креститься. Пусть идут все к чертям собачьим, туда им и дорога. Вот только Кристофера и жалко. И его малыша. Что за мир его ждет, если вообще ждет.
Оливия отложила журнал и с наслаждением откинулась на спинку кресла. Открылась входная дверь, вошла Джейн Хоултон и заняла кресло неподалеку от Оливии.
– Ах, какая юбка! – сказала Оливия, хотя ей всегда было глубоко плевать на Джейн Хоултон, эту пугливую лань.
– Представляете, я ее отхватила на распродаже в Огасте, там магазин закрывается. – Джейн разгладила ладонью зеленую твидовую юбку.
– Чудесно, – сказала Оливия. – Все женщины любят скидки. – Она одобрительно кивнула. – Да, просто отлично.
Она отвезла Джека Кеннисона назад на парковку, где стояла его машина, а потом ехала за ним следом, провожая домой. На подъездной дорожке у своего дома на краю поля он сказал:
– Может быть, зайдете на ланч? У меня, наверное, найдется яйцо или банка печеных бобов.
– Нет, – сказала Оливия. – Вам нужно отдохнуть. Для одного дня с вас хватит развлечений.
Врач взял целую кучу анализов и пока что ничего особенного не обнаружил. «Переутомление, вызванное стрессом» – таков был его предварительный диагноз.
– Да и пес все утро проторчал в машине взаперти, – добавила Оливия.
– Тогда ладно, – сказал Джек и поднял руку. – Спасибо вам большое.
По пути домой Оливия чувствовала себя опустошенной. Пес подвывал, и она велела ему прекратить, и он растянулся на заднем сиденье, как будто и его это утро оставило без сил. Она позвонила своей подруге Банни и рассказала ей, как наткнулась на Джека Кеннисона на дорожке у реки.
– Ох, бедняга, – сказала Банни, чей муж был еще жив. Муж, который чуть ли не всю их совместную жизнь доводил ее до белого каления, объяснял, как правильно воспитывать дочь, нахлобучивал бейсболку, садясь обедать, – все это несказанно бесило Банни. Но теперь получалось, что она как будто вытянула счастливый билет, потому что муж ее был жив, а Банни, думала Оливия, на примере подруг уже поняла, каково это – терять мужей и погружаться в пустоту. Вообще Оливии иногда казалось, что Банни начала сторониться ее, как если бы ее, Оливии, вдовство было заразной болезнью. Но по телефону болтала.
– Повезло ему, что ты проходила мимо, – сказала Банни. – А то представь, так лежать…
– Не я, так кто-нибудь другой прошел бы, – ответила Оливия. – Надо бы ему позвонить, убедиться, что все в порядке.
– Конечно, позвони, – сказала Банни.
В пять часов Оливия нашла в телефонной книжке его номер и начала было набирать, но остановилась. Она позвонила в семь.
– Вы в порядке? – спросила она, не представившись.
– Привет, Оливия, – сказал он. – Вроде бы да. Спасибо.
– Вы дочери позвонили? – спросила Оливия.
– Нет, – ответил он – как ей показалось, с легким недоумением.
– Может быть, ей стoит знать, что вам стало плохо?
– Не вижу причин ее беспокоить.
– Тогда ладно. – Оливия окинула взглядом кухню с ее пустотой и тишиной. – До свиданья.
Она перешла в комнату и легла, прижав транзистор к уху.
Прошла неделя. Во время своих рассветных прогулок вдоль реки Оливия уверилась, что ожидание в приемной, пока Джек Кеннисон был у врача, на краткий миг вернуло ее к жизни. А теперь она снова из жизни выпала. И это был тупик. С тех пор как умер Генри, она много чего перепробовала. Поработала гидом на добровольных началах в художественном музее Портленда, но через несколько месяцев поняла, что целых четыре часа оставаться на одном месте невыносимо. Поволонтерствовала в больнице, но не выдержала: носить розовую форменную куртку и перебирать увядшие цветы, пока мимо тебя носятся медсестры, – это тоже оказалось нестерпимым. Потом вызвалась говорить по-английски на простые темы с иностранными студентами в колледже, которым не хватало языковой практики, – вот это было лучше всего. Но этого было недостаточно.
Так она и ходила каждое утро вдоль реки, а тем временем снова явилась весна, глупая, дурацкая, распустила свои крошечные почки, и что было уж совсем невозможно терпеть – так это мысль о том, что ведь раньше – столько лет! – ей, Оливии, это приносило счастье. Она и подумать не могла, что когда-нибудь ее перестанет радовать красота природы, – но вот вам, пожалуйста. Река блестела, солнце уже поднялось настолько, что Оливии понадобились темные очки.
На изгибе дорожки стояла та самая полукруглая каменная скамья. На скамье сидел Джек Кеннисон и наблюдал за приближением Оливии.
– Привет, – сказала Оливия. – Новая попытка?
– Пришли результаты анализов, – сказал Джек и развел руками, – у меня ничего не нашли. И вот я, как говорится, снова в седле. Так что да, новая попытка.
– Превосходно. Вы туда или обратно?
От мысли пройти с ним две мили, а потом еще три назад к машине она лишилась присутствия духа.
– Я обратно.
Она не заметила на парковке его ярко-красной сверкающей машинки.
– Вы сюда на машине приехали? – спросила она.
– Разумеется. Летать я еще не научился.
На нем не было темных очков, и она видела, как он ищет взглядом ее глаза. Но очки не сняла.
– Это была шутка, – добавил он.
– Я догадалась, – отозвалась Оливия. – Божья коровка, полети на небо…
Он коснулся раскрытой ладонью скамьи рядом с собой:
– Вы не отдыхаете?
– Нет, я просто хожу, без перерывов.
Он кивнул:
– Тогда ладно. Хорошей прогулки.
Она двинулась было от скамьи, но обернулась:
– Вы нормально себя чувствуете? Вы сидите не потому, что устали?
– Я сижу, потому что захотелось посидеть.
Она взмахнула рукой над головой и зашагала себе дальше. Весь остаток пути она не замечала ничего – ни солнца, ни реки, ни асфальтовой дорожки, ни раскрывающихся почек. Она шла и думала о Джеке Кеннисоне, каково ему без его дружелюбной жены. Он сказал, что он в аду, – и немудрено.
Вернувшись домой, она ему позвонила:
– Хотите как-нибудь съездить пообедать?
– Я бы предпочел поужинать, – сказал он. – Тогда мне будет чего ждать. А если обедать, то потом надо еще как-то протянуть остаток дня.
– Ладно.
Она не стала говорить, что ложится спать с заходом солнца и что поужинать в ресторане для нее все равно что засидеться глубоко за полночь.
– Ой, как это мило, – сказала Банни. – Оливия, да у тебя свидание.
– Вот зачем, спрашивается, глупости молоть? – Оливия всерьез рассердилась. – Просто два одиноких человека решили вместе поужинать.
– Именно, – сказала Банни. – Это и есть свидание.
Странно, до чего я разозлилась, подумала Оливия. И она даже не могла поделиться этим с Банни, потому что именно Банни и сказала то, что ее разозлило. Тогда она позвонила сыну в Нью-Йорк и спросила, как там малыш.
– Просто супер, – сказал Кристофер. – Ходит.
– Ты не говорил мне, что он уже пошел.
– Ага, как пошел, так и ходит.
Ее вмиг бросило в пот – она ощутила его на лице, под мышками. Это было почти как когда ей сказали, что Генри умер, когда они там, в пансионате, не стали ей звонить сразу, дождались утра. А теперь этот их с Генри крошечный потомок, где-то там в чужих краях, в городе Нью-Йорке, делает первые шаги по темной гостиной большого старого особняка. Оливия сомневалась, что ее пригласят в гости, – прошлый ее визит сложился, мягко выражаясь, не очень удачно.
– Крис, может, приедете летом ненадолго?
– Может. Поглядим. Пока что слишком много работы, но вообще мы с радостью. Поглядим.
– И давно он пошел?
– На той неделе. Держался за тахту, улыбался, и вдруг раз – пошел. Целых три шага сделал, прежде чем плюхнуться на пол.
Послушать его, так можно подумать, что это первый ребенок в мире, который научился ходить.
– Как ты, мам? – От радости он сделался дружелюбнее.
– Сам знаешь. Все так же. Ты помнишь Джека Кеннисона?
– Нет.
– Это один такой пузатый балабол, у него жена умерла в декабре. Очень грустно. Мы с ним на следующей неделе ужинаем, а Банни говорит, что это свидание. Как можно нести такую чушь. Меня это прямо взбесило, честно.
– Спокойно себе иди и ужинай. Считай, что это благотворительное мероприятие или что-то в этом духе.
– Вот именно, – сказала Оливия. – Ты совершенно прав.
Вечера в это время года были долгими, и Джек предложил встретиться в шесть тридцать в «Расписном штурвале». «Прямо у воды. Как раз будет очень красиво», – сказал он, и Оливия согласилась, хотя и огорчалась из-за позднего времени. Бoльшую часть жизни она ужинала в пять, и то, что у него (со всей очевидностью) дело обстояло иначе, напоминало ей, что она о нем ничего не знает, а может, и знать не хочет. Он ей с самого начала не нравился, и глупо было соглашаться на этот ужин.
Он заказал водку с тоником, и ей это не понравилось.
– Воду, пожалуйста, – сказала она официантке, и та, кивнув, удалилась.
Они сидели друг напротив друга по диагонали за столиком на четверых, и потому оба видели бухточку с яхтами, и судами для ловли лобстеров, и буйками, которые покачивал вечерний бриз. Ей казалось, он сидит чересчур близко, его большая волосатая рука нависала над бокалом.
– Оливия, я знаю, что Генри долго был в пансионате. – Он посмотрел на нее своими очень голубыми глазами. – Представляю, как это было тяжко.
Такой у них вышел разговор, и это было приятно. Обоим нужен был кто-то, с кем можно поговорить, и кто-то, кого можно выслушать; это они и делали. Слушали. Говорили. Опять слушали. О Гарварде он не упомянул ни разу. Когда они приступили к кофе без кофеина, за яхтами уже садилось солнце.
На следующей неделе они обедали в маленьком кафе у реки. Может, оттого, что дело было в разгар дня, трава за окном была залита весенним солнцем, а припаркованные машины сквозь оконное стекло отбрасывали ослепительные блики, – может, именно из-за этой полуденной яркости все вышло не так хорошо, как в прошлый раз. У Джека был усталый вид, рубашка на нем была идеально отглажена и выглядела дорого; Оливия в длинном жилете, сшитом ею из старых штор, ощущала себя большой и неуклюжей.
– А ваша жена шила? – спросила она.
– Шила? – Он как будто не понял значения слова.
– Одежду. Из ткани.
– А-а. Нет.
Но когда она упомянула, что они с Генри построили свой дом сами, он сказал, что хотел бы на него взглянуть.
– Хорошо, – сказала она. – Поезжайте за мной.
Она наблюдала в зеркало заднего вида, как его красный спортивный автомобильчик держится сразу за ее машиной, парковался он так плохо, что чуть не снес молодую березку. Она слышала его шаги за спиной на крутой дорожке, ведущей к дому. И словно бы видела его глазами свою широкую спину, и казалась себе китом.
– Очень красиво, Оливия. – Он вошел, пригнувшись, хотя вполне мог выпрямиться в полный рост – потолки высокие. Она показала ему «круглую комнату», где можно лежать и смотреть на сад в огромное выступающее окно. Показала библиотеку с высоким балочным потолком и стеклянной крышей, построенную за год до того, как Генри разбил инсульт. Он стал рассматривать книги, и ей захотелось сказать: «Прекратите» – как будто он читал ее личный дневник.
– Он как ребенок, – рассказывала она Банни. – Все трогает руками. Честное слово, взял мою деревянную чайку, повертел и поставил не туда. Потом поднял керамическую вазу, которую нам как-то Кристофер подарил, – и, представь себе, перевернул. Что он там, спрашивается, искал – ценник?
– Мне кажется, ты к нему немножко слишком строга, Оливия, – ответила Банни.
Так что Оливия решила больше не говорить о нем с Банни. Она не рассказала подруге, как на следующей неделе они снова вместе ужинали, как Джек поцеловал ее в щеку, когда она пожелала ему спокойной ночи, как они ездили в Портленд на концерт и как в тот вечер он легонько поцеловал ее в губы! Нет, о таком не рассказывают, это никого не касается. И уж конечно, никого не касается, как она лежит без сна в свои семьдесят четыре, думает о его объятиях и представляет то, чего не представляла и не делала много лет.
И в то же время мысленно она к нему придиралась. Он боится одиночества, думала она. Он слабак. Как все мужчины. Небось хочет, чтобы кто-то ему готовил, убирал. В таком случае не на ту напал! И он слишком часто и слишком восторженно поминает свою мать – тут явно что-то не так. Если ему нужна мамочка, пусть поищет в другом месте.
Пять дней лил дождь, не по-весеннему хлесткий. Это был холодный, просто-таки осенний ливень, и даже Оливия, как бы много ни значили для нее прогулки вдоль реки, не видела смысла по утрам высовывать нос из машины. Она была не из тех, кто ходит с зонтиком. Приходилось пережидать все это в «Данкин Донатс», с псом на заднем сиденье. Отвратные дни. Джек Кеннисон не звонил, и она ему не звонила. Наверное, он нашел кого-то другого, готового внимать его горестям и печалям. Она воображала его сидящим на концерте в Портленде рядом с какой-то женщиной и думала, что легко могла бы всадить ему пулю в голову. И снова подумала о собственной смерти: только чтоб быстро. И позвонила Кристоферу в Нью-Йорк.
– Привет, как дела? – сказала она – сердито, потому что он никогда не звонил.
– Привет, нормально, – сказал он, – а у тебя?
– Отвратно, – ответила она. – Как Энн, как дети? – Кристофер женился на женщине с двумя детьми, а третий ребенок был уже его. – Все как пошли, так и ходят?
– Еще как, – ответил Крис. – Бедлам и суета.
В этот миг она его почти что ненавидела. Ее жизнь тоже когда-то была такой – бедлам и суета. Погоди, думала она, ты еще увидишь. Все уверены, что они всё знают, а на самом деле никто не знает ни черта.
– Как прошло твое свидание?
– Какое свидание? – спросила она.
– С тем мужиком, которого ты терпеть не можешь.
– С ума сошел? Это никакое не свидание!
– Окей, но как прошло-то?
– Нормально, – ответила она. – Он дурак, твой отец всегда это знал.
– Отец его знал? Ты не говорила.
– Не то чтобы прямо-таки знал, – пробурчала Оливия. – Скорее издалека. Но достаточно, чтоб понимать, что он дурак.
– Теодор плачет, – сказал Кристофер. – Мне надо идти.
И вдруг – точно радуга в небе – позвонил Джек Кеннисон.
– По прогнозам, завтра небо прояснится. Встретимся на дорожке у реки?
– Почему бы и нет? – сказала Оливия. – Выеду в шесть.
Утром, когда она заезжала на гравийную парковку у реки, Джек Кеннисон поджидал ее, привалившись к своей красной машинке, сунув руки в карманы. На нем была ветровка, которой она раньше не видела, – голубая, под цвет глаз. Ей пришлось доставать кроссовки из багажника и надевать прямо перед ним, и это ее раздражало. Она купила их в отделе мужской обуви сразу после того, как умер Генри. Широкие, светло-бежевые, они все еще были в полном порядке – и шнуровка, и подошвы. Она распрямилась, тяжело дыша, и сказала:
– Идемте.
– Может быть, мне через милю захочется отдохнуть на скамье. Я знаю, что вы не любите делать остановки.
Она посмотрела на него. Его жена умерла пять месяцев назад.
– Захотите отдохнуть – отдохнем, – сказала она.
Река бежала по левую руку от них, расширяясь, вдали виднелся островок, и кусты на нем уже ярко, ярко зеленели.
– Мои предки ходили тут на каноэ, – сказала Оливия.
Джек ничего не ответил.
– Я думала, что и внуки мои будут грести по этой реке против течения. Но мой внук растет в Нью-Йорке. Наверное, так устроен мир. Но это очень обидно. Когда твоя ДНК разлетается куда попало, как пух одуванчика. – Оливии пришлось замедлить шаг, чтобы приспособиться к неспешной прогулочной походке Джека. Это было трудно – как пить воду медленными глотками, когда тебя мучит жажда.
– Ваша ДНК, по крайней мере, хоть разлетается, – сказал он. Руки его по-прежнему были в карманах. – У меня вот вообще не будет внуков. А если будут, то не настоящие.
– В каком смысле? Как это внуки могут быть не настоящие?
Он ответил не сразу, как она и предполагала. Она глянула на него и подумала, что выглядит он не очень: на лице появилось неприятное выражение, голова высоко торчала из ссутулившихся плеч.
– Моя дочь предпочла альтернативный образ жизни. В Калифорнии.
– Наверное, Калифорния как раз для этого и подходит. Для альтернативного образа жизни.
– Она живет с женщиной, – сказал Джек. – Живет с женщиной, как с мужчиной.
– Ясно, – сказала Оливия. Впереди, в тени, уже виднелась та самая гранитная скамья, отмечающая первую милю. – Хотите посидеть?
Джек сел. Оливия тоже села. Оба смотрели вдаль, выше поверхности воды. Мимо, держась за руки, прошла немолодая пара, кивнув им, точно они тоже были парой. Когда пара удалилась за пределы слышимости, Оливия сказала:
– Я так понимаю, вам это не нравится? Насчет дочери?
– Совсем не нравится, – сказал Джек. Он вздернул подбородок. – Может, я примитивный человек.
– О нет, вы очень сложный, – ответила Оливия и добавила: – Хотя, как по мне, это одно и то же.
Он глянул на нее, его стариковские брови взлетели вверх.
– Вот я ни капельки не сложная, – сказала Оливия. – Я по сути своей крестьянка. И во мне сильны крестьянские страсти и предрассудки.
– Что это значит? – спросил Джек.
Оливия сунула руку в карман, нашла темные очки, надела.
Через некоторое время Джек сказал:
– Только честно. Если бы ваш сын сказал вам, что он хочет спать с мужчинами, если б он на самом деле спал с мужчинами, был влюблен в мужчину, жил бы с ним, спал бы с ним, вел бы с ним хозяйство, – вы правда считаете, что вы бы ничего не имели против?
– Я бы ничего не имела против, – отрезала Оливия. – Я бы любила его всем сердцем.
– Это вы просто сентиментальничаете, – сказал Джек. – Вы понятия не имеете, что бы вы чувствовали на самом деле, потому что с вами ничего такого не случалось.
Щекам Оливии стало жарко. По руке потекла струйка пота из подмышки.
– Со мной много чего случилось.
– Например?
– Например, мой сын женился на отпетой особе, которая уволокла его в Калифорнию, а потом бросила.
– Статистически, Оливия, такие вещи происходят все время. Точнее, в пятидесяти процентах случаев.
– И что? – Ее поразил этот ответ – дурацкий и черствый. – А сколько процентов составляет вероятность, что твой ребенок гомосексуален? Что говорит статистика? – Она глянула на свои ступни – какие они огромные, как вызывающе торчат – и спрятала ноги под скамью.
– Разное она говорит. Каждое исследование приносит что-то новое. Но очевидно, что уж никак не пятьдесят процентов.
– Может, она и не лесбиянка, – сказала Оливия. – Может, она просто ненавидит мужчин.
Джек Кеннисон сложил руки на груди, на фоне голубой ветровки, глядя прямо перед собой.
– Не уверен, что вам стоило так говорить, Оливия. Я же не выдвигал гипотез, почему ваш сын женился на отпетой особе.
Оливии понадобилось несколько секунд, чтобы это переварить.
– Мило, – сказала она. – Что ж, очень мило.
Она поднялась и пошла, не оборачиваясь посмотреть, встал ли он. Однако, услышав за спиной его шаги, замедлила ход, чтобы идти вместе; направлялась она обратно, к машине.
– Я так и не понял, что вы имели в виду, называя себя крестьянкой. В этой стране и крестьянства-то нет. Может, вы хотели сказать, что вы ковбой? – Она глянула на него и с удивлением увидела, что он добродушно улыбается ей. – Конечно, ковбой, я же вижу.
– Окей, я ковбой.
– И, значит, республиканка? – уточнил Джек после паузы.
– Ой, ради бога. – Оливия остановилась и посмотрела на него сквозь темные очки. – Я же сказала «ковбой», а не «кретин». Вы намекаете на то, что у нас теперь президент – ковбой? Или что раньше у нас был президент, который играл ковбоя? Так вот, позвольте сообщить вам, что этот идиот, этот бывший кокаинист, ковбоем никогда не был! Может сколько угодно напяливать на себя ковбойскую шляпу, но на самом деле он маменькин сынок из поместья. И меня от него тошнит.
Она всерьез вскипела и не сразу заметила, что он смотрит в сторону и лицо его как будто закрылось; казалось, он мысленно отключился и теперь просто ждал, пока она договорит.
– О господи, – сказала она наконец. – Нет, не может быть.
– Не может быть что?
– Вы за него голосовали.
Джек Кеннисон выглядел уставшим.
– Вы за него голосовали. Вы, мистер Гарвард, мистер Высоколобость. Вы голосовали за эту вонючку.
Он хохотнул, как будто взлаял.
– Господи, да у вас и вправду крестьянские страсти и предрассудки.
– Ну хватит, – сказала Оливия и зашагала дальше, теперь уже в собственном темпе. – По крайней мере, – бросила она через плечо, – у меня нет предрассудков против гомосексуалов.
– Нет, – согласился он. – Только против белых мужчин с деньгами.
Вот это точно, подумала Оливия.
Она позвонила Банни, и эта Банни – Оливия ушам своим не поверила – рассмеялась.
– Ой, Оливия! Да разве это имеет значение?
– Не имеет значения, что кто-то голосовал за человека, который лжет всей стране? Банни, бога ради, этот мир сошел с ума!
– Трудно не согласиться, – сказала Банни. – Но этот мир всегда был безумен. Я так думаю: если тебе приятна его компания, то можно просто не обращать внимания на какие-то вещи.
– Мне неприятна его компания, – отчеканила Оливия и повесила трубку. Раньше ей не приходило в голову, что Банни глуповата, – но вот вам, пожалуйста.
Однако оказалось, что это просто ужасно, когда не с кем поделиться. В следующие несколько дней Оливия ощущала это особенно остро. И она позвонила Кристоферу.
– Он республиканец! – сказала она.
– Угу, – ответил он, – какой ужас. – А потом добавил: – Я думал, ты звонишь узнать, как поживает твой внук.
– Конечно, я хочу знать, как поживает мой внук. Я хочу, чтобы ты звонил мне и рассказывал, как он поживает.
Оливия не смогла бы объяснить, когда и как между ней и сыном пролегла эта пропасть.
– Мам, но я ведь звоню. – Долгая пауза. – Только…
– Только – что?
– Только с тобой немного трудно вести разговор.
– Ну да, понятно. Как всегда, я во всем виновата.
– Нет. Как всегда, виноват кто-то другой, к этому я и клоню.
Если кто и виноват, так этот его психотерапевт, подумала Оливия. Надо же, кто бы мог предположить. Но ответила она другое:
– «Не я», – сказала курочка.
– Что?
Она повесила трубку.
Прошло две недели. Она гуляла вдоль реки до шести утра, чтобы не наткнуться на Джека, и еще потому, что просыпалась среди ночи, проспав всего несколько часов. Весна была оскорбительно роскошной. Звездочки птицемлечника выстреливали сквозь сосновые иглы, у гранитной скамьи пучками торчали лиловые фиалки. Она прошла мимо той самой пожилой пары – они опять держались за руки. После этого она перестала ходить на прогулки. Несколько дней пролежала в постели, чего с ней – на ее памяти – не случалось никогда. Она была не из любителей поваляться.
Кристофер не звонил. Банни не звонила. Джек Кеннисон не звонил.
Однажды она проснулась в полночь. Включила компьютер, открыла почту и набрала электронный адрес Джека, оставшийся у нее с тех времен, когда они вместе обедали и ездили в Портленд на концерты.
«Ваша дочь вас ненавидит?» – написала она.
Утром пришел простой ответ: «Да».
Она выждала два дня. Потом написала:
«Меня мой сын тоже ненавидит».
Ответ прилетел через час: «Вас это убивает? Меня убивает, что дочь меня ненавидит. Но я понимаю, что сам виноват».
Она ответила мгновенно:
«Убивает, да. Просто насмерть. И я, наверное, тоже сама виновата, хоть и не понимаю, в чем моя вина. Мне все помнится по-другому, не так, как ему. Он ходит к психиатру, какому-то Артуру, и я думаю, что все из-за этого Артура».
Она выдержала долгую паузу, потом наконец нажала «отправить» и сразу начала писать вдогонку:
«P. S. Но я наверняка виновата. Генри говорил, что я ни разу в жизни не попросила прощения, вообще ни разу, и, возможно, он был прав». И нажала «отправить».
Потом написала: «ЕЩЕ P. S. Он был прав».
На это ответа она не получила и почувствовала себя школьницей, чей мальчик ушел с другой девчонкой. Вообще-то, наверное, у Джека действительно есть другая девчонка. Вернее, женщина. Старая женщина. Их повсюду полным-полно, в том числе республиканок. Она лежала на кровати в круглой комнате и слушала радио, прижав транзистор к уху. Потом встала и пошла выгуливать пса – на поводке, потому что без поводка он сожрет какую-нибудь из кошек Муди, такое уже бывало.
Когда она вернулась, солнце как раз прошло зенит, и это для нее было худшее время суток. Когда стемнеет, будет лучше. Как она любила долгие весенние вечера раньше, когда была молода и вся жизнь простиралась перед ней. Она стала рыться в буфете в поисках собачьего корма и тут услышала щелчок автоответчика. Просто нелепо, до чего она надеялась, что это Банни или Крис.
Голос Джека Кеннисона сказал:
– Оливия. Вы можете ко мне заехать?
Она почистила зубы и оставила пса в загончике.
Его сверкающая красная машинка стояла на короткой подъездной дорожке. Когда Оливия постучалась, никто не ответил. Тогда она толкнула дверь.
– Эй?
– Привет, Оливия. Я тут в дальней комнате. Лежу. Уже встаю. Сейчас, секунду.
– Не надо, – зычно выкрикнула она, – лежите. Я вас найду.
Она нашла его на кровати в нижней гостевой комнате. Он лежал на спине, подложив руку под голову.
– Я рад, что вы пришли, – сказал он.
– Вам опять нехорошо?
Он улыбнулся своей еле заметной улыбкой:
– Только на душе. С телом все отлично.
Она кивнула.
Он подвинул ноги.
– Идите сюда, – сказал он, похлопывая по кровати. – Садитесь. Я, может, и богатенький республиканец, хотя не такой уж богатенький – на случай, если вы вдруг питали тайные надежды. Но… – Он вздохнул и покачал головой, глаза его поймали солнечный свет из окна и стали еще голубее. – Но, Оливия, вы можете рассказать мне что угодно – например, что избивали своего сына до синяков, и я вам слова не скажу. То есть я так думаю. Я избивал свою дочь – морально. Я не разговаривал с ней два года, можете представить?
– Я и правда била сына, – сказала Оливия. – Иногда, когда он был маленький. Не просто шлепала. Била.
Джек Кеннисон коротко кивнул.
Она шагнула в комнату, опустила сумку на пол. Он не сел в кровати, остался лежать – старый мужчина, живот выпирает, как мешок семечек. Его голубые глаза следили, как она шла к нему, и комната была наполнена тишиной послеполуденного солнца. Лучи били в окно, пересекали кресло-качалку, под прямым углом врезaлись в обои. На кровати ярко сияли набалдашники из красного дерева. В закругленном окне виднелась лазурь неба, куст восковницы, каменная стена. Оливия стояла, ощущая солнце голым запястьем, и от тишины этого света, этого мира ее охватила мертвящая дрожь. Она посмотрела на Джека, отвернулась, снова посмотрела. Сесть рядом с ним означало бы закрыть глаза на зияющее одиночество этого залитого солнцем мира.
– Боже, как мне страшно, – сказал он тихо.
Она чуть не сказала: «Ой, да ладно. Терпеть не могу пугливых».
Она могла бы сказать это Генри, да кому угодно могла бы сказать. Может быть, потому, что ненавидела испуганную часть себя – мелькнула мимолетная мысль; в ней шла борьба, отторжение состязалось с робким желанием. Подойти к кровати ее побудило внезапное воспоминание о Джейн Хоултон в приемной врача, о том, как легко они перебрасывались ничего не значащими словами, и это стало возможным потому, что там, у врача, Джек нуждался в ней, дал ей место в этом мире.
Сейчас его голубые глаза следили за ней, и она видела в них ранимость, зов, страх, когда тихо села рядом, положила ладонь ему на грудь и почувствовала удары его сердца, бум, бум, бум, – сердца, которое когда-нибудь остановится, как все сердца. Но сейчас это когда-нибудь еще не настало, сейчас была только тишина этой солнечной комнаты, и они были здесь, и ее тело – старое, большое, обвисшее – остро и откровенно стремилось к его телу. И оттого что она не любила Генри такой любовью много-много лет до того, как он умер, ей стало так печально, что она закрыла глаза.
Чего не знают молодые, думала она, лежа рядом с этим мужчиной, – его рука на ее плече, на ее руке; ох, чего они не знают – они не знают, что комковатые, старые, морщинистые тела так же жаждут любви, как молодые и крепкие; что любовь нельзя отбрасывать беспечно, будто она пирожное на тарелке, где еще много других пирожных и их будут предлагать снова и снова. Нет; если любовь есть, то ее можно выбрать или не выбрать. Ее тарелка была полна доброты Генри, а она тяготилась этой добротой и то и дело с досадой стряхивала ее щелчком, словно крошку, – потому что не знала того, что обязана была знать: мы бездумно упускаем, растрачиваем, проматываем день за днем.
И если этот мужчина рядом с ней – не тот, кого она прежде выбрала бы сама, так и что? Разве это важно? Он, скорее всего, тоже бы ее не выбрал. Но вот они здесь, и Оливия представила себе два ломтика швейцарского сыра, плотно прижатые один к другому, – столько дыр каждый из них принес в этот союз, столько кусочков вынула из них жизнь.
Глаза ее были закрыты, и сквозь все ее усталое существо прокатывались волны благодарности – и сожаления. Она представляла эту солнечную комнату, эту залитую светом стену, этот куст восковницы за окном. Он удивлял ее и озадачивал, этот мир. Ей пока не хотелось его покидать.