Книга: Дорога тайн
Назад: 27. Нос за нос
Дальше: 29. Одиночный билет в один конец

28

Эти пристальные желтые глаза…

На этот раз Хуан Диего был настолько погружен в прошлое или настолько отдалился от настоящего момента, что звук опускающегося шасси или даже толчок при посадке в Лаоаге не сразу вернули его к разговору с Дороти.

– Вот откуда родом Маркос, – говорила Дороти.

– Кто? – спросил Хуан Диего.

– Маркос. Ты ведь знаешь миссис Маркос? – спросила Дороти. – Имельда, у которой миллион туфель, та самая. Она все еще член Палаты представителей от этого округа.

– Миссис Маркос сейчас за восемьдесят, – сказал Хуан Диего.

– Да, она действительно старая, – подтвердила Дороти.

Дороти предупредила его, что впереди еще час езды – еще одна темная дорога, еще одна ночь, в которой возникает и исчезает что-то незнакомое (тростниковые хижины; церкви испанской архитектуры; собаки или только их глаза). И, взяв в союзники тьму, окружавшую их в машине (хозяин гостиницы выделил им водителя и лимузин), Дороти стала описывать невыразимые страдания американских военнопленных в Северном Вьетнаме. Она, казалось, знала ужасные подробности пыток в ханойском Хилтоне (так называлась тюрьма Хоа-Ло в столице Северного Вьетнама); она рассказала, что самые жестокие пытки применялись к американским военным летчикам, которые были сбиты и попали в плен.

Снова политические спекуляции – старые политические спекуляции, думал Хуан Диего в сгущающейся тьме. Речь не о том, что у Хуана Диего не было политических убеждений, но, как писатель-беллетрист, он относился с опаской к людям, которые предполагали, что они знают, каковы есть (или должны быть) его политические взгляды. Это происходило постоянно.

Иначе зачем бы Дороти доставила Хуана Диего сюда? Просто потому, что он американец, и Дороти решила, что он должен увидеть, куда эти выше упоминавшиеся «испуганные девятнадцатилетние» приезжали на побывку-поправку, полные страха и ужаса перед пытками, которые ожидали бы этих парней, окажись они в плену у северных вьетнамцев.

Дороти обращалась к нему, как те рецензенты и интервьюеры, которые считали, что Хуан Диего-писатель должен больше проявлять себя в качестве мексикано-американца. Поскольку он и был мексикано-американцем, то не следовало ли ему писать как американец из Мексики? Или не надлежало ли ему и писать о том, что такое быть мексиканцем в Америке? (Не диктовали ли ему критики, по сути, о чем писать?)

– Не становись одним из тех мексиканцев, которые… – однажды выпалил Пепе Хуану Диего, прежде чем остановиться.

– Которые что? – спросила Флор у Пепе.

– Одним из тех мексиканцев, которые ненавидят Мексику, – осмелился сказать Пепе, после чего обнял Хуана Диего. – Ты же не хочешь стать одним из тех мексиканцев, которые всегда возвращаются, то есть которые не могут жить в других местах, – добавил Пепе.

Флор молча смотрела на бедного Пепе; она бросила на него испепеляющий взгляд.

– А кем еще ему не следует становиться? – спросила она Пепе. – А еще какие мексиканцы под запретом?

Флор никогда не понимала, при чем тут само писательство; как можно навязывать мексикано-американскому писателю свои представления, о чем он должен (или не должен) писать, – и как можно осуждать (подобно многим рецензентам и интервьюерам) то, что мексикано-американский писатель не пишет о своем мексикано-американском «опыте».

Хуан Диего считал, что если ты согласен с ярлыком мексикано-американца, то согласен и писать то, что от тебя ждут.

И в сравнении с тем, что случилось с Хуаном Диего в его детстве и ранней юности, когда он жил в Мексике, в Оахаке, в Соединенных Штатах с ним не случилось ничего такого, о чем стоило бы написать.

Да, у него была восхитительная молодая любовница, но ее убеждения – точнее, то, что Дороти принимала за его убеждения, – заставляли ее объяснять ему, как важно, где они находятся. Она не понимала, что Хуану Диего не требовалось ни посещать Северо-Западный Лусон, ни разглядывать его, чтобы представить себе этих «испуганных девятнадцатилетних».

Возможно, это было отражение фар проезжавшей мимо машины, но в темных глазах Дороти вспыхнул огонек, и на секунду-другую они стали желтовато-коричневыми, как глаза льва, и в этот момент прошлое накрыло Хуана Диего.

Как будто он никогда и не покидал Оахаку; в предрассветной тьме в собачьей палатке, «благоухающей» их дыханием, его ждало единственное будущее – судьба переводчика сестры в цирке «La Maravilla». Для прогулки по небу у Хуана Диего не хватало смелости. «Дива-цирк» не нуждался в гуляющем по потолку. (Хуан Диего еще не знал, что после Долорес небоходца в цирке так и не появится.) Когда тебе четырнадцать и ты в депрессии, осознание того, что у тебя может быть другое будущее, похоже на попытку видеть в темноте. «В жизни каждого, я думаю, всегда наступает момент, когда ты должен решить, где твое место».



В собачьей палатке предрассветная тьма была непроницаема. Когда Хуану Диего не спалось, он пытался идентифицировать дыхание спящих. Если он не слышал храпа Эстреллы, он представлял себе, что она умерла или спит в другой палатке. (Этим утром Хуан Диего вспомнил то, о чем уже знал: Эстрелла отдыхала от собак, ночуя отдельно.)

Алемания спала крепче всех собак; ее дыхание было самым глубоким и спокойным. (Роль женщины-полицейского, когда эта овчарка бодрствовала, наверное, надоела ей.)

Из собак Бэби был самым активным во сне – он куда-то бежал на своих коротких лапах или что-то рыл передними. (Бэби тявкал, приближаясь к месту воображаемой жертвы.)

Как жаловалась Лупе, Перро Местисо «всегда был плохим парнем». Если судить о Дворняге исключительно по его пуканью, то он определенно был плохим парнем в собачьей палатке (если только там не спал и человек-попугай).

Что касается Пасторы, то она была как Хуан Диего – такая же беспокойная, страдающая бессонницей. Когда Пастора просыпалась, она тяжело дышала и ходила взад-вперед; она скулила во сне, как будто счастье было для нее таким же мимолетным, как хороший ночной отдых.

– Лежать, Пастора, – как можно тише, чтобы не разбудить остальных собак, сказал Хуан Диего.

Этим утром он без труда различал дыхание каждой собаки. Сложнее всего было услышать Лупе; она всегда спала так тихо, что, казалось, почти не дышала. Хуан Диего напряг слух, и в этот момент его рука коснулась чего-то под подушкой. Ему понадобилось нащупать фонарик под раскладушкой, чтобы увидеть, что это.

Эта пропавшая, казалось, крышка от некогда священной кофейной банки с пеплом ничем не отличалась от любой другой пластиковой крышки, за исключением запаха; в пепле было больше химических веществ, чем следов Эсперансы, доброго гринго и Грязно-Белого. И какая бы магия ни содержалась в прежнем носу Девы Марии, эту магию нельзя было учуять. От крышки кофейной банки несло в основном basurero и едва ли чем-то потусторонним; и все же Лупе сохранила ее – девочка хотела, чтобы крышка осталась у Хуана Диего.

Также под подушкой Хуана Диего лежал шнурок с ключами от кормушек в львиных клетках. Было и еще два ключа: один – от клетки Омбре, другой – от клетки львиц.

Жена дирижера циркового оркестра обожала вязать шнурки; она сделала один для свистка своего мужа-дирижера. Другой она связала для Лупе. Нити шнурка Лупе были красными и белыми; когда Лупе шла кормить львов, шнур с ключами от клеток был у нее на шее.

– Лупе? – прошептал Хуан Диего еще тише, чем когда велел Пасторе лечь; никто его не услышал, даже собаки. – Лупе! – резко произнес Хуан Диего, посветив фонариком на ее койку – та была пуста.

«Я там, где всегда», – обычно говорила Лупе. Но не в этот раз. В этот раз, как только рассвело, Хуан Диего нашел Лупе в клетке Омбре.

Даже когда кормовой лоток выдвигали в клетку, проем был слишком мал, чтобы Омбре мог через него выбраться на волю.

«Это безопасно, – сказал Эдвард Боншоу Хуану Диего, когда впервые наблюдал, как Лупе кормила львов. – Я просто хотел проверить размер отверстия».

Но в их первый вечер в Мехико Лупе сказала брату: «Я могу пролезть в открытую для кормового лотка дверцу. Для меня это вовсе не маленькое отверстие».

«Похоже, ты уже пробовала», – сказал Хуан Диего.

«Зачем мне пробовать?» – спросила его Лупе.

«Не знаю, зачем тебе это», – сказал Хуан Диего.

Лупе ему не ответила – ни в тот вечер в Мехико, ни позже. Хуан Диего всегда знал, что Лупе обычно верно разгадывала прошлое; но тут было будущее, которое она далеко не всегда точно предвидела. Ясновидцы не обязательно хорошие предсказатели, но Лупе, должно быть, считала, что видит будущее. Свое ли будущее она, как ей казалось, видела или же будущее Хуана Диего, которое она пыталась изменить? Верила ли Лупе, что она предвидела, какого рода будущее их ждет, если они останутся в цирке и если все останется так, как есть, в «La Maravilla»?

Лупе всегда была в изоляции, как будто быть тринадцатилетней девочкой – это недостаточно для изоляции! Мы никогда не узнаем, каковы были убеждения Лупе, но они, должно быть, ложились ужасным бременем на плечи девочки-подростка. (Она знала, что ее грудь не станет больше; она знала, что у нее не будет месячных.)

В более широком смысле Лупе предвидела некое будущее, которое пугало ее, и она воспользовалась возможностью изменить его – кардинально. То, что сделала Лупе, изменит не только будущее ее брата. Ее поступок заставит Хуана Диего прожить остаток жизни в своем воображении, а случившееся с Лупе (и с Долорес) станет началом конца «La Maravilla».

В Оахаке даже после того, как все перестали говорить о «Дне носа», наиболее словоохотливые горожане все еще сплетничали о шокирующей сенсации – закрытии «Дива-цирка». Несомненно, то, что совершила Лупе, возымело свой эффект, но дело не в этом. То, что совершила Лупе, – ужасно. Брат Пепе, знавший и любивший сирот, позже сказал, что такое могло прийти в голову только абсолютно сбитому с толку тринадцатилетнему подростку. (Ну да, но ведь мало кто может разобраться с тем, что творится в голове у тринадцатилетних, не так ли?)

Лупе, должно быть, открыла дверцу кормушки в клетке Омбре еще минувшим вечером – после чего оставила связку с ключами от львиных клеток под подушкой Хуана Диего.

Возможно, Омбре заволновался, потому что Лупе появилась, чтобы покормить его, когда было еще темно, – для него это было необычно. И Лупе полностью вытащила поднос из клетки; более того, она не положила мясо на поднос.

О том, что случилось дальше, можно только гадать. Игнасио предполагал, что Лупе, должно быть, принесла мясо Омбре и забралась в его клетку. Хуан Диего полагал, что Лупе могла сделать вид, что ест мясо Омбре или, по крайней мере, что не подпускает льва к мясу. (Как говорила Лупе сеньору Эдуардо, объясняя процедуру кормления львов: «Вы не поверите, но львы в основном думают о мясе».)

И с первого раза, когда Лупе подошла к Омбре, разве она не называла его «последней собакой», разве она не повторяла слово «последний»? «El último perro», – совершенно ясно сказала она о льве. «El ultimo». (Как будто Омбре был королем собак крыш, королем кусачих – последним Кусакой.)

«Все будет хорошо, – повторяла Лупе Омбре с самого начала. – Ты ни в чем не виноват», – говорила она льву.

Лев выглядел совсем не так, как обычно, когда Хуан Диего увидел его сидящим в углу клетки. Омбре выглядел виноватым. Омбре сидел на максимальном удалении от того места, где лежала, свернувшись калачиком, Лупе – в противоположном по диагонали углу. Лупе лежала возле открытой дверцы кормушки, спиной к Хуану Диего. В тот момент он благодарил судьбу, что не видит выражения лица Лупе. Позже Хуан Диего пожалеет, что не видел ее лица, поскольку всю оставшуюся жизнь он будет представлять себе, что отразилось тогда на ее лице.

Омбре убил Лупе одним укусом – «смертельным укусом в шею сзади», как описал это доктор Варгас после осмотра ее тела. На теле Лупе не было других ран – даже следов когтей. В области укуса на шее Лупе было мало крови, и ни капли ее крови в клетке. (Позже Игнасио сказал, что Омбре слизал бы любую кровь – лев также съел все принесенное мясо.)

После того как Игнасио выстрелил в Омбре – дважды, в его большую голову, – в том углу клетки, куда тот сам себя загнал, оказалось довольно много львиной крови. Выражение вины и раскаяния не спасет растерянного и опечаленного льва. Игнасио бросил быстрый взгляд на тело Лупе возле открытой дверцы кормушки и на Омбре, принявшего в дальнем углу позу чуть ли не полной покорности. И когда Хуан Диего, дохромав до палатки укротителя львов, крикнул о происшедшем, Игнасио взял револьвер и поспешил к месту гибели Лупе.

Игнасио застрелил Маньяну, потому что лошадь сломала ногу. Хуан Диего считал, что Игнасио не имел права убивать Омбре. Лупе была права: в том, что случилось, лев не виноват. Игнасио убил Омбре по двум причинам. Укротитель львов был трусом; Игнасио не осмеливался войти в клетку к живому Омбре, где лежала Лупе. (Было непонятно, как поведет себя лев после ее убийства.) У Игнасио, движимого дерьмовым инстинктом мачо, была только одна версия происшедшего – «людоедство», то есть укротитель львов предпочитал думать, что в случаях, когда люди становятся жертвами львов, всегда виноваты львы.

И конечно, как бы ни были ошибочны мысли Лупе, она была права насчет всего, что произойдет, если Омбре убьет ее. Лупе знала, что Игнасио застрелит льва, – она, должно быть, знала также, что произойдет в результате всего этого.

Как оказалось, до следующего утра Хуан Диего не мог полностью оценить предвидение Лупе (ее сверхчеловеческое, если не Божественное всеведение).

В день убийства Лупе в «Circo de La Maravilla» понабежали те, кого Игнасио называл «властями». Поскольку укротитель львов всегда считал себя властным, он не очень хорошо себя чувствовал в присутствии других властей – полиции и прочих, играющих такую же официальную роль.

Укротитель львов только отмахнулся от Хуана Диего, когда мальчик сказал ему, что Лупе накормила львиц, прежде чем накормить Омбре. Хуан Диего знал это, потому что угадал ход мыслей Лупе, полагавшей, что, кроме нее, никто больше не накормит львиц в такой день.

Хуан Диего также знал это, потому что после гибели Лупе и убийства Омбре пошел посмотреть на львиц. Вечером накануне Лупе открыла дверцу кормушки в клетке львиц. Должно быть, она накормила львиц обычным способом, а затем полностью вытащила поднос и прислонила снаружи к их клетке, точно так же как она сделала у клетки Омбре.

Кроме того, львицы выглядели так, словно их уже накормили; «las Señoritas», как называл их Игнасио, просто лежали в задней части клетки и смотрели на Хуана Диего непроницаемым взглядом.

Поскольку Игнасио не обратил внимания на слова Хуана Диего, мальчик почувствовал, что для укротителя львов не имело значения, кормила ли Лупе львиц перед своей смертью, но на самом деле это имело значение для последовавших далее событий. Это имело большое значение. Это означало, что никто больше не должен был кормить львиц в день гибели Лупе и убийства Омбре.

Хуан Диего даже попытался отдать Игнасио два ключа от кормушек, но Игнасио не стал их брать.

– Оставь себе, у меня свои ключи, – сказал укротитель львов.

Естественно, брат Пепе и Эдвард Боншоу не допустили, чтобы Хуан Диего остался на ночь в собачьей палатке. Пепе и сеньор Эдуардо помогли Хуану Диего собрать вещи вместе с немногими вещами Лупе, а именно ее одеждой. (У Лупе не было сувениров; она не скучала по фигурке Коатликуэ после того, как у Марии появился новый нос.)

При поспешном переезде из «La Maravilla» в «Дом потерянных детей» Хуан Диего потерял крышку от банки из-под кофе, в которой был пепел, но в ту ночь он спал в своей старой комнате в «Потерянных детях» и на шее у него был шнурок Лупе. Он чувствовал на себе легкую тяжесть двух ключей от львиных клеток; он лежал в темноте, сжимая ключи большим и указательным пальцами, пока не заснул. Рядом с ним маленькую кровать, на которой прежде спала Лупе, занял человек-попугай, чтобы присматривать за ним, – это был тот случай, когда айовец не храпел.

Мальчики мечтают о героических поступках. После того как Хуан Диего потерял Лупе, он перестал мечтать о подобном. Он знал, что сестра постаралась спасти его; он знал, что не смог спасти ее. Он был помечен печатью судьбы, – даже в четырнадцать лет Хуан Диего знал и это.

На следующее утро после того, как он потерял Лупе, Хуан Диего проснулся от детского пения – дошколята повторяли ответную молитву сестры Глории.

– Ahora y siempre, – декламировали дети.

«Отныне и навсегда» – только не здесь и не до конца моей жизни, думал Хуан Диего; он уже не спал, но не открывал глаз. Хуан Диего не хотел видеть свою прежнюю комнату в «Потерянных детях»; он не хотел видеть маленькую кровать Лупе, которая была пуста (если только на ней не лежал человек-попугай).

Тем утром тело Лупе должны были перевезти к доктору Варгасу. Отец Альфонсо и отец Октавио уже попросили Варгаса осмотреть тело девочки; два старых священника хотели взять с собой в Крус-Роха одну из монахинь из «Потерянных детей». Надо было решить, как следует одеть Лупе и целесообразно ли открывать гроб. (Брат Пепе сказал, что не сможет посмотреть на мертвую Лупе. Вот почему два старых священника обратились к Варгасу.)

В то утро, насколько было известно всем в «La Maravilla», за исключением Игнасио, который знал, что это не так, Долорес просто сбежала. В цирке только и говорили, что об исчезновении Дивы, и казалось невероятным, что никто не видел ее в Оахаке. Разве могла такая хорошенькая девушка с такими длинными ногами просто взять и исчезнуть из виду?

Возможно, только Игнасио знал, что Долорес в Гвадалахаре; возможно, самопальный аборт был уже сделан и перитонит только начался. Возможно, Долорес считала, что скоро поправится, и отправилась в обратный путь в Оахаку.

В то утро в «Потерянных детях» у Эдварда Боншоу было много забот. Ему предстояло по большому счету исповедаться отцу Альфонсо и отцу Октавио – это была не та исповедь, к которой привыкли два старых священника. И сеньор Эдуардо знал, что нуждается в помощи церкви. Схоласт не только отрекался от своих обетов; айовец был геем, влюбленным в трансвестита.

Как могли два таких человека надеяться на усыновление сироты? Зачем позволять Эдварду Боншоу и Флор быть законными опекунами Хуана Диего? (Сеньор Эдуардо нуждался не просто в помощи церкви, но и в том, чтобы она отошла от своих правил, и не на чуть-чуть.)

В то утро в «La Maravilla» Игнасио понял, что ему придется самому покормить львиц. Кого еще укротитель львов мог убедить сделать это вместо него? Соледад не разговаривала с ним, а Игнасио сам приучил девушек-акробаток бояться львов; юные артистки цирка поверили его небылицам насчет того, что львы чувствуют, когда у акробаток начинаются месячные, и теперь девушки боялись даже львиц. Еще до того, как Омбре убил Лупе.

«Укротитель львов должен бояться львиц», – предсказывала Лупе.

Утром, спустя сутки после того, как Игнасио застрелил Омбре, укротитель львов, должно быть, совершил ошибку, когда кормил львиц. «Они меня не проведут – я знаю, о чем они думают, – хвастался Игнасио. – Молодые дамы мне понятны, – говорил укротитель львов Лупе. – Мне не нужна ясновидящая для las Señoritas».

Игнасио говорил Лупе, что может читать мысли каждой львицы по той части тела, которая и определила ее кличку.

В то утро, должно быть, мысли львиц читались не так легко, как представлялось укротителю. Согласно исследованиям поведения львов в Серенгети, как позже сообщал Варгас Хуану Диего, большую часть убийств совершают как раз львицы. Львицы умеют охотиться сообща; выследив стадо антилоп гну или зебр, они окружают стадо, отрезая пути отхода, прежде чем напасть.

Когда дети свалки впервые увидели Омбре, Флор прошептала Эдварду Боншоу: «Если ты думаешь, что только что видел короля зверей, подумай еще раз. Сейчас ты с ним встретишься. Игнасио – вот кто король зверей».

«Король свиней», – внезапно сказала Лупе.

Что касается статистики по заповеднику Серенгети или по другим исследованиям львов, то единственное, что, возможно, знал о дикой природе король свиней, так это о поведении самцов после того, как львицы убивают добычу. Тогда-то и заявляли о своем господстве львы-самцы – они наедались досыта, прежде чем львицы получали свою долю. Хуан Диего был уверен, что король свиней не стал бы возражать против такого расклада.

В то утро никто не видел, что случилось с Игнасио, когда он кормил львиц, а львицы умеют быть терпеливыми; львицы научились ждать своей очереди. Las Señoritas – барышни Игнасио – дождутся своей очереди. В то утро наступит конец «La Maravilla».

Пако и Пивное Пузо первыми обнаружили тело укротителя львов – клоуны-карлики ковыляли по цирковой аллее, направляясь к душевым. Должно быть, они недоумевали, как львицы могли убить Игнасио, ведь его искалеченное тело находилось вне клетки. Но любому, кто знал повадки львиц, все было понятно, и доктор Варгас (естественно, именно Варгас осматривал тело Игнасио) без труда восстановил вероятную последовательность событий.

Как романист, Хуан Диего, рассказывая о своем творчестве – в частности, о том, как он выстраивает сюжет для романа, – любил говорить о «совместных действиях львиц» как о «первоначальном наброске». В интервью Хуан Диего начинал вот с чего: никто же не видел, что случилось с укротителем львов; затем он говорил, что ему было всегда интересно восстанавливать вероятную последовательность событий – это, хотя бы отчасти, объясняет, почему он стал романистом. И если сложить гибель Игнасио с тем, о чем, возможно, думала Лупе, то станет ясно, что могло питать воображение читателя свалки, не так ли?

Игнасио, как обычно, положил мясо для львиц на поднос. Как обычно, он вдвинул поднос в открытую дверцу кормушки. Видимо, при этом случилось что-то необычное.

Варгас не мог удержаться, чтобы не описать невероятное количество ран на руках, плечах и затылке Игнасио; одна из львиц схватила его первой, потом другие львицы вцепились в него когтями. Львицы, должно быть, притянули его к прутьям клетки.

Варгас сказал, что у укротителя львов не было носа, не было ушей, не было обеих щек и подбородка; Варгас сказал, что не было пальцев на обеих руках – львицы не заметили только один большой палец. По словам Варгаса, Игнасио умер от удушья вследствие укуса в горло, – этот укус доктор назвал «грязным».

Это не было «чистым» убийством, как выразился Варгас. Он объяснил, что львица может убить антилопу гну или зебру одним «удушающим укусом» в горло, но прутья клетки расположены слишком близко друг к другу; львица, которая в конце концов убила Игнасио, вцепившись ему в горло, не смогла просунуть голову между прутьями – она не успела открыть пасть достаточно широко, чтобы вонзить клыки в горло укротителя. (Вот почему Варгас использовал слово «грязный», чтобы описать этот смертельный укус.)

После этого «власти» (как называл их Игнасио) будут расследовать преступления в «La Maravilla». Так всегда бывает после несчастного случая в цирке – приезжают эксперты и говорят, что́ ты делаешь неправильно. (Эксперты сказали, что Игнасио, нарушив правила, кормил львов не тем количеством мяса и не то количество раз.)

Кого это волнует? – подумает Хуан Диего; он не мог вспомнить, сколько раз и каким количеством мяса, согласно экспертам, надлежало кормить животных. Неправильное в «La Maravilla» было следствием неправильности самого Игнасио. Укротитель львов оказался неправильным! И чтобы сказать это, никто в «La Maravilla» не нуждался в специалистах.

В конце концов, размышлял Хуан Диего, Игнасио видел эти сосредоточенные желтые глаза – не слишком ласковые взгляды его Señoritas, беспощадные глаза последних юных барышень укротителя львов.



Для каждого закрывающегося цирка есть свой эпилог. Куда деваются артисты, когда цирк прекращает свое существование? Сама Дива, как мы знаем, довольно скоро прекратила свое существование. Но мы также знаем, не так ли, что другие артисты в «La Maravilla» не могли повторить номер Долорес? Как выяснил для себя Хуан Диего, не все могут быть небоходцами.

Эстрелла найдет приют для своих собак. Да, никто не хотел брать дворнягу – Эстрелле пришлось оставить его себе. Как говорила Лупе, Перро Местисо всегда был плохим парнем.

И ни один цирк не хотел брать Человека-Пижаму – он себя переоценил. Какое-то время по выходным можно было видеть, как этот гуттаперчевый человек «гуттаперчится» для туристов на Сокало.

Позже доктор Варгас будет сожалеть, что медицинская школа переехала. Новая медицинская школа расположилась напротив государственной больницы, далеко от центра города, равно как от морга и больницы Красного Креста – родных пенатов Варгаса, где была старая медицинская школа, когда он там еще преподавал.

Это было последнее место, где Варгас видел Человека-Пижаму, – в старой медицинской школе. Труп акробата перенесли из кислотной ванны на рифленую металлическую каталку; жидкость из трупа Человека-Пижамы вытекала в ведро через отверстие в каталке, возле головы акробата. Труп был вскрыт в морге на наклонном стальном столе, с глубокой канавкой посередине, ведущей к дренажному отверстию, также у головы Человека-Пижамы. Распластанный, навсегда утративший гибкость Человек-Пижама не был узнан студентами-медиками, но Варгас узнал бывшего акробата.

«На лице трупа совсем не пустое, не отсутствующее выражение, – писал Варгас Хуану Диего после того, как тот переехал в Айову. – Исчезают мечты, – писал Варгас, – но не боль. И следы амбиций живого человека остаются на лице. Помнишь, как Человек-Пижама обихаживал свою бороду и ровнял усы, что говорит о том, сколько часов он проводил перед зеркалом – любуясь собой или пытаясь улучшить свою внешность?»

«Sic transit gloria mundi», – как любили торжественно произносить отец Альфонсо и отец Октавио.

«Так проходит земная слава», – всегда напоминала сестра Глория сиротам в «Потерянных детях».

Аргентинские «летуны» были слишком хороши в своем деле и слишком счастливы друг с другом, чтобы не найти работу в другом цирке. Совсем недавно (все, что случилось после 2001 года, в новом веке, Хуан Диего воспринимал как недавнее) брат Пепе услышал о них от кого-то, кто их видел. Пепе сообщил, что аргентинские «летуны» летали в небольшом цирке в горах, примерно в часе езды от Мехико. Возможно, теперь они уже на пенсии.

После того как цирк «La Maravilla» закрылся, Пако и Пивное Пузо отправились в Мехико – именно оттуда и были родом эти два клоуна-карлика, и (по словам Пепе) Пивное Пузо там и остался. Пивное Пузо занялся другими делами, хотя Хуан Диего не мог вспомнить, какими именно. Хуан Диего не знал, жив ли еще Пивное Пузо, и читателю свалки трудно было представить себе, что Пивное Пузо не клоун. (Конечно же, карликом Пивное Пузо так и останется.)

Хуан Диего знал, что Пако умер. Как и Флор, Пако не мог обойтись без Оахаки. Как и Флор, Пако любил тусоваться в старых забегаловках. Пако был завсегдатаем «Ля-Чины», этого гей-бара на Бустаманте, который позже назовут «Чинампа». Кроме того, Пако был завсегдатаем «Ля-Корониты», где тусовались трансвеститы («Ля-Коронита» закрылась в 1990-х годах, когда умер ее владелец, гей). Как Эдвард Боншоу и Флор, как владелец «Ля-Корониты», Пако умрет от СПИДа.

Соледад, которая когда-то называла Хуана Диего Диво-мальчиком, надолго переживет «La Maravilla». Она все еще оставалась пациенткой Варгаса. На ее суставах, без сомнения, сказались нагрузки, как отмечал доктор Варгас после осмотра бывшей воздушной гимнастки, но, несмотря на повреждения суставов, Соледад была все еще крепкой. Хуан Диего вспомнит, что она закончила выступать на трапеции в роли ловитора, что было необычно для женщины. У нее были достаточно сильные руки и хватка, чтобы ловить летящих над цирковой ареной мужчин.

Пепе рассказывал Хуану Диего (примерно в то время, когда был распущен приют «Потерянные дети»), что Варгас был одним из нескольких людей, на кого Соледад ссылалась, когда оформляла материнство, взяв из этого приюта двух сирот – мальчика и девочку.

Пепе писал, что Соледад стала замечательной матерью, чему никто не удивлялся. Соледад производила сильное впечатление – да, она могла быть холодноватой, вспоминал Хуан Диего, но он всегда восхищался ею.

Была еще какая-то скандальная история, но она случилась уже после того, как приемные дети Соледад выросли и покинули дом. Соледад связалась с плохим человеком; ни Пепе, ни Варгас не будут уточнять, что именно означало слово «плохой», которое они оба использовали в письмах, говоря о приятеле Соледад, но Хуан Диего понял, что за этим словом стоит оскорбительное поведение ее сожителя.

Хуана Диего удивляло, что после Игнасио Соледад якобы была согласна терпеть плохого парня; она не казалась ему женщиной, готовой переносить оскорбления.

На самом же деле Соледад не пришлось долго мириться с плохим парнем. Однажды утром, вернувшись из магазина, она обнаружила, что ее приятель мертв. Соледад сказала, что он все еще сидел за кухонным столом, так же, как когда она уходила, – положив голову на руки.

«Наверное, у него был сердечный приступ или что-то в этом роде», – только и сказал брат Пепе.

Естественно, тело осматривал доктор Варгас. «Это мог сделать незваный гость, – сказал Варгас. – Кто-то, у кого были сильные руки», – предположил он. Плохой парень, сидевший за кухонным столом, был задушен.

Доктор сказал, что Соледад не могла задушить своего парня. «Ее руки никуда не годятся, – засвидетельствовал Варгас. – Ей даже не выжать сок из лимона!» – вот как он выразился.

Варгас выписал ей обезболивающие лекарства, как бы в доказательство того, что женщина с «травмами» не могла никого задушить. Лекарство было от боли в суставах – в основном от боли в руках и конкретно в пальцах.

«Много травм – много боли», – сказал доктор.

Хуан Диего не сомневался в этом – ни в травмах, ни в боли. Но, оглядываясь назад, вспоминая Соледад в палатке укротителя львов и случайные взгляды, которые она бросала в сторону Игнасио, Хуан Диего отмечал нечто особенное в глазах бывшей воздушной гимнастки. В темных глазах Соледад не было ничего похожего на желтый цвет львиных глаз, но явно тлело что-то родственное нечитаемым намерениям львицы.

Назад: 27. Нос за нос
Дальше: 29. Одиночный билет в один конец