Книга: Оливия Киттеридж
Назад: Корабль в бутылке
Дальше: Преступница

Безопасность

Стоял май, и Оливия Киттеридж ехала в Нью-Йорк. За все свои семьдесят два года она ни разу не ступала на асфальт этого города, хотя дважды, много лет назад, проезжала мимо (Генри был за рулем, беспокоился, все боялся пропустить нужный съезд с дороги) и видела издалека очертания высотных зданий на фоне неба – небоскребы за небоскребами, серое на сером. Казалось, это город из научной фантастики, город, выстроенный на Луне. Он совсем не привлекал ее, ни тогда, ни теперь, – но когда те самолеты врезались в башни-близнецы, она сидела в спальне и ревела как дитя, не только из-за своей страны, но и из-за самого города, который вдруг показался ей не чужим и твердокаменным, а хрупким и ранимым, точно группа детсадовцев, отчаянно храбрых от ужаса. Люди прыгали из окон – при этой мысли сердце сжималось в комок, и она испытывала тайный тошнотворный стыд от того, что двое темноволосых угонщиков, молчаливо упивавшихся собственной праведностью, прилетели через Канаду и, отправляясь сеять ужасающую гибель, прошагали через аэропорт в Портленде. (Кто знает, может, в то утро она как раз проезжала мимо них?)

Впрочем, время шло, как ему свойственно, и город – по меньшей мере издалека, откуда наблюдала его Оливия, – постепенно снова стал казаться самим собой, то бишь местом, куда она совершенно не стремилась, несмотря на то что туда недавно перебрался ее сын, приобретя вторую жену и двоих – не своих – детей. Эта новая жена, Энн, – если верить фотографии, которая загружалась целую вечность, – была высокой и крупной, как мужик, ждала теперь ребенка от Кристофера и, согласно традиционно загадочному, без знаков препинания и заглавных букв, электронному письму от Криса, очень устала, и ее «рвет как из вулкана». Вдобавок, согласно тому же письму, Теодор ужасно скандалил каждое утро, отправляясь в старшую группу детсада. Оливию призвали на помощь.

Но только напрямую этот призыв не формулировался. Отправив письмо, Кристофер позвонил с работы и сказал:

– Мы с Энн надеемся, ты приедешь к нам погостить на пару недель.

С точки зрения Оливии, это была типичная просьба о помощи. Уж больно много лет прошло с тех пор, как она проводила с сыном две недели кряду.

– На три дня, – сказала она. – Как известно, через три дня гости и рыба начинают вонять.

– Тогда на неделю, – не уступал Крис. И добавил: – Ты могла бы водить Теодора в сад. Это прямо за углом, всего один квартал.

Черта с два, подумала она. За неделю ее тюльпаны – они были видны прямо из окна столовой, эти желтые и алые чаши, полные ликования, – безнадежно увянут.

– Дай мне несколько дней на подготовку, – сказала она.

Подготовка заняла двадцать минут. Она позвонила на почту Эмили Бак и попросила придержать ее корреспонденцию.

– О, поездка пойдет тебе на пользу, Оливия, – сказала Эмили.

– Еще бы, – ответила Оливия. – Это уж точно.

Потом она позвонила Дейзи, жившей выше по дороге, и попросила ее поливать сад. Дейзи – которая нафантазировала себе (в этом Оливия не сомневалась), что проведет годы вдовства с Генри Киттериджем, если только Оливия будет так любезна умереть раньше, – пообещала, что с радостью выполнит эту просьбу.

– Генри всегда очень мило соглашался поливать мой садик, когда я уезжала к маме, – сказала Дейзи и добавила: – Это как раз то, что тебе сейчас нужно, Оливия. Тебе там будет хорошо.

В том, что ей когда-нибудь еще будет хорошо, у Оливии были серьезные сомнения.

Во второй половине дня она поехала в пансионат для престарелых и рассказала Генри все о предстоящей поездке, а он неподвижно сидел в кресле-каталке с выражением лица, которое теперь бывало у него часто, – вежливость пополам с растерянностью, как будто ему на колени положили что-то непонятное, но он чувствовал, что обязан за это поблагодарить. Оглох ли он или слышал хоть что-нибудь, оставалось вопросом. Оливия считала, что слышал, и точно так же думала Синди, единственная милая медсестричка.

Оливия дала Синди телефонный номер в Нью-Йорке.

– Она хорошая, эта его новая жена? – Синди отсчитывала таблетки, опуская их в картонный стаканчик.

– Понятия не имею, – сказала Оливия.

– По крайней мере, явно не бесплодная, – заметила Синди, поднимая поднос с лекарствами.



Оливия никогда еще не летала в самолете одна. Не то чтобы совсем одна, конечно, – в этом самолетике, вдвое меньше автобуса «Грейхаунд», было еще четверо пассажиров. Все они беспечно, с поистине коровьим благодушием прошли проверку на безопасность; Оливия, похоже, была единственной, кто испытывал трепет. Ей пришлось снять замшевые сандалии и большие часы Генри, «Таймекс», которые она носила на своем широком запястье. Возможно, именно из-за странной интимности этого процесса, когда стоишь в колготках и волнуешься, будут ли работать часы, после того как пройдут через этот аппарат, она на полсекунды влюбилась в высокого парня, офицера службы безопасности, который так мило сказал: «Пожалуйста, мадам» – и вручил ей приплывшую по ленте пластмассовую чашу с часами. Пилоты – оба выглядели лет на двенадцать, до того безмятежны, ничем не омрачены были их лица – тоже показались Оливии очень милыми, когда как бы невзначай спросили, не согласится ли она пересесть назад для лучшего распределения веса по салону, а потом забрались в кабину и закрыли за собой стальную дверь. Их матери должны ими гордиться, мелькнуло у нее в голове.

А потом, когда самолетик набрал высоту и Оливия увидела, как простираются под ними поля, яркие и нежно-зеленые в свете утреннего солнца, а дальше – береговая линия и океан, сверкающий и почти гладкий, только крошечные белые барашки в кильватере суденышек для ловли лобстеров, – вот тогда Оливия ощутила кое-что, чего не ожидала ощутить снова: внезапный прилив жажды жизни. Она наклонилась к иллюминатору. Милые бледные облачка, синее-пресинее небо, свежая зелень полей, огромное водное пространство – отсюда все это казалось дивным, поразительным. Оливия вспомнила, что такое надежда. Да, это была именно она.

То самое урчание внутреннего мотора, которое ведет тебя вперед, прокладывает тебе путь по жизни, как суденышки внизу прокладывают путь по сверкающей глади, как самолетик прокладывает путь к новым местам, туда, где она нужна. Сын позвал ее в свою жизнь.

Однако в аэропорту Кристофер явно был в ярости. Она совсем забыла, что из-за правил безопасности он не сможет встретить ее у выхода из самолета, а ему, похоже, не пришло в голову напомнить ей об этом. Оливия не понимала, почему это его так взбесило. Это ведь ей пришлось бродить по багажной зоне, это в ней вскипала паника, и к тому моменту, как Кристофер обнаружил ее взбирающейся обратно по лестнице, лицо ее горело и было багровым.

– Госссподи, – сказал он, даже не потянувшись взять у нее чемодан. – Почему ты не можешь завести себе мобильный, как человек?

И только потом, несясь по скоростному четырехполосному шоссе, – Оливия никогда еще не видела столько движущихся машин одновременно – Кристофер спросил:

– Ну, как он?

– Все так же, – ответила она и ничего больше не говорила, пока они не съехали на улицу, застроенную разномастными зданиями. Кристофер вел машину рывками, объезжая припаркованные в два ряда грузовики.

– Как Энн? – спросила Оливия, переставляя ноги поудобнее в первый раз с того момента, как села в машину.

– Не очень, – ответил Кристофер и добавил назидательным, докторским голосом: – Беременность – это довольно-таки дискомфортно, – словно ему было неизвестно, что Оливия и сама однажды была довольно-таки дискомфортно беременна. – Еще и Аннабель опять стала просыпаться по ночам.

– Да уж, – сказала Оливия. – Не скучно у вас. – Теперь они ехали мимо домов пониже, и перед каждым было высокое крыльцо с крутыми ступенями. – Я так поняла из твоего письма, что Тедди превращается в сущее наказание?

– Теодор, – сказал Кристофер. – Упаси тебя боже назвать его Тедди. – Он резко остановил машину и задним ходом припарковался у тротуара. – Хочешь честно, мам? – Кристофер наклонил голову – его голубые глаза смотрели прямо в ее, как много лет назад, – и тихо произнес: – Теодор всегда был тот еще поганец.

Смятение, охватившее ее, когда она вышла из самолета и обнаружила, что ее никто не встречает, на аэропортовском эскалаторе переросло в полновесную панику, а потом, в машине, – в ошалелость из-за абсолютной странности происходящего, и теперь, когда Оливия вышла из машины и ступила на тротуар, все вокруг нее закачалось; потянувшись забрать свой чемоданчик с заднего сиденья, она всерьез споткнулась и повалилась на машину.

– Осторожно, мам, – сказал Кристофер. – Я возьму твой чемодан. Ты только смотри под ноги.

– О господи, – сказала она, обнаружив, что уже успела вляпаться в подзасохшую собачью какашку на тротуаре. – Вот черт.

– Ненавижу, – сказал Кристофер и взял ее под руку. – Тут один мужик, он работает в метро и возвращается рано утром. Я своими глазами видел, как его пес тут гадит, а он озирается, понимает, что никого нет, и не убирает за ним говно.

– Господи боже, – сказала Оливия. Ее смятение усугублялось внезапной словоохотливостью сына. Она с трудом припоминала, чтобы он когда-нибудь разговаривал так оживленно и долго, и уж точно до сего дня не слышала от него слова «говно». Она засмеялась – фальшивым, вымученным смехом. Ей вспомнились ясные, чистые лица юных пилотов и показалось, что это был просто сон.

Кристофер отпер решетчатую калитку под высокой коричневой лестницей, ведущей на крыльцо, и отступил, пропуская мать.

– Ага, вот и твой дом, – сказала она и снова издала смешок, чтобы не заплакать – из-за темноты, застарелых запахов псины и прокисшей стирки, из-за этой затхлости, которая словно исходила от самих стен. Дом, который они с Генри построили для Криса у себя в штате Мэн, был прекрасен: полон света, с большими окнами, сквозь которые видны газоны, и лилии, и елки.

Она наступила на пластмассовую игрушку и чуть не свернула себе шею.

– А где все? – спросила она. – Кристофер, мне надо снять эту сандалию, пока я не разнесла собачьи какашки по всему дому.

– Оставь ее прямо тут, – сказал он, проходя мимо, и она сбросила замшевую сандалию и двинулась по темному коридору, сокрушаясь, что умудрилась не взять с собой запасную пару колготок. – Они за домом, в саду, – сказал ее сын, и она последовала за ним через просторную сумрачную гостиную в тесную захламленную кухню: кругом игрушки, высокий детский стульчик, все поверхности уставлены кастрюлями и раскрытыми коробками хлопьев и риса быстрого приготовления. На столе валялся очень грязный белый носок.

Оливия вдруг осознала, что все дома, в которые ей доводилось попадать, вгоняли ее в тоску, – все, кроме ее собственного и того дома, который они построили для Кристофера. Как будто она так и не переросла свои детские ощущения – сверхчувствительность к чуждым запахам чужих домов, страх от того, что дверь туалета закрывается непривычным образом, от скрипа лестницы, истертой не твоими ногами.

Она ступила, щурясь и моргая, в крошечный внутренний дворик – нет, это решительно невозможно было назвать садом. Она стояла на бетонном квадрате, окруженном оградой из мелкой проволочной сетки, в которую, видимо, когда-то врeзалось что-то довольно большое – целая секция прорвалась и обвисла. Прямо перед Оливией был детский пластмассовый бассейн. В бассейне, уставившись на нее, сидел голый младенец, а рядом стоял маленький темноволосый мальчик, его тощенькие бедра были облеплены мокрыми купальными шортами. Мальчик тоже пялился на Оливию. За спиной у него на старой собачьей подстилке лежал черный пес.

Тут же неподалеку была деревянная лестница, которая вела к деревянной веранде, нависавшей прямо над головой у Оливии. Из тени за лестницей послышалось одно слово: «Оливия!» – и вышла молодая женщина с лопаткой для барбекю.

– Боже, наконец-то вы здесь. Какое счастье. Я так рада вас видеть, Оливия.

Оливии на миг показалось, что перед ней гигантская ходячая кукла, – черные волосы до плеч подстрижены идеально ровно, лицо открытое и простодушное, как у дурочки.

– А ты, значит, Энн? – спросила Оливия, но слова заглушило объятие: огромная девочка обхватила ее, лопатка для барбекю выпала на землю, отчего пес застонал и вскочил, Оливия видела это сквозь щелочку. Высокая, выше Оливии, с огромным твердым животом, эта Энн прижимала ее к себе своими длиннющими руками и целовала куда-то в висок. У Оливии не было привычки целовать людей. И она уж точно никогда еще за всю свою жизнь не оказывалась в объятиях женщины, которая была бы выше ее.

– Ничего, если я буду называть вас мамой? – спросила гигантская девочка, отступая, но придерживая Оливию за локти. – Мне до смерти хочется звать вас мамой.

– Зови как хочешь, – ответила Оливия. – А я, надо думать, буду звать тебя Энн.

Мальчик, точно скользкий извивающийся зверек, обхватил пышное материнское бедро.

– А ты, значит, Таддеуш? – сказала Оливия.

Мальчик громко заплакал.

– Теодор, – сказала Энн. – Солнышко, не огорчайся, все в порядке. Все иногда ошибаются. Мы же с тобой говорили об этом, правда?

На щеке у Энн была сыпь, которая сбегала на шею и скрывалась под гигантской черной футболкой, надетой поверх черных легинсов. На ногтях босых ног виднелся облупленный розовый лак.

– Я бы присела, – сказала Оливия.

– Ой, конечно. Милый, принеси маме стул.

Посреди скрежета алюминиевого шезлонга по бетону, и детского плача, и восклицания Энн «Боже мой, Теодор, что случилось?» – посреди этого всего Оливия, в одной сандалии, проваливаясь в шезлонг, ясно расслышала: «Хвала Иисусу!»

– Теодор, солнышко, пожалуйста, ну пожалуйста, перестань плакать.

В пластмассовом бассейне малышка захлопала по воде и завопила.

– О господи, Аннабель, – сказал Кристофер. – Спокойней, пожалуйста.

– Хвала Господу, – донеслось откуда-то сверху.

– Боже, это еще что? – Оливия запрокинула голову и прищурилась, вглядываясь.

– Мы сдаем второй этаж христианину, – прошептала Энн, закатив глаза. – В смысле, кто бы мог подумать, что здесь, в нашем районе, нам попадется жилец-христианин?

– Христианин? – переспросила Оливия, глядя на невестку снизу вверх в полной растерянности. – Энн, а ты мусульманка, что ли? В чем проблема?

– Мусульманка? – Энн, забирая младенца из бассейна, повернула к Оливии большое, простодушное, приветливое лицо. – Нет, я не мусульманка. – И озабоченно: – Стойте, а вы-то не мусульманка, нет? Кристофер никогда не…

– Господи твоя воля… – сказала Оливия.

– Она имеет в виду, – принялся объяснять матери Кристофер, возясь с большой барбекюшницей у лестницы, – что большинство в нашем районе вообще не ходит ни в какую церковь. Мы живем в крутой части Бруклина, хипстерской по самое не могу, люди тут либо чересчур художественные натуры, чтобы верить в Бога, либо слишком заняты набиванием своих карманов. Поэтому заполучить в жильцы как бы настоящего христианина – это, скажем так, несколько необычно.

– Ты имеешь в виду – фундаменталиста? – сказала Оливия, снова изумившись, до чего говорлив стал ее сын.

– Точно, – сказала Энн. – Такой он и есть. Фундаментальный христианин.

Мальчик перестал плакать и, по-прежнему держась за материнскую ногу, сказал Оливии тоненьким серьезным голоском:

– Когда мы ругаемся плохими словами, попугай всегда говорит «Хвала Иисусу» или «Бог есть Царь». – И, к ужасу и изумлению Оливии, этот ребенок задрал голову к небу и заорал: – Дерьмо!

– Ну, солнышко, – сказала Энн и погладила его по голове.

– Хвала Господу! – немедленно последовало сверху.

– Так это попугай? – спросила Оливия. – Господи боже, а голос точь-в-точь как у моей тетки Оры.

– Ага, попугай, – сказала Энн. – Странно, не находите?

– А вы не могли написать, что «только без домашних животных»?

– О нет, мы бы никогда так не сделали. Животных мы любим. Собачья Морда – член семьи. – Энн кивнула в сторону черного пса, который вернулся на свою ветхую подстилку и теперь лежал, положив длинную морду на лапы и закрыв глаза.



Оливия так и не смогла впихнуть в себя ужин. Она думала, что Кристофер собирается жарить гамбургеры, но это оказались хот-доги с тофу, а для взрослых он открыл баночку, господи прости, устриц и позасовывал их в эти так называемые хот-доги.

– Что-то не так, мама?

Это спросила Энн.

– Все в порядке, – ответила Оливия. – Просто в поездках мне почему-то не хочется есть. Я, наверное, съем эту булочку от хот-дога, и все.

– Конечно. На здоровье. Теодор, правда, хорошо, когда бабушка приезжает в гости?

Оливия опустила булочку обратно на тарелку. Ей ни разу не приходило в голову, что она «бабушка» для детей Энн, у которых – она узнала об этом только сейчас, когда перед ней поставили хот-доги, – разные отцы. Теодор на вопрос матери не ответил, но смотрел на Оливию, пока жевал – широко разевая рот и отвратительно чавкая.

Ужин не продлился и десяти минут. Оливия сказала Крису, что хотела бы помочь убрать посуду, но не знает, что куда ставить.

– Никуда, – ответил он. – В этом доме ни у чего нет своего места, разве не видно?

– Отдыхайте, мама, устраивайтесь поудобнее, – сказала Энн.

Так что Оливия спустилась в подвал, куда ее уже приводили раньше и где стоял теперь ее чемоданчик, и легла на двуспальную кровать. Вообще-то подвал был самым приятным местом, какое она видела в этом доме. Он был отлично отделан и весь выкрашен белым, и даже телефон в нем был белый, рядом со стиральной машиной.

Ей хотелось плакать. Хотелось по-детски завыть. Она села на кровати и набрала номер.

– Поднесите к нему трубку, – попросила она и подождала, пока не установилась полная тишина. – Чмок, Генри, – сказала она и выждала еще немножко. Когда ей почудилось в трубке еле слышное мычание, она продолжила: – В общем, так. Она большая, – сказала Оливия. – Твоя новая невестка. Грациозна как дальнобойщик. И, кажется, глуповата. Хотя не знаю, с ходу не разобраться. Но милая. Тебе бы она понравилась. Вы бы точно поладили.

Оливия окинула взглядом подвальную комнату. Ей опять захотелось думать, что Генри в трубке издал какой-то звук.

– Нет, в ближайшее время она явно не понесется сломя голову вверх по побережью. У нее и тут хлопот полон рот. И живот тоже полон. Они меня поселили в подвале. Но тут довольно мило, Генри. Все покрашено белым. – Она замолчала, размышляя, о чем еще рассказать, что еще Генри хотел бы услышать. – Крис, по-моему, молодцом, – сказала она и после долгой паузы добавила: – Только он стал болтлив. Ну ладно, давай, Генри. – И наконец повесила трубку.

Поднявшись из подвала, Оливия никого не обнаружила. Решив, что они, должно быть, укладывают детей, она прошла через кухню на бетонный дворик, где уже смеркалось.

– Ага, я попалась, – сказала Энн, и у Оливии чуть не выскочило сердце.

– Господи твоя воля. Это я попалась. Я не заметила, что ты тут сидишь.

Энн сидела на табурете у барбекюшницы, широко расставив ноги, в одной руке была сигарета, другой она придерживала на высоком животе бутылку пива.

– Садитесь, – сказала она, показывая на шезлонг, в котором Оливия сидела раньше. – Если, конечно, вас не бесит, когда беременная пьет и курит. Если бесит, то я вас полностью понимаю. Но это всего лишь одна сигарета и одно пиво в день. Когда дети наконец уложены. Я это называю минуткой медитации. Понимаете?

– Понимаю, – сказала Оливия. – Медитируй на здоровье. Я могу пойти обратно в дом.

– Ой, нет, не надо! Мне приятно с вами посидеть.

В наползающих сумерках Оливия увидела, как эта девочка ей улыбается. Можно сколько угодно рассказывать, что о книге не судят по обложке, но Оливия всегда считала, что на лице написано все. Тем не менее поистине коровья безмятежность Энн озадачивала ее. Неужели она и впрямь глуповата? Много лет проработав в школе, Оливия хорошо знала, что слишком сильная неуверенность в себе порой может казаться тупостью. Она сползла поглубже в шезлонг и отвела глаза. Не хотелось гадать, что можно прочесть на ее собственном лице.

Облачко сигаретного дыма проплыло перед глазами. Оливию поражало, что в наши дни кто-то еще курит. В этом чувствовался своего рода вызов.

– Слушай, а тебе от этого не плохо?

– От чего, от курения?

– Да. Вряд ли оно помогает от тошноты.

– От какой тошноты?

– Я думала, тебя тошнит и рвет.

– Тошнит и рвет? – Энн уронила сигарету в бутылку с пивом и посмотрела на Оливию, приподняв черные брови.

– Ты разве не тяжело переносишь беременность?

– О, ни капельки. Я же лошадь. – Энн погладила себя по животу. – Дети вылетают из меня, как плевки. Никаких проблем.

– Похоже на то. – Оливия подумала, уж не захмелела ли девочка от пива. – А где твой свежеиспеченный муж?

– Он читает Теодору на ночь. Так приятно, что между ними возникли дружеские узы.

Оливия открыла было рот спросить, какого рода узы соединяют Теодора с его настоящим отцом, но осеклась. Может быть, в наши дни больше не принято говорить «настоящий отец».

– Сколько вам лет, мама? – Энн почесала щеку.

– Семьдесят два, – сказала Оливия, – и у меня десятый размер обуви.

– Здорово! И у меня десятый. У меня всегда были большие ноги. Вы хорошо выглядите для семидесяти двух, – добавила Энн. – Моей матери шестьдесят три, а она…

– Она что?

– Ну… – Энн пожала плечами. – Она просто не так хорошо выглядит. – Энн с усилием поднялась, наклонилась над барбекюшницей, взяла коробок спичек. – Если вы не возражаете, мама, я выкурю еще сигаретку.

Оливия очень даже возражала. В ней живет ребенок Кристофера, примерно сейчас у него формируется дыхательная система, и кем же должна быть женщина, чтобы ставить это под угрозу? Однако вслух она сказала:

– Поступай как знаешь. Мне до этого нет совершенно никакого дела.

– Хвала Господу! – раздался голос у них над головами.

– Боже милостивый, – сказала Оливия. – Как ты это терпишь?

– Иногда совсем никак, – сказала Энн и снова тяжело опустилась на табурет.

– Ну ничего, – сказала Оливия, глядя на свои колени и разглаживая юбку, – я так думаю, это все же временно. – Она ощутила потребность отвести взгляд, когда Энн зажгла очередную сигарету.

Энн не ответила. Оливия услышала, как она вдыхает дым, потом выдыхает. Облачко полетело к Оливии. И тут в ней, точно цветок, распустилось понимание: девочка в панике, ей страшно до ужаса. Откуда, спрашивается, Оливии это знать, если сама за все свои семьдесят два года не поднесла сигарету ко рту? Однако уверенность в том, что она все поняла правильно, была огромна, заполняла ее целиком. В кухне зажегся свет, и через зарешеченные окна Оливия увидела, как Кристофер подходит к раковине.

Иногда – вот как сейчас – Оливия остро ощущала, какие невероятные усилия прилагает каждый человек на свете, чтобы получить то, что ему нужно. Для большинства это чувство безопасности в том океане ужаса, в какой все больше превращается жизнь. Люди думают, что любовь подарит это чувство, – что ж, может, и так. Но взять Энн, вот она сидит и курит, и у нее трое детей от разных отцов, – выходит, что любви все равно никогда не бывает достаточно? И Кристофер – ну как можно быть таким безрассудным, как можно было взвалить на себя все это и даже не потрудиться сообщить матери до, а не после? В сгустившейся тьме она разглядела, как Энн наклоняется и тушит сигарету, макнув ее кончик в детский бассейн. Еле слышное пшш – и окурок полетел к сетчатому забору.

Лошадь.

Кристофер покривил душой, когда написал в электронном письме, что Энн рвет как из вулкана. Оливия приложила руку к щеке, щека горела. Ее сын, ее Кристофер, такой, каков он есть, никогда не выдавил бы из себя: «Мам, я по тебе скучаю». Вместо этого он сказал, что его жену рвет.

Кристофер показался в дверях, и ее сердце распахнулось ему навстречу.

– Побудь с нами, – сказала она. – Сядь, посиди.

Он стоял, положив руки на бедра, потом поднял одну руку и медленно потер затылок. Энн поднялась:

– Садись сюда, Крис. Если они уснули, я пойду приму ванну.

Но он не опустился на табурет, а подтянул к Оливии стул и сел рядом с ней, небрежно раскинув руки и ноги, – точно в той же позе, в какой сидел дома на диване. Ей хотелось сказать: «Я так счастлива тебя видеть, мой маленький». Но она ничего не сказала, и он тоже ничего не сказал. Они просто долго молча сидели вместе. Она готова была сидеть на бетонном пятачке в любой точке вселенной, лишь бы он был с ней – ее сын, яркий буек в заливе ее собственного безмолвного ужаса.

– То есть, выходит, ты арендодатель? – произнесла она наконец, потому что ее только теперь поразила странность этого обстоятельства.

– Угу.

– Жильцы донимают?

– Нет. Тут всего один парень и его религиозный попугай.

– И как этого парня зовут?

– Шон О’Кейси.

– Вот как? А сколько ему лет? – спросила она и приподнялась в шезлонге, чтобы получилось выдохнуть.

– С ходу не скажешь. – Кристофер вздохнул, сел поудобнее. Вот такого Кристофера она знала – эти замедленные движения, замедленную речь. – Примерно как мне. Может, чуть меньше.

– Интересно, а он не в родстве с Джимом О’Кейси? С тем, который подвозил нас с тобой в школу? У него ведь была куча детей. Его жене потом пришлось переехать, после той ночи, когда машина Джима сошла с дороги. Помнишь? Она забрала детей и уехала к своей матери. Может, это как раз его сын у тебя тут живет?

– Понятия не имею, – ответил Кристофер. Точь-в-точь как Генри, в его рассеянной манере. Генри тоже иногда так отвечал – «понятия не имею».

– Да, фамилия распространенная, – признала Оливия. – Но ты можешь спросить у него при случае, не родня ли он Джиму О’Кейси.

Кристофер помотал головой:

– Не вижу смысла. – Он зевнул и потянулся, откинув голову.



Впервые она увидела его на городском собрании в школьном спортзале. Они с Генри сидели на раскладных стульях в конце зала, а этот человек стоял ближе к двери, возле трибун для болельщиков. Высокий, глубоко посаженные глаза, тонкие губы – есть такой тип ирландских лиц. Глаза не то чтобы задумчивые, но очень серьезные, серьезно на нее глядящие. И она ощутила, как внутри шевельнулось узнавание, хотя она точно знала, что никогда раньше не видела этого человека. Весь вечер они поглядывали друг на друга.

После собрания кто-то их познакомил, и она узнала, что он переехал в их городок из Уэст-Аннетта, где преподавал в училище. Переехал с семьей, потому что им нужно было больше места, и жили они теперь неподалеку от фермы Робинсонов. Шестеро детей. Католик. Он был такой высокий, Джим О’Кейси, а когда их знакомили, от него на миг словно повеяло робостью, что-то такое было в его легком почтительном кивке, особенно когда он пожимал руку Генри – словно заранее извинялся за то, что похитит чувства его жены. Генри, конечно же, ни сном ни духом.

Когда она, дыша морозным воздухом, шагала рядом с без умолку болтавшим Генри на дальнюю парковку за машиной, у нее было чувство, что ее наконец увидели. А ведь она и не догадывалась, что прежде ощущала себя невидимкой.

Осенью Джим О’Кейси оставил работу в училище и устроился в ту же среднюю школу, где преподавала Оливия и куда ходил Кристофер, и каждое утро, поскольку ему было по пути, он подвозил туда их обоих – и обратно подвозил тоже. Ей было сорок четыре, ему пятьдесят три. Она считала себя практически старой, но, конечно же, это было не так. Она была высокая, а лишний вес, пришедший с менопаузой, тогда еще только намечался, так что в сорок четыре она была высокой и фигуристой. И без малейшего предупреждения – как будто она неспешно прогуливалась по проселочной дороге и тут сзади совершенно бесшумно налетел огромный грузовик – Оливию Киттеридж сбило с ног.

– Если бы я позвал тебя, ты бы уехала со мной? – спросил он тихо, когда они ели ланч в его кабинете.

– Да, – сказала она.

Он смотрел на нее, грызя яблоко, – он всегда ел на ланч только яблоко и ничего больше.

– Ты пришла бы вечером домой и сразу сказала бы Генри?

– Да, – сказала она.

Они как будто планировали убийство.

– Наверное, к лучшему, что я тебя не позвал.

– Да.

Они никогда не целовались, никогда даже не дотрагивались друг до друга, разве что на миг соприкасались телами, протискиваясь в его кабинет, тесную квадратную каморку за библиотекой, – учительской они избегали. Но после того как он это сказал, она жила с постоянным ужасом – и желанием, которое порой казалось нестерпимым. Но люди много чего могут стерпеть.

Порой ей не удавалось уснуть до самого утра, когда светлело небо и начинали петь птицы, и она лежала на кровати без сил и не могла – несмотря на страх и ужас, ее переполнявшие, – перестать чувствовать себя по-дурацки счастливой. После одной такой бессонной ночи, в субботу, она провела весь день в непрестанных хлопотах, а потом ее внезапно сморил сон – такой глубокий, что, когда у кровати зазвонил телефон, Оливия долго не могла понять, где она. Потом услышала, как Генри поднимает трубку. А потом – его мягкий, тихий голос:

– Олли, случилась печальнейшая вещь. Джим О’Кейси вчера ночью съехал с дороги и врезался в дерево. Он в Хановере, в интенсивной терапии. Они не знают, выживет ли он.

Он умер в тот же день, позже; наверное, у его постели была жена, может быть, кто-то из детей.

Она не поверила.

– Я не верю, – повторяла она Генри. – Я не верю. Что случилось?

– Говорят, не справился с управлением. – Генри покачал головой: – Ужасно.

Как она тогда сходила с ума наедине с собой. Просто обезумела. Она так злилась на Джима О’Кейси. Так бешено злилась, что убегала в лес и колотила кулаком по дереву, пока рука не начинала кровоточить. Рыдала над ручьем до рвоты. А потом шла готовить ужин Генри. Целыми днями работала в школе, а вечерами готовила ужин Генри. Или иногда он готовил ужин для нее, потому что она говорила, что устала, и тогда он открывал банку консервированных спагетти в соусе, и боже, как же ее тошнило от этой дряни. Она похудела, какое-то время выглядела лучше, чем когда бы то ни было, и горькая ирония этого рвала ей сердце на мелкие кусочки. Генри в те ночи чаще тянулся к ней. Она была уверена, что он понятия не имел. Иначе он что-нибудь да сказал бы, потому что Генри такой, он не из тех, кто умеет молчать в тряпочку. Но в Джиме О’Кейси была настороженность, потаенная гневность, и она видела в нем себя и сказала ему однажды: мы оба скроены из одного куска дрянной холстины. А он просто смотрел на нее и грыз яблоко.

– А впрочем, погоди, – сказал Кристофер, выпрямляясь. – Может, я его и спрашивал. Точно, спрашивал. Он сказал, его отец – тот самый мужик, который однажды ночью врезался в дерево в Кросби, штат Мэн.

– Что? – Оливия уставилась на сына сквозь тьму.

– Тогда-то он и уверовал.

– Ты это серьезно?

– Отсюда и попугай. – Кристофер простер руку вверх.

– Господи боже мой, – сказала Оливия.

Кристофер театрально уронил воздетую руку, изображая не то поражение, не то отвращение.

– Мам, ну я же шучу, разве ты не видишь. Я понятия не имею, кто этот парень.

В кухонном окне показалась Энн в банном халате, голова обмотана полотенцем.

– Мне он никогда не нравился, – задумчиво сказал Кристофер.

– Кто, жилец? Ты потише говори.

– Нет, этот, как его там. Мистер Джим О’Кейси. Это же каким придурком надо быть, чтоб въехать в дерево.



Когда наутро Оливия уселась в кухне с чашкой кофе, на столе валялись обрезки ногтей и размокшие колечки «Чириос».

– Доброе утро, мам. Выспались? – крикнула ей Энн из соседней комнаты, где собирала Теодора в сад.

– Вполне. – Оливия подняла руку и коротко махнула невестке.

Выспалась она лучше, чем в предыдущие четыре года – с тех пор, как Генри разбил инсульт. Во сне к ней вернулась та надежда, которую она внезапно испытала в самолете, – как будто подушка была набита тихой радостью. Никакой тошноты и рвоты у Энн нет, Кристофер просто соскучился по матери. И вот теперь она с сыном, она ему нужна. Какая бы трещина ни пролегла между ними, возникнув много лет назад так же безобидно, как мелкая сыпь на щеке у Энн, и начав опускаться все ниже, ниже, пока не отколола ее от сына, – исцелить можно все. Конечно, останется шрам, но люди всю жизнь копят эти шрамы, и ничего, идут дальше, и она отныне тоже сможет идти дальше – с сыном.

– Мама, на завтрак берите что хотите! – крикнула Энн. – Все, что вам нравится!

– Хорошо-о! – крикнула Оливия в ответ.

Она встала и вытерла стол губкой, хотя ей было совсем не по нраву дотрагиваться до обрезков чужих ногтей. Потом тщательно вымыла руки.

Чужие дети – это ей тоже было не по нраву. Теодор уже маячил в дверном проеме с ранцем за спиной, таким огромным, что, хотя мальчик стоял лицом к Оливии, ранец виднелся по обе стороны от него. Оливия взяла пончик из коробки, которую обнаружила на одной из верхних полок в буфете, и снова села пить кофе.

– Нельзя есть пончик, пока не поешь еду, от которой растут, – сказал мальчик поразительно фарисейским для его возраста тоном.

– Я уже достаточно выросла, тебе не кажется? – парировала Оливия, откусывая кусок побольше.

За спиной у Теодора появилась Энн.

– Позволь-ка, сладкий мой пирожок, – сказала она, протискиваясь мимо сына к холодильнику. Одной рукой она обхватывала малышку, та сидела у нее на бедре и, обернувшись на Оливию, поедала ее глазами. – Теодор, сегодня тебе нужно взять с собой два сока. У него сегодня экскурсия, – объяснила Энн Оливии, которую тем временем так и подмывало показать язык вылупившейся на нее нахальной малявке. – Школа везет их на пляж, и я волнуюсь, как бы у него не было обезвоживания.

– Понимаю, – сказала Оливия, приканчивая пончик. – Крис тебе рассказывал, как у него случился солнечный удар, когда мы были в Греции? Ему было двенадцать. Пришел знахарь и стал махать перед ним руками, как хищная птица…

– Вот как? – сказала Энн. – Теодор, ты хочешь виноградный или апельсиновый?

– Виноградный.

– Я считаю, – сказала Энн, – что от виноградного хочется пить еще сильнее. А вы как считаете, мам? Разве от виноградного не усиливается жажда?

– Понятия не имею.

– Апельсиновый, солнышко.

Теодор разрыдался.

Энн неуверенно посмотрела на Оливию:

– Я хотела попросить вас отвести его в школу, это всего квартал…

– Нет! – рыдал Теодор. – Не хочу, чтоб она меня отводила! Не хочу, чтоб она меня…

«Да заткнись ты уже ко всем чертям, – думала Оливия. – Кристофер прав, ты маленький поганец, вот ты кто».

– Теодор, пожалуйста, ну пожа-а-а-алуйста, не плачь! – взмолилась Энн.

Оливия встала и отодвинула стул:

– Что, если я свожу Собачью Морду в парк?

– А вы не против собирать его дела в пакет?

– Нет, – сказала Оливия. – Конечно, не против. А то я уже успела тут наступить.



Честно говоря, Оливия побаивалась выгуливать пса в парке. Но он оказался отличным парнем. Сидел смирно, пока она ждала зеленого сигнала светофора. Они шагали мимо столиков для пикника и мусорных баков, переполненных едой, и газетами, и фольгой с остатками соуса барбекю, и он, конечно, слегка натягивал поводок в направлении всего этого, но когда они пришли на полянку, она отстегнула поводок и отпустила пса побегать – Энн сказала ей, что можно.

– Только будь рядом, – сказала ему Оливия.

И он стал обнюхивать все поблизости, не убегая.

Оливия заметила, что какой-то мужчина наблюдает за ней. Молодой и в кожаной куртке, хотя было уже совсем тепло и кожаная куртка явно была лишней. Он стоял, прислонившись к стволу огромного дуба, и подзывал свою собачку – короткошерстного белого песика с острым розовым носом. А потом он направился прямо к ней и спросил:

– Вы Оливия?

Лицо ее запылало.

– Какая Оливия? – спросила она.

– Мама Кристофера. Энн говорила, что вы приезжаете погостить.

– Ясно, – сказала Оливия и полезла в карман за солнечными очками. – Ну да, и вот я здесь. – Она надела темные очки, отвернулась и стала наблюдать за Собачьей Мордой.

– Вы у них остановились? – спросил чуть позже этот мужчина.

Оливия, честно говоря, думала, что это не его собачье дело.

– Да, – ответила она. – У них очень уютный подвал.

– Сын запихнул вас в подвал? – спросил он, и это Оливии уж совсем не понравилось.

– Это очень приятный подвал, – сказала Оливия. – И он мне вполне подходит.

Она смотрела прямо перед собой, но чувствовала, что он смотрит на нее. «Вы что, никогда раньше старух не видели?» – хотелось ей спросить.

Оливия следила, как пес ее сына обнюхивает зад золотистого ретривера, чья пышногрудая хозяйка в одной руке держала металлическую кружку, в другой поводок.

– В этих старых особняках, бывает, и крысы и мыши в подвалах водятся, – сказал мужчина.

– Нет тут никаких крыс, – ответила Оливия. – Только паук-сенокосец пробежал, но я против них ничего не имею.

– У вашего сына, должно быть, практика процветает. Эти дома сейчас стоят целое состояние.

Оливия решила ничего не отвечать на столь откровенную наглость.

– Бланш! – закричал вдруг он и бросился за своей собакой. – Бланш, ко мне, быстро!

Бланш, заметила Оливия, не имела ни малейшего намерения выполнять команду. Бланш нашла старого дохлого голубя. Хозяин Бланш пришел в неистовство:

– Фу, Бланш, фу! Брось немедленно!

Набив длинную острую пасть этой дрянью, Бланш потрусила прочь от надвигавшегося хозяина.

– Господи Иисусе, – сказала пышногрудая с золотистым ретривером, глядя на кровавые останки голубя, торчащие из пасти Бланш.

– Хвала Господу! – донеслось из кроны дуба.

Оливия позвала Собачью Морду, пристегнула поводок к ошейнику, развернулась и пошагала к дому. Перед самым входом она мельком обернулась: тот человек переходил улицу с Бланш на поводке и с попугаем на плече – и Оливия на миг ощутила, что теряет ориентацию. Это что, жилец? Эта выпендрежная кожаная куртка, эти дерзкие – с ее, Оливии, точки зрения, – манеры… Открывая решетчатую калитку, она чувствовала себя так, будто к восьми утра уже успела провести небольшой бой. Вряд ли ее сыну стоит жить в этом городе. Он не боец.



В кухне никого не оказалось. Сверху доносились звуки воды, льющейся из душа. Оливия тяжело опустилась на деревянный стул. Когда-то она знала имена всех шестерых. Сейчас сумела вспомнить разве что имя жены, Роуз, и одной из дочек – кажется, Андреа? Этот Шон вполне мог бы оказаться одним из младших. Но сколько тысяч Шонов О’Кейси бродят по этому свету, и что с того? Словно припоминая услышанное когда-то краем уха о дальнем родственнике, Оливия сидела в темной кухне и воскрешала в памяти человека – себя, – который когда-то думал так: если она бросит Генри и уйдет к Джиму, то сделает для детей Джима все что угодно, – такой огромной казалась ей ее любовь.

– Кристофер, – произнесла она, когда он вошел в кухню: мокрые волосы, одет, чтобы идти на работу. – Я, кажется, встретила в парке вашего жильца. Я не знала, что у него еще и собака есть, не только попугай-христианин.

Кристофер кивнул и, стоя у раковины, отхлебнул кофе из большой кружки.

– Он мне не понравился.

Кристофер приподнял бровь:

– Ну надо же.

– Он даже не пытался вести себя вежливо. Я думала, христианам положено быть любезными.

Он поставил кружку в раковину.

– Будь у меня побольше сил, я бы посмеялся. Но Аннабель опять просыпалась ночью, и я устал.

– Кристофер, а что за история с матерью Энн?

Он взял полотенце и одним широким движением протер поверхность стола у раковины.

– Она алкоголичка.

– О господи.

– Да, там все плохо. А отец, он уже умер, – хвала Господу, как сказал бы попугай, – был военным. Заставлял их отжиматься по утрам.

– Отжиматься. Ну что ж, теперь понятно, что у вас с ней и вправду много общего.

– Что ты имеешь в виду? – Лицо его как будто слегка порозовело.

– Это просто сарказм. Можешь себе представить, чтобы твой отец заставлял тебя отжиматься?

Он ничего не ответил, и ей стало слегка не по себе.

– Твой жилец спрашивал, как это ты можешь позволить себе этот дом.

У Кристофера сделалось злое – знакомое – лицо.

– Не его собачье дело.

– Вот и я так подумала.

Он глянул на часы, и ей внезапно стало страшно, что вот сейчас он уйдет и оставит ее одну с Энн и этими детьми на весь день в этом темном доме.

– Сколько тебе добираться до работы? – спросила она.

– Полчаса. Сейчас час пик, метро переполнено.

Оливия никогда в жизни не ездила на метро.

– Крис, ты не боишься, что будут новые атаки?

– Атаки? Ты имеешь в виду теракты?

Оливия кивнула.

– Нет. Скорее, нет. Ну то есть нет, не боюсь. Я к тому, что рано или поздно это все равно случится, но нельзя же сидеть и только этого и ждать.

– Нельзя, конечно. Я понимаю.

Крис запустил пальцы в мокрые волосы, тряхнул головой.

– Тут на углу был магазинчик, его держали пакистанцы. Там почти ничего не продавалось, только ерунда всякая. Кексы там, кола. Явно служил прикрытием для чего-то. Но я там каждое утро покупал газету, и этот парень всегда был со мной любезен. «Как поживаете?» – и улыбался, скалил свои желтые зубищи, и я улыбался ему в ответ и как бы понимал, что он ничего против меня не имеет, но если бы он знал, к примеру, что наша станция метро сегодня взорвется, он бы просто с улыбкой смотрел, как я к ней направляюсь. – Крис пожал плечами.

– Откуда ты знаешь?

– Ниоткуда. Просто знаю. Магазин закрылся, этот мужик сказал, что должен вернуться в Пакистан. Просто вижу по его глазам, мам, вот о чем я говорю.

Оливия кивнула, глядя на большой деревянный стол.

– И все-таки тебе здесь нравится?

– Даже очень.



Однако день прошел неплохо, а за ним еще один. Она водила Собачью Морду в парк рано утром, чтобы не столкнуться с Шоном. И хотя все по-прежнему казалось странным, как если бы дело происходило в другой стране, внутри булькало что-то похожее на счастье: она была с сыном. Иногда он делался болтлив, иногда – молчалив и тогда снова становился больше похож на того Кристофера, которого она знала. Она не понимала ни его новую жизнь, ни Энн, которая изъяснялась как будто фразами с поздравительных открыток «Холлмарк», но она не видела в Крисе никаких признаков угрюмости и нежелания общаться, и это было важно – это, и еще то, что она просто снова была с ним. Когда Теодор звал ее «бабушкой», она откликалась. И хотя она его терпеть не могла, все же как-то мирилась с ним, однажды даже почитала ему на ночь. (Хотя когда она пропустила слово, а он ее исправил, она чуть не дала ему по чернявой башке.) Ведь он был член семьи ее сына, как и она сама. Когда она уставала от этого ребенка или когда плакал младенец, она ретировалась в подвал, и лежала на кровати, и думала о том, как она рада, что так и не бросила Генри и не ушла к Джиму. Не то чтобы она непременно должна была это сделать, хотя, как ей помнилось, тогда чувствовала, что должна, – и что бы тогда стало с Кристофером?

На третье утро Энн вернулась, отведя Теодора в сад (Кристофер уже убежал на работу, младенец плескался в бассейне за домом, а Оливия сидела в шезлонге), и спросила:

– Мама, можете присмотреть за ней, пока я соберу вещи в стирку?

– Конечно, – ответила Оливия.

Аннабель куксилась, но Оливия подобрала тоненькую веточку, бросила ей, и малышка стала колотить ею по воде. Оливия сидела задрав голову и искала взглядом попугая, время от времени без всякого повода заявлявшего: «Бог есть Царь».

– Катись ко всем чертям, – сказала Оливия, потом повторила это еще раз, громче, и сверху донеслось: «Хвала Господу!» Она сбросила сандалии, почесала пятки, устроилась поудобнее в шезлонге, довольная, что ей удалось-таки спровоцировать эту птицу. Попугай и правда напоминал голосом ее тетку Ору. Оливия поднялась, пошла на кухню за пончиком и, поедая его у раковины, вдруг вспомнила о младенце.

– Господи, – прошептала она и ринулась во двор. Аннабель пробовала встать на ножки. Оливия наклонилась поддержать ее, и девочка поскользнулась; Оливия пошла вдоль края бассейна, стараясь подхватить ее так, чтобы личико было над водой. Аннабель перепугалась, плакала, снова поскальзывалась, выворачивалась из рук…

– Да перестань же, бога ради! – возвысила голос Оливия, и девочка на миг вытаращилась на нее, а потом снова разревелась.

– Отец наш небесный! – завопил попугай.

– Это что-то новенькое, – сказала Энн, выходя во дворик с кухонным полотенцем в руках.

– Она хочет встать на ноги, – объяснила Оливия. – А у меня не очень получается ее удерживать.

– Да, она со дня на день пойдет, это точно. – Энн, несмотря на большой живот, легко подхватила ребенка.

Оливия вернулась в шезлонг; схватка с младенцем совсем ее измотала. От беготни туда-сюда по бетону колготки изодрались в хлам.

– А у нас сегодня годовщина свадьбы, – сказала Энн и набросила ребенку на плечи кухонное полотенце.

– Вот как?

– Ага. – Энн улыбнулась, словно вспомнив о чем-то своем, тайном. – Дай-ка я тебя согрею, гусеночек.

Аннабель сидела на ее животе-луковице, обхватив его ножками, положив мокрую головку на большую материнскую грудь, и сосала палец, дрожа всем тельцем.

Оливия запросто могла бы сказать: «Вообще-то с вашей стороны было бы весьма любезно заранее поставить меня в известность, что вы собираетесь пожениться. Узнавать такие вещи постфактум – это для матери просто чудовищно». Но сказала она другое:

– Ну что ж, мои поздравления.

Она чувствовала такое облегчение от того, что ребенок не утонул, пока она ела пончик, что глупо было придираться к какой-то там годовщине – пусть и служившей болезненным напоминанием, какой она, Оливия, была покинутой и ненужной.

– Крис рассказывал вам, как мы познакомились?

– Не очень-то. Только в общих чертах.

Ничего он ей не рассказывал.

– Мы познакомились в группе для разведенных. Я тогда как раз только что обнаружила, что беременна вот ею, – знаете, когда разводишься, делаешь дикие глупости, и Аннабель как раз результат такой глупости – правда, моя фрикаделька? – Она чмокнула дочь в макушку.

Вообще-то сейчас двадцать первый век, думала Оливия, вроде не те времена, когда для предохранения не придумали ничего лучше пенки-спермицида. Однако она все еще чувствовала облегчение и потому с притворным воодушевлением произнесла, несколько раз кивнув:

– Хорошая идея – группа для разведенных. Ведь у вас у всех был общий жизненный опыт.

Сама она однажды ходила на собрание «группы поддержки» в пансионате для престарелых и нашла это мероприятие абсолютно идиотским: вокруг сидели идиоты и говорили идиотские слова – включая социальную работницу, которая вела это собрание и все время повторяла сладким спокойным голоском: «Вы злитесь? Вы ощущаете гнев? Это нормально». Больше Оливия туда не ходила. Гнев, думала она с презрением. С какой стати, спрашивается, она должна гневаться на естественный ход вещей? Ее просто трясло от этой глупой курицы – социальной работницы, не говоря уж о взрослом мужике, который сидел рядом с ней и, не стесняясь, плакал навзрыд, оттого что его мать разбил инсульт. Полные кретины. «В мире сплошь и рядом происходит ужасное, – хотелось ей сказать. – Как вам удалось это пропустить? Где вы были все эти годы?»

– Это была терапевтическая группа, – сказала Энн. – Чтобы мы учились брать на себя ответственность и все такое, ну, вы понимаете.

Оливия не понимала. Она сказала:

– Кристофер тогда просто женился не на той женщине, вот и все.

– Да, но вопрос – почему, – озабоченно сказала Энн, покачивая младенца. – Если мы поймем причины своих поступков, то не будем повторять одни и те же ошибки.

– Ясно, – сказала Оливия. Она вытянула ступни и ощутила очередную прореху на колготках, от которой тянулась стрелка. Нужно сходить в магазин за новыми.

– Все получилось просто чудесно. Мы с Крисом очень увлеклись процессом – и друг другом.

– Это хорошо, – удалось выдавить Оливии.

– А наш психотерапевт, Артур, – он просто потрясающий человек. Мы столько всего от него узнали, вы не поверите. – Энн растерла малышке спину кухонным полотенцем и посмотрела на Оливию. – Тревога – это признак гнева, мама.

– Вот как? – Оливия подумала о невесткиных сигаретах.

– Да-да. Почти всегда. Так вот, когда Артур перебрался в Нью-Йорк, мы тоже переехали вслед за ним.

– Вы переехали из-за психотерапевта? – Оливия в шезлонге резко выпрямилась. – Это что, какой-то культ?

– Нет, конечно же нет. Мы все равно собирались сюда переезжать, но так вышло еще лучше – можно и дальше работать с Артуром. Всегда есть над чем поработать, проблем куча, вы же понимаете.

– Это уж точно.

И в этот миг Оливия твердо решила для себя: принять все это как есть. В первый раз Кристофер женился на нахрапистой злюке, теперь – на милой дурочке. И что? Ее это не касается. Это его жизнь.

Оливия спустилась в подвал и набрала номер на белом телефоне.

– Привет, как дела? – сказала Синди.

– Ничего, неплохо. Тут как в другой стране. Можешь поднести ему трубку? – Она зажала телефон между ухом и плечом и попыталась стянуть с себя колготки, потом вспомнила, что других у нее нет. – Генри, – сказала она. – У них сегодня годовщина свадьбы. Все у них в порядке, только она тупенькая, как я и думала. И они ходят к психотерапевту. – Она поколебалась, огляделась по сторонам. – Но ты не волнуйся, Генри. Они там ходят за ним гуськом, как за мамочкой. И потом небось благоухают как майские розы, после этой терапии. – Оливия побарабанила пальцами по стиральной машине. – Мне пора, она в любой момент может зайти, у нее тут стирка в машинке. У меня все в порядке, Генри. Через неделю вернусь.

Наверху Энн кормила младенца кусочком печеного батата. Оливия сидела и смотрела на нее, вспоминая, как однажды Генри на годовщину свадьбы подарил ей цепочку для ключей с листком четырехлистного клевера в кусочке толстого прозрачного пластика.

– Я позвонила Генри, сказала ему, что у вас сегодня годовщина.

– Ох, как приятно, – сказала Энн. – Годовщины – это славно. Повод поразмыслить о хорошем.

– Я любила получать подарки, – сказала Оливия.



Плетясь за сыном и его крупной женой, катящими перед собой широченную двойную коляску, Оливия думала о своем муже, который, наверное, уже в постели, – они там укладывают пациентов спать раньше, чем принято укладывать маленьких детей.

– Говорила сегодня с твоим папой, – сказала она, но Кристофер, похоже, не услышал. Они с Энн неотрывно что-то обсуждали, склонив друг к другу головы, толкая коляску. Господи, да, как все же хорошо, что она не ушла от Генри. У нее никогда не было друга вернее и добрее, чем муж. И однако, стоя за спиной у сына в ожидании сигнала светофора, она вспоминала, как порой посреди всего этого у нее бывали мгновения такого глубочайшего одиночества, что однажды, не так уж много лет назад, когда зубной врач, пломбируя ей зуб, мягкими пальцами нежно взял ее за подбородок и слегка повернул ей голову, это показалось ей нежностью почти нестерпимой силы, и она сглотнула со страстным стоном, и к глазам подступили слезы. («Вы нормально себя чувствуете, миссис Киттеридж?» – спросил врач.)



Сын обернулся, глянул на нее, и одного этого ясного взгляда хватило, чтобы у нее появились силы идти дальше, потому что на самом деле она очень устала. Молодые не представляют, каково дожить до таких лет, когда даже просто плестись становится трудно. Семь возрастов, сказал Шекспир? Да у одной старости семь возрастов! Между которыми ты только и молишься, чтобы умереть во сне. Но она была рада, что не умерла, с ней была ее семья – и кафе-мороженое, и в нем, сразу справа от входа, – свободный стол с диванчиками. Оливия с облегчением скользнула на красную подушку.

– Хвала Господу, – сказала она. Но они ее не услышали. Они отстегивали ремни в коляске, усаживали младенца в высокий стульчик, а Теодора – на обычный стул, который придвинули к торцу стола. Но оказалось, что Энн из-за своего живота не пролезает между столом и диванчиком, поэтому ей пришлось поменяться с Теодором местами, на что он согласился лишь после того, как Кристофер взял его одной рукой за оба запястья, наклонился и тихо сказал: «Сядь».

Что-то смутно неприятное шевельнулось в Оливии. Но мальчик сел. И вежливо, очень вежливо попросил ванильное мороженое.

– Кристофер тоже всегда был очень вежливым, – сказала ему Оливия. – Мне всегда делали комплименты: надо же, говорили, такой маленький и такой вежливый.

Кажется, Кристофер и Энн переглянулись? Да нет, это они просто готовились делать заказ. Оливии совершенно не верилось, что Энн носит в себе внука Генри, – но тут уж что есть, то есть.

Она заказала сливочное мороженое с фруктами.

– Так нечестно, – сказал Теодор. – Я тоже хочу.

– Окей, почему бы и нет? – сказала Энн. – Какое?

У мальчика сделался страдальческий вид, как будто он чувствовал, что вопрос ему не по силам.

– Ванильное в рожке, – сказал он наконец и уронил голову на руки.

– Твой отец заказал бы «Рутбир флоут», – сказала Оливия Кристоферу.

– Не-а, – сказал Кристофер. – Он бы заказал большое клубничное.

– Ничего подобного, – возразила Оливия. – «Рутбир флоут».

– Я хочу это! Я хочу «Рутбир флоут», – сказал Теодор, подняв голову. – А что это такое?

Энн сказала:

– Это когда наливают полный бокал рутбира, а сверху кладут ванильное мороженое и оно там плавает.

– Хочу!

– Ему не понравится, – сказал Кристофер.

И ему не понравилось. Едва попробовав, он расплакался и заявил, что это совсем не то, что он думал. Оливия, со своей стороны, безмерно наслаждалась своим сливочным, каждой ложечкой, пока Энн и Кристофер совещались, стоит ли разрешить Теодору заказать что-то другое. Энн была за, Кристофер против. Оливия не вмешивалась, однако отметила, что победил Кристофер.

Идти назад было легче, она ощутила прилив энергии – наверняка благодаря мороженому. А еще благодаря тому, что Крис шел с ней рядом, а Энн с коляской шагала впереди, и дети, слава богу, сидели тихо.

Подиатрическая практика Криса шла отлично.

– В Нью-Йорке люди очень серьезно относятся к своим ногам, – сказал он и добавил, что нередко принимает по двадцать пациентов в день.

– О боже, Крис, это же очень много.

– Так и счетов много приходится оплачивать, – сказал он. – А скоро будет еще больше.

– Представляю. Папа тобой гордился бы.

Темнело. Они шли мимо освещенных окон, и Оливия видела, как люди читают или смотрят телевизор. А один мужчина, кажется, щекотал своего сынишку. Оливия ощутила прилив добросердечности, она желала добра всем и каждому. И когда они вошли в дом и стали желать друг другу спокойной ночи, Оливия почувствовала даже, что смогла бы сейчас расцеловать их – сына, Энн, даже детей, если понадобится, – но как-то растерялась, а Крис и Энн сказали только: «Спокойной ночи, мама».

Она спустилась в белый подвал. Зашла в тесную ванную, включила свет и сразу увидела в зеркале длинную, хорошо заметную полосу липкой карамельной подливки на голубой хлопчатобумажной блузке. Маленькое горе охватило ее. Они видели этот потек, а ей не сказали. Она стала старухой – как тетка Ора. Много лет назад они с Генри время от времени возили ее вечерами кататься на машине и иногда останавливались купить мороженое, и Оливия наблюдала, как липкие струйки стекают у Оры по подбородку и груди, и чувствовала отвращение. Когда тетка Ора умерла, Оливия, по правде говоря, обрадовалась, что избавлена от этого жалкого зрелища.

А теперь она сама превратилась в тетку Ору. Но нет, она не тетка Ора, и когда она испачкала блузку карамельной подливкой, ее сын обязан был в тот же миг сказать ей об этом – точно так же, как она сказала бы ему! Они что, считают ее ребенком, как этих, в коляске? Оливия сняла блузку, пустила в маленькую раковину горячую воду, но передумала застирывать пятно. Вместо этого она запихала блузку в полиэтиленовый пакет и сунула в чемодан.



Наутро было жарко. Она сидела во дворе, в шезлонге. Еще до рассвета она оделась и осторожно поднялась по лестнице, не рискуя включать электричество. Колготки зацепились за что-то в подвале, и она ощутила, как по ним побежали новые стрелки. Теперь, скрестив ноги и покачав ступнями, она увидела в рассветном свете, что эти стрелки поползли вверх по толстым лодыжкам. В окне кухни появилась Энн с младенцем на бедре. Кристофер шел следом, легонько касаясь ее плеча. Оливия услышала слова Энн:

– Твоя мама сводит Собачью Морду в парк, а я соберу Теодора, только я хочу ему дать еще чуточку поспать.

– Это же прекрасно, когда он спит немножко дольше, правда? – Крис повернулся к Энн и запустил пальцы в ее волосы.

Оливия не собиралась вести Собачью Морду в парк. Она подождала, пока они окажутся у самого окна, и тогда сказала:

– Мне пора ехать.

Кристофер высунул голову:

– О, я не знал, что ты здесь. Что ты говоришь?

– Я говорю, – громко ответила Оливия, – что чертовой старухе пора убираться.

– Хвала Иисусу, – донеслось с веранды.

– Что вы имеете в виду? – спросила Энн. Она подалась к окну, и в этот момент Аннабель, дрыгнув ножкой, перевернула открытый пакет молока.

– Вот черт, – сказал Кристофер.

– Он сказал «черт»! – крикнула Оливия в направлении веранды и удовлетворенно кивнула, когда попугай проскрипел: «Бог есть Царь». – Это уж точно, – сказала она. – Что есть, то есть.

Кристофер вышел во дворик и аккуратно прикрыл за собой сетчатую дверь.

– Мама, прекрати. Что происходит?

– Мне пора домой. Я уже завонялась. Как рыба.

Кристофер медленно покачал головой:

– Я знал, что так и будет. Я знал: что-нибудь да послужит триггером.

– О чем ты? Я просто говорю, что мне пора ехать домой.

– Тогда заходи внутрь, – сказал Кристофер и вернулся в дом.

– С какой стати мой сын будет мне указывать, куда идти и что делать? – сказала Оливия, но Кристофер удалился от окна и стал что-то говорить Энн, и тогда она встала и вошла к ним в кухню. Там она сразу села к столу: ночью она почти не сомкнула глаз, и теперь ее пошатывало.

– Мама, что-то случилось? – спросила Энн. – Вы ведь собирались остаться еще на несколько дней.

Черта с два она им расскажет, как они видели, что по ней стекает карамельная подливка, и слова не сказали; небось со своими детьми они получше обращаются, вытирают их, когда те перепачкаются. А ее – ее они так и оставили сидеть замурзанной.

– Когда Кристофер меня позвал, я ему сразу сказала: только на три дня. Потом я порчусь. Как рыба.

Энн и Кристофер переглянулись.

– Но ты говорила, что останешься на неделю, – произнес Кристофер настороженно.

– Правильно. Потому что тебе требовалась моя помощь, но не хватило честности в этом признаться. – Ярость клокотала в ней, разгораясь все сильнее из-за их заговорщицкой манеры, из-за того, как Крис гладил волосы Энн, из-за этих их переглядываний. – Господи, как я ненавижу ложь. Никто не учил тебя лгать, Кристофер Киттеридж.

Малявка, сидя у Энн на бедре, глядела на Оливию круглыми глазами.

– Я попросил тебя приехать, – медленно произнес Кристофер, – потому что я хотел тебя видеть. Энн хотела с тобой познакомиться. Мы надеялись, что все вместе хорошо проведем время. Я надеялся, что многое изменилось, что этого больше не будет. Но, мама, я не собираюсь брать на себя ответственность за твои экстремальные перепады настроения. Если тебя огорчило что-то конкретное – скажи мне, и тогда мы сможем об этом поговорить.

– Ты в жизни со мной ни о чем не говорил. Какого черта вдруг решил начать? – Это все психотерапевт, дошло до нее внезапно. Ну конечно. Этот их идиотский Артур. Нужно быть осторожнее: все, что она скажет, будет обсуждаться в этой их терапевтической группе. Экстремальные перепады настроения. Это не слова Кристофера. Боже правый, да они ее там давно по косточкам разобрали. От этой мысли ее начала бить крупная дрожь. – И что ты имеешь в виду – экстремальные перепады настроения? Какого черта?

Энн промокала губкой пролитое молоко, по-прежнему держа малявку на бедре. Кристофер спокойно стоял напротив Оливии.

– Ты ведешь себя несколько параноидально, мама, – сказал он. – И так было всегда. По крайней мере – очень часто. И я ни разу не видел, чтобы ты хоть когда-нибудь это признала. Только что, казалось бы, все было нормально – и в следующий миг ты впадаешь в ярость. Это утомляет, изматывает тех, кто с тобой рядом.

Нога Оливии под столом ходила ходуном.

– Не вижу ни малейшей необходимости, – сказала она тихо, – сидеть тут и слушать, как меня обзывают шизоидом. В жизни своей такого не слыхала. Родной сын называет родную мать шизоидом. Видит бог, я свою мать не очень-то жаловала, но я ни разу в жизни…

– Оливия, – сказала Энн. – Пожалуйста, пожалуйста, успокойтесь. Никто вас не обзывал. Крис всего лишь пытался сказать, что у вас слишком резко меняется настроение и из-за этого ему было трудно. В смысле, когда он рос. Потому что, понимаете, в любую минуту…

– Господи боже мой, ты-то что можешь об этом знать? Ты что, там была? – В голове у Оливии все ехало по кругу, и со зрением было что-то не то. – У вас что, у каждого по диплому по семейной психологии?

– Оливия… – сказала Энн.

– Нет, не останавливай ее. Езжай, мам. Все нормально. Я вызову тебе такси в аэропорт.

– Ты хочешь сплавить меня туда одну? Ушам своим не верю!

– Мне через час выходить на работу, Энн не может оставить детей. У нас не получится тебя отвезти. Такси тебя благополучно доставит. Энн, сможешь вызвать? Мама, тебе нужно будет подойти к кассе, чтобы тебе поменяли билет. Но это не должно быть проблемой.

И ее сын, как ни поразительно, начал собирать грязные тарелки и составлять их в посудомоечную машину.

– И ты меня вот прямо так вот вышвырнешь из дома? – Сердце у Оливии бешено колотилось.

– Смотри, вот тебе и пример, – спокойно ответил он, загружая посудомойку – тоже спокойно. – Ты говоришь, что хочешь уехать, и тут же обвиняешь меня в том, что я вышвыриваю тебя из дома. Раньше, в прошлом, я бы ужасно себя чувствовал. А сейчас я не собираюсь чувствовать себя ужасно. Потому что дело не во мне. Ты просто, похоже, не замечаешь, что твои поступки влекут за собой последствия.

Она встала, ухватившись за край стола, побрела в подвал, где с ночи был собран ее чемодан. Задыхаясь, подняла его по лестнице.

– Такси будет через двадцать минут, – сказала Энн Кристоферу, и он кивнул, продолжая загружать посудомойку.

– Поверить не могу, – сказала Оливия.

– Неудивительно. – Кристофер щеткой отскребал кастрюлю. – Мне и самому это когда-то казалось невероятным. Просто я не хочу больше это терпеть.

– Да ты меня вообще терпеть не можешь! – закричала Оливия. – Ты годами со мной плохо обращался!

– Нет, – тихо сказал ее сын. – Мне кажется, если ты подумаешь, то поймешь, что тут совсем другая история. У тебя тяжелый характер. По крайней мере, я думаю, что дело в характере, я не знаю, что там и как. Но ты умеешь делать так, чтобы люди ужасно себя чувствовали. И с папой ты так делала.

– Крис, – предостерегающе сказала Энн.

Но Кристофер мотнул головой.

– Я больше не позволю, мама, чтобы мною управлял страх перед тобой.

Страх перед ней? Как кто-то может ее бояться? Это ведь она боится! Он продолжал отскребать кастрюли, сковородки, вытирать кухонные поверхности – и спокойно отвечать ей. Что бы она ни говорила, он отвечал спокойно. Спокойно, как тот мусульманин, который каждое утро продавал ему газету, а потом провожал взглядом на заминированную станцию, на верную смерть. (Разве это не параноидальная картина, спрашивается? Это он, ее сын, параноик, а не она!) Сверху послышался крик Теодора:

– Мамочка, иди сюда! Мамочка!

Оливия заплакала.

Все расплылось, стало мутным – не только у нее перед глазами, а вообще. Она говорила всякое, все яростнее, а Кристофер отвечал все спокойнее и продолжал спокойно отмывать кухню. Она плакала и плакала. Кристофер говорил что-то про Джима О’Кейси. Про то, что тот был пьян, когда врезался в дерево.

– Ты орала на папу, как будто смерть Джима была на его совести. Как ты могла, мама? Даже не знаю, что было ужаснее – когда ты набрасывалась на меня или когда ты принимала мою сторону и набрасывалась на него. – Кристофер склонил голову набок, словно бы и впрямь обдумывал этот вопрос.

– Что ты несешь? – закричала Оливия. – Ты, с твоей новенькой женой. Она такая милая, Кристофер, меня аж тошнит. Ну да ладно. Надеюсь, теперь, когда ты во всем разобрался, жизнь твоя будет просто прекрасна!

И так далее. Оливия орала. Кристофер был спокоен. Наконец он тихо сказал:

– Окей, бери свой чемодан. Машина приехала.



Очередь в аэропорту – та, что на проверку безопасности, – была такой длинной, что заворачивала за угол. Чернокожая женщина в красном форменном жилете повторяла заунывным голосом:

– Пассажиры, проходите за угол и двигайтесь вдоль стены. Проходите за угол и двигайтесь вдоль стены.

Оливия дважды подходила к ней, совала свой билет и спрашивала:

– Куда мне идти?

– Конец очереди здесь, – отвечала женщина, махнув рукой в направлении длинной цепочки людей. Волосы ее были распрямлены, и казалось, что на голове криво надетая купальная шапочка, из-под которой торчат пружинки.

– Точно? Вы уверены? – допытывалась Оливия.

– Конец очереди здесь, – повторила женщина, снова взмахнув рукой. Непробиваемое равнодушие.

(«Мама, никого из учителей не боялись так, как тебя».)

Встав наконец в хвост, она ловила взгляды стоявших рядом, надеясь прочесть в их глазах подтверждение того, что торчать в такой длиннющей очереди – это просто нелепо и что-то тут не так. Но те, кто натыкался на ее взгляд, безучастно отводили глаза. Оливия надела солнечные очки, сморгнула слезы. До чего же они чужие и недружелюбные, все эти люди. Она продвигалась вперед, ничего не понимая; очередь слиплась в однородную массу, и все, казалось, знали то, чего не знала она – куда идти, что делать.

– Мне нужно позвонить сыну, – сказала она мужчине впереди.

Она имела в виду, что ей нужно выйти из очереди и найти телефон-автомат, и, конечно, если она позвонит Кристоферу, он сразу за ней приедет; она будет умолять его, рыдать, все что угодно, лишь бы он спас ее, вытащил ее из этого ада. Все просто пошло не так, вкривь и вкось. Иногда бывает, что все идет до ужаса не так, как надо. Но, повертев головой, она не увидела ни единого телефона-автомата, у всех были мобильники, все прижимали их к уху и разговаривали; у них у всех было с кем поговорить.

(И это ледяное спокойствие, с каким он мыл посуду, пока она плакала! Даже Энн не выдержала и вышла из кухни. «Ты что, вообще ничего не помнишь? Да сейчас, если бы ребенок явился в школу в таком состоянии, к нему домой в тот же миг отправили бы социального работника!»

«За что ты меня мучаешь? – рыдала она. – О чем ты говоришь? Я любила тебя всю твою жизнь! А ты – вот что ты, оказывается, чувствуешь!»

Он перестал мыть посуду. И произнес, все так же спокойно: «Окей. Мне больше нечего сказать».)

Мужчина, которому она сообщила, что ей нужно позвонить сыну, глянул на нее и отвернулся. Нет, сыну она звонить не станет. Он был к ней жесток. И жена его тоже была жестока.

Оливия продолжала плыть в этом маленьком людском море. Плыть с чемоданчиком на колесиках, плыть с посадочным талоном в руке. Какой-то мужчина, совсем нелюбезно, жестом велел ей проходить сквозь рамку. Глянул вниз, сказал бесцветным голосом:

– Снимите обувь, мадам. Снимите обувь.

Она представила, как стоит перед ним в изодранных колготках, словно какая-то полоумная старуха.

– Не сниму, – услышала она свой голос. – Мне плевать, даже если этот самолет взорвется, ясно вам? Да хоть разлетитесь все на мелкие кусочки – мне плевать.

Она заметила, как сотрудник сделал почти неуловимый жест одной рукой, и за спиной у нее выросли двое мужчин, а через секунду к ним присоединилась и женщина. Офицеры службы безопасности в белых рубашечках, со специальными полосками над карманами.

– Пройдемте, пожалуйста, с нами, мадам, – предложили они ласковыми, нежнейшими голосами.

Она кивнула, смаргивая слезы под темными очками, и сказала:

– С радостью.

Назад: Корабль в бутылке
Дальше: Преступница