Книга: Путь избавления. Школа странных детей
Назад: Письма мертвым писателям, № 10
Дальше: Рассказ стенографистки (продолжение)

11. Последнее донесение (продолжение)

[Треск] Где я?
В спортивном зале с мисс Тенью, мистером Мэллоу, Другой Матерью и девчонкой.
Опять?
Опять.
В жизни, насколько я помню, события происходят всего раз. Следовательно, это не жизнь, и я мертва – условно мертва, то есть нахожусь в краю мертвых как путешественница и создаю происходящее, описывая его словами; мисс Тени и мистера Мэллоу на самом деле здесь нет.
– Вот ты где. – Это Финстер. Но в то же время [помехи] не она. – Вытяни руки и прими наказание.
– Отец, – произношу я снова. И опять начинаю дрожать. [Помехи.]
Затем она начинает говорить другим голосом, но, если честно, я сомневаюсь, что тот на самом деле принадлежит моей матери – та за меня никогда не вступалась.
– Не обращай на него внимания. Он никогда не был тем, кем себя считал, а уж сейчас и подавно.
– А ты всегда была шлюхой, какой была, ты, шлюха.
Мисс Тень, хоть она и ненастоящая, все так же тактична; она берет мистера Мэллоу за рукав, подзывает учеников, которые по-прежнему заняты своими упражнениями, и в деликатном молчании выводит их из зала.
– Другая Мать, – говорю я, – вы тоже можете идти.
Толстуха поднимается.
– Не знаю, следует ли оставлять вас наедине с девчонкой, мисс Джойнс. Она за себя не отвечает. Я бы не хотела, чтобы она причинила вам вред.
– Я в состоянии о себе позаботиться, Другая Мать. Маленькая девочка едва ли представляет для меня угрозу. Прошу, оставьте нас.
Она по-прежнему колеблется, и тогда я повышаю голос:
– Уиннифред! Может, мне выпроводить вас силой? – Другая Мать вспыхивает, хочет сказать что-то еще, но захлопывает рот и оставляет меня наедине с девчонкой, чье лицо попеременно принимает одно из двух выражений, словно она по очереди надевает театральные маски – комическую и трагическую. Хотя в этом случае обе маски трагические, но у этой трагедии две стороны и два имени. Мать и отец. Вот имена моей трагедии.
– Дорогая, – произносит отец с убийственным сарказмом, – наконец-то мы можем как следует узнать друг друга. Всегда мечтал об этом, хотя ты, верно, и не догадывалась. Здесь я принадлежу к числу твоих самых больших поклонников. Директриса Джойнс, так, кажется, тебя теперь величают? Надо же, как мило. Моя дочь, которой всегда так хорошо удавалось указывать окружающим, что делать. Ты умеешь убеждать, уж я-то знаю! Можешь заставить человека сделать что угодно, даже если это не в его интересах. Можешь даже убедить его, что он сам до этого додумался, хотя на самом деле идею подсказала ему маленькая девочка, и капля за каплей, день за днем, как медленно действующий яд, тихим, спокойным детским голоском, словно высмеивая мое желание избавить тебя от заикания, ты переставала заикаться с одной лишь целью – чтобы нашептать мне «папочка, а как ты думаешь», «иногда мне интересно» и «а правда, что…». Слова твои проникали все глубже и глубже в мое сердце, пока я почти не поверил лжи, которую ты мне внушала – маленькая девочка, у которой не должно возникать таких мыслей и тем более они не должны возникать в отношении собственного отца…
– Финстер, – выпалила я, – немедленно прекратите этот сеанс. – Финстер моргнула и закрыла рот. – Вы сейчас же отправитесь в спальню, где будете тихо сидеть на кровати, сложив руки на коленях, и ждать звонка на обед. – Я вручила ей затычку. Она послушно вставила ее в рот и ушла, а я села на табурет и дрожащими руками расправила юбки.
А может, посадить ее в темницу?
Вычеркни это. Иногда я забываю, что такое говорить нельзя.
Но помечтать-то можно. Несчастные случаи [помехи] происходят каждый день: дети падают с лестницы, разбежавшись слишком быстро; решают глотнуть из бутылки с любопытной жидкостью, хотя делать этого [помехи] определенно не стоит; а ведь есть еще край мертвых, откуда далеко не все возвращаются. Здесь, пока я говорю, вокруг меня выстраивается сарай. Под ногами – черные доски, истертые до мягкости. Серые доски в занозах и трещинах устремляются вертикально вверх, ни к чему не прикрепляясь; из лепного медальона на потолке вырастают наклонные балки с кусками свисающего толя. В крошечном окне с потрескавшейся рамой на мгновение отражаются дубовые деревянные панели, но уже в следующий миг я вижу знакомое дерево с пышной листвой.
Снизу [помехи; треск] стену облизывают языки пламени. Огонь догорает. Но что это – стены уже не из грубых серых досок, а бетонные, оштукатуренные; штукатурка сырая, с зеленоватым оттенком. Черная плесень расползается по стенам; штукатурка отслаивается, обнажая каркас здания, и кусками падает на гниющий пол, пробивая в нем огромные дыры. Через них я вижу комнату соседей; у них праздник. Соседи в пижамах, они стоят на траве и передают друг другу кружки с горячим тодди . Кто-то умер; а может быть, случился пожар. В толпе летает пепел или меня обманывают глаза? Я пытаюсь пошевелить ногами, но те придавлены чем-то теплым и тяжелым; девочка – Финстер – лежит у меня на платье в изножье моей кровати, облокотившись о спинку. Она спокойна, но в горле у нее как будто что-то застряло; она то и дело поднимает руку и касается шеи, затем роняет ее, дрожащую, вяло и безнадежно.
Я не понимаю, как она может говорить, ведь ей явно что-то мешает. Когда она раскрывает посиневшие губы, я слышу вовсе не ее голос и не голос моей матери, как можно было бы ожидать.
– Дорогая… дочь. Дорогой… голос. Ты все еще говоришь, верно? Что именно ты говоришь? Почему [эхо] – почему повторяешь то, что говорю тебе я? – Пауза. – Ты «создаешь» меня, верно? «Оживляешь» своими словами? Вот в чем твоя власть. Ты можешь творить жизнь. И смерть, я полагаю? Такая маленькая девочка, а столько умеешь. Ах, прости, я забыл, что ты теперь взрослая женщина. Старше твоей матери, когда та умерла. Что ты чувствуешь, думая об этом?
– Создаешь, значит. А ты не забыла, кто создал тебя? Что ж, для этого я и здесь. Напомнить тебе об этом. Не думала же ты, что я не заявлю о себе рано или поздно. Столько лет молчал, был безмолвным, как могила… Что ж, хватит с меня, дорогая дочь, голос, голос-дочь, жуткое маленькое чучело, пустомеля. [Очень громко, почти срываясь на крик.] Пустомеля!
Стенографистка, подчеркни «пустомеля». Дважды подчеркни – он сказал это очень громко, почти прокричал.
[Пауза, помехи, звуки дыхания.]
Лицо ребенка обмякло, но губы продолжают двигаться. Глаза остекленело смотрят в одну точку сбоку от меня. Повидимому, она внимательно слушает то, что слышно лишь ей одной. Тем временем отец, ошибочно приняв молчание за капитуляцию, начинает злорадствовать. Но поняв, что ошибся, замолкает и овладевает собой.
– О, этот тихий голосок во внутреннем ухе! Словно голос матери, успокаивающий дитя. Ласковое утешение в трудные времена. Как тебе, должно быть, хотелось, чтобы твоя ненаглядная мамочка говорила с тобой так! Но что же такого есть в этом не слишком миловидном ребенке, чего не было у тебя? Неужели она милее? Чистоплотнее? Красивее? Невиннее тебя? Какой же именно из твоих многочисленных дефектов оттолкнул твою мать? Задумывалась ли ты о том, что именно из-за твоей любви к ней, твоей прилипчивости ты наскучила ей и даже стала вызывать отвращение? Вспомни, сколько раз ты тянула ее за передник, а она прогоняла тебя. Что если ты никогда не была для нее отрадой? Что если ты не вызывала у нее желания любить тебя, обнимать, [находить? находиться?] [неразборчиво]. Что если твое заикание казалось ей [неразборчивое слово], гротескным, даже пугающим – меня-то оно пугало, можешь не сомневаться! Или боль, которую ты так неприкрыто демонстрировала, когда другие дети смеялись над тобой и обзывали тебя. Вполне естественно избегать больного раненого животного, ненавидеть то, что другие считают достойным ненависти. Даже если это [помехи] твой ребенок. Стая убивает или бросает больное потомство – таков закон природы. А когда она умерла, боже мой, как же ты неистовствовала, истекала слюнями, рыдала, мочилась под себя… Зная ее так, как знал ее я, готов поспорить, смотреть на тебя ей было противно. Она ненавидела бурные проявления чувств. Я не раз чувствовал на себе ее ледяной осуждающий взгляд, можешь себе представить? Конечно, можешь, ведь ты гораздо больше похожа на меня, чем на нее. В любви ты неистова, неистова и в боли. От горя готова реветь, пока не истечешь соплями и слезами, а белки глаз не покроются красными мраморными прожилками. Вид меня плачущего был ей ненавистен. Она ненавидела, когда я любил ее. Ненавидела, когда ты плакала и любила ее. Даже когда она умирала и на долю секунды дала волю чувствам, она ненавидела себя за это. И я ни капли не сомневаюсь, что самым ненавистным для нее стала твоя попытка убить меня, собственного отца, которую ты предприняла, горюя о ее смерти и кипя от гнева – ты, противоестественное маленькое отродье, подменыш.
С этими словами, тяжело дыша, разрываясь между слезами и непокорностью, с раскрасневшимися щеками, девочка ныряет между своих потрескавшихся губ, а я бросаюсь за ней.

 

 

Назад: Письма мертвым писателям, № 10
Дальше: Рассказ стенографистки (продолжение)