12. Последнее донесение (продолжение)
[Помехи; три-четыре предложения неразборчиво]
…кажется, я на фабрике пианино; да, определенно, это фабрика пианино. Здесь пахнет смолой, от запаха лака кружится голова, громадные волнистые формы, похожие на арфы, светлое дерево, пол, присыпанный мягкими опилками, левые и правые педали… Кажется, я уже упоминала фортепианную струну. Уверена, это была именно струна – во-первых, она прочная; во-вторых, ее легко достать. На фабрике пианино уж точно. Не было бы фабрики пианино, негде было бы взять фортепианную струну, которую использовали для того, чтобы задушить или повесить мою мать. Извлечь струну из фортепиано не так-то просто. А может быть, не так-то сложно – я не знаю, но извлечь определенно сложнее, чем просто взять моток струны, лежащий на верстаке. Поэтому я почти не сомневалась. Ведь именно при помощи струны – тонкой, а не толстой, басовой, состоящей из внутренней струны и оболочки, – мою мать не просто удушили, а [помехи] едва не отрезали ей голову. Вам же приходилось использовать струну для резки сыра? Струна так глубоко врезалась в плоть, что они ее даже не вынули; они даже не смогли увидеть, каким инструментом сделан тонкий надрез, окольцовывающий ее шею. И что еще могло оставить такие порезы на руках и предплечьях отца; что еще, как не струна, могло отскочить и хлестнуть его по щеке и оставить след под левым глазом? Что еще могло быть таким тонким, острым, режущим? [Пауза.]
Найдя объяснение, я испытала удовлетворение (насколько можно вообще говорить об удовлетворении, учитывая обстоятельства). Но вот я оглядываюсь и понимаю, что нахожусь не на фабрике пианино, а на фабрике по производству пишущих машинок. В голове возникает мощный образ: пишущая машинка, громадная, как церковный орган, а может быть, и больше. Она заполняет комнату, в которой нет больше ничего; клавиши величиной с обеденные тарелки громоздятся восходящими рядами, как скамьи в хоре. Помню, как наступила на «г», и та провалилась под ногами. Модель, хоть и огромная, была сработана на совесть, на ней можно было печатать. «Осторожно, не спеши», – проговорил отец. Я выпрямилась, расставив руки для равновесия, и попыталась распределить свой вес равномерно по клавише, но стоило мне наступить на нее обеими ногами, как молоточек поднялся и запачкал белоснежную страницу; я услышала звук чернильного поцелуя.
– Идиотка, – вымолвил отец, а может, «дрянь». Оба этих слова он постоянно употреблял по отношению ко мне. Я повернулась на одной ноге, потянулась, ухватилась за раму, удерживая равновесие, и осторожно села на клавишу «7». Та просела под весом моих узких ягодиц. Молоточек снова поцеловал бумагу, отец снова выругался, а я расправила юбки и натянуто улыбнулась.
Это не единственное мое воспоминание об этой сцене. Другое принадлежит кому-то еще – наблюдателю, взирающему на нас со стороны. Почему-то оно отложилось в памяти черно-белым, а не цветным, точнее, в сепии. Я сижу на семерке, ноги, как того требуют приличия, аккуратно сложены поверх «г». В самом низу гигантского листа бумаги, торчащего из машинки, виднеются плохо пропечатанные «г» и «7», а чуть выше – текст, который я полностью повторить не смогу, но помню завершающую фразу: «Печатные машинки Джойнса – гиганты индустрии!». Должно быть, меня фотографировали для рекламы (я помню ослепительную вспышку света и запах серного дыма), которую потом напечатали в местной газете; отец наверняка вырезал фотографию и аккуратно подшил ее в папку, а может, повесил в рамке на стену своего кабинета на фабрике пианино. Или на фабрике пишущих машинок.
Может, это было гигантское пианино?
Нет, пишущая машинка, определенно.
Разве можно спутать пианино с пишущей машинкой?
Вполне – у двух инструментов есть набор клавиш, которые при нажатии активируют молоточки; те, в свою очередь, энергично ударяют по струнам или бумаге в корпусе инструмента, производя, в одном случае, букву, ассоциирующуюся со звуком, а в другом – звук, ассоциирующийся с буквой.
Ума не приложу, почему до сих пор никому не пришло в голову объединить оба инструмента в один.
Но если я на фабрике пишущих машинок, значит, здесь не может пахнуть опилками; не может быть слышно визга пил и жужжания дрели. А главное, здесь не может быть никаких фортепианных струн, а следовательно, и убийства; по крайней мере, того убийства, что я себе вообразила. Забил ли отец мать до смерти молоточками гигантской пишущей машинки, отплясывая чечетку на клавишах? Едва ли такое возможно. А может, он задушил ее лентой от пишущей машинки – достаточно ли та прочна, чтобы служить орудием убийства? Не зря же я помню об этом. Откуда взялось это воспоминание? Может, у нас просто была пишущая машинка? Гигантская? Или мы видели такую, когда ездили на Всемирную выставку? [Помехи; звуки дыхания.]
А может, то была не фабрика пишущих машинок, не фабрика пианино, а переговорный пункт? Я вижу мать; ее волосы убраны в шиньон, узкие плечи и плоская грудь красиво обтянуты платьем с длинными рукавами и высоким воротом, бедра кажутся пышными из-за нижней юбки; она тянется к переключателям, сама сосредоточенность, втыкает один шнур, выдергивает другой – и сколько здесь проводов! Хватило бы, чтобы удавить толпу матерей. Но нет, абсурд, когда я была маленькой, телефонную связь еще не изобрели. А были ли тогда пишущие машинки? Это тоже надо проверить. А сейчас – сейчас есть пишущие машинки? Может, я забежала вперед, и будущее просочилось в настоящее, притворившись прошлым, проскочило через смерть без очереди? Или я все придумала? Что если это загадочное убийство придумано мной, бледной писательницей с пальцами, выпачканными чернилами, которая сидит в своей мансарде и оплакивает презренные кости; описывает ужасы, совершенно непохожие на правду, и ощущает жар в девственных чреслах, причина которого мне, в силу моей неопытности, непонятна? Пожалуй, нет. По крайней мере… нет.
Но должна же я помнить свое прошлое! И помню. Уверена, я его вспомню. Когда окажусь дома. Когда снова стану живой. Когда взгляну на свои фотографии. На свои вещи, покрытые слоем пыли. Меня сбивает с толку это место, вот в чем причина. Здесь прошлое – не прошлое, и воспоминания приходят, но все помнится не таким, каким было на самом деле, а таким, как все здесь – изменчивым, изменяющимся. Движущийся палец пишет, а написав, возвращается и редактирует написанное.
Но почему я решила представить свою жизнь историей загадочного убийства? Нельзя ли переставить ее на другую полку – скажем, любовных романов или литературы другого, более подходящего жанра? Впрочем, вся литература бессмысленна и не послужит достижению моей цели. А цель моя – прекратить «жить» в очевидном смысле, то есть влачить индивидуальное существование, и начать наконец существовать. Вырезать «я», как опухоль.
Вот только опухоль эта давно дала метастазы: то, что я называю «миром».
Значит, нужно спалить этот мир до основания и начать заново. Выстроить новый из обрывков незнакомой и непонятной мне материи.