Письма мертвым писателям, № 5
Достопочтенный Натаниэль Готорн!
По ночам я стою у двери в ученическую спальню и представляю, как призраки влетают в раскрытые рты моих подопечных и вылетают из них. Ветер дребезжит в оконных рамах. Здание погружено во мрак. Даже ночной сторож дремлет в своей каморке в промежутках между обходами здания и прилегающей территории. Впрочем, я не возражаю. Я разрешаю ему поспать. Не сплю лишь я одна.
Моя «д», Ева Финстер, спит крепко, уткнувшись лицом в подушку и стиснув зубы, словно сон – занятие, требующее высокой концентрации, а ночь – гроссбух, чьи страницы исписаны цифрами, и ей нужно проштудировать его, чтобы найти одну-единственную ошибку, вкравшуюся в расчеты. Днем у нее такое же выражение лица. Она ничего не понимает, она в ярости; я жду от нее великих свершений.
Вчера я оставила кое-что на столике у ее кровати – куколку из палочек и листьев. Я смастерила ее, прогуливаясь по окрестностям. Такая же кукла была у меня в детстве, моя единственная – отец считал, что игрушки вредны детям. Я не баюкала ее, а прятала в ладони, а потом раздавливала, сжимая кулак.
Вчера вечером куклы на столике уже не оказалось, а сейчас Ева спала и сжимала что-то в руке. Я наклонилась к ее кровати и пригляделась. Это была не кукла, а мягкая игрушка, драная, безглазая и такая бесформенная, что угадать ее принадлежность к тому или иному виду животных не представлялось возможным, как и отличить ухо от лапы. Я аккуратно разжала застывшие пальцы девочки и вытащила игрушку. Ева застонала, но не проснулась.
Хотя я различаю буквы, которые вывожу на бумаге, на террасе, выходящей в сад скульптур, уже очень темно. Надо мной проносятся птицы, яркие, как искры, летящие из горящего здания. Этому есть рациональное объяснение: солнце садится над холмами, я в тени, а птицы – нет.
Сегодня я сожгла игрушку Финстер, пока та орала и бесновалась. Однако так следует поступать со всем, что препятствует нашей цели. Лишь потеряв все, можно полностью открыться мертвым.
Возможно, я проявила чрезмерное усердие, тыкая безжизненную тряпку палкой, хотя та уже сгорела почти целиком; остатки ее изрыгнули густой дым, и у меня заслезились глаза.
Терраса дольше остальных мест в школе остается освещенной, поэтому я направилась туда после сцены с сожжением игрушки, но тьма опустилась раньше, чем я предполагала, а с ней пришел холод. Впрочем, возможно, тут всегда прохладно, даже когда эта часть дома залита солнечными лучами. Холодом веет от каменной плитки и скамьи.
Снующие искры-птицы погасли и теперь похожи на клочья черного пепла, кружащиеся и порхающие на фоне темнеющего неба.
Вдалеке открывается дверь – прямоугольник желтого цвета, – и сгущающаяся тьма становится непроглядной. От большого прямоугольника отделяется малый и плывет от освещенного берега – школы – через сад по направлению ко мне. Это Кларенс; он ищет меня. Сначала он заглянет в беседку. Говорила же: он в беседке. Потом поищет в лабиринте. Верно: он в лабиринте. У входа в лабиринт он остановится. Он останавливается. Окликнет меня. Я его не услышу. Тогда он зайдет в лабиринт и заблудится.
Наступает завтра. Оставив на скамейке перо и письмо, я пошла в лабиринт выручать Кларенса, который был очень рад меня видеть, хоть сначала и встревожился, завидев мою темную фигуру, движущуюся к нему навстречу. Странно, что школьная прислуга, давно привыкшая к таким проявлениям призрачного мира, как стучащие столы, эктоплазма, голоса, тем не менее испытывает глупый и необоснованный страх перед привидениями, обретшими форму, смутно напоминающую человеческую (они думают, что те выглядят как белая простыня на палочке, издающая заунывный стон).
Я решила отвести Кларенса в дом и забыла письмо на террасе на ночь. Вы видите, что с ним стало: оно покоробилось от влаги и подверглось нападению слизняка-книгочея, оставившего на нем свой серебристый след. Обнаружив брошенное письмо во время утренней прогулки, я подобрала перо, окунула в чернильницу и готова была продолжить свое повествование… но забыла, о чем шла речь.
Кажется, я не рассуждала на какую-то конкретную тему; лишь чувство, что что-то клыкастое раздирает мне глотку, не давало мне покоя.
В детстве я любила трясти головой, пока в глазах не потемнеет. Косы били по лицу, слюна размазывалась по щекам. Мне казалось, будто в горле, глазах или ушах – или во всех этих местах одновременно – застрял чужеродный предмет, и я стремилась вытрясти его оттуда. Позже я поняла, что стремилась избавиться не от предмета, а от самой себя. Я была маленькой, но уже встала на путь избавления. Иногда, если память меня не обманывает, у меня даже получалось добиться желаемого и на несколько минут или целых полдня освободиться от себя и очутиться в раю. Воздух там был прозрачным и холодным, ветки – почерневшими, ягоды – алыми, как огонь, заиндевевшие травинки – острыми. Но с возрастом эта способность исчезла, и я перестала даже пытаться проникнуть в этот хрустальный мир. Не потому, что ощущала перед собой препятствие, а потому, что сама стала препятствием; я сама была сфинксом, охраняющим врата.
Может быть, поэтому давно ушедшие стали мне ближе живых. Я не хотела бы вернуть их, ведь именно их отсутствие мне в них больше всего нравится. Мертвые никогда не присутствуют в этом мире целиком, а именно эта полнотелость претит мне в живущих. Мы слишком зримы. Между тем, самая сокровенная часть меня принадлежала хрустальному миру, существующему за пределами моего существа, а может, даже была этим миром. Ветки и ягоды… Зачем утяжелять их плотью и костями? Мясом человеческим? Моя прежняя форма казалась мне слишком плотной. Лучше всего умереть от истощающей болезни, решила я; истаять, иссохнуть, истончиться. Стать тенью и смотреть на мир сквозь свою прозрачную плоть. И, достигнув хрустальной прозрачности, умереть.
Но я не умерла. Поэтому я и обратилась к призракам. Ибо есть ли лучший способ избавиться от своего присутствия, чем впустить в себя кого-то другого? Признаюсь, мне было даже все равно, что они говорят; главное, чтобы они говорили. Я уже давно подозревала, что слова, доступные пониманию, не могут быть чужды человеку или вредны ему. Призраки говорят языком живущих или молчат. Было бы странно, если бы мое предположение не оправдалось. Но все это не имело значения. В разговорах с призраками меня всегда влекло другое: ощущение пустоты. Впуская их в себя, я ощущала себя не куском мяса в платье, а отверстием. Я могла пройти сквозь это отверстие – а может быть, уже прошла – и наконец попасть в мир.
Я писала эти строки с таким чувством, что перо прорвало бумагу и застряло (видите эту дыру?). Я выдернула его, но слишком резко, и оно отлетело в кучу сухой листвы, откуда я его достала, но как долго я искала его там – не знаю. Может ли сухой лист содержать в себе целый мир? Способен ли он удовлетворить жажду, что копилась в нас годами? Сомневаюсь. Но эту возможность нельзя исключать. Лист хрустит в руке, рассыпается на трапециевидные сегменты и пыль. Его скелет, все еще гибкий, похож на кисть с растопыренными пальцами. Но эти строки – лишь описание листа. Вы знаете, как выглядит настоящий лист. Листья окружают вас. Вы же мертвы. Вы сами стали листом.
Вот, пожалуй, и все,
Директриса Джойнс