Книга: Фаворит. Том 1. Его императрица
Назад: 7. Отречение
Дальше: 8. Паны-коханы

Действие четвертое
Конфликты

Что начертано предопределением, сбудется. Не говори, что ищущий мало старается. Покорись начертанному на скрижалях предопределению. Придет тебе назначенное, и ты сам все узнаешь.
Абдулла-бен-Ахмет-Несефи («Светоч»)

1. Полмира за один рубль

Соломбала – остров напротив Архангельска, там столица корабельщиков русских; в половодье скотину загоняют на кровли домовые, улицы становятся каналами, как в Венеции, начинается карнавал на шлюпках – мастерово-матросский, чиновно-штурманский! И архангелогородцы, втайне завидуя веселым островитянам, глядят, как мечутся над Соломбалою фальшфейеры, как взлетают к небу брандскугели, и судачат меж собою вроде бы осудительно:
– Ишь гулёны какие! Хоть бы верфь не спалили…
Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины – чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: tavernе. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say – слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки – слышь ты!).
Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи – топор, весло и рейсфедер.
– Не Прошка, а Прохор Акимыч, – говорил о себе отрок…
Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи – учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю-вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная – это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой – еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!
* * *
Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.
– Мяу, – сказал Прошка коту и почесал его.
– Пшшшш… – отвечал кот, ловко царапаясь.
– Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, – сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. – Пишет мне тиммерман столичный, будто Михайла Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!
– Так я же аглицкий, дядечка, знаю.
– Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…
Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства – Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:
– Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? – Грумантом звался Шпицберген.
– Я. Спасибо дядечке – учит и кормит.
Дядя пригласил кота на колени, гладил его:
– Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!
– О чем нонешная молодежь думает? – дружно заговорили корабельщики. – И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского – как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?
– Тринадцать уже. – И Прошка заплакал.
– Ништо, – сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. – Вот ужо! Это еще не слезы – скоро будут ему подлинные рыдания…
Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:
– Что останется – вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!
Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в Ливерпуле, где больше надежд на попутное судно. Ютился мальчишка в доках, по харчевням чужие объедки пробовал. Однажды зашел в гаванский хауз – погреться. К нему сразу подсел черт одноглазый, выкинул перед ним кости.
– Ноу, – отказался играть с ним Прошка.
– А нож у тебя, сын пушки, длинный ли?
– Не из пушки я выскочил. А нож – во!
– Дай с моим сравню, не короче ли? – И нож отобрал. – Клянусь невыпитым джином, – засмеялся он, – ты еще не лакал «гаф-энд-гаф» с сырыми яйцами. Выпей, и тогда верну тебе кортик.
Жалко было терять нож, Прошка выхлебал горячий, как чай, джин с яйцом. Язык с трудом повернулся в обожженном рту:
– Мне бы в Архангельск… я ведь – слишта!
…Он валялся на палубе, рядом с ним мчались волны. «Продал меня одноглазый, продал, псина паршивая!» Враскорячку подошел боцман и огрел его «кошкой» с крючками. Началась служба. Язык команды был сбродный, а чаще слышалась трескотня по-испански. Жили в форпике, похожем на ящик. Под кубриком лежали известковые плиты, впитывая в себя мочу и блевотину. От бочек с водою разило падалью, пробовали ее кипятить, но вода воняла еще гаже. Нарастала яростная жарища, будто корабль спешил прямо в пекло, и юнга спросил соседа по койке: куда плывем?
– За живым шоколадом, – тихо ответил тот…
Матросы были бездомной сволочью. Из-за каждого куска дрались, ножами резались, еду воровали. Прошка впервые в жизни увидел моряцкую казнь: убийцу на сутки привязали (лицо в лицо!) к трупу, потом, обняв свою жертву, он с криком полетел за борт – только вода взбурлила, сделавшись красной: акулы! Заодно со всеми голодранцами Прошка тянул упругие шкоты, хрипел черным ртом:
Еще не бывал я на Конго-реке.
Дернем, парни! дернули…
Там жмет лихорадка людей в кулаке.
Дернем, парни! дернули…

Ночью, подобрав паруса в рифы, вошли в большую реку, стали загружаться «живым шоколадом». Негров укладывали в твиндеке рядами, будто поленья в печку. Подняли паруса – понеслись в океан. Мертвых негров никто не видел: их выкидывали за борт еще полуживыми, и теперь акулы приткнулись рылами к самой корме корабля, будто свиньи к сытной неиссякаемой кормушке.
Но однажды пайлот (штурман) вызвал юнгу к себе, велев ему очистить мышеловки. Прошка загнал пойманных крыс в парусиновый мешок, через плечо пайлота глянул в карту: черта курса тянулась к Америке (это был «милд-пассиж» – знаменитый маршрут работорговли). Офицер треснул мальчишку кулаком по зубам:
– Не смей подглядывать в карты… вон!
Прошка выкинул за борт тяжеленный мешок с визжащими от страха крысами. Вдалеке едва забрезжил неизвестный корабль. Матросов «кошками» и свистом разогнали по мачтовым реям – ставить все, все, все паруса. Но вдруг заштилело. С громким хлопаньем «заполоскали» триселя. Со страшной высоты формарса Прошка видел, как поникли паруса и на догонявшем их фрегате. Но там из бортов проворно выставились большие черпаки весел.
– Уж не пираты ли? – испугался Прошка.
Рядом с ним, вцепившись в снасти, висел старый бывалый матрос с отрезанным в пьяной драке ухом… Он крикнул в ответ:
– Англичане! В этом-то и беда наша, щенок…
Прошка скатился по вантам. Ядро вдребезги разнесло релинги, чья-то жаркая кровь, ударив в лицо, ошпарила юнгу, будто в него плеснули кипятком. С губительным треском, разрушая фальшборты, фрегат короля навалился на судно. Морская пехота прыгала на палубу с саблями. Короткий окрик – шеи капитана, пайлота и боцмана мигом обвили пеньковые «галстуки». Ужасный вопль резко оборвался, когда они повисли над бездной, вровень с бессильно хлопающими парусами… Мальчишка невольно взмолился:
– Святый Никола, сбереги меня, сиротинушку!
Построив команду, англичане каждого третьего вешали без разговоров. Реи украсились гирляндами покойников. Прошка оказался вторым. Негров так и оставили в твиндеках, а матросов загнали в трюмы. Раз в день давали «потаж» – варево из объедков победителей. Недели через две люки раздраили, и все разом ослепли: райский город празднично сверкал на берегу – Гавана! Здесь англичане всех подряд перепороли плетьми, и Прошка вылетел прямо в этот блаженный пахучий кубинский рай… Огляделся. Мраморные дворцы, прекрасные сеньориты верхом на осликах. Прошка зашел в харчевню. Толстущая мулатка с цветком в зубах расхохоталась:
– Мальчик, почему у тебя такие белые волосы?
Прошка уже научился понимать испанскую речь:
– Это потому, донна-белла, что я приплыл из такой страны, где много-много снега, а он белее вашего сахара…
В гамаке качался янки в штанах из красной замши.
– Как мне выбраться отсюда в Архангельск?
– Впервые слышу о таком городе, – ответил янки.
Спасибо ему: он заказал яичницу с креветками, угостил Прошку и ромом, потом дал дельный совет:
– Отсюда в Россию никогда не выберешься. Впрочем, попробуй на испанском галиоте добраться до Кадикса или лучше, приятель, плыви сразу в Канаду, где англичане колотят французов, там бывает немало кораблей из Европы… Скажи, ты когда-нибудь стоял ли ночью у штурвала, ведя корабль по компасу?
– Дело нехитрое. Могу и по звездам.
– Хочешь, я возьму тебя до Нью-Йорка?
– Простите, сэр, я не знаю такого города.
– Но оттуда до Канады – раз плюнуть.
– Пошли, – согласился Прошка…
На американском судне, перевозившем шерсть, юнга впервые попробовал сытный «янки-хаш» (картофель, перетертый с мясом).
* * *
После долгих странствий увидел он белых овечек на зеленой траве, издали помахали ему крылья лесопильных мельниц. Дядя Хрисанф сидел в конторе, привычно подсчитывал лесины на складах, а кот нежился на лавке, лениво жмуря янтарные глаза.
– А-а, вот и ты! Нагулялся, племяшек…
Прошка поклонился дяде в пояс – нижайше – и рубль дареный вернул, сказав, что сберег его как память.
– Порадую вас, дядечка, успехами: голландский постиг, по-гишпански тоже могу… Иной раз дух от чудес захватывало, а я все вас и вашего кота вспоминал с ласкою… мяу-у!
– Пшшшш, – ответил кот, быстро его оцарапав.
Дядя посмотрел на босые ноги племянника:
– Обувкой, гляжу, не обзавелся. А на шее – отметина.
– Это ножом… Ладно. Бог миловал.
– А ногу-то чего волочишь, как бабка старая?
– Избили и в люк кинули. Пройдет и это…
Прошка сел и спросил, какие новости в России:
– Помнится, императрица Лисавета болеть учала?
– На том свете ее черти подлечат. Поздравляю тебя с новою государыней на Руси – с Екатериной по счету второй, ныне она на Москве зажилась, корону примеряет! Это дело не наше, не поморское – пущай цари балуются, а нам работать надо…
Целую неделю его не трогали. Потом заточил топор, пошел трудиться на верфи. Возле молодых кораблей хорошо пахло. А где-то страшно далеко от Соломбалы гремели московские колокола…

2. Обострение

На смену спившемуся Кейту послом в Россию назначили лорда Букингэма, и мрачный алкоголик Питт Старший, провожая его в дорогу, сказал, что Екатерина – верная раба английского кабинета, а приехав в Россию, можно сразу браться за ножик, чтобы отрезать вкуснейший кусок громадного русского пудинга: «Мы выиграли у французов Канаду на полях битв в Европе руками прусского короля. Ваша цель – возобновить истекший союз с Россией, а банки Сити не простят вам, если их купцы не получат транзита в Персию… Нам нужна русская Волга, чтобы через нее завоевать персидские рынки шелка!» Чего тут не понять? Букингэм все понял. Петербург был пустынен. Панин отсутствовал, при Коллегии иностранных дел скучал вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, который словно и ждал явления милорда:
– Наконец-то и вы! Я предъявляю Англии первый счет. Ваши каперы снова разграбили русские корабли с товарами. Спрашиваю – доколе это варварское пиратство будет продолжаться?
– Среди товаров пропали и ваши вещи?
– Да. Я выписал из Франции: мебель… посуду…
– Назовите сумму, и Сити немедля возвратит стоимость.
– Ах, оставьте! – отвечал Голицын с явным раздражением. – Стоимость унижения нашего флага не окупается деньгами… Предупреждаю, посол: если вам вздумается вести перед императрицей речь по-английски, она ответит вам на языке русском, а протокол перевода будет вручен вам сразу же…
Из Москвы посол отправил в Лондон первое донесение: «После ужина следуют менуэты, кадрили, мазурки. Всякий русский, кому не стукнуло еще девяносто, водит полонез. Дамы замучены танцами до полусмерти, из 14 фрейлин 13 стали хромыми». Дельцам Сити подобная информация не сулила никакой прибыли… В Успенском соборе, где Екатерина прикладывалась к мощам святых угодников, Букингэм нашептал французскому послу Луи Бретейлю:
– Я вчера спрашивал императрицу, чем она озабочена, она ответила, что это лишь обычная усталость, но дела империи идут блестяще. Говорят, она неутомима, как молодая лошадь.
– Вы, – отвечал Бретейль, – не слишком-то доверяйте ее словам и поступкам. Видите, как усердно лобызает она старые кости? Но в этот момент, смею вас заверить, императрица думает не о боге, а лишь о том, как она выглядит со стороны.
– Выглядит прекрасно!
– Согласен. Но озабоченность императрицы не от усталости: недавно в Петербурге три ночи подряд шла дикая кровавая бойня в гвардейских казармах. Солдаты бились с оружием в руках. Все это строго засекречено. Никого не судили, но множество гвардейцев раскассировали по дальним степным гарнизонам…
В окружении ассистентов, несущих концы ее горностаевой мантии, Екатерина проследовала в собор Архангельский, и два ливня шумели над ее головой – дождь из монет серебряных, дождь из золотых жетонов. Букингэм спрятал один из жетонов в кошелек.
– Я слышал, – продолжал он, следуя в сонме посланников, – что старый канцлер Бестужев-Рюмин собирает подписи сановников, желающих видеть императрицу женою Григория Орлова.
– Екатерина не согласится на такой марьяж. Лучше помолчим, – огляделся Бретейль, – а то к нам уже стали прислушиваться…
Вечером был ужин в Грановитой палате, а «функцию» при столе Екатерины, следя за сменою блюд, исполнял Григорий Орлов, ставший графом. Екатерина поманила пальчиком Бретейля:
– У меня к вам просьба, посол. Найдите способ переубедить Вольтера, дабы он исправил историческую ошибку, возникшую по вине Ивана Шувалова… Не знаю, с чего он взял, будто в моем восшествии на престол повинна Дашкова! Пусть Европа ведает: эта ученая погремушка без шеи, у которой голова растет прямо из бюста, способна только к сплетням… Да, да, посол!
Букингэм в толпе придворных отыскал Бретейля:
– Я хотел бы видеть русскую героиню Дашкову.
– Вот она, – показал француз, – с раздутыми щеками капризного ребенка, который умудрился заснуть с кашей во рту.
– Говорят, эта дурнушка большой философ?
– Несомненно так, если, начитавшись Руссо и Гельвеция, она обложила своих мужиков семирублевым оброком.
– Семь рублей… Это для России много или мало?
– Этого хватит, чтобы мужики схватились за вилы. Запомните, милорд, революция в этой стране неминуема…
Букингэм писал о Дашковой: «Имя этой дамы, как она того и желает, бесспорно запечатлеется в истории. Когда в ней бурные страсти на минуту засыпают, лицо ее может даже нравиться…»
* * *
Государственная казна пустовала, а казна церковная была переполнена. Людей в стране не хватало, а 900 000 душ (почти миллион мужиков) были закрепощены церковью, плоды их трудов пожинал конклав наместников божиих. Екатерина не побоялась выступить в Синоде с речью. «Я, – сказала она иерархам, – отдаю вам справедливость: вы люди просвещенные. Но отчего происходит, что вы равнодушно взираете на бесчисленные богатства, которыми обладаете и которые дают вам способы жить в преизбыточестве благ земных? Ведь царство апостолов было не от мира сего… вы меня понимаете? – намекнула она. – Как же вы, не терзаясь совестью, дерзаете обладать бесчисленными богатствами, а владения ваши беспредельны, и они делают вас равными с царями в могуществе. У вас очень много подвластных… Вы не можете не видеть, что все ваши имения похищены у народа… Если вы повинуетесь законам совести, то не умедлите возвратить государству все то, чем вы неправильно обладаете».
Дважды в неделю заседая в Сенате, терпеливая и выносливая, Екатерина решила расправиться и с монополистами. Обратясь к Александру Шувалову, она протянула через стол руку:
– Если копеечки с лесов архангельских не дал, так хоть плюнь мне в ладонь, граф! Ты два миллиона пограбил, а Гом триста пятьдесят тыщ от казны взял. Что вернули стране? Молчишь? – спросила в ярости. – Молчи, молчи… Гома твоего мне уже не поймать. Зато ты, граф, всегда под рукой у меня! За все ответишь…
Она отняла у него Уральские заводы, вернув их в казенное ведомство. Сенаторам было заявлено, что отныне ни таможенные сборы, ни главные продукты питания не будут поступать в монопольное право частных лиц:
– Растащить все можно. Даже из такой бочки бездонной, какова Россия наша! Ведайте, господа высокие сенаторы: из кормушек казенных впредь не персоны, а едино государство сыто будет.
Предстояло еще разобраться с генерал-прокурором. Глебову она напомнила, что при Елизавете из-под австрийского угнетения бежали на Русь славяне, которых и расселили в южных степях, где образовался целый край – Новая Сербия. Но многих славян Глебов закрепостил в свое личное рабство, а деньги, отпущенные от казны для устройства Сербии, в карман себе положил.
– Поправь, если не так, Александр Иваныч!
– Да нет. Все так, – не стал увиливать Глебов.
Екатерина нюхнула табачку. Правда, что генерал-прокурор не раз выручал ее, еще великую княгиню, давал взаймы, обратно долгов не требуя. Екатерина крепко защелкнула табакерку:
– Все говорят, что живешь ты взятками.
Глебов не стал падать перед ней на колени:
– А вы спросите – с кем акциденциями я делился?
– С кем? – спросила Екатерина.
– Да с вами же…
Далее Глебов заявил: «Более нежели известно вашему величеству, что деньги, некогда вам мною подносимые, были приобретены мною непозволительными средствами». Глебов теперь сам атаковал ее:
– А с чего бы это я долги ваши покрывал? С каких таких шишей вы в карты тыщами проигрывали?
Екатерина пинком ноги распахнула двери:
– Прочь! – И больше на глаза не являйся… По горло сыта я уже тем ядом, коим от Шуваловых ты напитался! Вон…
Успокоившись, велела звать князя Вяземского, слывшего в обществе за человека недалекого, зато честного. Явился он – чистенький толстячок, внимательный, часто мигающий, готовый принять на веру все-все, что она ему скажет.
– Александр Алексеевич, на самой высокой ступени государственных рангов укоренились лихоимство и взяткобрательство. Правды нет! Ты сам ведаешь, что в Сенате даже писцов порядочных не завели: бумаги марают, как хотят, истину искажая. Дела судебные возами по Руси возят, жгут на кострах и пудами в реках топят. Арестанты же под следствием годами по тюрьмам маются. Глебова отдам под суд. Он мне тут разливался, что доход России всего миллионов шестнадцать, и просил сей цифре верить. Но я, безверная, на чужую веру не полагаюсь. Не может быть, чтобы страна, столь великая и богатая, всего шестнадцать жалких миллионов имела в доходе… Тут что-то не так! – Екатерина велела Вяземскому провести строгую ревизию. Потом намекнула, чтобы князь был готов принять должность генерал-прокурора империи. – А такое положение всегда бывает сопряжено с враждебным отношением двора, друзей, близких… Не страшно ли тебе?
– За вашей спиной – как у Христа за пазухой.
Екатерина пошла на предельную откровенность:
– А ведь беда будет. Ныне любая малость, князь Александр, может привести крестьян наших в отчаяние всеобщее.
У нее была уже готова инструкция для Вяземского: «Прошу быть весьма осторожну… если мы не согласимся сейчас на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то против нашей воли оную возьмут силою рано или поздно». Екатерина стояла перед ним, прямая и строгая, оголенные руки ее покрылись красными пупырышками. Нагнувшись, она раскрыла кабинетный сундук, в котором хранились 930 челобитных на ее имя, выбрала из них прошение конюха Ермолая Ильина:
– Салтычиху гадкую следует наказать публично, дабы простой народ видел, как я пекусь о положении предела злодействам помещичьим. Сама женщина, сама детей имела, и оттого не могу признать Салтычиху особой женского роду: прошу тебя, князь Александр, выделить ее – как изверга и урода мужского полу
Оставшись потом одна, Екатерина нервно потерла руки:
– Ах, как меня здесь не любят… кругом… все! Ну, ничего: лет через десять привыкнут, через двадцать прославят, а после смерти проклянут…
Исторически все идет правильно!
* * *
Ночью ее почти сдернул с постели Гришка Орлов:
– Вставай! Опять заваруха началась.
Алехан втащил страшно избитого ротмистра Яминского:
– Выкладывай все, как на духу, иначе затрясу!
Тот и рассказал, что было пьянство в гвардии, государыню излаяли грубо: мол, обещала Панину регентшей стать при сыночке Павлике, а сама под корону подлезла. Петр Хрущев пил и порыкивал: «Нажаловала чести, а нечего ести». Его поддерживали: «Орловых всех переберем, особливо надобно искоренить Алехана, плута главного!» Говорено было за винопитием, что Орловы графами уже стали, «но с постели-то Катькиной на престол перескачут». И решили дружно – не бывать Екатерине, а быть Павлу или несчастному Иванушке, которого в тюрьмах морят всячески. Братья же Гурьевы пуще всех ярились на императрицу: «Еще разок переменим! Сколько ж можно баб на престол сажать – пора и поумнеть…»
– Отпустите его, – указала женщина на Яминского, потом стала хлестать фаворита по щекам. – Говорила же я тебе, что нельзя о браке нам помышлять. Я на престоле сижу, будто на сковородке горячей, а ты меня, дурак, еще под венец тащишь.
– Всем кляпы поставим, – мрачно изрек Алехан, и громадный шрам на его щеке ожил, двигаясь, отливая багрово…
Расскандалили! Утром фаворит пришел мириться.
– Стоит ли слушать брехню гвардейскую, – убеждал Орлов. – Сам офицер, так ведаю, каким побытом слухи рождаются. Бывало, по две недели пьешь ведрами без пропусков, так чего спьяна не намолотишь… Оставь ты их! Не печалуйся. Обойдется.
– А чего кричат? Или я не расплатилась с ними деньгами, чинами, деревеньками с мужиками? Узнайте, – наказала Екатерина, – замешана ли в блудословии и княгиня Екатерина Дашкова?..
Следствие установило, что в гвардии поминали добром не только Дашкову, но и Никиту Панина. Екатерина разозлилась:
– Ну, конечно! Без Панина нигде гороха не молотят.
А с Дашковой завела разговор любезный:
– Милая княгиня, вчера я видела удивительный сон.
– Порадуйте меня им, ваше величество.
– Мне приснилось, будто вы, дорогая, уехали в деревню и вас очень долго не видели в моих столицах.
Беременная Дашкова рожать в сельской глуши не хотела:
– Ради вас я пожертвовала всем, даже сородичами, которые ненавидят меня. За что вы преследуете меня столь жестоко?
– Я не преследую, Романовна, – с усмешкой отвечала Екатерина. – Но любимый вами философ Дидро все-таки прав, утверждая, что «хорошо прожил только тот, кто хорошо спрятался…».
«Орловщина» всем глаза намозолила, и в эти дни старший, Иван Орлов, собрал братьев, заявив им вполне резонно:
– Ну, ребятушки, потешились, попили винца сладенького, поели вкусненького, даже графами стали. Покуда до драки дело не дошло, давайте по домам разбежимся и на крючок закроемся. Сейчас треплют языками нас, но станут трепать и кольями.
Впервые Орловы проявили непослушание старшему брату. Ванюшка хотел уже было начать исправное «рукоделие» по зубам и загривкам, но кулак разжал и вздохнул удрученно.
– Несбыточное дело затеваете вы! – сказал он.
Гришка Орлов намекнул Ивану – граф графу:
– Вот императором стану, тогда поговорим.
– Да ведь придавят тебя, – отвечал Иван (умница!)…
Отбыл он в тихую деревенскую благодать, подальше от двора, поближе к сметанам и ягодам. А из Москвы всех недовольных «орловщиной» распихали по задворкам: кого на Камчатку, кого в гарнизоны дальние, кого в провинции сослали. Вскоре возникли слухи, будто Петр III жив, а вместо него похоронили восковую куклу, в церквах священники кое-где поминали царя как живого, и слышался на базарах говор общенародный: Петр III еще явится, дабы покарать жену-изменщицу… Эти известия были крайне неприятны для Екатерины – как объятия мертвеца! В беседе с Никитой Паниным она сказала:
– Если бы самозванцы хоть раз увидели муженька моего в пьяном положении, они бы сыскали иной образец для подражания. Мужа не воскресить, но копии с него явятся еще не раз…
ДВЕСТИ ТЫСЯЧ крепостных и работных людей продолжали сотрясать империю бунтами на окраинах. Екатерина вызвала князя Вяземского и генерала Петра Панина (брата Никиты Ивановича).
Велела им – усмирить. Они спросили – как?
– Ведом один способ – пушечный…

3. Манифест о молчании

Был день пригожий на Москве, денек майский… Отставной пушкарь флота российского Никита Беспалов изволил торговать табаком с лотка на улице. Из соседней бани колобком выкатилась нищенка Устинья Голубкина, чисто вымытая, и купила для сожителя своего табачку на копейку, а пушкарь ей сказал:
– Вот живешь ты, Устинья, и ничего путного не знаешь.
– Чего ж это я прошлепала? – спросила нищая.
– Хотится государыне нашей за полюбовника выйти.
– Эва! Так кто же ей помешать может?
– А господам не хотится, чтобы она… трам-тара-рам! Вот и сбираются артельно женихов ейных изничтожать.
По дороге к сожителю зашла Устинья Голубкина навестить вдовую купчиху Исчадьеву, а у той – гости: придворный истопник Лобанов и музыкант Измайловского полка Коровин, игравший на своем гобое нечто развлекательное. Голубкина как можно ближе к вину подсела и сказала, что государыне замуж хочется:
– Уж в такую она истому вошла, что кошкою спину выгибает, а хвост торчком держит, ажно платье задралось… Слыхали ль?
– Про то мы знаем, – отвечали гости Исчадьевой. – Орлова прынцем в Ригу назначат, для него уже и корону из чугуна отливают.
Вдова Исчадьева, пугливо вздрагивая, спросила:
– А куды доски-то понесли?
– Какие доски?
– Дубовые… Мне вчерась кум сказывал, будто в Кремль доски новые таскали. Уж не гробы ли мастерить станут?
Вопрос о дубовых досках остался для историков неразрешенным, а придворный истопник Лобанов всем жару подбавил:
– Цесаревич-то Павлик Петрович ску-у-учен. На той неделе даже обедал без всякого азарту, а дядька евоный Никита Панин, тот слезьми над супом изошелся… Никто под Орлова идти не хочет!
– А без марьяжу как жить? – встряла в беседу нищая. – Царица ведь тоже мясная, жильная да кровавая – нешто без мужества ей сладко? Я бы вот без марьяжу, кажись, и дня не прожила! Вишь, табак-то сожителю своему несу.
– На што ж ты ему табак-то таскаешь?
– А чтоб он меня за это… трам-тарарам!
Всю эту компанию взяли и увели. Под батогами нищенка Устинья повинилась, что крамола завелась от матроса Беспалова:
– Сказывал матрос-табашник, что у Григория Орлова, который нонеча в графьях наверху бегает, един кафтан в семьсот тыщ казне обошелся, сама царицка его брильянтами да яхонтами ушивала…
Подканцелярист застенка пытошного (по прозванию Степан Шешковский) обмочил концы плети в растворе уксусном:
– Дура баба – в шею ее! Подавай клиента главного…
Вытащил в застенок пушкаря Беспалова.
– А я уже в отставке, – сообщил он, икая от страха.
– Вот и ладно, – одобрил Шешковский. – Значит, время терпит и торопиться не станешь. Ложись-ка, миляга.
– А меня-то за што эдак, господи?
– Для того и звали, чтобы все сразу выяснить…
Возникло дело ужасное, дело о «марьяже императрицы».
* * *
Никита Иванович Панин начал с того, что рассказал Павлу о тридцати скверных монархах Европы, потом к столу цесаревича подали пять соленых арбузов, прибывших с обозом из Саратова, взрезали все подряд – лишь один оказался хорошим.
Курносый мальчик сказал наставнику:
– Вот! Из пяти арбузов хоть един годен стался, а из тридцати государей ни одного путного не выросло…
Павел продолжал любить сумасбродного отца, который часто потешал его своими кривляниями, и, напротив, очень боялся матери, строгой и резкой. Наследника страшили коронационные пиры; от необъяснимой тоски ребенок начинал рыдать, вызывая шепоты дипломатов, сдержанный гнев матери: «Уведите прочь его высочество!» Догадываясь, что Панин развивает в сыне любовь к отцу, царица решила заменить его д’Аламбером, которого звала в Россию, обещая ему множество земных благ. Но философ отвечал, что боится умереть в России от… геморроя! Это был дерзкий намек на те самые «колики», что погубили Петра в Ропше. А барон Бретейль ехидно спрашивал: когда же приедет д’Аламбер?
– Подслеповатый Диоген не желает вылезать из своей заплесневелой бочки. Бог с ним, я решила там его и оставить…
Весною 1763 года политики Европы выжидали смерти Августа III – предстояла борьба за польскую корону. В газетах писали, что Екатерина будет способствовать избранию в короли Понятовского, после чего последует брачевание царицы с молодым и красивым королем. Узнав о таких конъюнктурах, Гришка Орлов люто взревновал:
– Вот ты чего захотела! Но я этого не допущу.
– Я тоже, – спокойно отвечала ему Екатерина…
Мерси д’Аржанто отозвал в уголок милорда Букингэма:
– Кажется, мы присутствуем при развитии драмы. Следите за главною героиней – или она погибнет в последнем акте от кинжала злодея, или сохранит право на свободу…
Бывший канцлер Бестужев-Рюмин объезжал сановников, сбирая подписи под проектом о желательности брака Екатерины с Григорием Орловым. Неугомонный карьерист растревожил даже загробную тень Елизаветы, состоявшей в браке с Разумовским.
– Не было того! – с гневом отрицала Екатерина.
Бестужев-Рюмин отвечал дряблым смехом пакостника:
– Было, матушка, был пример. У графа Разумовского и ларец в дому хранится, а в нем и акт о браке с Елизаветой лежит.
Екатерина напрямик спросила своего фаворита:
– Сколько ты заплатил Бестужеву? Пойми, что меня ведь со свету сживут: Воронцовы, Панины, Разумовские…
Но тут же возник Алехан с лаской дьявольской:
– Чего бояться-то? В день венчальный велю кареты подать. Как только о браке объявим, всех роптающих по каретам рассадим, и поскачут они туды, куды и Макар телят не гонял.
Канцлер Михайла Воронцов попросил принять его:
– Государыня, вы можете не любить меня и далее. Но я заявляю: ваше сочетание с Орловым произведет внутри империи самые невыгодные колебания… Лучше уж тогда сочетаться вам с заточенным Иоанном Антоновичем, чтобы примирить две враждующие ветви Романовых!
Екатерина с раздражением отвечала канцлеру:
– Пахнущий могилою Бестужев-Рюмин чрез угождение Орловым желает карьер сделать, чтобы заместить вас на посту канцлера… Впрочем, остаюсь признательна вам за чистосердечие.
В один из дней, когда Бестужев-Рюмин снова заговорил о скорейшем бракосочетании ее с фаворитом, Екатерина с прищуром посмотрела на Панина, вызывая его на обострение конфликта.
– Императрица русская, – отчеканил Панин, – вольна делать что ей хочется, но госпожа Орлова царствовать не будет.
Произнося этот смертельный приговор, Панин откинулся в кресле, а когда снова принял позу спокойную, то на стене осталось белое пятно – от парика, густо напудренного.
– Госпоже Орловой я не слуга, – ровно заключил он.
Екатерина встала, указывая перстом на Панина:
– Вот гордый римлянин… подражайте ему!
* * *
Вскоре в доме княжны Хилковой загуляли два ближайших приятеля Орловых – лихие гвардейцы Хитрово с Ласунским – и за выпивкой договорились зарезать при случае Алехана Орлова. Орловы сами же и вступились за арестованных:
– Пытать не надо их, матушка. Они друзья наши.
– Дожили мы, что друзья хотят друзей резать…
Екатерина велела спросить: не замешана ли в заговоре и княгиня Дашкова? Гвардейцы охотно подтвердили: «Романовна с нами заодно…» Это повергло императрицу в крайнее изумление:
– Удивительная фабула для Шекспира! Ведь я на той неделе Романовне тыщу рублей за «зубок» младенцу ее послала. А теперь узнаю, что она с ножиком за мной гоняется…
С марьяжами пора было кончать. Воронцов был зван в Головинский дворец, и тут Екатерина повела себя с удивительно тонким знанием людской психологии. Она сказала канцлеру:
– Прошу заготовить два манифеста. Первый – о моем вступлении в брак с графом Орловым… Не возражать! – прикрикнула она, едва канцлер открыл рот. – И вот манифест о даровании Алексею Разумовскому, яко законному мужу покойной императрицы Елизаветы, титула «Его Императорского Высочества».
Первый она оставила у себя, второй вручила Воронцову:
– С этим езжайте на Покровку, где живет старый Разумовский, и пусть он, ради утверждения этого манифеста, предоставит на мое усмотрение те брачные контракты, что у него хранятся… Они нужны мне для создания прецедента по манифесту, который остается у меня… Надеюсь, все поняли?
– Не делай этого, матушка: погибнешь!
– Ваше сиятельство, не учите мое величество…
Канцлер отъехал. Екатерина вышла в аудиенц-залу; возбужденная, нервно прохаживаясь вдоль залы мелкими шажками; вровень с нею гуляли Орловы, уже пронюхавшие, зачем поехал Воронцов; следом поспевал гориллоподобный женевец Пиктэ с навахою под кафтаном.
Екатерина делала вид, что Орловых не замечает.
– Пиктэ! Для чего съезжаются ко дворцу кареты?
– Очевидно, по изволению графов Орловых…
«Ясно – зачем. Но следует ждать возвращения Воронцова».
Воронцов застал Разумовского сидящим подле камина, старик читал духовную книгу старинной киевской печати. Воронцов в двух словах объяснил суть дела, по которому приехал.
– Дай-ка сюда бумагу, – протянул тот руку.
Бывший свинопас изучил манифест, приравнивавший его к членам династии Романовых. Но изощренно-выверенный расчет женщины вдруг переплелся с богатейшим жизненным опытом старика: Разумовский сразу ж понял, чего желает от него сейчас Екатерина… Кряхтя, он снял с комода ларец черного дерева, окованный серебром.
– Гляди! – Алексей Григорьевич, показал канцлеру пергаментный свиток, бережно обернутый в драгоценный розовый атлас.
Развернув атлас, он поцеловал бумаги, писанные еще в 1744 году, когда был молодым парнем и рядом с ним стояла цветущая красавица – Елизавета, радостно отдавшая ему сердце.
– А-а-а-а! – в ужасе закричал Воронцов.
Брачные документы корчились в пламени камина.
– Ты, Мишка, не ори, – сказал Разумовский. – Я возник из ничтожества в хлеву скотском, сам вскоре навозом стану. Теперь езжай и передай ей от меня, что нет у меня никаких брачных бумаг и я никогда не бывал супругом государыни… Брехня это!
Об этом канцлер и объявил, во дворец возвратясь:
– Случая в доме Романовых не бывало такового, чтобы законная самодержица со своим верноподданным сопряглась…
Раздался громкий хруст – Екатерина рванула проект манифеста о своем браке с Гришкой Орловым и кивнула Воронцову:
– Благодарю, граф. Сейчас же велите Нарышкину, чтобы кареты под окнами дворца не торчали – на конюшни их, быстро… Пиктэ! – резко позвала она. – У меня такое чувство, и вряд ли я ошибаюсь, что у вас какое-то дело до меня… Это правда?
– Вы не ошиблись, ваше величество.
– Тогда пройдите ко мне. Один вы!
Пиктэ наедине вручил ей письмо от Вольтера. Это было первое письмо философа, в котором он выражал свое восхищение женщиной, овладевшей престолом самой могущественной державы. Екатерина пригласила Бецкого, велев ему открыть кладовые с мехами, чтобы одарить философию Европы теплыми шубами.
– Всех одену! Даже этого гнусного Диогена из его бочки, который боится нажить геморрой от щедрот России….
Лучшие мыслители века защеголяли в сибирских соболях.
Царские шубы отлично согревали Большую Политику.
Но уже писался скорбный манифест о молчании.
* * *
Екатерина решила пресечь слухи в народе, который слишком уж вольно стал рассуждать о «марьяжной» государыне. По городам и весям великой империи раздался бой барабанный, сбегались люди, думая: никак война? С высоких помостов, возле лавок и дворов гостиных, казенные глашатаи зачитывали слова манифеста: «Являются такие развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют… Всех таковых, зараженных неспокойствием, матерински увещеваем удалиться от вредных рассуждений, препровождая время не в праздности и буянстве, но в сугубо полезных каждому упражнениях…»
Манифест императрицы призывал народ к молчанию!
Обыватели расходились, боязливо крестясь:
– У царицы снова непорядок случился. Кто-то там, пес, сверху сбрехал, а нам молчать велят. Вот и соображай…
Опять помылась в бане нищенка Устинья Голубкина и подошла к лотку табашному, говоря матросу Беспалову слова задорные:
– А ну! Продай мне табачку для сожителя моево. Нонеча заждался он меня для марьяжа любовного…
Пушкарь флота поднял с земли здоровенный дрын:
– Беги, падла, отсель поскорее, не то тресну, что своих не узнаешь! С тебя, суки, все и началось. У-у, язык поганый…
Нищенка, подбоченясь, стала орать на всю улицу:
– В уме ли ты, куманек? Сам же наскоблил языком своим, будто царицка наша с Орловым трам-тара-рам, а теперь…
Теперь обоих взяли и увели, согласно манифесту о всеобщем молчании. Все-таки до чего непонятливый народ живет на Руси! Ведь русским же языком сказано, чтобы не увлекались. А они никак не могут избавиться от дурной привычки – беседовать по душам.

4. От Ерофеича

Лишь в середине лета 1763 года двор вернулся из Москвы в столицу, причем добрались на последние гроши (в Кабинете едва наскребли денег для расплаты с ямщиками), и по приезде в Петербург императрица сказала вице-канцлеру Голицыну:
– Михайлыч, поройся в сундуках коллегий – хотя бы тысчонку сыщи, а то скоро мне есть будет нечего…
Екатерина не скрывала радости, что снова видит Потемкина. От русского посла в Швеции, графа Ивана Остермана, подпоручик привез пакет за семью печатями, которые хранили его аттестацию. Дипломат сообщал, что Потемкин – подлец, каких свет не видывал, и просил чтобы впредь таких мерзавцев с поручениями двора за границу не слали. Лицо императрицы оставалось светлым.
– Поздравляю вас, – сказала она, – я чрезвычайно довольна, что не ошиблась в своем выборе: Остерман дал вам прекрасную аттестацию… За это делаю вас своим камер-юнкером!
Орловы были недовольны таковым назначением:
– Зачем нужен шут гороховый, который, изображая утро на скотном дворе, хрюкает свиньей, мычит теленком и прочее?
– От этого шута, – ответила Екатерина, – я впервые узнала подробную историю Никейского собора… Мне Потемкин нравится!
Потемкин вообразил, что он любим. Его родственник, много знавший и много повидавший, описал его страсть:
«Желание обратить на себя внимание императрицы никогда не оставляло его; стараясь нравиться ей, ловил ея взгляды, вздыхал, имел дерзновение дожидаться в коридоре, и когда она проходила, упадал на колена, целуя руки ея, делал некоторые разного рода изъяснения. Великая государыня никак не противилась его нескромным резвым движениям, снисходительно дозволяя ему сумасбродные выходки. Но Орловы стали всевозможно противиться сему отважному предприятию…»
Нескромные и резвые движения Потемкина нравились Екатерине, ее поведение было тоже неосмотрительно. Она откровенно фамильярничала, называя камер-юнкера мой паренек! При всех однажды протянула руку, спрашивая Потемкина:
– Можно, я потрогаю вас за волосы? Ах, какие они мягкие и шелковистые! Совсем как у невинного ребенка…
В августе, окруженная свитой, Екатерина скакала в окрестностях Царского Села, по привычке мчалась, не разбирая дороги, всадники едва поспевали за ней. Наконец она загнала свою кавалькаду в глухое урочище, где на болоте росли нежные кувшинки, Екатерина даже приподнялась в седле, восхищенная ими:
– Боже, какие прелестные лилии… правда?
Все мужчины дружно согласились, что цветы красивы, но похвалой и ограничились. Потемкин же спрыгнул с коня, по самое горло забрался в трясину, булькающую пузырями, рвал и рвал сочные бутоны для любимой женщины. Целый ворох кувшинок протянул Екатерине в седло, и она, благодарная, воскликнула:
– Ваши кувшинки дороже всяких бриллиантов!
Рискованная фраза, ибо на днях Орлов преподнес ей в дар именно бриллианты. А князь Николай Репнин, строгий директор Шляхетского корпуса, склонился из седла над мокрым Потемкиным:
– Езжай подале от нас, чтобы болотом не воняло…
Раздался смех. Свита, терзая коней шпорами, бросилась нагонять самодержавную амазонку. Потемкин с ног до головы облепленный омерзительной тиной, рысцою трусил в отдалении.
* * *
В расположении Конногвардейской слободы приобрел он себе домик с банькой и садиком, зажил барином. Снова потянуло к стихам, сочинял музыку, свои же романсы и распевал в одиночестве. Екатерина определила его за обер-прокурорским столом в Синоде: императрица нуждалась в своем человеке, который бы следил за плутнями персон духовных, чтобы не утаивали доходов церкви от государства. А беда подкралась на цыпочках, всегда нежданная… Как-то, ужиная в кругу близких, Екатерина выразительно посмотрела на Потемкина (настолько выразительно, что ему стало не но себе). Дальше произошло то, чего он никак не ожидал: императрица слегка подмигнула ему. Оба они увлеклись, поступая неосторожно. Алехан Орлов, от которого ничто при дворе не укрывалось, приманил Потемкина к себе и, загибая пальцы, деловито перечислил все по порядку: чин подпоручика, 400 крепостных душ, две тысячи рублей, сервиз для стола, камер-юнкерство…
– Вишь, как тебя закидали! А кому ты, ясный наш, обязан за все, думал ли? Да нам, соколик ласковый, стоит вот эдак мизинчиком тряхнуть – и тебя разом не станет… ау-аушеньки?
Потемкин выпрямился – богатырь перед богатырем:
– Не пристало мне выслушивать угрозы твои.
Алехан обнял его за шею, сладостно расцеловал в уста:
– Дружок ты наш, не гляди на матушку, яко голодный кот на сырую печенку… хвост выдернем. А без хвоста кому нужен ты?
Настала зима. В один из вечеров Екатерина играла в бильярд с Григорием Орловым, а Григорий Потемкин кий для нее намеливал, давал советы из-за плеча, как в лузу шаром попасть. Фавориту такой усердный помощник скоро прискучил:
– Ежели еще разок, тезка, под руку подвернешься, я тебя палкой в глаз попотчую… Не лезь! Третий всегда лишний.
Екатерина капризно подобрала детские губы.
– А мне третий не мешает, – сказала она.
Дубовый кий был переломлен, как тростинка.
– Но я третьим, матушка, не был и не буду!
Ушел. Екатерина рассудила чисто по-женски:
– И пусть бесится. Доиграй за него…
На выходе из дворца Потемкина перехватили братья Орловы, затолкали парня в пустую комнату и двери притворили.
– Теперь наша партия, – сказали, в кулаки поплевывая.
Жестокая метель ударов закружила камер-юнкера по комнате. Потемкин слышал резкие сигналы, которыми обменивались братья:
– Приладь к месту! – И перехватило дыхание.
– Под микитки его! – Кулаки обрушились в сердце.
– По часам, чтобы тикали! – Два удара в виски.
Он вставал – кулаки опрокидывали его. Потемкин падал – Орловы взбрасывали его кверху. Спасенья не было. В кровавом тумане, как эхо в лесу, слышались далекие голоса:
– Забор поправь! – Во рту затрещали зубы.
– Рождество укрась! – Лицо залилось кровью.
– Петушка покажь! – Из глаз посыпались искры.
Казалось, бьют не только Орловы, но сами стенки, даже потолок и печка – все сейчас было против Потемкина, и тело парня уже не успевало воспринимать частоты ударов, звучавших гулко, будто кузнечные молоты: тум-тум, тум-тум, тум-тум.
– Прилаживай! – веселился Гришка Орлов. – Бей так, чтобы он, кила синодская, по дворцам нашим более не шлындрал…
Вечность кончилась. Потемкин не помнил, когда его оставили. Кровью забрызганы стены, кровь полосами измазала пол, – четверо братцев потрудились на славу, как палачи. Кое-как вышел на площадь, вдохнул легонький морозец и безжизненно рухнул на мягкий снежок. Стало хорошо-хорошо. А яркие звезды, протяжно посвистывая, стремглав уносились в черные бездны…
Потемкину лишь недавно исполнилось 24 года!
* * *
Выдержал – не умер! Но с той поры не покидали Потемкина безумные боли, от которых не ведал спасения. Нападали они по вечерам, вонзаясь в затылок, сверлили лобную кость. Просыпался в поту, мятущийся от непонятных страхов, открывал бутылки с кислыми щами, пил прямо из горлышка, сосал в блаженстве бродившее пойло.
– Тьфу! – сплевывал в потолок изюминку.
Парень врачей презирал, от аптек открещивался; Иван Иванович Бецкой, то ли от себя, то ли по чужому внушению, прислал к нему Ерофеича – чудодея знахарства, изобретателя эликсира, бодрой и неустанной жизни. Ерофеич заявился в Слободу и, отставив мизинец с громадным дорогим перстнем, похвалялся:
– Графинь нежных пользовал, прынцев разных отпаивал, и ты у меня воспрянешь… Вели-ка баньку топить.
Знахарь месил в горшке серое гнусное тесто, что-то сыпал в него. Мешал, добавлял, лизал и нюхал. Потемкин нагишом забрался на верхний полук. Ерофеич горстью подцеплял мерзкую квашню, обкладывал ею, будто скульптор алебастром, умную голову камер-юнкера, обматывал ее тряпками. Потемкин начал пугаться:
– Эй-эй, зачем глаза-то мне залепляешь?
– Так тебе книжку-то в бане не читать! Лежи…
– Все равно! Один глаз не заклеивай.
Поверх головы Ерофеич плотно насадил глиняный горшок:
– Вот корона тебе! Сиди, пока дурь не выйдет.
– А когда она выйдет?
– Покеда я чай пью. Ну, сиди…
Потемкин разлегся на полкй, неловко стукаясь горшком об доски. Словно кузница мифического Вулкана, под ним матово и жарко светились раскаленные камни. Началось неприятное жжение в правом глазу. Решил терпеть. А глаз вдруг начал пылать. Потемкин потянул с головы глиняную макитру. Но она была насажена туго. Разозлясь, ударился башкой об стенку – горшок вдребезги!
– Ой, ой, мамыньки! – сказал Гриша…
С правым глазом что-то неладное. Торопливо начал срывать с головы зловонные тряпки. Поскакал с полка вниз. Сунулся головой в кадушку с ледяной водой. Но лечебная масса уже затвердела – вроде гипса. Внезапный ужас обуял Потемкина. Правый глаз его перестал видеть! Нагишом он вылетел из бани – почти полоумен.
Да! Левый глаз, который не был завязан, по-прежнему вбирал краски жизни, а правый померк… «Господи, неужто навсегда?»
Зверем вломился парень в горницу дома своего.
А там кудесник чай пьет, вареньицем себя лакомит.
– Ну, держись… – Потемкин схватил автора «эликсира жизни» и, ниспровергнув, начал сурово уничтожать. Ерофеич чудом вывернулся, с воплем прыснул на улицу. – Не уйти тебе! – настигал его Потемкин гигантскими прыжками. Голиаф, страшный и одноглазый, несся по улице – по Большой Шпалерной. Сбежались люди, схватили его. Одинокий глаз был свирепо обращен к небесам, с которых осыпался приятный снежок.
– Твори, боже, волю свою… Ах я, несчастный!
Его повели домой. Босиком он ступал по снегу.
– Все пропало, – плакал он. – Все… теперь все!
* * *
После этого Потемкин на долгие 18 месяцев заточил себя; ровно ПОЛТОРА ГОДА отвергал людей, избегал общества, и – уже без него! – миновали важные для России события… Екатерина первое время спрашивала, куда делся ее камер-юнкер, но Орловы убедили ее, что лодырь службою при дворе не дорожит. Бог с ним!
– Вольному воля. – И Екатерина позабыла о нем.

5. Не перестаю удивляться

Старый король объезжал свои владения, под колесами с шипением расползалась грязища бранденбургских проселков. Парижским трактатом закончилась Семилетняя война, а Губертсбургский мир все-таки оставил Силезию за королем.
Но… какою ценой заплатила за это Пруссия?
Хмурый рассвет начинался над пепельными полянами. Открыв дверцу кареты, Фридрих II сказал де Катту:
– Наверное, такой же пустыней была Германия после набегов Валленштейна, и слава богу, что на этот раз дело не дошло до открытого людоедства. Теперь я не знаю, сколько нужно столетий, чтобы здесь снова распустились прекрасные гиацинты. Отныне я не король – я лишь врач у постели тяжелобольной Пруссии.
Де Катт спросил его величество:
– С чего решили вы начать возрождение страны?
– С армии! Быстрее освоить опыт минувшей войны, улучшить подготовку войск. Старых солдат отпущу по домам, наберу молодых. Да, я утомил своих неприятелей войною, но я не хочу, чтобы они отдохнули от нее раньше моей обнищавшей Пруссии.
– Неужели вы снова хотите воевать?
– Но другими средствами – дипломатическими…
Карета тащилась дальше. Взору открывались сгоревшие фольварки, заброшенные огороды, пожарища и виселицы, крапива и репейники, пашни были вытоптаны в кавалерийских атаках.
Король вытянул руку, показывая вдаль:
– Смотрите, де Катт, такое нечасто можно увидеть: две вдовы тянут на себе плуг, а ими, как скотиной, понукает сирота-мальчик. Я не могу этим несчастным вернуть мужей, павших во славу Пруссии, но я могу отдать им раненых лошадей кавалерии.
Экономный хозяин Фридрих возами раздаривал по деревням картофель. Король ел его сам и заставлял есть других.
– Не морщитесь, – говорил он гостям в Сан-Суси, – в этом картофеле, вареном и жареном, я прозреваю великое будущее…
Он велел строить новые деревни, осушать болота, мостить дороги. «Я знаю, – писал король, – что человек никогда не в силах переделать природу, но зато он всегда способен возделать под собой землю, чтобы прокормить себя и свою семью».
Министра Финка-фон-Финкенштейна он спросил:
– А когда просыпается русская императрица?
– Говорят, в пять утра.
– Куда ей до меня! – отмахнулся король. – Я с четырех часов уже на ногах, и нет даже минуты свободной, чтобы сыграть на флейте. День начинаю с первыми петухами, как сельские бауэры…
Его навестил поникший банкир Гоцковский, который во время войны поставлял королю фальшивые «ефимки». Теперь, уличенный в преступлении, он должен был расплатиться с Россией за финансовый ущерб, нанесенный русской казне. Фридрих сказал:
– В чем дело? Возьми и расплатись.
– Но я банкрот, – разрыдался Гоцковский.
– Какое совпадение – я тоже!
– Так что же нам делать?
– Давись, а я посмотрю, – отвечал король…
Он явился в кадетский корпус Берлина, где произнес речь, воодушевляя юных выпускников-офицеров:
– Дети мои! У нас больше нет противников, которые бы осмелились напасть на Пруссию, но зато нет и союзников, готовых защитить нас. Служите честно! Все помыслы – для армии. А я, ваш старый Фриц, еще разок извернусь ужом, и верьте, что в Пруссии дела пойдут опять как по маслу… Я не бросаю слов на ветер.
Послом в Россию он направил графа Виктора Сольмса.
– Вы должны быть там любезны, – наказал король. – Сейчас не таковы наши дела, чтобы задирать нос. Но только не впутайте меня в войну из-за какого-нибудь жентильома Понятовского…
Сейчас его занимала Варшава! Аудиенции запросил русский посол, князь Владимир Долгорукий, и король выслушал его доклад.
– Благодарю, – кивнул он. – Мне приятно знать намерения вашей государыни о делах польских. Я буду поддерживать лишь ту кандидатуру, какую наметит ваша мудрейшая государыня.
Долгорукий отписывал Екатерине: «Как ваше императорское величество имеете партизанов в Польше, так и он (король) имеет своих, которые, соединясь, могут и королевство все склонить».
Пруссия начинала тайное сближение с Россией.
* * *
Екатерина была терпима к личным своим недугам.
– Мои способности скромны, – признавалась она, – посему я вынуждена работать неустанно, как пчела. Панин же половину дня спит, потом ест и развлекается с фрейлинами, утруждая себя на полчаса в сутки. Но любое дело он проницает насквозь…
Финансы и политика, политика и финансы – страшная кутерьма бумаг завалила рабочий стол Екатерины.
– Никита Иваныч, слышала я, что в Турции с финансами тоже нет сладу. Что делает султан, коли ему деньги нужны?
– Он отрубает голову своему визирю, затем конфискует его имущество – деньги, считайте, в казне султана.
– А если они нужны его гвардии – янычарам?
– Янычары по совместительству служат и пожарными. Когда им нужны деньги, они подпаливают Константинополь со всех сторон, а при тушении пожара грабят все, что можно унести.
– С чего же сыты чиновники султана?
– О! Для них существует налог «на зубы»: население платит за то, что во время еды зубы султанских чиновников стираются.
– Забавно. А ведь вы мой… визирь! Но я султанша добрая и деньги стану изыскивать иными путями.
Наконец Петербург известился о смерти Августа III – при этом императрица подпрыгнула, как шаловливая девочка.
– И как я сейчас прыгаю, – защебетала она, – тако же в Сан-Суси скачет от радости король прусский…
Срочно был зван совет, на котором престарелый Бестужев-Рюмин горою встал за выборы короля из саксонской династии:
– Таково уж от Петра Великого заведено, чтобы в Польше крулем сидел немец, и нам тому остается следовать…
Екатерина прервала его словами:
– Алексей Петрович, ария твоя исполнена по нотам саксонским. Извещена я, что ведешь переписку тайную с Дрезденом! Кого бы ни избирать королем, но обязательно Пяста. На мое усмотрение, так пущай Адам Чарторыжский или… Станислав.
При имени Понятовского Григорий Орлов взбеленился:
– Лучше уж тогда литовского пана-кохана Радзивилла! Лучше уж гетман коронный Браницкий, но только не этого…
Сцена вышла крайне неприличной, и все поняли истоки ярости фаворита. Екатерина прекратила скандал – с гневом:
– Здесь не амуры порхают, а история делается…
Панин настаивал на сближении с Фридрихом:
– Уже давно пора от союза со странами католического юга Европы обратиться к лютеранско-протестантскому северу!
Возникал новый вариант русской политики – «СЕВЕРНЫЙ АККОРД», в котором священной Римской империи (Австрии) места не было, а главным козырем в этом альянсе должна стать Пруссия.
– Фридрих, – утверждал Панин, – вынужден искать союза с Россией или опять же с Францией, дабы вновь обрести свою прежнюю силу. Ежели мы сейчас отпугнем короля суровостью обращения, его всегда приголубят в Версале, а Версаль – не забывайте! – в Турции и Швеции воду мутит. Вену он тоже противу нас подзуживает. И наконец, – заключил Панин, – мы должны постоянно учитывать, что любое ослабление Пруссии моментально приводит к усилению Австрии, а для нашего кабинета это нежелательно.
Между тем корона польская от Августа III переходила к его сыну, Фридриху-Христиану Саксонскому, и Екатерина спросила:
– А лежал ли в оспе этот молодой человек?
Ей ответили, что еще не «лежал».
– Ну, так ляжет… – хмыкнула женщина.
Зимний дворец изнутри был еще бедновато-пуст, а галерею старых картин Екатерина раздарила Академии художеств. Уверясь, что с афериста Гоцковского деньгами ничего не получить, она согласилась «погасить» его долг картинами.
– С поганой овцы хоть шерсти клок, – сказала Екатерина и картинами из Берлина обвесила свои апартаменты, где принимала по вечерам друзей (комнаты же называла в шутку «Эрмитажем»). – Лиха беда – начало, – хвасталась она теперь первым Рембрандтом, первым Хальсом и первым Иордансом…
Гетман намекнул, что сейчас умирает граф Брюль, ведавший при саксонских курфюрстах закупкою картин для Дрездена.
– Похлопочите заранее о покупке картин брюлевских и будете иметь портреты Рубенса, пейзажи Брейгеля, наконец, и Тьеполо – чем плох? Ваше величество, покупайте – не прогадаете!
Не прошло и месяца, как Фридрих-Христиан умер.
– От чего же умер? – спросила Екатерина.
– От оспы.
– Вот видите! Я уже становлюсь пифией…
Сама же императрица составляла редчайшее исключение среди монархов Европы – ее лицо не обезобразила оспа. Она скупила всю галерею Брюля и, когда комнаты Эрмитажа уже не вмещали собрания картин, попросила архитектора Деламота сделать пристройку к Зимнему дворцу – для развески сокровищ… Она понимала, что собирание галереи есть политический акт важного значения. Пусть в Европе думают: русские финансы пребывают в отличном состоянии, если она швыряет деньги на покупку картин!
В эти суматошные дни Букингэм, добившись у нее аудиенции, завел речь о продлении прежнего договора, на что Панин небрежно заметил, что вице-канцлер Голицын проект нового торгового соглашения уже переправил в Лондон – для изучения.
– Но этим проектом, – горячился Букингэм, – Россия окончательно захлопнула для Англии ворота в Персию.
Екатерина вмешалась:
– Если в Лондоне нашу Астрахань называют «воротами», то скоро Россию сочтут за «проходной двор», через который Ост-Индская компания перетаскивает свои грузы. А мы не позволим строить в Казани английские корабли, которые, будучи нагружены русскими товарами, уплывают в Персию, а там начинают плавать уже под флагом восточных сатрапов. На Каспийском море у нас свои, и очень старые, интересы…
После этого разговора Букингэма хватил удар!
* * *
В дипломатических кругах блуждали невероятные слухи, якобы Фридрих уже развешивает в Познани прусские гербы, а ювелиры Петербурга готовят венчальные короны – для Станислава и Екатерины. Панин говорил, что до избрания Понятовского желательно пресечь вздорные сплетни. Екатерина устроила для послов иноземных «большой выход». Зимний дворец, правда, еще не был готов для пышных церемоний: здание внутри подверглось перестройке. Во дворце с утра до ночи работали позолотчики, зеркальщики, паркетчики, обойщики, штукатуры, резчики – все ломалось, все созидалось заново. Екатерина ежедневно виделась с архитектором Жаном Деламотом, спрашивала, как идут дела, на что веселый француз отвечал неизменно:
– В основном я выкидываю ваши стенки в окна.
– Браво, маэстро, фора!..
Дипломаты собирались в Аудиенц-камере, чистый свет струился через высокие окна, отражаясь в лаковых плитах драгоценного паркета. Облачившись, Екатерина вышла из опочивальни в «Светлый кабинетец», отсюда она, как актриса перед выходом на сцену, послушала через кулисы, о чем рассуждает ждущая ее публика…
Турецкий посол внушал послу шведскому:
– России с Пруссией всегда удобно придраться к полякам. Петербург станет ратовать за угнетенных православных, а Берлин истощит себя в хлопотах за лютеран, притесняемых католической шляхтой… Удивляюсь! У вас, в странах христианских, одна кость на всех – Христос, но глодаете вы ее каждый на свой лад.
Неожиданно берлинский посол Виктор Сольмс сказал австрийскому послу Мерси д’Аржанто:
– Вы меня, кажется, толкнули, граф?
Екатерина услышала злорадный смешок цесарца:
– С чего бы безмятежной и богатой Австрии толкать Пруссию, которая шатается от слабого дуновения зефиров?
Екатерина присела, заглянув в щелочку.
– Уж не рассчитывает ли Вена, что, если вы собьете меня с ног, то мой великий король вернет вашей императрице Силезию?.. Господа, – взывал Сольмс к коллегам, – прошу всех засвидетельствовать, что посол Марии-Терезии ведет себя крайне непристойно по отношению ко мне, послу короля Пруссии.
– Извините, я ничего не видел, – сказал посол Швеции.
– Я тоже, – отодвинулся французский атташе Беранже.
Броско сверкнул аграф в чалме посла Турции:
– Христианская дипломатия вводит новые приемы зондирования обстановки – толчками и пинками. Я напишу об этом моему султану Мустафе, мудрость которого погружает вселенную в глубочайшую скорбь от собственного невежества: пусть он посмеется! Но где же русская императрица, которая сейчас поддаст нам дыму?
Турецкое выражение «поддать дыму» равнозначно русскому «напустить туману». Екатерина расставила руки, и камергеры вложили в них скипетр и державу. Она подмигнула Панину:
– Пусть открывают двери. Сейчас поддам дыму…
С высоты трона она сделала заявление для Европы:
– По кончине короля польского Августа Третьего возникли при дворах различных лжи нескладные, якобы мы намерены, соглася себя с королем прусским, отнять от Речи Посполитой провинции некоторые и оныя меж собой разделить. Такие лжи нимало не заслуживают нашего просвещенного уважения… Да и нет в том нужды, – договорила Екатерина, – чтоб стараться о расширении границ империи Российской: она ведь и без того пространством своим необозрима!
– Gut, – непонятно к чему буркнул Сольмс.
Императрица удалилась в соседние комнаты, где слуги накрыли кофейный прибор на две персоны – для нее и Панина.
– Никита Иванович, я нигде не сбилась?
– Если б все умели держаться, как ваше величество…
Екатерина закусила горчайший кофе пти-фуром.
– До времени, пока Понятовский короны не восприял, не станем спешить, союз наш с Пруссией скрепляя. Лучше я завтрева «Ироду» треклятому пошлю курьера с арбузами астраханскими…
Раздался грохот: это весельчак Деламот разломал очередную растреллиевскую стенку. Простор нужен, простор!
* * *
Когда посол Долгорукий доставил арбузы в заснеженный Сан-Суси, король выбрал самый крупный, подбросив его к потолку.
– Что может быть мудрее вашей справедливой монархини, которая одной рукой раздает арбузы, а другой наделяет коронами счастливых любовников… Не перестаю удивляться!
Опережая события, Фридрих переслал Понятовскому прусский орден Черного Орла, обычно даваемый лишь царствующим особам.

6. Нужда во внимании

Екатерина уже не одну ночь мерзла на улицах, сама себя презирая: императрица российская, она, как последняя мещанка, стерегла в подворотнях загулявшего муженька, и даже не мужа – любовника! Лейб-кучер перебрал в руках заледеневшие вожжи:
– Эх, матушка ты моя! Вожу я вот тебя по трактирам разным и думаю: до чего ж ты у нас на любовь невезучая. С первым своим не ладила, да и второго нашла не сахарного…
– Помолчи хоть ты, Никита, – ответила Екатерина.
Наконец из подъезда дома Неймана выкатилась на мороз пьяная ватага гвардейцев и актрис итальянской оперы. Екатерина сжалась внутри саней, боясь, как бы ее не признали за гулящую бабу из Калинкиной деревни. Орлов грузно плюхнулся в сани подле нее. Никита был кучер опытный – сразу нахлестнул лошадей.
– Катя, – начал тискать ее Орлов, – душа моя. Рада?
– Пусссти, варррвар… пахнет! Пфуй…
Вот и Зимний – приехали. Орлов занимал комнаты в первом этаже, над ними располагались покои императрицы, их соединяла винтовая лестничка. На пороге своих комнат женщина сбросила шубу, меховая шапка полетела прямо в циферблат «рокамболей».
– Уже два часа ночи! – разрыдалась она. – Ты нагулялся, пьяница, теперь будешь спать до обеда. А я в пять утра должна сидеть за делами… Что ж ты делаешь со мною, проклятый?
– А кто во всем виноват? – повысил голос Орлов. – Если бы пошла под венец со мною, все было бы у нас иначе…
Екатерина схватилась за голову:
– Только не устраивай мне сцен ревности! Даже лакеи давно спят. Дай и мне наконец поспать хотя бы эти последние три часа…
В пять утра (за окнами еще темнота) новый генерал-полицмейстер Чичерин заставал Екатерину с первой чашкой кофе в руках, возле ног ее грелась собачонка, следовал доклад о базарных ценах. Самое насущное – хлеб, дрова, мясо, треска. В случае повышения цен Екатерина сразу приказывала:
– А куда смотрит полиция? Если кто вздумает продавать хоть на копейку дороже, таких наживщиков штрафовать жестоко…
Полицейскими мерами она удерживала стабильность цен на столичных рынках. Затем явился генерал-прокурор Вяземский, и она спросила, как движется следствие по делу Салтычихи.
– А никак! Истину в открытии зверств своих Салтычиха загородила от правосудия тушами свиными, бочками с маслом коровьим, гусями да утицами жирными, позатыкала рты мешками с мукою, а иным судьям на Москве даже крыши железом покрыла.
– А ты на что, князь? Узнай, правда ли, будто Салтычиха груди женские отрезала, жарила на сковородках и ела их с любовником своим Тютчевым? Поторопись: мне казнь над этим извергом необходима для внедрения спокойствия в государстве…
Пришел и вице-канцлер Голицын, сообща рассуждали, как жестоко разрушено финансовое равновесие страны. Уже сама стоимость металла, вложенного в деньги, превышала ту ценность, которая на монетах была обозначена. От этого абсурда Россия терпела неслыханные убытки: стоило рублям попасть за рубеж, как их пускали в переплавку, и тогда полученный металл давал иностранцам прибыль более ощутимую, нежели наличие русской валюты. Екатерина сказала, что остался последний выход – деньги бумажные.
– Ассигнации? – перепугался Вяземский.
– Да. Где вот только бумаги взять?
Голицын напомнил, что в Красном Селе фабричку содержит англичанин Ричард Козенс, но бумагу он выпускает только писчую.
– Вот и хорошо, что фабрика подальше от столицы: проще тайну хранить. Передайте Козенсу, чтобы сразу начинал опыты.
– Ах, ваше величество! – вздохнул вице-канцлер. – Неужто вы полагаете, что найдется такой олух на Руси, который бы медь или серебро согласился на бумажки менять?
– Привыкнут, князь. Люди ко всему привыкают…
К полудню, когда она уже была измотана до предела, появлялся румяный и здоровый Гришка Орлов, сладко потягиваясь:
– Похмелиться мне, што ли?..
Екатерина пыталась увлечь фаворита своими заботами. Не так давно она издала манифест, призывая народ заселять пустующие черноземы за Волгою, где трава росла выше всадника, где скакали миллионные табуны диких лошадей и тарпанов. Но Россия встретила ее призыв гробовым молчанием: крепостное право удерживало людей за помещиком, за привычным тяглом. Не было людей, где взять их?
Екатерина сунула в руки фаворита книгу:
– Изучи трактат маркиза Мирабо об умножении народном!
Этим она привела Гришку в игривое настроение:
– Каким способом народ умножать, и без маркиза хорошо знаю. А ежели ты позабыла, так я тебе сейчас напомню…
Гибко извиваясь, словно змея, она ловко выкрутилась из его сильных объятий, треснула Орлова книгою по лбу:
– Читай, балбес! Хоть что-нибудь делай…
Томик Мирабо оказался заброшенным за канапе.
– Ломоносов писал об умножении народном лучше маркиза! Вот послушай, каким побытом можно степи заволжские заселить: «Мы в состоянии вместить в свое безопасное недро целые народы и довольствовать всякими потребами, кои единаго только посильнаго труда от человеков ожидают…» Подумай, Катя!
Но сам-то Ломоносов не пришелся ко двору.
* * *
Из разноцветных кусочков смальты он составил мозаичный портрет Григория Орлова, понимавшего то, чего порою не могла понять Екатерина. Да и сам-то фаворит императрицы напоминал ученому мозаику, собранную из частичек добра и зла.
Блажен родитель твой, таких нам дав сынов:
Не именем одним, но свойствами орлов!

Будем знать: в сложном времени и люди сложные…
Ученый болел. Он был одинок. Яркая звезда Ивана Шувалова закатилась: меценат уехал вояжировать вдали от родины, ибо с Екатериной не ладил. А жестокий век имел свои законы: ни поэту, ни ученому без мецената не прожить. Особенно тяжело, когда нет поддержки при дворе… В эту трудную для Ломоносова пору Григорий Орлов протянул ему руку, и ученый не отверг искреннего пожатья всемогущего фаворита.
Была уже весна 1764 года. Иван Цильх, шурин Ломоносова, открыл бутылки с английским портером и удалился на цыпочках. Орлов с Ломоносовым говорили о картинах из русской истории, которыми граф хотел украсить свои дворцовые антресоли. Фаворит был при шпаге, Ломоносов не расставался с палочкой. Его полные губы все чаще складывались теперь в усмешку – почти трагическую. Орлов разбирал на столе «продуктовые» карты отечества: экономика занимала ученого, на каждый продукт заводил он особую карту. Россия была хлебной, льняной, лапотной, рогожной, хомутовой, квасной, сермяжной, пеньковой, медовой, пряничной, вениковой, меховой и рыбной… Орлов встал и прошелся гоголем:
– Хорошо бы матушку к тебе залучить.
– Скушно ей у меня покажется.
– Веселить – моя забота, – засмеялся Орлов.
– Она не ты – ей пива не набулькаешь.
– Щами угости! Непривередлива – все ест…
Ломоносов расправил на груди халат, расшитый анютиными глазками, поскреб пальцами бледную грудь.
– На балкон бы, – сказал. – Покличь слуг.
Тело отекло, ноги опухали, ходил с трудом.
– А мы сами! – сказал Орлов и, легко оторвав кресло с Ломоносовым от пола, бережно вынес его на балкон.
Перед великим мудрецом России пробуждался весенний сад. Вздрагивая крупным телом, повторял он как бы в забытьи:
– Жаль… очень жаль… не все успел…
Прощаясь, он просил не забывать о Леонарде Эйлере:
– На русских хлебах вырос, а в Берлине сейчас, ежели слухам верить, ему живется несладко: король-то прусский – сквалыга!
Орлов отъехал ко двору – исполнять свои «функции».
Любитель чистых муз, защитник их трудов,
О! взором, бодростью и мужеством Орлов!

В крещенские морозы фаворит заливал бомбы водою, выбрасывал их на улицы и радовался, как ребенок, когда ночью они громко взрывались. Он перепортил шелковые обои в спальне Екатерины, пытаясь извлечь из них электрические искры. Наконец, громадный запас электричества он обнаружил в самой Екатерине – голубые искры сыпались из ее волос, когда она расчесывала их в темноте, а между простынями ее постели слышалось легкое потрескивание. Екатерина сделала его генерал-фельдцейхмейстером и теперь не ведала покоя, когда Орлов на полигонах испытывал орудия. Он закладывал в них столько пороха, что пушки разносило в куски, прислугу калечило и убивало, а с него – как с гуся вода.
– Неутомимый лентяй, – точно определила Екатерина.
Своей подруге Прасковье Брюс она признавалась, что по-женски глубоко несчастна и здоровая красота Орлова ее не тешит, ибо этой красотой пользуются слишком много других женщин.
– Он дарит мне бриллианты, а почему бы и не дарить, если некуда деньги тратить? Мне бы хоть кто травинку сорвал, но от души. Не любви даже прошу – внимания. Самого простого…
* * *
Она спросила Панина, как он относится к многоженству.
– Ваше величество, я только затем и остался холостяком, чтобы окружать себя множеством разных женщин.
– Спросила не смеха ради! Наши миссионеры крестят иноверцев в православие, которое единоженство приемлет. Мусульман же, я думаю, не надобно и крестить, ибо Аллах многоженство одобряет, и нам, русским, с того немалая прибыль в населении будет.
Разговор этот неспроста. Еще в пору наивной младости Екатерина писала: «Мы нуждаемся в населении. Заставьте, если возможно, кишмя кишить народ в наших пространных пустынях». XVIII век породил идею об умножении населения. Об этом сочиняли трактаты, дискутировали в салонах. Философы-энциклопедисты усматривали в людской многочисленности избыток довольства, основу развития торговли и финансов. Даже войны зачастую велись не столько ради обретения новых земель, сколько из-за людей, живших на захваченных землях… Екатерина мыслила в духе своего времени:
– Надо бы на черноземы наши безлюдные приманить несчастных из Европы, пусть едут и селятся за Волгою…
Но однажды, возвратясь от Ломоносова, Орлов застал Екатерину в угнетенном состоянии и спросил – что, опять Польша?
– Нет, Украина! Подумай, гетман Разумовский в Батурине вознамерился престол для себя наследственный ставить.
– Или захотелось ему Мазепою новым стать?
– А я ведь перед гетманом всегда вставала…
Это было сказано с душевным надрывом!

7. Покоя не будет

Смоленский пехотный полк под шефством генерала Римского-Корсакова квартировал в Шлиссельбуржском форштадте, исправно неся при крепости службы караульные, и в этом полку служил неприметный подпоручик Василий Мирович – из шляхты украинской. По делам хлопотным он почасту бывал в Петербурге, желая, чтобы персоны знатные его своим вниманием не оставили… Сунулся он и в Аничков дворец, умолил явить его пред светлые очи гетмана графа Кириллы Разумовского, которому и жаловался:
– Когда матушку-государыню на престол возводили, я ведь тоже со всеми волновался, тоже «виваты» орал.
– Все орали, – отмахнулся гетман небрежно.
– Так другие-то за крик свой алмазами засверкали, а я как был гол, так и остался. Поверьте, гетман ясновельможный, что иной день даже табачку курнуть нельзя… Хоть бы именьишки на Украине вернули – те самые, что у деда моего поотнимали.
Разумовский спросил – уже с интересом:
– А ты, хлопец, не из тех ли Мировичей, которые с гетманом Мазепою переметнулись у Полтавы к королю шведскому Карлу?
Пришлось сознаться – тот самый:
– Все отняли у нас, одну фамилию оставили, и за фамилию страдаю тяжко. Но повинны ли внуки за грехи дедов своих?
Гетман рассудил за благо так отвечать:
– Вроде бы и неповинны, да ведь ехиднин сын всегда норою ехидны пахнет. Земляк ты мне – не кацап, верно. Как же помочь тебе? Пока молод – не теряйся. Другие-то, сам видишь, фортуну за чупрыну схватят и тащат… Ты тоже – старайся!
– Да как схватить-то ее за чупрыну?
– А… не знаю. Хватай! Пан или пропал…
Вскоре гетман отбыл на Украину, а Мирович составил «слезницу» на имя господ сенаторов, чтобы вернули дедовские поместья, а его самого почитали за древность рода. О преступлениях своего деда офицер сознательно умолчал… Но об этом был извещен Никита Иванович Панин, который и высказался в Сенате:
– Поощрять потомство изменническое не надобно. От сей фамилии уже много пакостей было. Двое Мировичей еще при Елизавете из сибирской ссылки тягу дали: один в Польшу подался, другой в Швецию, третий Мирович издавна в Бахчисарае торчит, где татар противу нас подначивает… Ну их всех к бесам! Впрочем, – рассудил Панин, – я не стану перечить, ежели меморию сего бедного офицера переслать на апробацию ея величества.
…А владения гетмана были почти королевские!
* * *
Батурин – столица гетмана. Городишко славный, он уютно раскинулся на берегу Сейма, воды которого чисты и благоприятны для здравия. Но плясать гопака на улицах воздерживайся. Уже бывало не раз: топнет дед ногою в веселье – земля под ним разверзнется – треск, шум, пылища! – и не стало плясуна на площади. Провалы в Батурине – дело привычное. Однажды в базарный день целая арба с арбузами под землю уехала. Почва под Батурином пронизана подземными коридорами, будто тут трудились громадные кроты. То выявится народу бочонок со старым золотом, то откроется застенок, где вперемешку со скелетами разбросаны звенья цепей и пытошные инструменты. Здесь когда-то доживал стареющий лев вольности – Богдан Хмельницкий, уже поседевший и обрюзглый, успокоясь в третьем браке с «Филиппихой», после того как повесил на браме вторую жену заодно с казначеем. Еще дает могучую тень старый дуб, под которым гетман Мазепа распевал злодейские арии перед красавицей Матреною Кочубей; царил тут и всесильный Алексашка Меншиков, на эти сладкие земли зарился и фельдмаршал Миних… Над белой кипенью вишневых садов Батурина веяли душистые ветры истории!
Гомонила Украина, ох как долго она гомонила… Гомонила Правобережная – польская, и там, меж резиденций шляхетских, в мареве грушевого цвета и полян медоносных, скакали, бряцая саблями, непокорные чубатые хлопцы – гайдамаки. Гомонила и Левобережная – русская, где исподволь копилось давнее недовольство старшиной хохлацкой, которая крепостила казаков, превращая их в «быдло» землепашное. Нет покоя на Украине – нет его и долго еще не будет!
Восемь неаполитанских лошадей, запряженных в карету, остановились возле батуринского дворца – столь дивного, какого иные короли не имели. Малиновый бархат выстелил дорогу от кареты до подъезда. Кирилла Разумовский обнял жену, расцеловал дочек, на шее отца повисли сыновья. Позванивая кривою турецкой саблей, его встретил в дверях запорожец.
– Вольготно ль на Гетманщине живется?
Казак поднес Разумовскому чарку с горилкой:
– «Вербунки» зачались в пикинерах, а вербованные гвалтят, что не москали. И поминают роки минувшие, когда жилось не так, а каждый казак – сам себе голова…
Вечером мужа навестила гетманша Екатерина Ивановна, из роду Нарышкиных (родственница покойной Елизаветы Петровны).
– Я давно заметила, как увивался ты, друг мой, возле подола этой мерзкой Екатерины, но прощала тебе, Кирилл. А теперь сведала я, что грехи твои дальше тянутся – еще с Елизаветы!
Разумовский отвлекся от изучения планов университета, который мечтал основать здесь, в резиденции своей.
– Откуда взялась клевета сия? – удивился гетман.
– В замке Несвижском у литовского гетмана Радзивилла твоя дочь проживает на хлебах панских и зовется везде дочкой «казацкого гетмана и Елизаветы» – разве не твоя блуда?
Разумовский беззаботно расхохотался:
– Какая чушь! Все мои дети – это твои дети.
Жена, не поверив, собралась к отъезду:
– И заберу с собою детей. Живи один…
Одним замахом сабли гетман уничтожил сервиз на столе:
– Дура! Оставь хоть одного – Андрия.
Оскорбленного отца навестил Андрей – подросток удивительной изящности, но с лицом узким и хищным. Что-то иезуитски-неприятное (но очень заманчивое) светилось в широко расставленных глазах любимого гетманского отпрыска.
– Как погода в Фонтенбло? – спросил отец.
– Жаль было уезжать. Столько винограду…
Андрей подкинул в руке булаву гетманскую.
– Не тяжела ль? – усмехнулся отец.
– Чересчур легка, папенька…
Сын сказал, между прочим, что несколько сотен мужиков из гетманских поместий на Дон и Яик бежали. Гетман в ответ лишь слабо шевельнул мизинцем с рубином в перстне:
– Батька в Батурине хорош, но матка-воля еще лучше!
В гетмане еще говорила крестьянская кровь. Он раскрыл шкатулку из пахучего заморского дерева, в которой свято хранил свирель пастушью и бедняцкий кобеняк.
– Вот, – показал их сыну, – не забывай, что твоя генеалогия произошла от сих атрибутов простонародных. В твои годы я о Фонтенбло и не слыхивал. А ты заодно с королем Франции диету виноградную соблюдаешь… Драть бы тебя – вожжами!
– Тебе и не следовало знать, – дерзко отвечал Андрей. – Но я ведь не пастух, а граф и сын гетмана. – Он снова потянулся к булаве. – Если в Европе плюгавые области, не больше Батурина нашего, своих курфюрстов имеют, то Украина сама по себе столь велика, что способна знатной державой стать, дабы от петербургских окриков по ночам не вздрагивать.
– Эге! – сказал гетман, смекая.
– Эге, – повторил сын. – Зачем мне помнить о свирели твоей, о кобеняке мужичьем? Другое вспоминается в темные ночи батуринские: гетману Богдану Хмельницкому наследовал сын его – Юрка!
…Екатерина получила две челобитные: из Глухова – от старшины казацкой, из Батурина – от гетмана казацкого; всюду речь была одинакова – булаву гетманскую сделать наследственной в роде графов Разумовских, – и Екатерина была возмущена:
– Скоро короноваться пожелают, а затем – прощай, Украина! Боже мой, – терзалась она, – и перед этим человеком я, как девчонка, всегда первой вставала…
Бумаги по делу о гетманстве она сложила в особый пакет, сверху которого начертала: ХРАНИТЬ В ТАЙНЕ. Первый удар нанесла не гетману, а его жене, появившейся с детьми в Петербурге.
– Сударыня моя, – сказала Екатерина с ненавистью, – в пути вы по сотне лошадей брали на станциях… даром! А в Яжелбицах дворня ваша насмерть ямщика прибила и озорничала в дороге, как хотела. Я лишаю вас права при дворе моем бывать…
Вяземского она встретила словами:
– Россия, едина и неделима! – И указала генерал-прокурору: любое поползновение к самостийности украинской в корне пресекать, – Богдан Хмельницкий иные примеры дружбы подавал – не такие, как Разумовский.
Она повелела гетману срочно вернуться в столицу.
Назад: 7. Отречение
Дальше: 8. Паны-коханы