– Петушиные бои здесь разрешены и очень популярны, – говорила Дороти. – Психованные петухи не спят всю ночь, кукарекают. Безмозглые драчуны настраивают себя на следующий бой.
Да, подумал Хуан Диего, это может объяснить поведение психованного петуха, который кукарекал перед рассветом в канун Нового года в «Энкантадоре», но только не последовавший за этим клекот, свидетельствовавший о внезапной и жестокой смерти петуха, – как будто это произошло всего лишь по желанию Мириам, рассердившейся на назойливую домашнюю птицу.
По крайней мере, меня предупредили, подумал Хуан Диего: в гостинице под Виганом всю ночь будут кукарекать. Хуану Диего было интересно, что в связи с этим сделает Дороти.
«Кто-то должен убить этого петуха», – сказала той ночью в «Энкантадоре» Мириам своим низким хрипловатым голосом. Потом, когда свихнувшийся петух прокукарекал в третий раз и его крик оборвался на середине рулады, Мириам сказала: «Больше никаких сигналов о ложном рассвете, никаких липовых вестников».
– А поскольку петухи кукарекают всю ночь, собаки не перестают лаять, – заметила Дороти.
– Звучит очень умиротворяюще, – сказал Хуан Диего.
Гостиница представляла собой комплекс старых зданий, явно испанской архитектуры. Возможно, гостиница когда-то была миссией, подумал Хуан Диего, – среди полудюжины гостевых домов стояла церковь.
Гостиница называлась «Эль-Эскондрихо» – «Убежище». Трудно было понять, что это за место, поскольку они прибыли сюда после десяти вечера. Остальные гости (если таковые были) уже легли спать. Над открытым всем стихиям обеденным залом была лишь тростниковая крыша, хотя Дороти обещала, что москитов не будет.
– А кто их уничтожает? – спросил Хуан Диего.
– Летучие мыши или призраки, – равнодушно ответила Дороти.
Летучие мыши, сообразил Хуан Диего, тоже не спали всю ночь – не кукарекая, не лая, просто тихо уничтожая всякую мелюзгу. Хуан Диего отчасти привык к призракам, – по крайней мере, так ему казалось.
Любовники, меньше всего похожие на таковых, постояли на морском берегу; дул бриз. Хуан Диего и Дороти были не в Вигане и не в каком-либо другом городе, но огни, которые они могли видеть, означали Виган, и еще были освещены стоявшие на якоре у берега два или три грузовых судна, и иногда ветер доносил оттуда звуки радио.
– Тут есть небольшой бассейн – детский. Думаю, так бы ты его назвал, – говорила Дороти. – Поберегись, чтобы не упасть в него ночью – он не подсвечен, – предупредила она.
Кондиционера не было, но Дороти сказала, что ночи достаточно прохладные и в нем нет нужды, – в их же номере работал потолочный вентилятор. Вентилятор издавал тикающий звук, но, учитывая кукареканье боевых петухов и лай собак, кого волнует тикающий вентилятор? Это «Убежище» вы бы не назвали курортом.
– Местный пляж рядом с рыбацкой деревушкой и начальной школой, но детские голоса слышны только издалека. Дети на расстоянии – это нормально, – говорила Дороти, когда они ложились спать. – Собаки в рыбацкой деревушке охраняют пляж, но тебе ничего не грозит, если ходить по мокрому песку, – заверила его Дороти.
Кто останавливается в «Эль-Эскондрихо»? – размышлял Хуан Диего. «Убежище» навевало мысли о беглецах или революционерах, а не о туристах. Но Хуан Диего уже засыпал; он пребывал в полусне, когда сотовый телефон Дороти (в режиме вибрации) зажужжал на ночном столике.
– Какой сюрприз, мама, – услышал он в темноте саркастический голос Дороти. Последовала долгая пауза, в течение которой кричали петухи и лаяли собаки, затем Дороти пару раз произнесла «угу», еще раз или два – «о’кей», после чего Хуан Диего услышал: – Ты шутишь, верно? – И за этими знакомыми ему «дороти-измами» последовала фраза, которой не-очень-то-послушная-дочка закончила разговор: – Ты не захочешь слышать, о чем я мечтаю, поверь мне, мама, – сказала Дороти.
Хуан Диего лежал без сна в темноте, размышляя об этих матери и дочери; он вспоминал, как встретил их, – и думал о том, насколько зависимым от них стал.
– Спи, дорогой, – услышал Хуан Диего голос Дороти; именно так произнесла бы Мириам слово «дорогой». И рука молодой женщины безошибочно нашла его пенис, который без стеснения сжала.
Хуан Диего попытался сказать «о’кей», но это слово так и не прозвучало. Сон одолел его, как по команде Дороти.
«Когда я умру, не сжигайте меня. Просто проделайте со мной ваш обычный фокус-покус», – сказала Лупе, глядя прямо на отца Альфонсо и отца Октавио. Вот то, что Хуан Диего слышал во сне, – голос Лупе, инструктирующий их.
Хуан Диего не слышал, как кукарекают петухи и лают собаки; он не слышал, как на тростниковой крыше уличного душа дерутся или совокупляются две кошки (или занимаются тем и другим). Хуан Диего не слышал, как Дороти встала ночью, но не для того, чтобы пописать, а чтобы открыть дверь в душ, где она включила свет.
– Брысь отсюда, пока не сдохли! – крикнула Дороти на кошек.
Они перестали визжать. Гораздо тише она заговорила с призраком, который стоял под душем на открытом воздухе, как бы под водными струями, которых не было, – и как бы голым, хотя он был одет.
– Извини, я не тебя имела в виду. Я говорила этим кошкам, – сказала Дороти, но молодой призрак исчез.
Хуан Диего не слышал извинений Дороти перед быстро исчезнувшим военнопленным – тот был один из наведывающихся сюда призраков. Изможденный юноша с землистым лицом, в серой тюремной робе, был одним из пленников северовьетнамцев, которого пытали. И по его загнанному виду, по виноватому выражению лица – как позже объясняла Хуану Диего Дороти – она предположила, что он был одним из тех, кто сломался под пытками. Может, этот молодой военнопленный капитулировал под страхом пыток. Возможно, он подписал какие-то признания в том, чего никогда не делал. Некоторые из молодых американцев выступали по северовьетнамскому радио с коммунистической пропагандой.
Дороти всегда пыталась объяснить призрачным гостям в «Эль-Эскондрихо», что они ни в чем не виноваты, что им не за что себя корить, но призраки исчезали прежде, чем можно было что-либо им сказать.
– Я просто хочу, чтобы они знали: они прощены за все, что сделали или что были вынуждены сделать, – так Дороти объяснила Хуану Диего, что к чему. – Но эти юные призраки приходят, когда хотят. Они не слушают нас – они не вступают с нами в контакт. Абсолютно.
Дороти также рассказала Хуану Диего, что пленные американцы, погибшие в Северном Вьетнаме, не всегда появлялись в серых тюремных робах; некоторые из молодых были в военной форме.
– Я не знаю, есть ли у них выбор насчет того, что носить, – я видела их в спортивной одежде, гавайских рубашках и всяком таком дерьме, – говорила Дороти Хуану Диего. – Никто не знает правил для призраков.
Хуан Диего надеялся, что ему ничто не грозит, если он увидит призраки замученных до смерти военнопленных в гавайских рубашках, но в первую ночь в старой гостинице на окраине Вигана Хуан Диего еще не видел призрачных теней давно умерших клиентов «Эль-Эскондрихо», являвшихся сюда на побывку-поправку; он спал в компании своих собственных призраков. Хуану Диего снился сон – в данном случае это был яркий сон. (Неудивительно, что Хуан Диего не слышал, как Дороти рявкала на кошек и извинялась перед призраком.)
Лупе просила, чтобы был целиком проделан «фокус-покус» и храм Общества Иисуса развернулся всерьез. Брат Пепе сделал все, что мог. Он изо всех сил пытался убедить двух старых священников, что церемония должна быть простой, но Пепе следовало бы знать, что ничто их не удержит от служебного рвения. Это был церковный хлеб с маслом – смерть невинных. Смерть детей не требовала сдержанности. Лупе будет отпета без каких бы то ни было ограничений – по высшему разряду.
Отец Альфонсо и отец Октавио настояли на том, чтобы гроб был открыт. Лупе была в белом платье, с белым шарфом на шее – поэтому никаких ран, никакой припухлости не было видно. (Пришлось бы напрячь воображение, чтобы представить, как выглядела сзади ее шея.) И было так много благовоний из раскачивающихся кадил, что непривычное лицо Девы Марии со сломанным носом было скрыто в едкой дымке. Ривера беспокоился насчет дыма – как будто Лупе поглощали адские огни basurero, как она когда-то хотела.
– Не волнуйся, мы сожжем что-нибудь позже, как она сказала, – прошептал Хуан Диего el jefe.
– Я высматриваю мертвого щенка – найду какого-нибудь, – ответил ему хозяин свалки.
Их обоих смущали «Hijas del Calvario» – «Дочери Голгофы», монахини, нанятые оплакивать покойную.
«Профессиональные плакальщицы», как называл их Пепе, чересчур уж старались. Было достаточно и того, что сестра Глория управляла хором сирот-дошколят, твердивших заученную назубок молитву.
– ¡Madre! Ahora y siempre, – повторяли дети вслед за сестрой Глорией. – Матерь! Отныне и навсегда ты будешь моей наставницей.
Но даже на эту повторяющуюся мольбу и на все остальное – на рыдающих по команде «Дочерей Голгофы», на благовония, окутывающие громоздящуюся над ними Марию-монстра, – темноликая Дева Мария с боксерским носом никак не реагировала (хотя Хуан Диего и не мог ясно разглядеть ее в поднимающихся облаках священного дыма).
Доктор Варгас пришел на отпевание Лупе; он почти не отрывал взгляда от не внушающей доверия статуи Девы Марии, и он не присоединился к процессии скорбящих, а также любопытных туристов и всех прочих, собравшихся перед храмом, чтобы посмотреть на «девочку льва» в открытом гробу. Так они называли Лупе в Оахаке и ее окрестностях: «девочка льва».
Варгас пришел на отпевание Лупе вместе с Алехандрой; в эти дни она казалась не просто его подружкой на званом обеде, и ей нравилась Лупе, но Варгас не присоединился к своей девушке, чтобы взглянуть на Лупе в открытом гробу.
Хуан Диего и Ривера невольно подслушали их разговор.
– Ты не смотришь на нее? – спросила Алехандра у Варгаса.
– Я знаю, как выглядит Лупе, я видел ее, – только и сказал Варгас.
После этого Хуан Диего и хозяин свалки не захотели подходить к открытому гробу, чтобы посмотреть на Лупе во всем белом. Хуан Диего и el jefe надеялись, что она останется в их памяти такой, какой они видели ее, когда она была жива. Они сидели неподвижно на своей скамье рядом с Варгасом, думая, о чем могли думать только ребенок свалки и ее хозяин: о вещах, которые нужно сжечь, о пепле, который надо высыпать к ногам Марии-монстра – «и посыпьте – только посыпьте, а не бросайте», как наставляла их Лупе, – «может быть, не весь пепел, а только у ее ног!» – как ясно сказала Лупе.
Любопытные туристы и прочий люд, посмотревшие на «девочку льва» в открытом гробу, бесцеремонно покинули храм под конец службы; очевидно, они были разочарованы, не увидев на безжизненном теле Лупе признаков нападения льва. (Тело Игнасио не будет лежать в открытом гробу, как понял доктор Варгас, осматривавший останки укротителя львов.)
Последним песнопением было «Аве Мария». К сожалению, оно было исполнено наспех подобранным детским хором, нанятым, как и «Дочери Голгофы». Это была мелюзга в униформе из престижной музыкальной школы; родители щелкали фотокамерами во время процессии выхода из храма духовных лиц и хора.
В этот момент хор, исполнявший «Радуйся, Мария» был встречен цирковым оркестром, грянувшим свое. Отец Альфонсо и отец Октавио настояли на том, чтобы цирковой оркестр остался снаружи храма Общества Иисуса, но с медно-барабанной версией «Дорог Ларедо» в исполнении оркестра «La Maravilla» было трудно соперничать. Их старомодная, в погребальном духе пародия на прощальную песню ковбоя звучала достаточно громко, чтобы услышала и сама Лупе.
Голоса детей из музыкальной школы, старавшихся изо всех сил, чтобы «Аве Мария» была слышна, не шли ни в какое сравнение с оглушительным ревом и барабанным треском циркового оркестра. Жалобные стенания «Дорог Ларедо» в оркестровке «La Maravilla» можно было услышать и на Сокало. Друзья Флор – проститутки, работавшие в отеле «Сомега», – рассказывали, что прощальная песня умирающего ковбоя доносилась даже к ним – на улицу Сарагоса.
– Пожалуй, посыпание пеплом обойдется всем нам проще, – вкрадчиво сказал брат Пепе Хуану Диего по окончании отпевания Лупе, представлявшего собой далекий от священнодействия фокус-покус, запредельную ахинею под католическим соусом, – именно этого и хотела Лупе.
– Да, пожалуй, так будет духовней, – встрял Эдвард Боншоу.
Поначалу он не понял английского перевода слов «Hijas del Calvario», означавших «Дочери Голгофы», хотя, заглянув в карманный словарик, айовец ухватился за одно из значений слова Calvario или Calvary как «хождение по мукам».
Эдвард Боншоу, чья жизнь скоро превратится в хождение по мукам, почему-то вообразил, что нанятых порыдать монахинь называют «дочерьми хождения по мукам». Да… имея в виду жизни сирот, оставшихся в «Потерянных детях», и ужасные обстоятельства гибели Лупе, можно было понять, почему человек-попугай впал в заблуждение насчет «Дочерей Голгофы».
И Флор можно было посочувствовать – ее уважение к человеку-попугаю отчасти поколебалось. Нет смысла вдаваться в подробности, но Флор ждала, когда Эдвард Боншоу наконец прокакается и слезет с горшка. Когда сеньор Эдуардо принял «Дочерей Голгофы» за орден монахинь, посвятивших себя хождению по мукам, Флор просто закатила глаза.
Но когда Эдвард Боншоу найдет в себе мужество признаться двум старым священникам в любви к ней?
– Главное – терпимость, верно? – говорил сеньор Эдуардо, когда они выходили из храма Общества Иисуса; они прошли мимо образа святого Игнатия, который не обратил на них внимания, поскольку смотрел в небо в ожидании инструкций. Человек-Пижама поплескал на лицо святой водой из фонтана, а Соледад и молодые акробатки потупили взоры, когда Хуан Диего прохромал мимо.
Пако и Пивное Пузо стояли перед храмом, где медно-барабанный грохот циркового оркестра был громче всего.
– ¡Qué triste! – крикнул Пивное Пузо, увидев Хуана Диего.
– ¡Si! Si, брат Лупе! Как печально, как печально, – повторил Пако, приобнимая Хуана Диего.
Теперь, среди заунывного гула «Дорог Ларедо», сеньору Эдуардо было не до признаний отцу Альфонсо и отцу Октавио в его любви к Флор – найдет ли когда-нибудь айовец силы для столь страшного признания?
Как сказала сама Дива Долорес Хуану Диего, убеждая его спуститься из-под купола главного шатра: «Я уверена, что у тебя хватит смелости на многое другое». Но когда и на что еще? – размышлял Хуан Диего, а цирковой оркестр все наяривал и наяривал, – казалось, панихида никогда не кончится.
«Дороги Ларедо» грохотали так, что на углу Валерио Трухано и Флорес Магон все содрогалось. Ривера решил, что в данной ситуации кричать безопасно; хозяин свалки прикинул, что его никто не услышит. Он ошибся – даже медно-барабанная версия плача ковбоя не заглушила того, что прокричал Ривера.
Хозяин свалки повернулся лицом ко входу в храм иезуитов, спиной к Флорес Магон; он потряс кулаком в сторону Марии-монстра – так он гневался.
– Мы еще вернемся и добавим тебе пепла! – прокричал el jefe.
– Полагаю, вы имеете в виду немножко ее обсыпать, – чуть ли не тоном заговорщика сказал брат Пепе хозяину свалки.
– Ах да, обсыпать, – подхватил доктор Варгас. – Не забудьте сообщить мне, когда это произойдет, – сказал он Ривере.
– Сначала нужно кое-что сжечь и принять кое-какие решения, – пробормотал хозяин свалки.
– И нам не нужно слишком много пепла – на этот раз хватит и малости, – добавил Хуан Диего.
– И только у ног Девы Марии! – напомнил человек-попугай.
– Sí, sí, но это требует времени, – предупредил el jefe.
Но не всегда во снах – иногда сны быстротечны. Время в снах может сжиматься.
В реальной жизни Долорес потребовалось несколько дней, чтобы появиться в Крус-Роха, то есть в Красном Кресте, уже с фатальным перитонитом и предстать перед Варгасом. (Во сне Хуан Диего пропустит этот эпизод.)
В реальной жизни el hombre papagayo, этому милому человеку-попугаю, потребовалось несколько дней, чтобы обрести смелость и признаться во всем отцу Альфонсо и отцу Октавио, и Хуан Диего обнаружит, что у него есть смелость на «многое другое», как Долорес уверяла его, когда он просто застыл на восьмидесятифутовой высоте. (Во сне Хуана Диего, конечно, не будет отмечено, сколько конкретно дней понадобилось ему и айовцу, чтобы обрести смелость.)
И в реальной жизни брат Пепе потратил несколько дней на изучение юридических правил опеки, относящихся (в частности) к сиротам, включая роль, которую Церковь могла играть и играла в назначении или рекомендации законных опекунов для детей, находящихся на попечении приюта «Потерянные дети». Пепе прекрасно разбирался в такого рода бумагах; он хорошо знал из истории иезуитов, как выстраивать необходимые аргументы.
По мнению Пепе, не было ничего примечательного в том, что отец Альфонсо и отец Октавио нередко заявляли: «Мы – Церковь правил»; однако Пепе обнаружил, что два старых священника ни разу не говорили, что могут или могли бы нарушить правила. А примечательным было то, как часто отец Альфонсо и отец Октавио таки нарушали правила: некоторые сироты не очень-то годились для усыновления; не каждый потенциальный опекун был бесспорно подходящим. И неудивительно, что Пепе так тщательно готовился к обоснованию того, почему Эдвард Боншоу и Флор были (в непростом случае Хуана Диего) самыми подходящими опекунами для читателя свалки, – ну, само собой разумеется, что эти академические дискуссии не были материалом для сновидений. (Когда дело доходило до снов, Хуан Диего пропускал иезуитские аргументы Пепе.)
И последнее, но не менее важное: в реальной жизни Ривере и Хуану Диего потребуется несколько дней, чтобы разобраться со сжиганием – не только с тем, что из вещей Лупе отправить в огонь на basurero, но и с тем, как долго ее вещи будут гореть и сколько пепла нужно потом взять. На этот раз контейнер для пепла будет маленьким – не кофейная банка, а всего лишь кофейная чашка. Это была чашка, из которой Лупе любила пить свой горячий шоколад; она оставила ее в лачуге в Герреро, где el jefe ее хранил.
Не менее важна была и просьба Лупе, касающаяся посыпания пеплом, – но своеобразный способ получения этого пепла тоже не попадет в сны Хуана Диего. (Сны бывают не только быстротечны; они могут быть очень избирательны.)
В свою первую ночь в «Эль-Эскондрихо» Хуан Диего встал по малой нужде – позже он не вспомнит, что случилось, потому что все еще спал. Он сел попи́сать; ему было спокойнее пи́сать сидя, и он не хотел будить Дороти, но была еще одна причина, по которой он сел. Он увидел свой сотовый телефон на полке возле унитаза.
Поскольку Хуан Диего полуспал, он, вероятно, не помнил, что ванная была единственным местом, где он мог подключить на зарядку свой сотовый телефон; в спальне была только одна розетка рядом с ночным столиком, и Дороти опередила его – молодая женщина легко ориентировалась во всем, что касалось техники.
А Хуан Диего мало что в этом смыслил. Он все еще не разобрался со своим сотовым телефоном и не мог получить доступ к тому, что было там в дурацком меню, – к тем вещам, которые другие пользователи находили так легко и с таким восхищением завороженно глазели на них. Хуан Диего не считал свой мобильный телефон таким уж интересным – не в той степени, в какой другие люди. В его повседневной жизни в Айова-Сити не нашлось молодого человека, который показал бы ему, как пользоваться таинственным телефоном. (У него была одна из уже устаревших моделей, с открывающейся крышкой.)
Его раздражало – даже полусонного, видящего сны и сидя писающего, – что он все еще не мог найти фотографию, которую молодой китаец сделал на станции метро «Коулун».
Все слышали, как приближается поезд, – юноше надо было поторопиться. Щелчок фотокамеры застал Хуана Диего, Мириам и Дороти врасплох. Похоже, китайской паре показалось, что снимок не получился, – может, изображение не в фокусе? – но тут подошел поезд. Мириам выхватила мобильник у юноши, а Дороти – торопливо взяла его у матери. Когда Дороти вернула ему телефон, камера была уже выключена.
– Мы плохо получаемся на фото, – сказала Мириам китайской паре, которая, казалось, была слишком озадачена случившимся. (Возможно, снимки, которые они делали, обычно были удачнее.)
И вот теперь, сидя на унитазе в ванной комнате в «ЭльЭскондрихо», Хуан Диего обнаружил – совершенно случайно и, вероятно, потому, что он наполовину спал и видел сны, – что есть более простой способ найти фотографию, сделанную на станции «Коулун». Хуан Диего даже не помнил, как нашел фото, снятое молодым китайцем. Он нечаянно коснулся кнопки на боку мобильного телефона, и экран внезапно сообщил: «Камера». Он мог бы сфотографировать свои голые колени, торчащие над унитазом, но он, должно быть, увидел опцию «Мои фотографии» – вот как он обнаружил снимок, сделанный на станции «Коулун», так и не запомнив, как это у него получилось.
На самом деле утром Хуан Диего подумает, что эта фотография ему просто приснилась, потому что то, что он увидел, сидя на унитазе, то есть увидел на действительно сделанном снимке, не могло быть реальностью.
На фотографии, которую увидел Хуан Диего, он был один на железнодорожной платформе на станции «Коулун» – Мириам ведь говорила, что они с Дороти плохо получаются на фото. Чему тут удивляться, если Мириам сама сказала, что они с Дороти ненавидят себя на фотографиях, – на этой их вообще не оказалось! Чему тут удивляться, если молодая китайская пара, увидевшая сделанный снимок, показалась чересчур озадаченной.
Но, по сути, Хуан Диего так и не проснулся в настоящий момент; он был во власти самого важного сна, самого главного воспоминания своей жизни – о самом обсыпании пеплом. Кроме того, Хуан Диего не мог смириться (пока) с тем, что Мириам и Дороти не были запечатлены на фотографии на станции «Коулун», когда щелчок фотокамеры застал их троих врасплох.
И когда Хуан Диего как можно тише спустил воду, встав с унитаза в ванной комнате отеля «Убежище», он не увидел призрака юноши, встревоженно стоящего под душем на открытом воздухе. Этот призрак отличался от того, который видела Дороти; на нем был камуфляж, и он выглядел слишком молодым, чтобы бриться. (Дороти, должно быть, оставила свет в душе.)
За долю секунды до того, как этот юный призрак исчез, навсегда пропав без вести, Хуан Диего, хромая, вернулся в спальню. У него не останется в памяти, что он видел себя в единственном числе на железнодорожной платформе на станции «Коулун». Зная, что он был не один на платформе, Хуан Диего придет к убеждению, что ему просто приснилось, будто он путешествует без Мириам и Дороти.
Когда он лег рядом с Дороти – по крайней мере, Хуану Диего показалось, что Дороти действительно там, – должно быть, слово «путешествие» напомнило ему о чем-то, прежде чем он смог снова заснуть и полностью вернуться в прошлое. Куда он положил билет до станции «Коулун» и обратно? Он знал, что по какой-то причине сохранил его; он написал что-то на билете своим вечным пером. Возможно, название будущего романа? «Одиночный билет в один конец» – это, что ли?
Да, именно это! Но его мысли (как и сны) были настолько разрозненными, что ему было трудно сосредоточиться. Может быть, это была ночь, когда Дороти выдала ему двойную дозу бета-блокаторов, – то есть ночь не для секса, а одна из тех ночей, когда он должен был компенсировать пропуск приема бета-блокаторов? Если так – если он принял двойную дозу прописанного лопресора, – увидел бы Хуан Диего в результате встревоженный призрак юноши, стоящего под душем? Как тут было не поверить, что Хуану Диего всего лишь снится призрак солдата?
«Одиночный билет в один конец» звучит почти как название романа, который он уже написал, думал Хуан Диего, снова погружаясь в сон, все глубже и глубже в сон своей жизни. Он думал о слове «одиночный» в смысле отсутствия рядом других людей – в смысле, что в этом путешествии он сам по себе и одинок, – но также и в смысле, что у него единственный в своем роде билет (то есть «единичный», как полагал Хуан Диего).
Затем, так же внезапно, как он вставал и возвращался в постель, Хуан Диего перестал думать. И снова вернулся в прошлое.