Книга: Дорога тайн
Назад: 19. Диво-мальчик
Дальше: 21. Мистер идет купаться

20

Casa Vargas

Во сне Хуан Диего не мог понять, откуда доносится музыка. Это были не навязчивые звуки мариачи, разлетающиеся над столиками в открытом кафе у отеля «Маркиз дель Валье», не одна из тех поднадоевших групп, которые готовы были играть хоть на Сокало. И хотя у циркового оркестра в «La Maravilla» имелась своя версия «Дорог Ларедо», исполняемая медными духовыми и барабанами, на сей раз звучало нечто мало похожее на предсмертную или погребальную версию ковбойской элегии.

Поначалу Хуан Диего услышал пение; во сне он различал слова песни – пусть они звучали и не так приятно, как в исполнении доброго гринго. О, как любил el gringo bueno «Дороги Ларедо» – славный парень мог петь эту балладу и во сне! Даже Лупе приятно пела эту песню. Пусть ее голос звучал натужливо и непонятно, но это был девчоночий голос, полный чистоты и невинности.

Любительский вокал из клуба на пляже смолк, так что это не было заезженное караоке; праздновавшие Новый год в клубе на пляже острова Панглао отправились спать или утонули во время ночного купания. И никто больше по случаю Нового года не звонил в «Энкантадоре» по телефону – даже «Ночные обезьяны» милосердно молчали.

В номере Хуана Диего стояла кромешная тьма; он затаил дыхание, потому что не слышал дыхания Мириам – только печальную ковбойскую песню, исполняемую голосом, который Хуан Диего не узнал. Или узнал? Странно было слышать, как «Дороги Ларедо» исполняет зрелая женщина. Но разве сам голос нельзя было узнать? Просто голос не подходил для этой песни.

«По одежке в тебе признаю я ковбоя, – пела женщина низким, сильным голосом. – Постой, не спеши, погоди!»

Неужели это голос Мириам? – удивился Хуан Диего. Как она могла петь, если он не слышал ее дыхания? В темноте Хуан Диего не был уверен, что она действительно здесь.

– Мириам? – прошептал он. Затем он снова произнес ее имя, чуть громче.

Пение прекратилось – «Дорог Ларедо» больше не было. Не было слышно и дыхания; Хуан Диего замер. Он прислушивался к малейшему шороху, – возможно, Мириам вернулась в свою комнату. Должно быть, он храпел или разговаривал во сне – иногда, когда ему что-то снилось, Хуан Диего разговаривал.

Я должен прикоснуться к ней – просто чтобы проверить, здесь она или нет, подумал Хуан Диего, но побоялся это сделать. Он дотронулся до пениса, понюхал пальцы. Запах секса не должен был испугать его – он ведь, конечно, помнил, что занимался сексом с Мириам. Но он этого не помнил – лишь нечто смутное. Он определенно что-то сказал, то есть о том, как ощущал ее, каково это – быть внутри нее. Он сказал «шелковая» или «шелковистая»; это было все, что он мог вспомнить, только одно слово.

А Мириам сказала:

– Ты забавный – тебе нужно все назвать.

Потом закукарекал петух – в полной темноте! Неужели петухи на Филиппинах сошли с ума? Неужели этот глупый петух сбит с толку караоке? Неужели глупая птица приняла «Ночных обезьян» за ночных кур?

– Кто-то должен убить этого петуха, – сказала Мириам низким, хрипловатым голосом; он почувствовал, как ее обнаженные груди коснулись его груди и плеча, а ее пальцы сомкнулись на его пенисе. Возможно, Мириам видела в темноте. – Вот ты где, дорогой, – сказала она, как будто он нуждался в подтверждении, что он существует, что он действительно здесь, с ней, – поскольку все это время он задавался вопросом, реальна ли она сама, действительно ли она существует. (Именно это он и боялся узнать.)

Сумасшедший петух снова закукарекал в непроглядной ночи.

– Плавать я научился в Айове, – сказал Хуан Диего в темноте.

Занятно разговаривать с тем, кто держит ваш пенис, но именно так оно и было с Хуаном Диего (не только в его снах). Время скакало вперед или назад; время казалось скорее ассоциативным, чем линейным, но все же не только ассоциативным.

– Айова, – пробормотала Мириам. – Не то, что приходит на ум, когда я думаю о плавании.

– В воде я не хромаю, – сказал Хуан Диего. Мириам снова возбудила его; вдалеке от Айова-Сити Хуан Диего мало встречал людей, которых интересовала Айова. – Ты, наверное, никогда не была на Среднем Западе.

– О, я была везде, – возразила Мириам в своей обычной лаконичной манере.

Везде? Хуан Диего удивился. Везде побывать невозможно, думал он. Но если речь о том, какие чувства вызывает то или иное место, то тут главное индивидуальное восприятие, правильно? Не каждый четырнадцатилетний подросток, впервые увидев Айова-Сити, счел бы переезд из Мексики чем-то необыкновенным; для Хуана Диего Айова была приключением. Он был мальчиком, который никогда не старался походить на молодых людей вокруг себя; внезапно повсюду появились студенты. Айова-Сити был городом колледжей, городом «Большой десятки» – кампус находился в центре, город и университет представляли собой одно и то же. Почему бы читателю свалки не посчитать университетский городок местом удивительным?

Любого четырнадцатилетнего мальчишку вскоре наверняка озадачило бы, что герои кампуса Айовы – звезды спорта. Тем не менее это соответствовало тому, как Хуан Диего представлял себе Соединенные Штаты: с точки зрения юного мексиканца, основу американской культуры составляли кинозвезды и герои спорта. Как сказала Хуану Диего доктор Розмари Штайн, он так и оставался то ли ребенком из Мексики, то ли взрослым из Айовы.

Для Флор переезд в Айова-Сити из Оахаки, возможно, дался бы труднее, если бы не было тех злоключений, через которые она прошла в Хьюстоне. Какие были перспективы у трансвестита и бывшей проститутки в университетском городе, входящем в «Большую десятку»? Она уже совершила ошибку в Хьюстоне; Флор не хотела испытывать судьбу в Айова-Сити. Но и кротость, скрытность, осторожность были не в характере Флор. Она всегда заявляла о себе.

Когда сумасшедший петух прокричал в третий раз, его крик оборвался на полукукареке.

– Ну вот и все, – сказала Мириам. – Больше никаких сигналов о ложном рассвете, никаких липовых вестников.

Пока Хуан Диего пытался понять, что именно имела в виду Мириам – голос ее звучал так властно, – залаяла собака, а затем и другие.

– Пожалей собак, они ни в чем не виноваты, – сказал Хуан Диего Мириам.

Так бы на его месте сказала Лупе. (Наступил еще один Новый год, а Хуан Диего все еще тосковал по своей любимой сестре.)

– Собак никто не тронет, дорогой, – пробормотала Мириам.

Теперь в открытые окна, выходящие на море, дул ветерок; Хуану Диего казалось, что он чувствует запах соленой воды, но он не слышал шума волн – если они вообще были. Только теперь он осознал, что может здесь поплавать; у «Энкантадора» был свой пляж и бассейн. (Добрый гринго, вдохновивший Хуана Диего на поездку на Филиппины, не вдохновлял его перспективой морских купаний.)

– Расскажи, как ты научился плавать в Айове, – прошептала Мириам ему на ухо; она оседлала его, и он почувствовал, как снова входит в нее. В ней было так гладко и шелковисто, что он подумал: это почти как плавание, – прежде чем ему пришло в голову, что Мириам знает, о чем он думает.

Да, это было давно, но благодаря Лупе Хуан Диего понимал, каково это – быть рядом с тем, кто читает твои мысли.

– Я плавал в крытом бассейне Университета Айовы, – начал Хуан Диего, чуть задыхаясь.

– Я имела в виду, кто… дорогой, я имела в виду, кто тебя учил, кто привел тебя в бассейн, – мягко сказала Мириам.

– О.

Хуан Диего не мог произнести их имен, даже в темноте.

Плавать научил его сеньор Эдуардо – это было в бассейне старого Манежа в Айове, рядом с университетскими больницами и клиниками. Эдварда Боншоу, который оставил научно-преподавательскую деятельность, чтобы стать священником, снова пригласили на кафедру английского языка в Университете Айовы – «откудова он и явился», – любила повторять Флор, преувеличивая свой мексиканский акцент словом «откудова».

Сама Флор не плавала, но после того, как Хуан Диего научился плавать, она время от времени сопровождала его в бассейн, в который ходили преподаватели университета и их дети, а также горожане. Сеньор Эдуардо и Хуан Диего любили старый Манеж – в начале семидесятых, еще до того, как была построена арена «Карвер-Хокай», большинство спортивных соревнований для закрытых помещений в Айове проходили в Манеже. Помимо плавания, Эдвард Боншоу и Хуан Диего ходили на баскетбольные матчи и соревнования по борьбе.

Флор нравился бассейн, но не старый Манеж; по ее словам, вокруг бегало слишком много спортсменов. В бассейн женщины приводили своих детей – рядом с Флор эти женщины чувствовали себя неуютно, но не рассматривали ее. А молодые люди – всегда говорила Флор – не могли ничего с собой поделать, они просто пялились на нее. Флор была высокой и широкоплечей – рост шесть футов два дюйма, вес сто семьдесят фунтов, – и хотя груди у нее были маленькими, они выглядели по-женски очень привлекательными и крепкими.

У бассейна Флор была в цельном купальнике; бедра она всегда обматывала большим полотенцем, паха не было видно, и она никогда не заходила в воду.

Хуан Диего не знал, как Флор справлялась с переодеванием и раздеванием – это пришлось бы делать в женской раздевалке. Может, она никогда не снимала купальник? (Он никогда не был мокрым.)

– Не беспокойся об этом, – сказала Флор мальчику. – Я никому не показываю свой хобот, кроме как сеньору Эдуардо.

Во всяком случае, в Айова-Сити, как поймет Хуан Диего. Однажды станет понятно, почему Флор время от времени уезжала из Айовы – не часто, лишь изредка.

Если брат Пепе случайно видел Флор в Оахаке, он писал Хуану Диего. «Полагаю, вы с Эдвардом знаете, что она здесь – „просто гостит“, говорит она. Я вижу ее в обычных местах – ну, я не имею в виду все „обычные“ места!», – уточнял Пепе.

Пепе имел в виду, что видел Флор в «Ля-Чине», гей-баре на Бустаманте, в том самом, который потом стал называться «Чинампа». Пепе также видел La Loca, то есть Флор, в «Ля-Короните», куда ходили в основном геи, а трансвеститы были одеты в женское платье, чтобы кого-нибудь подцепить.

Пепе не имел в виду, что Флор появлялась в отеле шлюх; Флор скучала не по отелю «Сомега» и не по тем временам, когда она была проституткой. Но куда такой личности, как Флор, было пойти в Айова-Сити? Флор любила вечеринки – по крайней мере, иногда. В Айова-Сити в семидесятых и восьмидесятых не было «Ля-Чины» – не говоря уж о «Ля-Короните». Что плохого в том, что Флор время от времени возвращалась в Оахаку?

Брат Пепе не осуждал ее, и, очевидно, сеньор Эдуардо все понимал.

Когда Хуан Диего покидал Оахаку, у брата Пепе вырвалось:

– Не становись одним из тех мексиканцев, которые…

Пепе замолк.

– Которые что? – спросила Флор у Пепе.

– Одним из тех мексиканцев, которые ненавидят Мексику, – выговорил Пепе.

– Вы имеете в виду одного из тех, кто стал американцем? – спросила Флор.

– Милый мальчик! – воскликнул брат Пепе, прижимая к себе Хуана Диего. – Ты же не хочешь стать одним из тех мексиканцев, которые всегда возвращаются, то есть которые не могут жить в других местах? – добавил Пепе.

Флор уставилась на брата Пепе.

– А кем еще ему не следует становиться? – спросила она Пепе. – А еще какие мексиканцы под запретом?

Но Пепе не обратил внимания на Флор, он прошептал на ухо Хуану Диего:

– Дорогой мальчик, стань тем, кем ты хочешь, – просто оставайся на связи!

– Тебе лучше не становиться отбросом, Хуан Диего, – сказала Флор четырнадцатилетнему мальчику, пока Пепе безутешно плакал. – Поверьте нам, Пепе, мы с Эдвардом не допустим, чтобы малыш вырос сорняком, – сказала Флор. – Мы позаботимся, чтобы он не превратился в ничтожество из Мексики.

Эдвард Боншоу из всего услышанного опознал только свое имя.

– Эдуардо, – поправил он Флор, которая понимающе улыбнулась ему.

Они были моими родителями или пытались ими стать! Хуан Диего тщетно пытался произнести это вслух – слова так и не прозвучали в темноте. «О» – это было единственное, что он успел повторить. Мириам так двигалась на нем, что сказать больше у него не получалось.



Перро Местисо, то есть дворняга, был помещен в карантин и наблюдался в течение десяти дней – если вы подозреваете бешенство, это обычная процедура при укусах животных, которые здоровы на вид. (Пес не был болен, но доктор Варгас, делавший Эдварду Боншоу уколы от бешенства, хотел убедиться в этом.) В течение десяти дней в «Circo de La Maravilla» не устраивали представления с собаками; карантин похитителя младенцев нарушил распорядок дня других собак в палатке, где жили и дети свалки.

Малыш Бэби, такса, каждую ночь мочился на земляной пол палатки. Овчарка Пастора беспрерывно скулила. Эстрелле пришлось спать в палатке с собаками, иначе Пастора никогда бы не успокоилась. Вид Эстреллы, спящей на спине, с лицом, прикрытым козырьком бейсболки, вызывал у Лупе ночные кошмары, но Эстрелла сказала, что она не может спать с непокрытой головой, иначе комары искусают ее лысую голову; тогда голова будет чесаться и нельзя будет почесать ее, не сняв парик, что расстроит собак. Во время карантина Перро Местисо немецкая овчарка Алемания по ночам стояла над койкой Хуана Диего, часто дыша ему в лицо. Лупе обвинила Варгаса в «демонизации» дворняги; бедный Перро Местисо, «всегда плохиш», снова стал жертвой в глазах Лупе.

– Этот придурок укусил сеньора Эдуардо, – напомнил сестре Хуан Диего.

Идея, что собака может быть придурком, принадлежала Ривере. Лупе не верила, что есть такие собаки.

– Сеньор Эдуардо влюбился в пенис Флор! – воскликнула Лупе, как будто данное тревожное событие побудило Перро Местисо напасть на айовца. Но это означало, что Перро Местисо был гомофобом, и разве это делало его придурком?

Однако Хуану Диего удалось уговорить Лупе остаться в «La Maravilla» – по крайней мере, до тех пор, пока цирк не отправится в Мехико. Поездка значила для Лупе больше, чем для Хуана Диего; для Лупе было очень важно развеять прах их матери (и прах доброго гринго, и прах Грязно-Белого, не говоря уже об остатках огромного носа Девы Марии). Она считала, что Богоматерь Гваделупская была маргинализирована в церквях Оахаки; Гваделупка была на роли второй скрипки в Оахаке.

По мнению Лупе, Эсперансу, каковы бы ни были ее прегрешения, убила Мария-монстр. Ясновидящая девочка считала, что неправильность религиозного мира исправится сама собой – если, и только если, прах ее грешной матери будет развеян в базилике Святой Девы Гваделупской в Мехико. Только там темнокожая Дева, la virgen morena, привлекала к своему святилищу целые автобусы паломников. Лупе очень хотелось увидеть Часовню Колодца, где на смертном одре в стеклянном саркофаге покоилась Дева Гваделупская.

Несмотря на хромоту, Хуан Диего с нетерпением ждал долгого восхождения по бесконечной лестнице, ведущей к Эль-Серрито-де-лас-Росас (El Cerrito de las Rosas), храму, где Деву Гваделупскую не прятали в боковой алтарь. Она возвышалась перед священным Эль-Серрито – «Маленьким холмом». (Лупе, вместо того чтобы говорить «Эль-Серрито», любила называть это место «Храмом роз»; она говорила, что это звучит более свято, чем «Маленький холм».) Либо там, либо на смертном одре темнокожей Девы Марии в Часовне Колодца дети свалки разбросают пепел, который они хранили в банке из-под кофе, найденной Риверой на basurero.

Содержимое банки из-под кофе не пахло Эсперансой. Запах был неопределенный. Флор понюхала пепел и сказала, что это не запах доброго гринго.

– Пахнет кофе, – сказал Эдвард Боншоу, понюхав банку.

Чем бы ни пахло от пепла, собак в палатке труппы это не интересовало. Может быть, там был лекарственный запах; Эстрелла сказала: все, что пахнет лекарствами, отпугивает собак. Возможно, источником неопознанного запаха был нос Девы Марии.

– Это определенно не Грязно-Белый, – единственное, что говорила Лупе о запахе; она нюхала пепел в кофейной банке каждый вечер перед сном.

Хуан Диего никогда не мог читать ее мысли – он даже и не пытался. Возможно, Лупе нравилось нюхать содержимое банки из-под кофе, потому что она знала, что они скоро развеют пепел, и ей хотелось вспоминать этот запах после того, как пепел исчезнет.

Незадолго до того, как «Дива-цирк» отправился в Мехико – в долгое путешествие, особенно для каравана грузовиков и автобусов, – Лупе принесла банку из-под кофе на званый обед, на который они были приглашены, в дом доктора Варгаса в Оахаке. Лупе сказала Хуану Диего, что ей нужно «научное мнение» о запахе пепла.

– Но это же званый обед, Лупе, – сказал Хуан Диего.

Это был первый званый обед, на который пригласили детей свалки; по всей вероятности, они знали, что приглашение не было идеей Варгаса.

Брат Пепе обсудил с Варгасом то, что Пепе называл «испытанием души» Эдварда Боншоу. Доктор Варгас не считал, что Флор одарила айовца духовным кризисом. По сути, Варгас оскорбил Флор, предположив, что в отношениях сеньора Эдуардо с проституткой-трансвеститом причина для беспокойства – лишь медицинский аспект.

Доктор Варгас имел в виду болезни, передающиеся половым путем; он имел в виду число партнеров у проститутки, а также возможность что-то подхватить от одного из них. Для Варгаса не имело значения, что у Флор есть пенис или что у Эдварда Боншоу тоже есть пенис – или что из-за этого айовцу придется отказаться от надежды стать священником.

То, что Эдвард Боншоу нарушил обет безбрачия, тоже не имело значения для доктора Варгаса.

– Я просто не хочу, чтобы ваш член отвалился, или позеленел, или еще что-то подобное, – сказал Варгас айовцу.

Вот что оскорбило Флор и почему она не пришла на званый обед в «Каса-Варгас».

В Оахаке любой, кто имел зуб на Варгаса, называл его дом «Каса-Варгас». Это были те, кто не любил его за семейное богатство или находил неэтичным переезжать в особняк родителей после того, как они погибли в авиакатастрофе. (К этому времени все в Оахаке знали, что Варгас должен был находиться на том самолете.) И среди людей, которые мусолили тему «Каса-Варгас», были те, кого оскорбляла бесцеремонность, которую иногда мог проявить Варгас. Он использовал науку как дубинку; он был склонен оглушать вас сугубо медицинскими подробностями – подобно тому как он низвел историю с Флор до потенциальной болезни, передающейся половым путем.

Что ж, это был Варгас – именно такой и никакой больше. Брат Пепе хорошо его знал. Пепе полагал, что Варгас циничен во всем. Пепе считал, что дети свалки и Эдвард Боншоу могут извлечь выгоду из цинизма Варгаса. Вот почему Пепе уговорил Варгаса пригласить айовца и детей свалки на званый обед.

Пепе знал и других схоластов, нарушивших свои обеты. На пути к священству не обходилось без сомнений и отступлений. Когда самые рьяные ученики бросали учебу, эмоциональные и психологические аспекты «переориентации», как полагал Пепе, могли быть жестокими.

Без сомнения, Эдвард Боншоу задавался вопросом, гей он или нет или просто влюблен в особу, у которой случайно оказались грудь и пенис. Без сомнения, сеньор Эдуардо спрашивал себя: разве геи в своем большинстве не считаются малопривлекательными для трансвеститов? Однако Эдвард Боншоу знал, что некоторые геи все же привлекательны для трансов. Но не делало ли это его сексуальным меньшинством в данном меньшинстве? – возможно, спрашивал себя сеньор Эдуардо.

Брата Пепе не волновали эти различия внутри различий. Пепе был преисполнен любви. Пепе понимал, что сексуальная ориентация айовца была абсолютно личным делом самого Эдварда Боншоу.

У брата Пепе не было проблем ни с сеньором Эдуардо, ни с запоздалым открытием айовца его гомосексуального «я» (если именно это имело место), ни с отказом американца от намерения стать священником; Пепе не смущало, что Эдвард Боншоу смертельно влюбился в транса с пенисом. И Пепе не испытывал неприязни к Флор, но он испытывал тревогу в отношении этой проститутки – не обязательно из-за возможных инфекций, передающихся половым путем, как это называл Варгас. Пепе знал, что у Флор всегда были неприятности; она жила в окружении неприятностей (не все можно было свалить на Хьюстон), в то время как Эдвард Боншоу почти благодушествовал. Что двум таким персонам делать вместе в Айове? По мнению Пепе, Флор была слишком далеко от сеньора Эдуардо – мир Флор не имел границ.

Что касается Флор – кто знает, о чем она думала?

– По-моему, ты очень хороший, человек-попугай, – сказала Флор айовцу. – Жаль, что я не встретилась с тобой, когда была ребенком. Мы могли бы помочь друг другу не вляпаться в какое-нибудь дерьмо.

Да, брат Пепе согласился бы с этим. Но теперь не было ли слишком поздно для них обоих? Что касается доктора Варгаса – а именно того, что он «оскорбил» Флор, – то это Пепе мог спровоцировать Варгаса. Однако никакая литания насчет болезней, передаваемых половым путем, не могла отпугнуть Эдварда Боншоу; сексуальное влечение не подвластно строгой науке.

Брат Пепе возлагал большие надежды на то, что скептицизм Варгаса в отношении Хуана Диего и Лупе оправдает себя. Дети свалки разочаровались в «La Maravilla» – по крайней мере, Лупе. Доктор Варгас, как и брат Пепе, имел весьма смутное представление о чтении мыслей львов. Варгас осматривал нескольких молодых акробаток; они были его пациентками как до, так и после того, как Игнасио пользовал их. Исполнительница номера «Небесная прогулка» – сама Дива цирка – играла со смертью. (Никто не выживал при падении с восьмидесяти футов без сетки.) Доктор Варгас знал, что девушки-акробатки, которые занимались сексом с Игнасио, хотели бы умереть.

И Варгас признался Пепе, как бы оправдываясь, что сначала подумал, будто цирк – хорошая перспектива для этих детей свалки, поскольку полагал, что у Лупе, читающей мысли, не будет контакта с Игнасио. (Она не станет одной из акробаток Игнасио.) Теперь же Варгас передумал; ему не нравилось, что Лупе будет заниматься чтением мыслей львов, поскольку это и свяжет тринадцатилетнюю девочку с Игнасио.

Пепе рассмотрел весь набор перспектив, какие ожидали детей свалки в цирке. Брат Пепе хотел, чтобы брат и сестра вернулись в «Дом потерянных детей», где они, по крайней мере, будут в безопасности. Варгас поддержал Пепе в отношении перспектив Хуана Диего как небоходца. Какое имеет значение, что на хромой ноге ступня намертво закреплена в идеальном для «Небесной прогулки» положении? Хуан Диего не был акробатом; здоровая нога мальчика оказывалась помехой.

Он тренировался в палатке акробатической труппы. Здоровая нога выскальзывала из веревочных петель лестницы – несколько раз он падал. А это была всего лишь тренировочная палатка.

Наконец, были еще и ожидания детей свалки, связанные с Мехико. Паломничество Хуана Диего и Лупе в базилику беспокоило Пепе, который сам был родом из Мехико. Пепе знал, каково это – впервые увидеть усыпальницу Девы Гваделупской, и знал, что эти дети свалки бывают привередливы, им трудно угодить, когда дело доходит до публичного выражения религиозных чувств. Пепе считал, что у этих ребят есть своя религия, и это казалось ему чем-то личным и непостижимым.

Дом «Niños Perdidos» не разрешит Эдварду Боншоу и брату Пепе сопровождать детей свалки в поездке в Мехико; невозможно было отпустить одновременно двух лучших учителей. А сеньору Эдуардо ничуть не меньше, чем детям, хотелось увидеть саркофаг Девы Гваделупской. Пепе считал, что айовец, как и дети свалки, был, скорее всего, ошеломлен и возмущен эксцессами в базилике Святой Девы Гваделупской. (Толпы, стекавшиеся к святилищу Гваделупской Девы субботним утром, могли грубо попрать чьи угодно личные верования.)

Варгасу была знакома эта сцена – безмозглые, обезумевшие молящиеся были воплощением всего, что он ненавидел. Но Пепе ошибался, полагая, что доктор Варгас (или кто-то другой) сможет подготовить детей свалки и Эдварда Боншоу к толпам паломников, направляющихся к базилике Святой Девы Гваделупской по Дороге тайн – «Дороге несчастий» (Пепе слышал, что именно так называл ее доктор Варгас на своем грубоватом английском). Зрелище было такое, что los niños de la basura и миссионер должны были пережить это сами.

Кстати, о зрелище: званый обед в «Каса-Варгас» был настоящим зрелищем. Статуи испанских конкистадоров в натуральную величину, стоявшие у подножия и наверху парадной лестницы (и в холле), были более устрашающими, чем религиозные секс-куклы и другие статуи, выставленные на продажу в магазине Дев на Индепенденсиа.

Грозные испанские солдаты выглядели очень реалистично: они стояли на страже на двух этажах дома Варгаса, как армия завоевателей. Варгас ничего не трогал в родительском доме. Он провел свою юность в войне с религиозными и политическими взглядами своих родителей, но оставил нетронутыми их картины, статуи и семейные фотографии.

Варгас был социалистом и атеистом; фактически он оказывал медицинские услуги самым нуждающимся. Но дом, в котором он жил, был напоминанием об отвергнутых им ценностях его родителей, с которыми он не ладил. «Каса-Варгас» был домом, где умершие родители Варгаса не столько почитались, сколько подвергались насмешке; их осуждаемая Варгасом культура была выставлена напоказ, дабы вызывать скорее чувство иронии, нежели гордости, – по крайней мере, так казалось Пепе.

– С таким же успехом Варгас мог бы сделать чучела из своих мертвых родителей и поставить их охранять семейный очаг! – заранее предупредил Эдварда Боншоу брат Пепе, но айовец и так был не в себе еще до званого обеда.

Сеньор Эдуардо не признался в своем прегрешении с Флор ни отцу Альфонсо, ни отцу Октавио. Фанатик упорно смотрел на людей, которых любил, как на проекты; их надлежало перевоспитать или спасти – они никогда не могли быть брошены. Флор, Хуан Диего и Лупе были проектами айовца; Эдвард Боншоу смотрел на них глазами прирожденного реформатора, но любил их не меньше из-за того, что воспринимал их подобным образом. (По мнению Пепе, тут в процессе «переориентации» сеньора Эдуардо имела место некоторая путаница.)

Брат Пепе по-прежнему делил ванную комнату с фанатиком. Пепе знал, что Эдвард Боншоу перестал хлестать себя, но слышал, как айовец плачет в ванной, где теперь он вместо себя хлестал унитаз, раковину и ванну. Сеньор Эдуардо плакал и плакал, потому что не знал, как можно бросить службу в «Потерянных детях», не взяв на себя заботу о своих любимых проектах.

Что касается Лупе, то она не была настроена на званый обед в «Каса-Варгас». Она проводила все свое время с Омбре и львицами – las Señoritas, «юными леди», как называл трех львиц Игнасио. Он назвал каждую из них по какой-нибудь части тела. Кара (сara – лицо, человеческое); Гарра (garra – лапа, с когтями); Ореха (oreja – ухо, наружное). Игнасио сказал Лупе, что может читать мысли львиц по этим их частям тела. Кара морщила морду (лицо), когда была взволнована или сердита; Гарра будто мяла лапами хлеб, вонзая когти в землю; Ореха поднимала одно ухо или прижимала оба.

– Они меня не проведут – я знаю, о чем они думают. Молодые леди мне понятны, – говорил укротитель львов Лупе. – Мне не нужна ясновидящая для las Señoritas – только мысли Омбре для меня тайна.

Но, возможно, не для Лупе – вот что думал об этом Хуан Диего. Хуан Диего тоже не был настроен на званый обед; он сомневался, что Лупе была полностью откровенна с ним.

– О чем Омбре думает? – спросил он ее.

– Почти ни о чем – он типичный мачо, – ответила Лупе. – Омбре думает, как ему поиметь львиц. Как правило, Кару. Иногда – Гарру. Ореху – почти никогда, за исключением тех случаев, когда он внезапно вспоминает о ней, и тогда он хочет тут же ее поиметь. Омбре думает только о сексе или вообще ни о чем не думает, – сказала Лупе. – Не считая еды.

– Но Омбре опасен? – спросил Хуан Диего. (Ему показалось странным, что Омбре думает о сексе. Хуан Диего был уверен, что у Омбре вообще нет секса.)

– Да, если ты побеспокоишь Омбре, когда он ест, или если ты прикоснешься к нему, когда он думает о том, чтобы поиметь одну из львиц. Омбре хочет, чтобы все было как обычно, он не любит перемен, – сказала Лупе. – Я не знаю, действительно ли львы занимаются сексом, – призналась она.

– Но что Омбре думает об Игнасио? Это ведь единственное, что волнует Игнасио! – воскликнул Хуан Диего.

Лупе пожала плечами, как их покойная мать.

– Омбре любит Игнасио, за исключением тех случаев, когда ненавидит его. Это смущает Омбре, когда он ненавидит Игнасио. Омбре знает, что он не должен ненавидеть Игнасио, – ответила Лупе.

– Ты что-то недоговариваешь, – сказал Хуан Диего.

– О, теперь и ты читаешь мысли? – спросила Лупе.

– Что? Что именно? – допытывался Хуан Диего.

– Игнасио думает, что львицы тупые идиотки – ему не интересно, что думают львицы, – ответила Лупе.

– И это все? – спросил Хуан Диего.

Из-за чтения мыслей Игнасио и словаря девушек-акробаток язык Лупе с каждым днем становился все грязнее.

– Игнасио одержим тем, что думает Омбре, – это мужские дела, – ответила Лупе и добавила что-то странное – так показалось Хуану Диего: – Укротителю львиц все равно, что думают львицы.

Она не сказала «El domador de leones» – так называют укротителя львов. Вместо этого она сказала «El domador de leonаs» – «укротитель львиц».

– Так о чем же думают львицы, Лупе? – спросил Хуан Диего. (Очевидно, не о сексе.)

– Львицы ненавидят Игнасио – всегда, – ответила Лупе. – Львицы – тупые идиотки, они завидуют Игнасио, потому что думают, что этот придурок Омбре любит Игнасио больше, чем их! Но если Игнасио попробует обидеть Омбре, львицы убьют укротителя. Все львицы еще тупее идиоток-обезьян! – крикнула Лупе. – Они любят Омбре, хотя этот придурок никогда не думает о них – пока не вспомнит, что хочет их поиметь, но тогда у Омбре возникают проблемы с тем, чтобы вспомнить, кого из них он хочет больше!

– Львицы хотят убить Игнасио? – спросил Хуан Диего Лупе.

– Они убьют его, – сказала она. – Игнасио нечего бояться Омбре – укротитель львов должен бояться львиц.

– Проблема в том, что́ именно ты объяснишь Игнасио и чего не объяснишь ему, – сказал Хуан Диего своей младшей сестре.

– Это твоя проблема, – сказала Лупе. – Я просто читаю мысли. Ты, ходок по потолку, тот, кого будет слушать укротитель львов.

Вот кто я на самом деле, думал Хуан Диего. Даже Соледад перестала верить в него как в будущего небоходца. Здоровая нога подводила его; ступня выскальзывала из веревочных петель лестницы и была недостаточно сильной, чтобы выдерживать его вес в таком неестественном положении – то есть под прямым углом к лодыжке.

Хуан Диего чаще всего видел Долорес в перевернутом виде, потому что либо она висела вниз головой, либо он. В палатке акробатической труппы вдвоем было невозможно тренироваться на лестнице. Долорес не верила, что из него получится небоходец. Как и Игнасио, Долорес считала, что Хуану Диего не хватает смелости. (Только в главном шатре хождение по небу – на высоте восьмидесяти футов без сетки – было реальным испытанием на смелость.)

Лупе говорила, что Омбре нравились только те, кто его боялся; может быть, поэтому Игнасио сказал девушкам-акробаткам, что Омбре знает, когда у них бывают месячные. Это заставило девушек бояться Омбре. Поскольку Игнасио заставлял их кормить льва (и львиц), – возможно, это и гарантировало им безопасность?

Хуан Диего считал ужасным, что девушки нравятся Омбре потому, что они его боятся. Но какая разница, говорила Лупе. Игнасио просто хотел, чтобы девушки-акробатки боялись и чтобы они кормили львов. Игнасио полагал, что, если он будет кормить львов, звери подумают, что он слаб. Были у девушек месячные или нет – это имело значение лишь для Игнасио. Лупе сказала, что Омбре никогда не думал о месячных у этих акробаток.

Хуан Диего боялся Долорес, но это не вызывало у нее любви к нему. Долорес сказала ему одну полезную вещь насчет хождения по небу – но не потому, что хотела помочь. Она просто была жестока к нему – такова была ее натура.

– Если ты думаешь, что можешь упасть, то действительно упадешь, – сказала Долорес Хуану Диего.

Он висел вниз головой в тренировочной палатке, его ноги были вставлены в первые две веревочные петли лестницы, и они врезались ему в подъемы ступней.

– Это не поможет, Долорес, – сказала ей, Диве цирка, Соледад, но это помогло Хуану Диего; однако в данный момент он не мог перестать думать, что упадет, поэтому упал.

– Вот видишь? – сказала ему Долорес, взбираясь на лестницу. Вверх ногами она казалась особенно желанной.

Хуану Диего не разрешили принести в собачью палатку статую Гваделупской Девы в натуральную величину. Для нее не было места, и, когда Хуан Диего попытался описать Эстрелле свою Гваделупскую Деву, пожилая дама сказала ему, что кобели (такса Бэби и Перро Местисо) будут мочиться на нее.

Теперь, когда Хуан Диего думал о мастурбации, он думал о Долорес; при этом он обычно воображал, что она вверх ногами. Он ничего не сказал Лупе о мастурбации на Долорес в перевернутом виде, но Лупе поймала его на мысли об этом.

– Ты болен! – сказала ему Лупе. – Ты представляешь себе Долорес вверх ногами с твоим пенисом у нее во рту – о чем ты только думаешь?

– Лупе, что я могу сказать? Ты уже знаешь, о чем я думаю! – раздраженно произнес Хуан Диего, но в то же время он был смущен.

Это было ужасное время: их переезд в La Maravilla и их возраст на тот момент; возраст внезапно и болезненно сказался на них обоих, а именно: Лупе не хотела знать, о чем думает ее брат, и Хуан Диего не хотел, чтобы младшая сестра читала его мысли. Они впервые отдалились друг от друга.



Так (с таким непривычным для них настроем) в «Каса-Варгас» вместе с братом Пепе и сеньором Эдуардо и оказались дети свалки. При виде статуй испанских конкистадоров Эдвард Боншоу пошатнулся на лестнице, а может быть, его вывело из равновесия великолепие самого фойе. Брат Пепе схватил айовца за руку; Пепе знал, что длинный список того, в чем Эдуардо отказывал себе, сократился. Вдобавок к сексу с Флор Эдвард Боншоу теперь позволял себе пить пиво. Находиться рядом с Флор и ничего не пить – это было почти невозможно, но даже пара кружек пива могла сказаться на чувстве равновесия Эдварда Боншоу.

Не помогло и то, что на парадной лестнице их встретила подружка Варгаса. У доктора Варгаса не было сожительницы – он жил один, если можно так сказать, живя в «Каса-Варгас» (где статуи испанских конкистадоров составляли небольшую оккупационную армию).

Для званых обедов Варгас всегда находил подружку, которая умела готовить. Эту звали Алехандра – соблазнительная красавица, чьи груди, должно быть, подвергались опасности возле горячей плиты. Лупе с первого взгляда невзлюбила Алехандру. По суровому мнению Лупе, Варгас, с его похотливыми мыслями о докторе Гомес, обязан был хранить верность ЛОР-врачу.

– Лупе, будь реалисткой, – прошептал Хуан Диего своей насупленной младшей сестре; она просто сердито посмотрела на Алехандру, отказавшись пожать руку молодой женщине. (Лупе так и продолжала держать банку с кофе.) – Варгас не обязан хранить верность женщине, с которой он не спал, Лупе! Варгас только лишь хочет спать с доктором Гомес.

– Это то же самое, – в библейской манере произнесла Лупе; естественно, она с крайней неприязнью поднялась по лестнице мимо испанской армии.

– Алехандра, Алехандра, – повторяла подружка Варгаса, представляясь брату Пепе и пошатывающемуся на коварной лестнице сеньору Эдуардо.

– Какая соска, – сказала Лупе брату.

Она имела в виду, что это Алехандра соска. Таков был излюбленный эпитет Долорес, именно так Дива цирка называла девушек-акробаток, которые спят или раньше спали с Игнасио. Так Долорес называла и каждую из львиц всякий раз, когда ей приходилось кормить их. (Львицы ненавидели Долорес, сказала Лупе, но Хуан Диего не знал, правда ли это; он только знал наверняка, что Лупе ненавидела Долорес.) Лупе называла Долорес соской, или же Лупе подразумевала, что Долорес станет соской в будущем, хотя, по словам Лупе, Долорес была слишком тупой обезьяньей задницей, чтобы знать об этом.

Теперь же Алехандра оказалась соской только потому, что была одной из подружек доктора Варгаса. Запыхавшийся Эдвард Боншоу увидел, как Варгас улыбается, стоя на верхней ступеньке лестницы и обнимая бородатого солдата в шлеме с плюмажем.

– И кто этот дикарь? – спросил Варгаса сеньор Эдуардо, указывая на меч солдата и его нагрудник.

– Разумеется, один из ваших евангелистов в доспехах, – ответил айовцу Варгас.

Эдвард Боншоу настороженно разглядывал испанца. Неужели только тревога Хуана Диего за сестру заставила мальчика подумать, что безжизненный взгляд статуи ожил, когда под этот взгляд попала Лупе?

– Не пялься на меня, насильник и грабитель, – сказала испанцу Лупе. – Я отрежу тебе член твоим мечом – я знаю львов, которые были бы не прочь съесть тебя и твоих христианских подонков!

– Господи Исусе, Лупе! – воскликнул Хуан Диего.

– При чем тут Иисус? – спросила его Лупе. – За все отвечают Девы – хотя неизвестно, действительно ли они девственницы, мы даже этого не знаем.

– Что? – переспросил Хуан Диего.

– Девы похожи на львиц, – сказала Лупе брату. – Это о них тебе стоит побеспокоиться – это они всем заправляют. – Голова Лупе была на уровне рукояти меча испанца; ее маленькая рука коснулась ножен. – Держи его острым, убийца, – сказала Лупе конкистадору.

– Они действительно были страшными? – спросил Эдвард Боншоу, все еще глядя на солдата-захватчика.

– Такими им и полагалось быть, – ответил Варгас.

Гости последовали за вихляющей бедрами Алехандрой по длинному, с благопристойными картинами коридору. Конечно, они не могли пройти молча мимо изображения Иисуса.

– «Блаженны…» – начал было Эдвард Боншоу; на картине был изображен Иисус, читающий Нагорную проповедь.

– О, эти милые заповеди блаженства! – перебил его Варгас. – Моя любимая часть Библии – мало кто обращает внимание на эти заповеди блаженства; они не о том, чем в основном занята Церковь. Разве вы не собираетесь показать этим двум невинным храм Гваделупской Девы? Эту католическую достопримечательность для туристов, если вам интересно мое мнение, – продолжал Варгас, обращаясь к сеньору Эдуардо, но так, чтобы все слышали. – В этой нечестивейшей базилике нет никаких свидетельств блаженства!

– Будьте толерантны, Варгас, – взмолился брат Пепе. – Вы толерантны к нашим убеждениям, мы будем толерантны к их отсутствию у вас…

– Тут правят Девы, – прервала их Лупе, крепко держа банку из-под кофе. – Никому нет дела до заповедей блаженства. Никто не слушает Иисуса – Иисус был всего лишь ребенком. Это Девы дергают за ниточки.

– Я предлагаю тебе не переводить Лупе – что бы она ни сказала. Просто не надо, – сказал Пепе Хуану Диего, который был слишком заворожен бедрами Алехандры, чтобы обращать внимание на мистицизм Лупе, – возможно, содержимое банки из-под кофе вызывало у Лупе раздражение.

– Толерантность – это всегда хорошо, – начал Эдвард Боншоу.

Впереди Хуан Диего увидел еще одного испанского солдата, стоявшего по стойке смирно у двойной двери в зал.

– Похоже на иезуитский трюк, – сказал Варгас айовцу. – С каких это пор вы, католики, оставляете нас, неверующих, в покое? В доказательство доктор Варгас жестом указал на мрачного конкистадора, стоявшего на страже у двери в кухню. Варгас положил руку на нагрудник солдата, прикрывающий сердце конкистадора – если только у испанца когда-либо было сердце. – Попробуйте поговорить с этим парнем о свободе воли, – сказал Варгас, но испанец, казалось, не заметил слишком фамильярного прикосновения доктора; Хуан Диего снова увидел, что взгляд статуи, изображающей испанского солдата, сфокусировался на Лупе.

Хуан Диего наклонился и прошептал сестре:

– Я знаю, что ты не все мне говоришь.

– Ты мне не поверишь, – ответила она.

– Разве они не милые – эти дети? – сказала Алехандра Варгасу.

– О боже, эта соска хочет иметь детей! Это испортит мне аппетит, – прошептала брату Лупе.

– Ты принесла свой кофе? – спросила вдруг Алехандра у Лупе. – Или это твои игрушки? Это…

– Это для него! – сказала Лупе, указывая на доктора Варгаса. – Это прах нашей матери. Он странно пахнет. В этом пепле – маленькая собачка и мертвый хиппи. В пепле тоже есть кое-что священное, – шепотом добавила Лупе. – Но запах другой. Мы не можем его определить. Нам нужно научное мнение. Она протянула банку Варгасу. – Давайте – понюхайте, – предложила ему Лупе.

– Это просто пахнет кофе, – попытался заверить доктора Эдвард Боншоу. (Айовец не знал, имел ли Варгас какое-то представление о содержимом банки из-под кофе.)

– Это прах Эсперансы! – выпалил брат Пепе.

– Твоя очередь, переводчик, – сказал Варгас Хуану Диего; доктор взял у Лупе банку из-под кофе, но пока еще не поднял крышку.

– Мы сожгли нашу мать на basurero, – начал Хуан Диего. – Мы сожгли вместе с ней гринго, который уклонялся от призыва, – пытался объяснить четырнадцатилетний мальчик.

– А также собаку – маленькую, – заметил Пепе.

– Должно быть, это был серьезный костер, – сказал Варгас.

– Он уже горел, когда мы положили в него тела, – объяснил Хуан Диего. – Ривера уже сжигал в нем что-то.

– То есть, видимо, это был ваш обычный костер на свалке, – сказал Варгас, постукивая пальцами по крышке банки из-под кофе, но так и не открывая ее.

Хуан Диего навсегда запомнил, как Лупе коснулась кончика своего носа; она прижала указательный палец к носу и сказала: «Y la nariz» («И нос»).

Хуан Диего заколебался, переводить ли это, но Лупе продолжала говорить, касаясь кончика своего маленького носа. «Y la nariz».

– Нос? – догадался Варгас. – Какой нос? Чей нос?

– Только не нос, маленькие язычники! – воскликнул брат Пепе.

– Нос Марии? – воскликнул Эдвард Боншоу. – Ты сунула нос Девы Марии в огонь? – спросил айовец Лупе.

– Он сделал это, – сказала Лупе, указывая на своего брата. – Нос лежал у него в кармане, хотя почти не умещался там – это был большой нос.

Никто не рассказал Алехандре, приглашенной на званый обед, о гигантской статуе Девы Марии, потерявшей нос в храме иезуитов, где погибла уборщица. Бедная Алехандра, должно быть, на мгновение вообразила себе нос реальной Девы Марии, сгоревший в ужасном пожаре на basurero.

– Помогите ей, – только и сказала Лупе, указывая на Алехандру.

Брат Пепе и Эдвард Боншоу успели отвести подружку доктора к кухонной раковине.

Варгас поднял крышку банки из-под кофе. Никто не произнес ни слова, хотя все слышали, как Алехандра дышит носом и ртом, пытаясь подавить рвотный позыв.

Доктор Варгас сунул нос в открытую банку из-под кофе. Все слышали, как он втянул в себя воздух. Не было слышно ни звука, кроме размеренного дыхания его подружки, которая изо всех сил старалась, чтобы ее не вырвало в раковину.

Первый конкистадор вынул меч из ножен и со звоном опустил его на каменный пол в фойе у подножия парадной лестницы. Лязг был довольно громкий, но далеко от кухни, где стояли собравшиеся на обед.

Брат Пепе вздрогнул при звуке меча – как и сеньор Эдуардо с детьми свалки, но не Варгас и не Алехандра. Второй меч лязгнул ближе – это был меч испанца, стоявшего на страже наверху лестницы. Было слышно не только, как второй меч звякнул о каменную лестницу и соскользнул на несколько ступенек вниз, но и как он был выхвачен из ножен.

– Эти испанские солдаты… – начал было Эдвард Боншоу.

– Это не конкистадоры – это просто статуи, – сказала всем Лупе. (Хуан Диего не колеблясь перевел). – Это ваши родители, да? Вы живете в их доме, потому что они здесь, верно? – спросила Лупе доктора Варгаса. (Хуан Диего продолжал переводить.)

– Пепел есть пепел, от пепла мало запаха, – заметил Варгас. – Но этот огонь был на свалке, – продолжал доктор. – В золе есть краска – может быть, скипидар или какой-нибудь растворитель. Может быть, морилка – я имею в виду, что-то для тонирования дерева. Что-то воспламеняющееся.

– Может, бензин? – спросил Хуан Диего: он видел, как Ривера обычно, и в тот раз тоже, поджигал мусор бензином.

– Может быть, бензин, – согласился Варгас. – Много химикатов, – добавил доктор. – То, чем пахнет, – это химикаты.

– Нос Марии-монстра – тоже химикаты, – сказала Лупе, но Хуан Диего схватил ее за руку прежде, чем она снова коснулась своего носа.

В третий раз лязг и грохот раздались совсем рядом; все, кроме Варгаса, подпрыгнули.

– Дайте угадаю, – весело предложил брат Пепе. – Это был меч нашего конкистадора-хранителя у кухонной двери, вон там, в коридоре, – показал рукой Пепе.

– Нет, это был его шлем, – возразила Алехандра. – Я не останусь здесь на ночь. Я не знаю, чего хотят его родители, – сказала хорошенькая молодая девушка. Казалось, она полностью пришла в себя.

– Они просто хотят быть здесь – они хотят, чтобы Варгас знал, что с ними все в порядке, – объяснила Лупе. – Знаете, они рады, что вас не было в том самолете, – сказала Лупе доктору Варгасу.

Когда Хуан Диего перевел это, Варгас просто кивнул Лупе; он все понял. Доктор Варгас закрыл крышкой банку из-под кофе и вернул ее Лупе.

– Только не засовывай пальцы в рот и не три глаза, если дотронулась до пепла, – сказал он. – Мой руки. Краска, скипидар, морилка – они ядовиты.

Меч проскользил по полу кухни, к ногам стоявших; на этот раз звона не было – пол был деревянный.

– Это третий меч – от ближайшего испанца, – сказала Алехандра. – Они всегда оставляют его на кухне.

Брат Пепе и Эдвард Боншоу вышли в длинный коридор, просто чтобы осмотреться. Картина с изображением Иисуса, читающего Нагорную проповедь, теперь висела на стене криво; Пепе повозился с ней, чтобы привести ее в нормальное положение.

– Им нравится привлекать мое внимание к заповедям о блаженстве, – не выглядывая в коридор, сказал Варгас.

Из коридора послышался голос айовца – он читал заповеди: «Блаженны…» – и так далее и тому подобное.

– Верить в привидения – это не то же самое, что верить в Бога, – сказал доктор Варгас детям свалки, словно оправдываясь.

– Вы в порядке, – сказала ему Лупе. – Вы лучше, чем я думала, – добавила она. – И вы не соска, – повернулась девочка к Алехандре. – Еда хорошо пахнет – надо что-нибудь съесть.

Хуан Диего решил перевести только ее последнюю фразу.

– «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят», – читал сеньор Эдуардо.

Айовец не согласился бы с доктором Варгасом. Эдвард Боншоу считал, что верить в привидения – то же самое, что верить в Бога; для сеньора Эдуардо эти две вещи были, по крайней мере, взаимосвязаны.

Во что верил Хуан Диего тогда и сейчас? Он видел, на что способны призраки. Действительно ли он был свидетелем того, что Мария-монстр пошевелилась, или же ему только показалось? А еще трюк с носом, или как еще это назвать. Некоторые необъяснимые вещи вполне реальны.

Назад: 19. Диво-мальчик
Дальше: 21. Мистер идет купаться