Книга: Дорога тайн
Назад: 22. Mañana[45]
Дальше: 24. Бедняжка Лесли

23

Не животные, не растения, не минералы

«Прошлое окружало его, как лица в толпе», – написал Хуан Диего.

Был понедельник, 3 января 2011 года, и молодая женщина, сидевшая рядом с Хуаном Диего, с беспокойством посматривала на него. В салоне самолета, вылетевшего рейсом 174 «Филиппинских авиалиний» из Тагбиларана в Манилу в 7:30 утра, было довольно шумно; однако женщина, занимавшая соседнее с Хуаном Диего место, сказала стюардессе, что джентльмен мгновенно уснул, несмотря на несмолкающий гам пассажиров.

– Он полностью отключился, – сказала женщина стюардессе.

Но вскоре после того, как Хуан Диего заснул, он заговорил.

– Сначала я подумала, что он обращается ко мне, – сказала женщина стюардессе.

Хуан Диего говорил не как во сне – его речь была внятной, его мысль была отточенной (хотя и профессорской).

– В шестнадцатом веке, когда иезуиты основали свой орден, мало кто умел читать, не говоря уже о том, чтобы выучить латынь, необходимую для того, чтобы присутствовать на мессе, – начал Хуан Диего.

– Что? – спросила молодая женщина.

– Но было несколько исключительно преданных душ – людей, которые думали только о добродетели, – и они стремились быть частью религиозного ордена, – продолжал Хуан Диего.

– Почему? – спросила женщина, прежде чем поняла, что его глаза закрыты.

Хуан Диего был университетским профессором; женщине, должно быть, показалось, что он читает ей лекцию во сне.

– Этих богопослушных мирян называли просто братьями, то есть они не были монахами, – продолжал Хуан Диего. – Сегодня они обычно работают кассирами или поварами – даже писателями, – сказал он, как бы улыбнувшись. Затем, все еще крепко спящий, Хуан Диего заплакал. – Но брат Пепе был предан детям, он был учителем, – сказал Хуан Диего срывающимся голосом. Он открыл глаза и уставился невидящим взглядом на молодую женщину рядом с ним; она понимала, что он все еще «в отключке», как она выразилась. – Пепе просто не чувствовал в себе призвания священника, хотя и принял те же обеты, что и священник, – объяснил Хуан Диего; его глаза закрылись, а по щекам потекли слезы.

– Понятно, – тихо сказала женщина, соскальзывая с сиденья; именно в этот момент она и пошла за стюардессой.

Она попыталась объяснить стюардессе, что этот человек не мешает ей, он показался ей хорошим человеком, но, сказала она, он очень грустный.

– Грустный? – переспросила стюардесса.

Стюардесса была занята: на борту самолета сидела компания выпивох – молодые люди, которые пьянствовали всю ночь. И еще была беременная женщина – вероятно, слишком беременная, чтобы лететь без риска. (Она сказала стюардессе, что у нее либо схватки, либо она съела неподобающий завтрак.)

– Он плачет… льет слезы во сне, – пыталась объяснить соседка Хуана Диего. – Но у него речь очень образованного человека – как у учителя, разговаривающего с классом, или что-то в этом роде.

– То есть он не угрожает, – сказала стюардесса. (Их разговор явно шел вразнобой.)

– Я же сказала, что он хороший – от него нет угрозы! – ответила молодая женщина. – У бедного человека какое-то горе – он очень несчастен!

– Несчастен, – повторила стюардесса, как будто несчастье было частью ее работы.

И все же, хотя бы ради того, чтобы отвлечься от молодых пьяниц и беременной идиотки, стюардесса пошла с женщиной взглянуть на Хуана Диего, который, казалось, мирно спал в кресле у окна.

Когда Хуан Диего спал, он выглядел моложе своих лет – мягкая смуглость лица, еще почти сплошь черные волосы, – так что стюардесса сказала молодой женщине:

– С этим парнем все в порядке. Он абсолютно не плачет – он спит!

– Ему кажется, как будто он что-то держит, да? – спросила женщина у стюардессы.

Действительно, предплечья Хуана Диего были зафиксированы под прямым углом к телу – кисти рук разведены в стороны, пальцы растопырены, как будто он держал что-то размером с кофейную банку.

– Сэр? – обратилась к нему стюардесса, склонившись над его креслом. Она мягко коснулась его запястья, почувствовав, как напряжены мышцы его предплечья. – Сэр, с вами все в порядке? – более настойчиво спросила стюардесса.

– Calzada de los Misterios, – громко произнес Хуан Диего, словно пытаясь перекричать шум толпы. (Мысленно – в воспоминании или во сне – Хуан Диего находился на заднем сиденье такси, которое пробиралось сквозь толпу субботним утром по Дороге тайн.)

– Извините… – сказала стюардесса.

– Видите? Вот что с ним – на самом деле он разговаривает не с вами, – сказала молодая женщина стюардессе.

– Calzada, широкая дорога, обычно мощенная булыжником или тесаным камнем, – очень мексиканская, очень традиционная, времен империи, – объяснил Хуан Диего. – Avenida менее традиционна. Что Calzada de los Misterios, что Avenida de los Misterios – это одно и то же. В переводе на английский вы не ставите определенный артикль. Вы просто скажете: «Дорога тайн». К черту los, – добавил Хуан Диего, несколько отступая от профессорского тона.

– Понятно, – сказала стюардесса.

– Спросите его, что он держит в руках, – напомнила молодая пассажирка стюардессе.

– Сэр? – мягко спросила стюардесса. – Что у вас в руках?

Но когда она снова коснулась его напряженного предплечья, Хуан Диего прижал воображаемую банку из-под кофе к груди.

– Пепел, – прошептал он.

– Пепел, – повторила стюардесса.

– Клянусь, что это в смысле «Прах к праху» – вот какой это пепел, – предположила пассажирка.

– Чей прах? – наклонившись к Хуану Диего, прошептала ему на ухо стюардесса.

– Моей матери, – ответил он, – и мертвого хиппи, и мертвого щенка.

Обе молодые женщины, стоявшие в проходе салона, оцепенели; на их глазах Хуан Диего начал плакать.

– И нос Девы Марии в этом пепле, – прошептал Хуан Диего.

Пьяные молодые люди горланили неподобающую песню – на борту рейса 174 «Филиппинских авиалиний» были дети, – а к стюардессе в проходе подошла пожилая женщина.

– По-моему, у этой очень беременной молодой женщины начались схватки, – сообщила она. – По крайней мере, она так думает. Имейте в виду: это ее первый ребенок, поэтому она действительно не знает, что такое роды…

– Прошу прощения, но вам придется сесть, – сказала стюардесса молодой женщине, соседке Хуана Диего. – Спящий с пеплом кажется безобидным, и до посадки в Маниле осталось всего-то тридцать-сорок минут.

– Иисус-Мария-Иосиф! – воскликнула молодая женщина.

Она увидела, что Хуан Диего снова в слезах. Был ли это плач по матери, или по мертвому хиппи, или по мертвой собаке, или по носу Девы Марии, – кто знает, что заставило его плакать?

Полет от Тагбиларана до Манилы был недолгим, но тридцать-сорок минут – это слишком долго, чтобы видеть сны о пепле.



Толпы паломников шествовали по середине широкой улицы, хотя многие из них впервые прибыли на Дорогу тайн автобусом. Такси еле продвигалось вперед, тормозило и снова осторожно кралось дальше. Толпа пешеходов застопорила движение транспорта; объединенные и целеустремленные пешеходы собирались группами. Людское скопище неумолимо текло вперед, блокируя и огибая переполненные машины. Пешим ходом паломники одолевали Дорогу тайн успешней, чем это получалось в душном и жарком, вызывающем клаустрофобию такси.

Брат и сестра не были одиноки в своем паломничестве к храму Девы Гваделупской субботним утром в Мехико. По выходным темнокожая Дева – la virgen morena – собирала толпы.

Хуан Диего сидел на заднем сиденье в такси, где почти нечем было дышать, держа на коленях священную банку из-под кофе; Лупе хотела сама держать банку, но у нее были слишком маленькие руки, и она могла выронить ее, случись каким-нибудь истовым паломникам толкнуть машину.

Таксист снова притормозил; они остановились в людском море – широкая дорога, ведущая к базилике Святой Девы Гваделупской, была забита до отказа.

– И все это ради индейской сучки, чье имя означает «разводящая койотов», – вот что такое Гваделупе на языке науатль или на одном из этих индейских языков, – со злобным видом сказал их водитель.

– Ты не знаешь, о чем говоришь, ты, дерьмо, крысиная морда! – крикнула Лупе водителю.

– Что это было – она говорит на науатле или как? – спросил водитель. У него не хватало двух передних зубов.

– Не надо нам пересказывать путеводитель – мы не туристы. Просто езжай, – ответил Хуан Диего.

Когда мимо остановившегося такси прошествовали монахини какого-то ордена, у одной из них порвались четки, и бусины посыпались на автомобиль и покатились по капоту.

– Обязательно взгляните на картину с крещением индейцев, не пропустите ее, – сказал им водитель.

– Индейцам пришлось отказаться от своих индейских имен! – воскликнула Лупе. – Индейцы должны были брать испанские имена – вот как проходило conversión de los indios, ты, мышиный член, гребаная продажная курица!

– Это не науатль? Она, конечно, похожа на индианку… – начал было таксист, но тут к лобовому стеклу перед ним приникло лицо в маске; он нажал на клаксон, но проходящие мимо в масках просто оборачивались на такси. На них были маски животных со скотного двора – коров, лошадей или ослов, коз и кур.

– Рождественские паломники – долбаные crèche, – пробормотал таксист себе под нос; кто-то заодно выбил ему верхние и нижние клыки, однако всем своим видом он выражал неколебимое превосходство над окружающими.

Гремели песни во славу la virgen morena; дети в школьной форме били в барабаны. Такси дернулось вперед и снова остановилось. Мужчины, с повязками на глазах, в деловых костюмах, были связаны веревками; их вел священник, который произносил заклинания. (Из-за музыки никто не слышал его заклинаний.)

Лупе сидела, насупившись, на заднем сиденье, между братом и Эдвардом Боншоу. Сеньор Эдуардо, то и дело с беспокойством поглядывавший на банку из-под кофе, которую Хуан Диего держал на коленях, не меньше был обеспокоен сумасшедшими паломниками, окружившими их такси. А теперь паломники смешались с торговцами, продающими дешевые религиозные тотемы: фигурки Девы Гваделупской, Христа размером с палец (многократно претерпевающего страдания на кресте), даже – ужасной Коатликуэ в юбке из змей (не говоря уже о ее очаровательном ожерелье из человеческих сердец, рук и черепов).

Лупе была явно расстроена, увидев такое количество вульгарных версий гротескной статуэтки, которую подарил ей добрый гринго. У одного торговца с пронзительным голосом было на продажу не меньше сотни статуэток Коатликуэ – все в одежде из извивающихся змей, с дряблыми грудями и сосками из гремучих змей. У каждой статуэтки, как и у принадлежащей Лупе, руки и ноги были с хищными когтями.

– Твоя все-таки особенная, Лупе, потому что el gringo bueno дал ее тебе, – сказал своей младшей сестре Хуан Диего.

– Слишком много чтения мыслей, – отрезала Лупе.

– Я понял, – сказал таксист. – Если она не говорит на языке науатль, значит у нее что-то не в порядке с голосом. Вы везете ее к «разводящей койотов», чтобы вылечить!

– Выпусти нас из своего вонючего такси – пешком мы быстрей доберемся, чем с твоей помощью, черепаший пенис, – сказал Хуан Диего.

– Я видел, как ты ходишь, chico, – сказал водитель. – Думаешь, Гваделупская Дева избавит тебя от хромоты, ага?

– Мы останавливаемся? – спросил Эдвард Боншоу детей свалки.

– Мы и не двигались! – воскликнула Лупе. – Наш водитель переспал со столькими проститутками, что мозги у него стали меньше собственных яиц!

Когда сеньор Эдуардо расплачивался за такси, Хуан Диего по-английски попросил его не давать водителю чаевых.

– ¡Hijo de la chingada! – сказал таксист Хуану Диего.

Это было то, что сестра Глория, возможно, думала о Хуане Диего; Хуан Диего решил, что таксист назвал его «сыном шлюхи», Лупе сомневалась в таком переводе. Она слышала, как девушки-акробатки употребляли слово chingada; она считала, что оно означает «ублюдок».

– ¡Pinche pendejo chimuelo! – крикнула водителю Лупе.

– Что сказала индианка? – спросил водитель Хуана Диего.

– Она сказала, что ты «жалкий беззубый мудак», – видно, кто-то уже вытряхивал из тебя дерьмо, – сказал Хуан Диего.

– Какой прекрасный язык! – заметил со вздохом Эдвард Боншоу, он всегда это говорил. – Мне бы хотелось выучить его, но, похоже, я не слишком продвинулся.

Затем детей свалки и айовца поглотила толпа. Сначала они застряли позади медленно движущейся группы монахинь – те ковыляли на коленях, – их рясы были задраны до середины бедер, колени до крови ободраны о булыжники. Потом детей свалки и неудавшегося миссионера задержала кучка монахов из безвестного монастыря, которые хлестали себя кнутами. (Если они и истекали кровью, то ее под коричневыми одеждами не было видно, однако удары кнутов заставляли сеньора Эдуардо съеживаться.) Прибавилось и детей в школьной форме, стучащих в барабаны.

– Боже милостивый, – только и смог вымолвить Эдвард Боншоу; он перестал бросать тревожные взгляды на банку из-под кофе, которую нес Хуан Диего, – вокруг было слишком много ужасного, и они еще не добрались до святилища.

В Часовне Колодца сеньору Эдуардо и детям свалки пришлось пробиваться сквозь толпу паломников-самобичевателей, выставлявших себя напоказ. Какая-то женщина раздирала себе лицо щипчиками для ногтей. Какой-то человек кончиком пера расковырял себе лоб; кровь и чернила смешались, заливая глаза. Естественно, что он не переставая моргал, – казалось, он плачет фиолетовыми слезами.

Эдвард Боншоу посадил Лупе себе на плечи, чтобы ей было видно поверх голов мужчин в деловых костюмах; те сняли повязки, дабы узреть Богоматерь Гваделупскую на смертном одре. Темнокожая Дева лежала в стеклянном саркофаге, но связанные вместе мужчины в деловых костюмах не хотели двигаться дальше и никому не давали возможности увидеть ее.

Священник, который привел к саркофагу бизнесменов с завязанными глазами, продолжал свои заклинания. Священник также держал в руке все повязки на глаза; он напоминал плохо одетого официанта, который сдуру собрал использованные салфетки в эвакуированном ресторане во время угрозы взрыва бомбы.

Хуан Диего подумал, что лучше бы музыка заглушала заклинания священника, потому что священник, казалось, застрял, повторяя одну и ту же простейшую фразу. Разве все, кто хоть что-то знал о Деве Гваделупской, не помнили наизусть ее самое знаменитое высказывание?

– ¿No estoy aquí, que soy tu madre? – повторял священник, сжав в руке смятые повязки: «Разве я не здесь, поелику я Матерь твоя?»

Подобное звучало и в самом деле бессмысленно из уст человека, державшего в руке дюжину (или более) повязок на глаза.

– Опусти меня, я не хочу это видеть, – сказала Лупе, но айовец не мог понять ее; Хуан Диего перевел слова сестры.

– Дрыноголовые банкиры не нуждаются в повязках – они слепы и без повязок, – также сказала Лупе, но Хуан Диего не перевел это. (Цирковые рабочие называли шатровые столбы «дрынами мечты»; Хуан Диего подумал, что это только вопрос времени, когда язык Лупе опустится до уровня выражений типа «дрын мечты».)

Впереди сеньора Эдуардо и детей свалки ждала бесконечная лестница, ведущая к Эль-Серрито-де-лас-Росас – поистине представлявшая собой испытание преданности и выносливости. Эдвард Боншоу храбро начал подниматься по лестнице с мальчиком-калекой на плечах, но ступенек было слишком много – подъем был слишком длинным и крутым.

– Вы же знаете, я сам могу идти, – попытался объяснить Хуан Диего айовцу. – Не важно, что я хромаю, – я к этому привык!

Но сеньор Эдуардо продолжал преодолевать подъем; он задыхался, дно банки из-под кофе билось о его голову. Конечно, никто не догадался бы, что неудавшийся схоласт действительно тащит на плечах по лестнице калеку. Размахивающий руками иезуит был похож на любого другого самобичевателя – с таким же успехом он мог тащить на себе кирпичи или мешки с песком.

– Ты хоть понимаешь, что будет, если человек-попугай упадет замертво? – спросила Лупе брата. – Ты потеряешь шанс выбраться из этого бардака, из этой сумасшедшей страны!

Дети свалки сами видели, какие осложнения могут возникнуть, когда умирает лошадь, – мерин Маньяна был из другого города, верно? Если Эдвард Боншоу преставится, поднимаясь по лестнице к Эль-Серрито – ну, ведь айовец из другого города, верно? И что тогда им с Лупе делать? – подумал Хуан Диего.

Естественно, у Лупе был ответ на его мысли.

– Нам придется очистить карманы мертвого сеньора Эдуардо – просто чтобы у нас были деньги заплатить таксисту, который отвезет нас обратно в цирк. Или нас похитят и продадут в бордели для детей проституток!

– Ладно-ладно, – ответил ей Хуан Диего. А задыхающемуся, вспотевшему сеньору Эдуардо он сказал: – Опустите меня – дайте мне самому хромать. Я могу ковылять быстрее, чем вы меня несете. Если вы умрете, мне придется продать Лупе в детский бордель, чтобы у меня были деньги на еду. Если вы умрете, мы никогда не вернемся в Оахаку.

– Боже Милосердный! – молился Эдвард Боншоу, стоя на коленях на лестнице.

На самом деле он не молился; он опустился на колени, потому что у него не было сил снять Хуана Диего с плеч; он встал на колени, потому что упал бы, если бы попытался сделать еще шаг.

Дети свалки стояли рядом с запыхавшимся, коленопреклоненным сеньором Эдуардо, пока айовец пытался отдышаться. Мимо них по лестнице поднялась съемочная телевизионная группа. (Годы спустя, когда Эдвард Боншоу умирал – когда дорогой Хуану Диего человек точно так же тяжело дышал, – бывший читатель свалки вспомнит тот момент, когда мимо них по лестнице прошли телевизионщики – в храм, который Лупе любила называть «Розами».)

Телевизионная журналистка – молодая женщина, симпатичная, но притом вполне профессиональная – заученно рассказывала об известном чуде. Возможно, это были съемки передачи о путешествиях или телевизионного документального фильма – для самых рядовых телезрителей.

– В тысяча пятьсот тридцать первом году, когда Дева Мария впервые явилась Хуану Диего – то ли знатному ацтеку, то ли крестьянину, согласно противоречивым свидетельствам, – епископ не поверил Хуану Диего и попросил у него доказательств, – рассказывала симпатичная тележурналистка.

Она замолчала, увидев иностранца на коленях; возможно, ее внимание привлекла его гавайская рубашка, если не встревоженные дети, сопровождавшие этого явно молящегося человека. И тут оператор переключил свое внимание: ему явно понравился Эдвард Боншоу, стоящий на коленях на лестнице, и двое детей рядом с ним. На всех троих оператор и направил телевизионную камеру.

Хуан Диего не в первый раз слышал о «противоречивых свидетельствах», хотя предпочитал думать, что его назвали в честь знаменитого крестьянина; Хуана Диего немного беспокоила мысль, что его могли назвать в честь знатного ацтека. Знатность не соответствовала тому образу, который сложился у Хуана Диего о себе самом, а именно образу «знаменосца читателей свалок».

Сеньор Эдуардо отдышался; он встал и, пошатываясь, стал подниматься по лестнице. Но оператор сосредоточился на мальчике-калеке, взбирающемся к Эль-Серрито-де-лас-Росас. Поэтому телевизионщики замедлили шаг, последовав за айовцем и детьми свалки; так вместе они и поднимались по лестнице.

– Когда Хуан Диего вернулся на холм, снова появилась Дева Мария и велела ему нарвать роз и отнести их епископу, – продолжала журналистка.

За спиной хромающего мальчика, когда он и сестра поднялись на вершину холма, открылся захватывающий вид на Мехико; телевизионная камера запечатлела этот вид, но ни Эдвард Боншоу, ни дети свалки так и не обернулись в сторону города. Хуан Диего осторожно держал перед собой банку из-под кофе, словно пепел был священным жертвоприношением храму под названием «Маленький холм», отметившему место, где росли чудесные розы.

– На этот раз епископ поверил ему – образ Девы Марии был запечатлен на плаще Хуана Диего, – продолжала миловидная тележурналистка, а оператор между тем потерял интерес к сеньору Эдуардо и детям свалки, его внимание привлекла группа японских молодоженов – их гид объяснял чудо Девы Гваделупской по-японски в мегафон.

Лупе расстроило, что японские молодожены были в хирургических масках, прикрывающих рты и носы. Ей представилось, что молодые японские пары умирают от какой-то ужасной болезни, – она подумала, что они пришли к «Розам», чтобы умолять Богоматерь Гваделупскую спасти их.

– А они не заразны? – спросила Лупе. – Сколько людей они уже заразили от Японии досюда?

Сколько слов из перевода Хуана Диего и объяснений Эдварда Боншоу Лупе пропустила в шуме толпы? Поняла ли Лупе что-нибудь из того, что ей было сказано про склонность японцев к «осторожности», к ношению хирургических масок, дабы защитить себя от плохого воздуха или болезней?

Еще более огорчило то, что туристы и верующие, которые слышали, как говорит Лупе, подняли свой собственный суеверный гвалт. Один истово верующий указал на Лупе и объявил, что она в состоянии религиозного экстаза. Быть заподозренной в том, что она, ребенок, бредит каким-то откровением… нет, это расстроило Лупе.

В храме шла месса, но казалось, что толпе, поднимающейся к Эль-Серрито, было не до нее – всей этой армии монахинь, детей в форме, поротых монахов и связанных веревкой мужчин в деловых костюмах. Бизнесменам снова завязали глаза, из-за чего многие спотыкались и падали на лестнице (брюки на них были порваны или потерты на коленях, а двое или трое из этой связки хромали чуть ли не так же заметно, как Хуан Диего).

Нельзя сказать, что Хуан Диего был единственным калекой: калек там хватало, включая безногих и безруких (пришедших за исцелением). Все были там – глухие, слепые, нищие – вместе с никого не примечающими парами японских молодоженов в масках.

На пороге храма дети свалки слышали, как симпатичная тележурналистка сказала:

– Один немецкий химик и вправду проанализировал красные и желтые волокна плаща Хуана Диего. Химик научно установил, что цвета плаща не были ни животного, ни растительного, ни минерального происхождения.

– Какое дело немцам до этого? – спросила Лупе. – Дева Гваделупская или чудо, или ее не существует. Причем тут плащ!

Базилика Святой Девы Гваделупской представляла собой группу церквей, часовен и святилищ, собранных на скалистом склоне холма, где предположительно и произошло чудо. Как оказалось, Эдвард Боншоу и дети свалки видели только Часовню Колодца, где под стеклом на смертном одре покоилась Дева Гваделупская, и Эль-Серрито-де-лас-Росас. (Священный плащ они так и не увидят.)

Правда, внутри Эль-Серрито Деву Гваделупскую не прятали в боковой алтарь; она возвышалась в передней части часовни. Но много ли толку с того, что они сделали ее главной достопримечательностью? Они придумали Гваделупскую Деву заодно с Девой Марией, они сделали из обеих одно и то же. Католический фокус-покус был исполнен: священное место «Роз» представляло собой зоопарк. Безумцы намного превосходили числом истинно верующих, которые пытались следить за действом мессы. Священники заученно играли свои роли. Хотя использовать мегафон в храме не позволялось, экскурсовод говорил в него, продолжая свой рассказ по-японски группе молодоженов в хирургических масках. Связанные веревкой мужчины в деловых костюмах – у них снова сняли повязки с глаз, – подслеповато моргая, пялились на темноликую деву, как Хуан Диего в своих сновидениях.

– Не трогай пепел, – сказала Лупе, но Хуан Диего и так крепко прижимал крышку к банке. – Ни пятнышка здесь не оставим, – добавила Лупе.

– Я понимаю… – кивнул Хуан Диего.

– Наша мать скорее сгорит в аду, чем позволит развеять здесь ее прах, – сказала Лупе. – El gringo bueno никогда не будет спать вечным сном в Эль-Серрито – он был так прекрасен, когда спал.

Хуан Диего не мог не отметить, что его сестра больше не называла этот храм «Розами». Лупе обошлась тем, что назвала храм «Маленьким холмом»; для нее он перестал быть священным.

– Мне не нужен перевод, – сказал сеньор Эдуардо детям свалки. – Эта часовня не святое место. Все здесь не так – все неправильно, все не так, как должно быть.

– Как должно быть, – повторил Хуан Диего.

– Это не животная, не растительная и не минеральная краска, как сказал немец! – воскликнула Лупе.

Хуан Диего подумал, что ему следует перевести это Эдварду Боншоу, – тут была тревожащая доля правды.

– Какой немец? – спросил айовец, когда они спускались по лестнице. (Много лет спустя сеньор Эдуардо скажет Хуану Диего: «Я чувствую, что все еще покидаю „Маленький холм роз“. Разочарование, которое я испытывал, спускаясь по лестнице, продолжается. Я все еще спускаюсь».)

По мере того как айовец и дети свалки спускались по лестнице, навстречу, натыкаясь на них, поднималось все больше потных паломников – они стремились к вершине холма, где произошло чудо. Хуан Диего наступил на что-то мягкое и хрусткое одновременно. Он остановился посмотреть, что это, затем поднял.

Этот тотем был побольше распятых Иисусов, с палец величиной, которых продавали повсюду, но не таким крупным, как, размером с крысу, фигурка Коатликуэ у Лупе. Он также продавался везде в комплексе зданий возле огромной базилики Святой Девы Гваделупской. Игрушечная фигурка, на которую наступил Хуан Диего, была образчиком Девы Гваделупской – смиренная пассивная поза, опущенные глаза, плоская грудь, небольшая выпуклость живота. Статуэтка Девы была воплощением скромности и смирения – она выглядела так, словно говорила только на науатле, если вообще говорила.

– Кто-то ее выбросил, – сказала Лупе Хуану Диего. – Кто-то, кому так же противно, как и нам.

Но Хуан Диего сунул фигурку из твердой резины в карман. (Она была поменьше, чем нос Девы Марии, но все равно карман оттопырился.)

У подножия лестницы они прошли сквозь строй продавцов закусок и безалкогольных напитков. А еще была группа монахинь, продававших открытки, чтобы собрать деньги для помощи нищим в монастыре. Эдвард Боншоу купил одну.

Хуан Диего подумал, не вспоминает ли сеньор Эдуардо об открытке с Флор и пони, но эта открытка была всего лишь еще одной фотографией Девы Гваделупской – la virgen morena на смертном одре, заключенная в стекло, в Часовне Колодца.

– Сувенир, – немного виновато сказал айовец, показывая открытку Лупе и Хуану Диего.

Лупе лишь мельком взглянула на фотографию темноликой Девы на смертном одре, затем отвела взгляд.

– С конским пенисом во рту она бы мне больше понравилась, такое у меня сейчас чувство, – сказала Лупе. – Я имею в виду – мертвая, но с пенисом во рту, – добавила Лупе.

Да, она спала, положив голову на колени сеньору Эдуардо, когда айовец рассказывал Хуану Диего историю той ужасной открытки, но Хуан Диего всегда знал, что Лупе даже во сне может читать чужие мысли.

– Что сказала Лупе? – спросил Эдвард Боншоу.

Хуан Диего искал наилучший способ сбежать с огромной, вымощенной плитами площади; он высматривал такси.

– Лупе сказала – она рада, что Гваделупская Дева мертва; она думает, что это самое лучшее в открытке, – перевел Хуан Диего.

– Ты не спросил меня о новом номере для собак, – напомнила Лупе брату.

Она остановилась, как всегда поджидая, когда он догонит ее. Но Хуан Диего никогда не мог догнать Лупе.

– Прямо сейчас, Лупе, я просто пытаюсь вытащить нас отсюда, – раздраженно ответил Хуан Диего.

Лупе похлопала по оттопыренному карману, куда он положил потерянную или выброшенную фигурку Гваделупской Девы.

– Только не проси о помощи ее, – сказала Лупе.

«За каждым путешествием стоит своя причина», – написал однажды Хуан Диего. Прошло сорок лет с тех пор, как дети свалки отправились в храм Гваделупской Девы в Мехико, но – как однажды выразился сеньор Эдуардо – Хуан Диего чувствовал, что он все еще спускается оттуда.

Назад: 22. Mañana[45]
Дальше: 24. Бедняжка Лесли