То, что произошло у Хуана Диего с собаками, вынюхивающими взрывчатку в «Макати Шангри-Ла», можно спокойно и здраво объяснить, но сюжет по поводу прибытия почетного гостя раскрутился слишком быстро, и в поведении запаниковавших швейцара и охранников отеля – последние тут же потеряли контроль над двумя своими собаками – не было ничего спокойного и здравого. «Почетный гость» – именно таким высоким званием был отмечен на стойке регистрации отеля писатель Хуан Диего Герреро. О, этот Кларк Френч, бывший ученик Хуана Диего, только и был занят тем, что подчеркивал собственную значимость.
Номер романиста, мексикано-американца, был улучшен; добавились специальные удобства, одно из которых было довольно необычным. И руководство отеля было предупреждено не называть мистера Герреро мексикано-американцем. Тем не менее, будучи свидетелями крайне неподобающего приема, оказанного писателю на подъездной дорожке к «Шангри-Ла», вы бы никогда не догадались, что возле стойки регистрации околачивается с иголочки одетый управляющий отеля собственной персоной, дабы лично подчеркнуть высокий статус гостя в лице уставшего Хуана Диего. Увы, Кларка не было рядом, чтобы встретить бывшего учителя.
Когда лимузин подъехал к отелю, Бьенвенидо увидел в зеркале заднего вида, что его уважаемый клиент спит. Швейцар поспешил к задней дверце лимузина, чтобы открыть ее, но Хуан Диего прислонился к ней, и водитель вроде как отмахнулся от швейцара, чтобы тот не будил клиента. Бьенвенидо быстро открыл свою дверцу и, встав у входа в отель, помахал обеими руками.
Кто же знал, что собак так возбудят взмахи рук? Обе собаки бросились на Бьенвенидо, который поднял руки над головой, будто оказавшись под прицелом охранников. А когда швейцар отеля открыл заднюю дверцу лимузина, Хуан Диего, который показался швейцару мертвым, стал вываливаться из машины. Падающий мертвец еще больше возбудил собак; вырвав кожаные поводки из рук охранников, они обе прыгнули на заднее сиденье лимузина.
Ремень безопасности удержал Хуана Диего от окончательного выпадения из машины; он внезапно проснулся, его голова болталась, то высовываясь из лимузина, то скрываясь в нем. На коленях у него сидела собака и лизала ему лицо. Она была среднего размера, небольшой лабрадор, а на самом деле помесь и то ли кобель, то ли сука, – мягкие висячие уши и добрые, широко расставленные глаза.
– Беатрис! – воскликнул Хуан Диего.
Можно только предположить, что́ ему привиделось, но когда Хуан Диего выкрикнул женское имя, помесь лабрадора с кем-то, оказавшаяся кобелем, озадачилась – его звали Джеймс. А Хуан Диего крикнул «Беатрис!», чем совершенно сбил с толку швейцара, которому прежде показалось, что гость мертв. Швейцар заверещал.
Очевидно, собаки, натасканные на поиск взрывчатки, были предрасположены к агрессии, если слышали какие-то крики. Джеймс (который устроился на коленях у Хуана Диего) зарычал на швейцара, полагая, что защищает Хуана Диего, притом что Хуан Диего не заметил другую собаку, усевшуюся рядом с ним. Эта псина, с дерзко стоячими ушами и лохматой щетинистой шерстью, относилась к нервной породе собак; и когда эта злюка – не чистокровная немецкая овчарка, а помесь овчарки с кем-то – начала лаять (прямо в ухо Хуану Диего), писателю, должно быть, показалось, что рядом с ним «собака крыш» и что Лупе, возможно, была права: некоторые «собаки крыш» действительно призраки. Пастушья помесь косила на один глаз, который был зеленовато-желтого цвета и, в отличие от здорового глаза, смотрел куда-то в сторону. Пара разных глаз являлась для Хуана Диего еще одним подтверждением, что дрожащая от возбуждения собака рядом с ним и есть «собака крыш» и призрак. Калека-писатель расстегнул ремень безопасности и попытался вылезти из машины – что было непросто, поскольку у него на коленях сидел Джеймс (помесь лабрадора с кем-то).
И как раз в этот момент обе собаки сунули свои морды в доступную им область паха Хуана Диего; старательно принюхиваясь, они прижали его к сиденью. Поскольку собак вроде бы учили вынюхивать взрывчатку, охранники обратили внимание на их поведение.
– Оставаться на месте, – сказал один из них, обращаясь то ли к Хуану Диего, то ли к собакам.
– Собаки меня любят, – гордо объявил Хуан Диего. – Я был ребенком свалки, un niño de la basura, – попытался он объяснить охранникам.
Они же оба не сводили глаз с непонятного джентльмена в странном, сделанном на заказ ботинке. То, что говорил инвалид, для охраны звучало как бессмыслица. («Мы с сестрой пытались заботиться о собаках на basurero. Если собаки умирали, мы пытались сжечь их до того, как до них добирались стервятники».)
И была проблема с тем, каким из всего лишь двух вариантов Хуан Диего воспользуется, чтобы дохромать до отеля: он либо делал первый шаг искалеченной ступней, повернутой на сумасшедший угол, словно стрелка на два часа, и в этом случае его хромота тут же бросалась в глаза; либо он сначала ступал здоровой ногой и затем подтягивал больную – но и тогда нельзя было не обратить внимания на вывернутую ступню и уродливый ботинок.
– Оставаться на месте! – снова велел первый охранник, и то, как он повысил голос и указал на Хуана Диего, ясно свидетельствовало, что он обращается не к собакам; Хуан Диего замер, сделав хромой шажок.
Кто же знал, что собакам, вынюхивающим взрывчатку, не понравится, когда человек замирает на месте и стоит не шелохнувшись? Обе псины, и Джеймс, и помесь немецкой овчарки с кем-то, тыкавшиеся носами в бедро Хуана Диего – точнее, в карман его спортивной куртки, куда он положил завернутый в бумажную салфетку кусок недоеденного кекса, полагавшегося к зеленому чаю, – внезапно сделали стойку.
Хуан Диего пытался вспомнить недавний случай с филиппинским террористом – где это было, в Минданао? Это вроде как самый южный остров Филиппин, ближайший к Индонезии? Не в Минданао ли преобладало мусульманское население? Не там ли был террорист-смертник, привязавший взрывчатку под штаниной к ноге? Перед взрывом все заметили только то, что террорист хромал.
Все это не очень хорошо, подумал Бьенвенидо, входя в отель. Водитель оставил оранжевую поклажу возле перепуганного швейцара, который никак не мог избавиться от впечатления, что Хуан Диего – оживший мертвец, хромающий, как зомби, и выкрикивающий женское имя. Молодой водитель объяснил у стойки регистрации, что они чуть не застрелили почетного гостя.
– Отзовите своих необученных собак, – сказал Бьенвенидо управляющему отелем. – Ваши охранники готовы убить писателя-инвалида.
Недоразумение вскоре разрешилось; Кларк Френч позаботился даже о том, чтобы в отеле были готовы к раннему приезду Хуана Диего. Самым главным для Хуана Диего было то, что собаки прощены; просто кекс к зеленому чаю ввел их в заблуждение.
– Не ругайте собак, – сказал Хуан Диего управляющему отелем. – Это идеальные собаки – обещайте мне, что с ними не будут плохо обращаться.
– Плохо обращаться? Нет, сэр, – никакого плохого обращения! – заявил управляющий.
Едва ли какой-либо почетный гость «Макати Шангри-Ла» когда-либо был таким защитником собак, ищущих взрывчатку. Управляющий самолично показал Хуану Диего его номер. «Удобства», предоставляемые отелем, включали корзину с фруктами и стандартное блюдо крекеров и сыра, а ведро со льдом и четырьмя бутылками пива в нем (вместо обычного шампанского) было идеей бывшего верного студента Хуана Диего, знавшего, что его любимый учитель пьет только пиво.
Кларк Френч также являлся одним из преданных читателей Хуана Диего, хотя Кларк, как американский писатель, женившийся на филиппинке, несомненно, был более известен в Маниле. Хуан Диего сразу понял, что гигантский аквариум – это идея Кларка. Кларк Френч любил дарить своему бывшему учителю подарки, дабы продемонстрировать, что молодой писатель ревностно хранит в памяти ключевые моменты из романов Хуана Диего. В одном из ранних произведений Хуана Диего – романе, который почти никто не читал, – у главного героя проблема с мочеточником. А у его подруги огромный аквариум в спальне; картины и звуки экзотической подводной жизни провоцируют нежелательные позывы у главного героя, уретра которого описана как «узкая извилистая дорожка».
Хуан Диего испытывал непреходящую любовь к Кларку Френчу, верному читателю, отмечавшему самые специфические детали – детали, которые писатели обычно помнят только в своих собственных произведениях. Тем не менее Кларк не всегда запоминал, как эти самые детали должны были воздействовать на читателя. В романе Хуана Диего про мочеточник главный герой весьма обеспокоен подводными драмами, вечно разворачивающимися в аквариуме его подруги; рыбы не дают ему уснуть.
Управляющий отелем объяснил, что предоставленный на ночь во временное пользование освещенный булькающий аквариум – дар филиппинской семьи Кларка Френча; тетя жены Кларка владела магазином экзотических домашних животных в Макати-Сити. Аквариум был слишком тяжел для любого стола в гостиничном номере, поэтому он недвижно стоял на полу спальни, рядом с кроватью. Резервуар был вдвое ниже кровати и представлял собой внушительный прямоугольный параллелепипед зловещего вида. К аквариуму прилагалось приветственное письмо от Кларка: «Знакомые детали помогут вам заснуть!»
– Это все существа из нашего Южно-Китайского моря, – осторожно заметил управляющий. – Не кормите их. Одну ночь они могут обойтись без еды – так мне сказали.
– Понятно, – сказал Хуан Диего.
Он вообще не понимал, как Кларк – или филиппинская тетя, владелица магазина экзотических домашних животных, – могли вообразить, что аквариум на кого-то действует успокаивающе. По словам тети, в нем было более шестидесяти галлонов воды; с наступлением темноты зеленый подводный свет, несомненно, казался зеленее (не говоря уже о том, что ярче). Маленькие рыбки, слишком быстрые, чтобы разглядеть и описать их, сторожко шныряли в верхних слоях воды. Что-то большое притаилось в самом темном углу на дне резервуара: там светилась пара глаз, волнообразно ходили жабры.
– Это что, угорь? – спросил Хуан Диего.
– Возможно, мурена, – сказал маленький, щеголеватый, с тщательно подстриженными усами управляющий отелем. – Лучше не совать палец в воду.
– Нет, конечно нет – это определенно угорь, – ответил Хуан Диего.
Поначалу Хуан Диего пожалел, что позволил Бьенвенидо отвезти его вечером в ресторан. Никаких туристов, в основном семьи – «полная приватность», убедил его водитель. Хуан Диего подумал, что был бы счастливей, если бы его обслужили в гостиничном номере и он бы рано лег спать. Но теперь он почувствовал облегчение, что Бьенвенидо увозит его из «Шангри-Ла»; незнакомые рыбешки и злобный угорь будут ждать его возвращения. (Он предпочел бы спать возле помеси «лабика» с кем-то по кличке Джеймс!)
В постскриптуме к приветствию Кларка Френча было следующее: «С Бьенвенидо вы в хороших руках! Все будут рады увидеть вас в Бохоле! Вся моя семья с нетерпением ждет встречи с вами! Тетя Кармен говорит, что мурену зовут Моралес – не прикасайтесь к ней!»
Будучи в магистратуре учеником Хуана Диего, Кларк Френч нуждался в защите, а учитель защищал его от нападок. Молодой писатель был полон немодного пафоса, всегда оптимистичен; от чрезмерного использования восклицательных знаков страдали не только его сочинения.
– Это определенно мурена, – сказал Хуан Диего управляющему отелем. – Ее зовут Моралес.
– Моральный кусачий угорь… ироничное имечко, – сказал управляющий. – Зоомагазин прислал целую команду, чтобы правильно настроить аквариум. Две багажные тележки для канистр с морской водой; подводный термометр – из самых точных; система циркуляции воды, учитывающая проблему образования пузырей на поверхности; резиновые мешки с отдельными существами, коих следовало перенести вручную, – впечатляющий комплекс мероприятий для однодневного визита. Возможно, мурену усыпляли для такой чреватой стрессом поездки.
– Понятно, – повторил Хуан Диего.
В данный момент Моралес, по-видимому, уже отошел от транквилизаторов; угорь угрожающе свернулся в самом дальнем углу резервуара, невозмутимо дыша жабрами и немигающе глядя перед собой желтоватыми глазами.
Будучи студентом мастерской писателей в Айове, а позже и публикуемым писателем-романистом, Кларк Френч избегал иронии. Кларк был непоколебимо серьезен и искренен; назвать мурену Моралес было не в его стиле. Ирония, должно быть, целиком и полностью исходила от тетушки Кармен, филиппинской стороны семейства Кларка. Хуан Диего напрягался в предвкушении встречи с ними в Бохоле, но все же он был рад за Кларка Френча, – казалось, молодой писатель-одиночка нашел семью. Сокурсники Кларка Френча (все как бы будущие писатели) считали его безнадежно наивным. Кому из молодых писателей интересен жизнерадостный нрав? Кларк был невероятно позитивным; у него было выразительное лицо актера, атлетическое телосложение, и он был так же плохо, но консервативно одет, как свидетель Иеговы, совершающий для своих проповедей поквартирный обход.
Своими истинными религиозными убеждениями Кларк (он был верным католиком), вероятно, напоминал Хуану Диего молодого Эдварда Боншоу. Кларк Френч познакомился со своей будущей женой-филиппинкой – и со «всем ее семейством», как он с энтузиазмом описывал их, – во время католической миссии добровольцев на Филиппины. Хуан Диего не мог вспомнить точные обстоятельства этой акции. Что-то вроде католической благотворительности? Возможно, это было связано с детьми-сиротами и матерями-одиночками.
Благонравие проявляло себя упорно и воинственно даже в романах Кларка Френча: его главные герои, потерянные души и серийные грешники, всегда обретали искупление; акт искупления обычно следовал за моральным падением; романы предсказуемо заканчивались на крещендо добросердечия. Вполне понятно, что эти романы подверглись критике. Кларк имел склонность к нравоучению – он и поучал. Хуан Диего подумал: как это грустно, что к романам Кларка Френча относились с издевкой; точно так же бедного Кларка осмеивали и его сокурсники. Хуану Диего действительно нравилось, как пишет Кларк Френч; Кларк был искусным мастером. Проклятие Кларка заключалось в том, что он был раздражающе положителен. Хуан Диего знал, что Кларк это не придумывал – молодой оптимист был искренен. Но к тому же Кларк был проповедником – и ничего не мог с этим поделать.
Крещендо добросердечия, следующее за моральным падением, – это шаблон, но срабатывает ли это с религиозными читателями? Разве Кларка презирали не за то, что у него есть читатели? Разве Кларк был виноват в том, что стал духоподъемным? («Причем неизлечимо», – как сказал в Айове один из студентов-магистрантов.)
И все же аквариум на одну ночь – это чересчур; тут Кларк явно зашкалил, – это зашло слишком далеко. Или я просто слишком устал от всех путешествий, чтобы оценить такой жест? – подумал Хуан Диего. Ему претило винить Кларка за то, что тот был Кларком, как и за его вечную благость. Хуан Диего искренне любил Кларка Френча, но любовь к молодому писателю мучила его. Кларк был непробиваемым католиком.
Из аквариума внезапно плеснуло теплой морской водой, отчего Хуан Диего и управляющий отелем вздрогнули. Неужто какой-то рыбке не повезло и ее съели или прикончили? В поразительно чистой зеленой воде не наблюдалось ни следов крови, ни фрагментов рыбьей плоти; бодрствующий угорь не обнаруживал никаких внешних признаков правонарушения.
– Этот жестокий мир, – заметил управляющий отелем.
Подобное, без малейшей иронии, высказывание можно было вычитать в романе Кларка Френча, в том месте, где у автора говорилось о моральном падении.
– Да, – только и сказал Хуан Диего.
Он родился нищебродом; он ненавидел себя, когда смотрел свысока на других людей, особенно если они были хорошими людьми, как Кларк, а Хуан Диего смотрел на него свысока, с тем же снисхождением, с каким в литературном мире смотрели на Кларка Френча более значимые персоны – за то лишь, что он был духоподъемен.
После того как управляющий оставил его в покое, Хуан Диего пожалел, что не спросил о кондиционере; в комнате было слишком холодно, а терморегулятор на стене предлагал уставшему путнику головоломку стрелок и цифр – подобное можно было бы себе представить в кабине истребителя. Почему я так устал? – подумал Хуан Диего. Почему все, чего я хочу, – это лишь спать и мечтать или же снова увидеть Мириам и Дороти?
На него опять неожиданно навалилась дремота, он сел за стол и уснул в кресле. Проснулся он, дрожа от холода.
Не было никакого смысла распаковывать огромную оранжевую сумку на одну ночь пребывания в отеле. Хуан Диего положил бета-блокаторы на раковину в ванной, напомнив себе, что нужно принять обычную, правильную дозу, а не двойную. Сняв одежду, он оставил ее на кровати, принял душ и побрился. Его дорожная жизнь, очень похожая на обычную, к которой он привык, вдруг показалась ему пустой и бесцельной без Мириам и Дороти. И почему? – задавался он вопросом наряду с вопросом о своей усталости.
Сидя в гостиничном халате перед телевизором, Хуан Диего посмотрел новости; воздух оставался таким же холодным, но писатель поколдовал над терморегулятором и ухитрился сбавить обороты вентилятора. Кондиционер не добавил тепла – он просто стал слабее гнать воздух. (Разве эти бедные рыбы, включая мурену, живут не в теплых морях?)
По телевизору показывали нечеткое видео с террористом-смертником в Минданао, снятое на камеру наблюдения. Лицо террориста было неразличимо, но его хромота пугающе напоминала хромоту Хуана Диего. Хуан Диего стал пристально изучать небольшие различия – тоже правая, искалеченная нога, – но в следующий момент взрыв все уничтожил. Раздался щелчок, и под царапающий шорох на экране телевизора стало темно. Видео расстроило Хуана Диего, как будто он был свидетелем собственного самоубийства.
Он отметил, что в ведре достаточно льда, чтобы пиво оставалось холодным еще долго после обеда – если холодного кондиционера для этого окажется мало. Хуан Диего оделся при зеленоватом свечении, шедшем из аквариума. «Lo siento, сеньор Моралес, – сказал он, выходя из гостиничного номера. – Я сожалею, если для вас и ваших друзей не хватит тепла». Казалось, мурена наблюдала за писателем, в сомнении остановившемся в дверях; взгляд кусачего угря был настолько тверд, что Хуан Диего, прежде чем закрыть за собой дверь, помахал рукой неотзывчивому существу.
В семейном ресторане – с «полной для кого-то приватностью», – куда Бьенвенидо отвез его, за каждым столом орал ребенок, и казалось, что все семьи знают друг друга; они кричали, передавая туда-сюда, от стола к столу, тарелки с едой.
Антураж не поддавался пониманию Хуана Диего: дракон со слоновьим хоботом топтал солдат; Дева Мария с сердитым на вид Младенцем Христом на руках охраняла вход в ресторан. Это была грозная Мария – с повадками вышибалы, подумал Хуан Диего. (Оставьте Хуану Диего право придираться к повадкам Девы Марии. Разве у того дракона со слоновьим хоботом, топчущего солдат, не было таких же проблем с повадками?)
– Разве «Сан-Мигель» не испанское пиво? – спросил в лимузине Хуан Диего Бьенвенидо, когда они ехали обратно в отель. Хуан Диего, должно быть, выпил пива.
– Ну, это испанская пивоварня, – сказал Бьенвенидо, – но их головная компания находится на Филиппинах.
Любая версия колониализма – в частности, испанского колониализма – явно выводила Хуана Диего из себя. А тем более католический колониализм.
– Полагаю, это колониализм, – сказал писатель; в зеркало заднего вида он заметил, что водитель лимузина обдумывает его слова.
Бедняга Бьенвенидо: ему показалось, что имеется в виду пиво.
– Полагаю, да, – только и сказал Бьенвенидо.
Вероятно, это был день какого-то святого, которого Хуан Диего не помнил. Подобающая молитва, зазвучавшая в часовне, присутствовала не только во сне Хуана Диего; тем утром молитва приплыла наверх, в комнату дома «Niños Perdidos», где вместе с el gringo bueno проснулись дети свалки.
– ¡Madre! – воззвала одна из монахинь, чей голос был похож на голос сестры Глории. – Ahora y siempre, serás mi guía.
– Матерь Божья! – отозвались сироты-дошкольники. – Отныне и навсегда ты будешь моей наставницей.
Дошкольники были этажом ниже, в часовне, под спальней Хуана Диего и Лупе. В дни святых снизу доносились подобающие молитвы, после чего дошкольники отправлялись на свой утренний марш. Лупе, либо проснувшаяся, либо полусонная, лопотала свою собственную молитву в ответ на детские голоса, устремленные к Деве Марии.
– Dulce madre mía de Guadalupe, por tu justicia, presente en nuestros corazones, reine la paz en el mundo, – не без сарказма молилась Лупе. – Моя милая Божья Матерь Гваделупская, в праведности своей пребывающая в наших сердцах, да воцарится мир во всем мире.
А в это утро, когда Хуан Диего, едва проснувшись, лежал с закрытыми глазами, Лупе сказала:
– Вот тебе чудо: наша мать ухитрилась проскочить через нашу комнату – она принимает ванну – и так и не заметила доброго гринго.
Хуан Диего открыл глаза. Либо el gringo bueno умер во сне, либо спал мертвым сном, причем простыня больше не покрывала его. Хиппи со своим распятым Христом лежал в полном оцепенении, представляя собой наглядную картину безвременной смерти, погибшей молодости – а из ванной комнаты раздавался голос Эсперансы, поющей какую-то мирскую песенку.
– Он красивый парень, правда же? – спросила Лупе брата.
– От него пахнет пивной мочой, – заметил Хуан Диего, наклонившись над молодым американцем, убедиться, что он дышит.
– Мы должны вытащить его на улицу – по крайней мере, одеть его, – сказала Лупе.
Эсперанса уже вынула пробку из ванны; было слышно, как выливается вода. Пение Эсперансы стало глуше, – вероятно, она вытирала волосы полотенцем.
В часовне этажом ниже или, может быть, в поэтическом преломлении сновидения Хуана Диего монахиня с голосом сестры Глории еще раз воззвала к детям повторить за ней:
– ¡Madre! Ahora y siempre…
– Я хочу обнять тебя руками и ногами! – пела Эсперанса. – И я хочу ласкаться нашими языками!
– И в саване белом увидел ковбоя, – запел спящий мертвым сном гринго. – Молодого ковбоя, холодного, как земля.
– Это какая-то фигня, а не чудо, – сказала Лупе; она встала с кровати, чтобы помочь Хуану Диего одеть беспомощного гринго.
– Полегче! – застонал хиппи; он все еще спал или же был абсолютно не в состоянии ни во что врубиться. – Мы ведь все друзья, верно? – продолжал он. – Ты пахнешь великолепно, и ты такая красивая! – сказал он Лупе, когда она пыталась застегнуть на нем грязную рубашку.
Но глаза доброго гринго так и не открылись – он не видел Лупе. У него было слишком сильное похмелье, чтобы проснуться.
– Я выйду за него замуж, если только он перестанет пить, – сказала Лупе Хуану Диего.
От доброго гринго разило перегаром – это было хуже всего прочего, относившегося к нему, и Хуан Диего попытался отвлечься от этого смрада, подумав, о каком же подарке заикался дружелюбный хиппи: минувшей ночью, будучи еще почти в сознании, молодой уклонист пообещал детям свалки некий подарок.
Естественно, Лупе знала, о чем подумал ее брат.
– Вряд ли дорогой мальчик готов сделать нам какие-то особенные подарки, – сказала Лупе. – Когда-нибудь, лет через пять-семь, было бы неплохо заполучить от него просто золотое обручальное колечко, но сейчас я бы не рассчитывала на что-то исключительное – пока этот хиппи тратит свои деньги лишь на алкоголь и проституток.
Как будто окликнутая словом «проститутки», из ванной вышла Эсперанса; на ней были два обычных полотенца (волосы были повязаны одним, тело едва прикрыто другим), в руке – одежда для улицы Сарагоса.
– Посмотри на него, мама! – воскликнул Хуан Диего и начал расстегивать рубашку доброго гринго еще быстрее, чем Лупе застегивала ее. – Вчера ночью мы нашли его на улице – на нем не было ни одной отметины. Но сегодня утром – посмотри на него! – Хуан Диего расстегнул рубашку на хиппи, чтобы показать кровоточащего Иисуса. – Это просто чудо!
– Это el gringo bueno – он не чудо, – сказала Эсперанса.
– Ой, дайте мне умереть – она его знает! Они были голыми вместе – она с ним все делала! – закричала Лупе.
Эсперанса перевернула гринго на живот и стянула с него трусы.
– Вы это называете чудом? – спросила она своих детей.
На голой заднице милого юноши была татуировка американского флага, но флаг был намеренно разорван пополам, разделенный щелью между ягодицами. Данная картина отнюдь не вызывала патриотических чувств.
– Полегче! – не приходя в сознание, прохрипел гринго; он лежал лицом вниз на кровати, рискуя задохнуться.
– От него несет блевотиной, – сказала Эсперанса. – Помогите мне затащить его в ванну – вода поможет ему очухаться.
– Гринго засовывал свою штуку ей в рот, – бормотала Лупе. – Она засовывала его штуку в себя…
– Прекрати, Лупе, – сказал Хуан Диего.
– Забудь, что я сказала насчет свадьбы, – крикнула Лупе. – Ни через пять лет, ни через семь – никогда!
– Ты встретишь кого-нибудь другого, – сказал сестре Хуан Диего.
– С кем Лупе познакомилась? Кто ее расстроил? – спросила Эсперанса.
Она взяла голого хиппи под руки; Хуан Диего взял его за лодыжки, и они понесли его в ванную.
– Это ты ее расстроила, – сказал матери Хуан Диего. – Ее расстроила мысль о тебе с этим добрым гринго.
– Чепуха, – сказала Эсперанса. – Все девчонки любят гринго, а он любит нас. Такой сын только сердце матери разобьет, а всех прочих женщин на свете малыш-гринго делает очень счастливыми.
– Малыш-гринго разбил сердце мне! – запричитала Лупе.
– Что это с ней – у нее, что ли, месячные? – спросила Эсперанса Хуана Диего. – В ее возрасте у меня уже были первые месячные.
– Нет, у меня не было месячных – у меня никогда не будет месячных! – взвизгнула Лупе. – Я умственно отсталая, помнишь? Мои месячные отстают!
Опуская хиппи в ванну, Хуан Диего и Эсперанса ударили его головой о вентиль с горячей водой, но парень даже не вздрогнул и не открыл глаза; его единственным ответом было то, что он схватился за свой пенис.
– Разве не прелестно? – спросила Хуана Диего Эсперанса. – Он милый парень, верно?
– По одежке в тебе признаю я ковбоя, – запел спящий гринго.
Лупе хотела было включить воду, но, увидев, что el gringo bueno держится за свой пенис, она снова расстроилась.
– Что он с собой делает? Он думает о сексе – я знаю, что думает! – сказала она Хуану Диего.
– Он поет – он не думает о сексе, Лупе, – возразил Хуан Диего.
– Конечно думает – малыш-гринго все время думает о сексе. Вот почему он так молодо выглядит, – сказала Эсперанса и включила воду, повернув до отказа оба вентиля.
– Полегче! – воскликнул добрый гринго, открывая глаза.
Он обнаружил перед ванной всю троицу, уставившуюся на него. Вероятно, такой он Эсперансу еще не видел – с белым намотанным на голову полотенцем, из-под которого на лоб и щеки ее красивого лица падали мокрые спутанные волосы. Она сняла полотенце, чуть влажное от волос, чтобы хиппи было чем вытереться. Затем она на короткое время удалилась, чтобы принести пару чистых полотенец.
– Ты слишком много пьешь, малыш, – сказала Эсперанса доброму гринго. – У тебя маловато тела, чтобы справляться с алкоголем.
– А что ты тут делаешь? – спросил ее милый юноша. У него была чудесная улыбка, несмотря на то что на его тощей груди умирал Христос.
– Она наша мать! Ты трахаешь нашу мать! – закричала Лупе.
– Ой, сестренка… – начал было говорить гринго. Он, естественно, ее не понял.
– Это наша мать, – сказал Хуан Диего, наполняя ванну.
– О, вау. Мы ведь все друзья, верно? Amigos, так ведь? – спросил юноша, но Лупе отвернулась и вышла из ванной.
Им было слышно, как сестра Глория и дети поднимаются из часовни по лестнице, поскольку Эсперанса оставила дверь в холл открытой, а Лупе не закрыла дверь в ванную. Сестра Глория называла принудительный марш для дошколят их «оздоровительным моционом»; дети топали наверх, скандируя подобающую молитву «!Madre!». Читая молитву, они маршировали по коридору, что делали ежедневно, а не только в дни святых. Сестра Глория заставляла детей маршировать ради того, чтобы производить хорошее впечатление на брата Пепе и Эдварда Боншоу, которым нравилось видеть и слышать, как дети повторяют это «отныне и навсегда». От такого занятия «дополнительная выгода», говорила сестра Глория.
Но у сестры Глории была карательная жилка. Возможно, сестре Глории хотелось покарать Эсперансу, застав ее – как это обычно бывало – в двух полотенцах, только что вышедшей из ванной. Сестра Глория, видимо, воображала, что трогательная святость поющих дошколят должна раскаленным мечом жечь грешное сердце Эсперансы. Возможно, сестра Глория заблуждалась еще больше, если полагала, что слова «ты будешь моей наставницей» в устах дошколят оказывают очищающее воздействие на своенравное отродье этой проститутки, то бишь на этих детей свалки, которым были предоставлены особые привилегии в приюте. Своя комната и даже своя ванная! – сестра Глория не так бы обращалась с los niños de la basura. Не так должно было быть в приюте, считала сестра Глория. Никаких особых привилегий для пропахших дымом мусорщиков с basurero!
Но этим утром, когда Лупе узнала, что ее мать и добрый гринго занимались любовью, она была не в настроении слушать, как сестра Глория и дошколята долдонят молитву «¡Madre!».
– Матерь! – не без усилия повторила сестра Глория: монахиня остановилась у открытой двери в спальню, где увидела Лупе, сидящую на одной из неприбранных кроватей.
Дошкольники перестали маршировать по коридору; они топотали на месте и поглядывали в спальню. Лупе рыдала, что было не совсем ново.
– Отныне и навсегда ты будешь моей наставницей, – повторяли дети, должно быть, в сотый (или в тысячный) раз, – по крайней мере, так показалось Лупе.
– Матерь Мария – это фигня! – закричала в их сторону Лупе. – Пусть Дева Мария покажет мне чудо – хоть малюсенькое чудо, пожалуйста! И я смогу на минуту поверить, что ваша Матерь Мария действительно может что-то сделать, кроме как украсть Мексику у нашей Гваделупской Девы. Что на самом деле делала Дева Мария? Она даже не беременела!
Но сестра Глория и скандирующие дошколята привыкли к непонятным вспышкам гнева со стороны вроде как недоразвитой бродяжки. («La vagabunda», – называла Лупе сестра Глория.)
– ¡Madre! – просто еще раз сказала сестра Глория, и дети снова повторили нескончаемую молитву.
Появление Эсперансы из ванной комнаты стало для воспитанников чем-то вроде призрачного видения – они замерли как раз посредине своей подобающей молитвы. На устах у них было заклинание «аhora y siempre – отныне и навсегда», когда они вдруг замолчали. На Эсперансе было только одно полотенце, которое едва прикрывало ее тело. Со своими всклокоченными, только что вымытыми волосами она совсем не походила на бедную уборщицу приюта; Эсперанса показалась детям каким-то другим, более уверенным в себе существом.
– Ой, да ладно тебе, Лупе! – сказала Эсперанса. – Он не последний голый мальчик, который разобьет тебе сердце! – (Этого оказалось достаточно, чтобы сестра Глория тоже перестала молиться.)
– Да, это он – первый и последний голый мальчик! – прокричала Лупе. (Конечно, дошколята и сестра Глория ничего не поняли из ее слов.)
– Не обращайте внимания на Лупе, дети, – сказала им Эсперанса, выходя босиком в коридор.
Ее встревожило видение распятого Христа. Ей привиделось, что у нее в ванне умирающий Иисус – терновый венец, сильное кровотечение, вся эта история-с-крестом-и-гвоздями! Кто не расстроится, проснувшись от такого? – спросила Эсперанса сестру Глорию, которая потеряла дар речи.
– И тебе доброе утро, сестра, – сказала Эсперанса, дефилируя по коридору, насколько это было возможно в тесном полотенце. На самом деле из-за туго обтягивающего полотенца Эсперансе приходилось передвигаться мелкими семенящими шажками – но при этом она шла довольно быстро.
– Что за голый мальчик? – спросила у Лупе сестра Глория.
Маленькая бродяжка сидела на кровати с каменным лицом; Лупе указала на открытую дверь ванной.
– Постой, не спеши, погоди! – пел кто-то. – Я тебе расскажу, что со мною случилось. Почему умираю я с пулей в груди.
Сестра Глория растерялась. После прекращения молитвы и бегства полуголой Эсперансы монахиня с вытянутым лицом услышала то, что приняла за голоса, раздающиеся из ванной комнаты. Поначалу сестре Глории показалось, что она слышит, как сам с собой разговаривает (или поет) Хуан Диего. Но затем сквозь звуки плещущей воды и водяной струи из крана монахиня различила два голоса: болтающего Хуана Диего, мальчика с basurero в Оахаке (лучшего ученика брата Пепе), и – что поразило сестру Глорию – голос, принадлежавший уже не мальчику, а скорее молодому человеку. Голый мальчик, как назвала его Эсперанса, судя по голосу, показался сестре Глории взрослым мужчиной – вот почему монахиня была в растерянности.
Однако дошколята были вымуштрованы; их обучали ходить строем, и строем они и двинулись вперед. Дошколята протопали через спальню прямо к ванной комнате.
Что оставалось делать сестре Глории? Если там был молодой человек, который почему-то напоминал распятого Христа – умирающего Иисуса в ванне, как описала его Эсперанса, – разве в обязанности сестры Глории не входило защитить сирот от того, что Лупе по ошибке приняла за видение (которое, по-видимому, так расстроило ее)?
Что касается самой Лупе, то она не осталась в спальне, а направилась в коридор.
– ¡Madre! – воскликнула сестра Глория, устремившись в ванную за дошколятами.
– Отныне и навсегда ты будешь нашей наставницей, – скандировала в ванной мелюзга, пока (чуть позже) не начала кричать.
А Лупе просто шла по коридору.
Разговор Хуана Диего с добрым гринго был чрезвычайно интересным, но, учитывая то, что произошло, когда дошколята строем вошли в ванную комнату, понятно, почему Хуан Диего (особенно в последние годы) с трудом вспоминал подробности этого разговора.
– Я не знаю, почему твоя мама продолжает называть меня «малышом», – я не так молод, как выгляжу, – начал el gringo bueno. (Конечно, для Хуана Диего, которому было всего четырнадцать, он не был похож на ребенка – ребенком был сам Хуан Диего, – но Хуан Диего просто кивнул.) – Мой отец умер на Филиппинах, на войне – там погибло много американцев, но не тогда, когда мой отец, – продолжил уклонившийся от призыва хиппи. – Моему отцу действительно не повезло. Знаешь, бывают семьи, отмеченные неудачей. Именно это было одной из причин, почему я считал, что не должен ехать во Вьетнам. Но, кроме того, я всегда хотел отправиться на Филиппины, посмотреть, где похоронен мой отец, и отдать дань уважения, то есть, понимаешь, просто сказать, как жаль, что я никогда не встречался с ним.
Разумеется, Хуан Диего просто кивнул; он заметил, что хотя оба крана с водой открыты, она остается на одном уровне. Это означало, что воды прибывает столько же, сколько убывает. Вероятно, хиппи выбил пробку – он продолжал скользить и елозить на своей татуированной голой заднице. Он также все продолжал лить шампунь на свои волосы, пока тот не кончился и пена от шампуня не поднялась вокруг скользкого гринго, полностью закрыв распятого Христа.
– Коррехидор, май тысяча девятьсот сорок второго года – это была кульминация битвы на Филиппинах, – говорил хиппи. – Американцы были уничтожены. Месяц назад проходил Батаанский марш смерти – шестьдесят пять гребаных миль после капитуляции США. Многие американские заключенные не прошли этот путь. Вот почему на Филиппинах есть такое большое американское кладбище и мемориал – это в Маниле. Вот куда я должен отправиться и сказать отцу, что люблю его. Я не могу отправиться во Вьетнам и умереть там, не навестив прежде отца, – вздохнул молодой американец.
– Понятно, – только и сказал Хуан Диего.
– Я думал, смогу убедить их, что я пацифист, – продолжал добрый гринго; он был полностью покрыт шампунем, за исключением бородки в форме маленькой лопаты под нижней губой.
Казалось, только в этом месте и растет у хиппи бородка в виде клочка темных волос; он выглядел слишком молодо, чтобы брить остальную часть лица, однако уже три года как уклонялся от призыва в армию. Он сказал Хуану Диего, что ему двадцать шесть; его пытались забрить после окончания колледжа, когда ему было двадцать три. Именно тогда он и сделал татуировку с умирающим Христом, дабы убедить армию США, что он пацифист. Естественно, религиозная татуировка не помогла.
В знак своих антипатриотических чувств добрый гринго украсил свои ягодицы – щель между ними как бы разрывала пополам американский флаг – и бежал в Мексику.
– Вот что значит притворяться пацифистом – три года в бегах, – говорил гринго. – Но смотри, что случилось с моим бедным отцом: он был моложе меня, когда его отправили на Филиппины. Война почти закончилась, но он оказался в десантных войска, отбивавших Коррехидор, – это февраль сорок пятого. Знаешь, можно погибнуть, когда побеждаешь в войне, – так же как можно погибнуть, когда проигрываешь. Но что это, если не невезение?
– Да, невезение, – согласился Хуан Диего.
– Вот и я о том же. Я родился в сорок четвертом, всего за несколько месяцев до того, как убили моего отца. Он никогда меня не видел, – сказал добрый гринго. – Моя мама даже не знает, видел ли он мои детские фотографии.
– Мне жаль, – сказал Хуан Диего.
Он стоял на коленях на полу рядом с ванной. Хуан Диего был впечатлителен, как и большинство четырнадцатилетних; он считал американского хиппи самым очаровательным на свете молодым человеком.
– Друган на колесах, – сказал гринго, касаясь скользкими от шампуня пальцами руки Хуана Диего. – Пообещай мне кое-что, друган на колесах.
– Конечно, – ответил Хуан Диего; в конце концов, он только что дал Лупе пару абсурдных обещаний.
– Если со мной что-нибудь случится, ты должен съездить на Филиппины ради меня – ты должен передать моему отцу, что мне жаль, – сказал el gringo bueno.
– Конечно-конечно, – ответил Хуан Диего.
Впервые на лице хиппи прочиталось удивление.
– Ты съездишь? – спросил он Хуана Диего.
– Да, съезжу, – подтвердил читатель свалки.
– Вау! Друган на колесах! Мне бы побольше таких друзей, как ты, – сказал гринго.
В этот момент он с головой ушел под воду в мыльную пену; хиппи и его кровоточащий Иисус полностью исчезли, когда дошколята, сопровождаемые возмущенной сестрой Глорией, вошли строем в ванную комнату под неустанное скандирование «¡Madre!» и «отныне и навсегда» – не говоря уже об этой чепухе насчет «ты будешь моей наставницей».
– Ну и где же он? – спросила Хуана Диего сестра Глория. – Здесь нет голого мальчика. Что за голый мальчик? – повторила монахиня: она не заметила пузырьки под водой (помимо пены от шампуня), но один из дошколят показал на них пальцем, и сестра Глория вдруг посмотрела, куда указывал наблюдательный ребенок.
И в этот момент из пены поднялось морское чудище. Можно только предположить, что для замуштрованных маленьких воспитанников приюта именно таким показался образ татуированного хиппи и распятого Христа (или же слитых воедино благодаря шампуню) – морским чудищем из религиозных мифов. И по всей вероятности, добрый гринго полагал, что после того, как он рассказал Хуану Диего такую тяжелую историю, его появление из воды должно развеять грустные мысли; возможно, хиппи-уклонист намеревался приподнять ему настроение. Мы никогда не узнаем, что задумал сумасшедший хиппи, словно кит выскочив из глубин и разбрызгав воду вокруг. Он сделал вдох и раскинул в стороны руки, будто пригвожденный к кресту и умирающий, подобно истекающему кровью Иисусу, вытатуированному на его груди. Что же двигало высокорослым мальчиком – что побудило его встать в ванне в полный рост во всей своей нагой очевидности? М-да, мы никогда не узнаем, о чем думал el gringo bueno, если даже он и думал. (На улице Сарагоса молодой американский беглец не отличался разумным поведением.)
Справедливости ради следует отметить, что хиппи погрузился в воду, когда они с Хуаном Диего были в ванной комнате вдвоем; восставший из воды добрый гринго понятия не имел, что его появление будет встречено массовкой, не говоря уже о том, что представители массовки будут в основном детьми пяти лет от роду, верящими в Иисуса. Этот Иисус не был виноват в том, что там были маленькие дети.
– Вау! – воскликнул распятый Христос; в данный момент он больше походил на утопленного Христа, и слово «вау» было иностранным для испаноговорящих детей.
Четверо или пятеро малышей тут же обмочились от испуга; одна маленькая девочка так завизжала, что несколько девочек и мальчиков больно прикусили себе языки. Те, кто был ближе к двери в спальню, с криками выбежали и бросились в коридор. Те, кому, видимо, показалось, что от гринго не убежать, писались и плакали, упав на колени и закрыв головы руками; один маленький мальчик так крепко стиснул маленькую девочку, что она укусила его за нос.
В голове у сестры Глории помутилось – чтобы не упасть, она уцепилась одной рукой за ванну, и Иисус-хиппи, боясь, что монахиня грохнется, обхватил ее мокрыми руками.
– Эй, сестра… – только и успел он сказать, как сестра Глория ударила голого мальчика обоими кулаками в грудь.
Она нанесла несколько ударов по взывающему к небесам, страдальческому лику вытатуированного Иисуса, но, с ужасом обнаружив, что она творит, сестра Глория вскинула руки и закатила глаза в самой истовой молитве, адресованной Царствию Небесному.
– ¡Madre! – еще раз воскликнула сестра Глория, как будто Мать Мария была единственной спасительницей и наперсницей монахини, то есть и в самом деле, как утверждала подобающая молитва монахини, – ее единственной наставницей.
В тот же момент el gringo bueno поскользнулся и упал в ванну; мыльная вода хлынула через край ванны, заливая пол. У хиппи, оказавшегося на четвереньках, хватило ума выключить кран. Вода наконец пошла на убыль, но по мере того, как она вытекала, перед дошколятами, из тех, кто не осмелился убежать, все больше вырисовывался разорванный пополам американский флаг на голой заднице Христа-гринго.
Сестра Глория тоже увидела флаг – эта татуировка, столь мирская по своей сути, скандально контрастировала с татуировкой агонизирующего Иисуса. Монахине, инстинктивно настроенной на осуждающий лад, показалось, что от обнаженного мальчика в пустой ванне исходит сатанинский хаос.
Хуан Диего не двигался. Он опустился на колени – его штаны намокли от воды, разлитой по полу. Вокруг него, съежившись, лежали мокрыми комочками малыши. Должно быть, в нем уже просыпался будущий писатель: Хуан Диего думал о десантниках, погибших при отвоевании Коррехидора, некоторые из них были еще совсем юнцами. Он думал о безумном обещании, которое дал доброму гринго, и испытывал трепет – так можно трепетать в четырнадцать лет от совершенно неправдоподобного видения своего будущего.
– Ahora y siempre – отныне и навсегда, – скулил один из промокших дошколят.
– Отныне и навсегда, – сказал Хуан Диего более уверенно.
Он знал, что это было обещание самому себе: то есть начиная с данного момента не упускать ничего, что было бы похоже на его будущее.