Книга: Фаворит. Том 1. Его императрица
Назад: Действие четвертое Конфликты
Дальше: Действие пятое Канун
* * *
Дела польские усложнялись, и можно было ожидать войны.
– Мне бы пять лет! Еще пять лет мира… о-о-о!
Рука Екатерины не поднималась ратифицировать договор с Пруссией. Политически – да, союз с Пруссией был для России выгоден, а морально – русский народ не мог одобрять союз с королем прусским… Но иного выхода императрица найти не могла! В апреле 1764 года Панин получил от нее записку: «Кончайте скорее союз с королем прусским, а не то, я думаю, дадим маху».
– Швеция рядом, со стороны турок небезопасно, а Крым-Гирей покупает пушки французские… Всё! – сказала Екатерина, отбрасывая перо. – Я свое дело сделала…
Панин доложил ей, что приставы при царе Иоанне, Власьев и Чекин, изнылись в Шлиссельбурге, отставки молят.
– Не велики баре… потерпят.
Примчавшись из Батурина, гетман кинулся к ней.
– Не пускать! Сначала пусть булаву сложит…
А через два дня после ратификации договора с Фридрихом, просматривая ворох челобитных, она задержала внимание на прошении подпоручика Василия Мировича, который плакался на нужду несчастную; он писал, что три его сестры «в девичестве на Москве странствуют и на себе всю бедность, как перед сим сносили, так и пононе носят…». Григорий Орлов валялся на канапе, забавляясь с попугаем, давал птице клевать свой палец.
– Гриша, ты Мировича знаешь ли?
– Не! – отвечал фаворит рассеянно. – Правда, тут недавно какой-то Мирович на куртаг во дворец ломился. Кричал, что он роду знатного и танцевать право имеет.
– А ты что?
– А я, матушка, как всегда. Развернулся – бац в соску! Танцевальщик сей сажен восемь по земле носом вальсировал…
Екатерина затачивала плоский богемский карандаш. Придворный арап в белой чалме распахнул двери, пропуская Панина.
– Ну? Опять сюрпризы?
– Дела польские – дела неотложные.
– Я так и думала. Нет мне покоя… – Перебрав на столе бумаги, протянула очередную просьбу княгини Дашковой. – Вот, почитайте, как с голоду умирает ваша племянница.
Панин прочел: «Воззрите, всемилостивейшая государыня, милосердным оком на рыдающую вдову с двумя сиротами, прострите щедрую руку свою и спасите несчастных от падения в бездну нищеты».
Никите Ивановичу стало за племянницу стыдно:
– Ничего не давайте… побирушке этой! У нее три тыщи мужиков, не считая баб, горбы себе наживают, она дом новый купила, а все деньги в ломбард складывает и копит.
– Паче того, – добавила Екатерина, – не так давно я ей двадцать четыре тыщи подарила… Дама совсем потеряла совесть! А несчастный Мирович сто рублей просит и не допросится…
Панин молча выкладывал на стол дела польские.

8. Паны-коханы

Печалью веяло от равнин славянских, на которых разместилась (от Балтики до Карпат) великая Речь Посполитая, республика с королями избираемыми. Путешественник, следуя шляхами коронными, встречал убогие корчмы и каплицы, распятья на развилках дорожных. Крестьяне польские обнажали головы перед каждым путником, бормоча испуганно: «Хвала Иезусу!» – и проезжий удивлялся: за что этим людям благодарить бога? В самом деле – за что? Нигде в мире не было столь жестокого порабощения, как в Польше, и потому народ никак не участвовал в судьбах «ойчизны». Лучшие же люди Польши давно говорили так: «Что бы ни случилось с Польшею, все равно хуже того, что есть, уже никогда быть не может». Зато слишком горячо боролись за права шляхетские сами же паны. Тоже нищие, но жадные и суматошные, они продавали на сеймах голоса любому магнату, лишь бы сегодня завалиться спать сытым и пьяным. Каждый шляхтич – клиент магната, а все его клиенты – уже клиентела. Жупан да сабля – вот и все богатство ляха. А клочок земли таков, что собака, лежащая посреди панских владений, хвостом взметает пыль на земле соседа. Но зато у шляхтича есть права: магнат, желающий высечь клиента, прежде раскладывает под ним дорогой ковер. А потом клиент садится за стол с магнатом, как равный с равным, и окунает усы в мед, кричит о вольностях шляхетских.
– Речь Посполитая сильна раздорами!..
Каждый магнат мечтал быть крулем, каждый закупал голоса шляхты, все копили ядра и порох. Сейчас была авторитетна «фамилия» Чарторыжских, а племянник их – Станислав Понятовский. Против них – грозный старец Ян Климентий Браницкий, гетман коронный, а племянница Браницкого – жена литовского воеводы Радзивилла. Именно тогда в моду и вошла поговорка:
– Круль – в Варшаве, Радзивилл – в Несвиже…
* * *
Итальянские зодчие оживили этот уголок Белой Руси увядающим дыханием ренессанса, над тихими водами застыли замки, мосты и брамы. Через непролазные болота ведут в Несвиж гати, выстланные бревнами; случись опасность – мостовые вмиг убираются, и неприятель с воплями погибает в топких трясинах. Жесток и прихотлив, красочен и преступен этот заколдованный мир – мир литовского магната… А вот и сам князь Радзивилл, по имени Карл, по прозванию panie Kochanku. Десятипудовый враль, обжора и пьяница, который мог бы потягаться с самим Гаргантюа, он носил «мешок» – литовский жупан, носки его сапог были задраны стручками, а большую бритую голову украшал оселедец – на манер запорожского. Радзивилл выпивал по семь бочек вина в неделю!
– А что мне крули варшавские? Я сам круль.
При этом клиентела гремела саблями и куфелями:
– До чего же скромен наш воевода!
Это без лести – да, скромен. Польша едва могла собрать армию в 15 000 солдат, а Радзивилл свистнет – и в поле выезжали сразу 25 000 всадников. Радзивилла по-королевски окружали камергеры, шталмейстеры, виночерпии, ловчии, кофишенки… За стол он сажал сразу по тысяче клиентов!
Свежий весенний ветер задувал в распахнутые окна несвижского замка, Радзивилл принимал сегодня епископа виленского – князя Игнация Масальского. Полбочки уже было выпито воеводой, он безбожно врал гостям, что вчера получил письма от двух закадычных приятелей:
– От Мольера и от Сирано де Бержерака.
– Так они давно умерли, – пискнул кто-то.
– Не пора ли тебя, умника, в окно выкинуть? – отвечал Радзивилл. – Я и сам знаю, что мои приятели сдохли. Но я же не виноват, что письма от них завалялись на виленской почте…
В подвалах работали насосы, перекачивая содержимое винных погребов на верхние этажи замка, куда и вливалась винная река. Но она не могла затопить помещения: плещущий хмелем водопад тут же перемещался в желудки клиентов, которые осушали полуведерные куфели.
Радзивилл обглодал телячью ногу и бросил ее под стол.
– А вот, панове-коханы, помню, как англичане не могли справиться с Гибралтаром и позвали меня на помощь. Я, конечно, не отказал им в этой мелкой услуге. Но когда вскочил на крепостной бруствер и оглянулся, то увидел, что сижу на передней части кобылы, а задняя, оторванная ядром, уже валяется во рву. Епископ, – спросил он Масальского, – ты разве не веришь?
– Почему же не верить? – отвечал Масальский. – Конечно, верю. Но точно не помню, как было дело под Гибралтаром дальше, потому что в это время я уже лежал намертво убитый.
…В этом замке литовского воеводы бродила неуловимая женская тень. Красавица с тонкими чертами лица, вся в черных одеждах, она ловко уклонялась от пьяных объятий панов, в громадной библиотеке Несвижа незнакомка листала старинные хроники.
Никаких документов о ней – остались только легенды.
Не из-за нее ли и поссорилась чета Разумовских?
* * *
Проспавшись, Радзивилл узнал от рефендаря, что епископ укатил в Вильно, где и собрал для себя громадную клиентелу.
– Уж не хочет ли помогать «фамилии»?
– Хуже того! – отвечал рефендарь. – Князь-епископ ратует за этого фата Понятовского, которого (помните?) покойный Август Третий Саксонский с таким трудом вырвал из когтей русской Мессалины…
Бурей пронесся регимент князя Радзивилла до Вильно, топча в деревнях поросят, гревшихся в весенних лужах, а заодно калеча и всех прохожих. Нагайками разогнали клиентелу епископа, а Радзивилл перечислил Масальскому епископов Литвы за четыре столетия, которые были вырезаны, задушены и отравлены его предками.
– Если ты решил и дальше впутываться в политику, – сказал он, – так прежде подумай, что я не пожалею мешков с золотыми дукатами, а папа римский, старый друг нашей благородной фамилии, охотно разрешит мне убийство еще одного виленского епископа…
Колокольный набат провожал их: Вильно утопал в звоне церковной меди, зовущей горожан дать отпор несвижским разбойникам. На пути к Варшаве гетман Огинский выставил свою артиллерию – они ее опрокинули; Сапега бросил на Радзивилла свою кавалерию – они ее посекли саблями. Рвались дальше – на Варшаву, чтобы подкрепить клиентелу гетмана Браницкого… Рано утром за лесом пробили барабаны, из-за холма выплыла унылая песня:

 

Ой, да стоило ль огород городить?
Ой, да стоило ль капусту садить?

 

– Русские!– сказал panie Kochanku, осаживая коня.
Это шли через Польшу победители Фридриха II; они шагали босиком, серая пыль покрывала истрепанные мундиры, в корявых мужицких руках лежали приклады тяжких ружей. Загорелый молодой офицер, подойдя к воеводе, тронул поводья его скакуна:
– Панове добрые, куда ведет этот шлях?
– А куда тебе надо, москальски добродию? Если хочешь в Россию, так поворачивай влево, только не застрянь в болотах.
– Да нет, – засмеялся офицер. – Мы бы всей душой рады вернуться домой, но сказывают, что между вашими панами вражда обнаружилась, так мы должны защитить обиженных…
Рефендарь шепнул Радзивиллу по-латыни:
– Прикажи, воевода, и все головы посрубаем.
– Не трогайте их, – отвечал Радзивилл по-французски. – Сруби эти головы – на Руси сразу новые вырастут, еще крепче.
Русский офицер добавил (тоже по-французски):
– О головах наших, мсье, у вас суждение верное…
Прискакав в Варшаву, воевода виленский остановился в доме гетмана Браницкого, оба они вышли на балкон, внизу собрался народ, и Радзивилл поднял куфель с вином, провозглашая:
– Мессалина русская желает навязать нам в крули любовника своего, а он совсем не из рода Понятовских! Я-то уж знаю точно: это некий Циолэк из местечка Понятовы… Разве он уже не сидел в Бастилии за долги? А теперь кормится от подачек русского посла. Я вам, ляхи, скажу всю правду: Циолэк-Понятовский переписывается с Вольтером, он за деньги жил со старухой мадам Жоффрен, из Парижа им управляет рука безбожника Дидро, который сочинил такую Энциклопедию, что ее даже в руки-то брать страшно… Теперь подумайте сами – разве это круль?
Осушив куфель, он закусил вина святою облаткой.
* * *
В периоды «безкрулевья» конвокационный сейм собирался для избрания короля, чтобы затем на сейме элекционном утвердить его коронацией… Адам Чарторыжский сказал племяннику:
– Стась! Я получил письмо от русской императрицы, которая обеспокоена поведением Сераля султанского. Турция подозревает в твоем выдвижении Екатерину, и Мустафа Третий не согласится на твою кандидатуру, пока ты не будешь женат… Оглядись, Стась! Любая красавица Варшавы не откажется стать королевой.
Понятовский был потрясен тем, что Екатерина согласна видеть его женатым, но еще не терял надежды на счастье с нею.
– Нет, – отвечал он дяде, – без самой Екатерины польская корона не имеет для меня никакой ценности, и я верю, что рано или поздно она все равно станет моей женой.
– Безбрачием ты осложняешь свою конвокацию! Смотри, как бы из-за твоего упрямства Турция не начала войну с Россией, в этом случае Петербургу станет не до нас, и наша «фамилия» будет растоптана Браницкими и Радзивиллами…
Предвыборные сеймики завершились почти мирно (в драках погибло всего 40 человек), и сейчас Варшаву заполнило панство, наехавшее ради открытия сейма. Магнаты спешно заделывали окна дворцов, превращая их в бойницы для обстрела противников. Слышался звон стекол, – в разбитые окна высовывались жерла «частных» пушек. Браницкий поставил свои полки под Варкой.
– Польша сильна раздорами! – горланили пьяные.
Русские войска, победителя Фридриха II, возвращавшиеся домой, не входя в Варшаву, стояли в Уяздове и на Солце. Коронный гетман Браницкий и panie Kochanku Радзивилл протестовали:
– Пока они не уйдут, сейм не откроется…
Их богатая клиентела называла себя «патриотами». Чарто-рыжские подставляли свои кошельки под золотой ливень, проливавшийся из Петербурга, а «патриоты» лопатой гребли деньги из французского посольства. Не измерить пролитой в эти дни крови, разбросанного по вертепам золота и неистовых криков о мнимой вольности! Уже сверкали в прениях сабли, во время диспутов пули четко барабанили по нагрудным панцирям… Чтобы сорвать работу сейма, «патриоты» ушли сами и увели за собой клиентелу – в замок Пясечне, где жил Браницкий, и тогда сейм объявил Браницкого лишенным прав, а коронным гетманом стал Адам Чарторыжский.
Понятовский горячо и страстно заверял депутатов:
– Обещаю вам хранить все вольности шляхетские…
Браницкий уже собирал первую боевую конфедерацию:
– Помните, ляхи, что великая императрица Мария-Терезия не откажет нам в помощи… Скачите в Вену, и пусть ее канцлер Кауниц спешно посылает в Польшу свои войска!
Трагедия великой нации уже определилась, но польский народ неповинен в безумном ослеплении шляхты.

9. Политика и политики

Австрийский канцлер князь Венцель Кауниц готовился к докладу своей повелительнице. С помощью крохотных подвижных зеркал он тщательно осмотрел полость рта, благовонным эликсиром уничтожил дурной запах. Ему принесли депеши, предварительно изученные его секретарями, чтобы – не дай бог! – там не встретились слова «смерть» или «оспа». Канцлер долго бродил от окна к окну, сравнивая по градусникам показания наружной температуры воздуха. Пора ехать! Натянув парик, Кауниц несколько раз пробежался вдоль шеренги лакеев, осыпавших его пудрою с пушистых кистей, – канцлер был автором этой церемонии равномерного нанесения пудры на голову, чем ужасно гордился.
– Достаточно, – сказал он, велев подавать карету. Мария-Терезия не ждала его сегодня, а ее муж, германский император Франц, растолковал Кауницу, что жена молится на гробах своих предков, умерших от оспы, – и это Франц сказал нарочно, чтобы позлить канцлера (который страшился и смерти и оспы). Однако, желая остаться вежливым, князь осведомился у Франца о драгоценнейшем здоровье его благочестивой супруги.
– Не знаю, – отвечал тот, нагло зевая. – Я ведь последнее время имею дело с нежной княгиней Ауэрспейг…
Пол залы разверзся, образовался страшный провал. Заскрипели канаты подъемной машины, из глубин подземелья медленно поднималось кресло с сидящей в нем владычицей великой Римской империи. Мария-Терезия появилась в зале, распространяя дух своих предков, которые разлагались естественным путем, ничем не закрытые (всем в мире была известна любовь Габсбургов к родимым трупам, которые они вывозили с собой даже на дачу, словно мебель или посуду).
– А, это ты, канцлер! – басом сказала Мария-Терезия. – О чем ты мог говорить без меня с моим бестолковым мужем?
– Ваше печальное отсутствие мы старались заполнить здравой беседой о разнице показаний в градусниках Реомюра и Цельсия.
– Вот как? А умнее темы вы не нашли? Реомюр и Цельсий – злостные враги мира христианского, а их градусники – чтобы дьявола тешить. По-моему, – решила Мария-Терезия, – тут и говорить-то нечего: холодно – так знобит, а жарко – так потеешь. Иди в кабинет. А ты, Франц, останься, – велела она мужу. – И передай от меня своей княгине Ауэрспейг, что у нее шея как у цапли. При такой тонкой шее не нужно даже топора – все быстро делается садовым ножиком, каким обрезают на дереве лишние ветки…
В кабинете она сказала Кауницу, что молилась и плакала уже достаточно: теперь, наученная опытом борьбы с Пруссией, она забудет обо всем, что находится на севере, – ее внимание отныне приковано к Буковине, Сербии, Галиции и Болгарии:
– Дунайское устье должно быть нашим, и через Дунай мы вплывем сразу в Черное море…
Кауниц ловко увел ее мысли в сторону Польши.
– Римская империя, – доказывал он, – не может допустить, чтобы поляки избрали королем… поляка. На что же существуем мы, немцы? Великое несчастье, что умер наш друг Август Третий и вслед за тем умер его сын… простите, я забыл, отчего он умер.
– Зато я помню! Продолжай, канцлер.
Кауниц продолжал: Россия постепенно втягивается в наступательную политику. Екатерина пушками выбила из Митавы саксонского принца Карла, укрепив в Курляндии престол своего вассала герцога Бирона; Петербург дерзко насмехается над претензиями Дрездена к занятию польского престола, а патриоты Речи Посполитой слезно взывают к ее милосердию – просят военной помощи.
Мария-Терезия изучила свою секретную бухгалтерию:
– На производство скандала в Польше у меня есть не больше ста тысяч гульденов. Ты же сам знаешь, что на такие денежки можно купить лишь таратайку для метрессы Радзивилла. А без десяти миллионов (!) в польские дрязги нам лучше не соваться.
– Но патриоты польские просят от нас интервенции!
Матрона затрясла мощной грудью и плечами:
– Ты разве не видишь, что я дрожу, как венгерская цыганка на морозе, при одном лишь слове «Пруссия»! Откуда мы с тобой знаем: может, Фридрих давно заключил альянс с Петербургом? Я уже оплакала над гробами предков потерю любимой Силезии, а ты, канцлер, толкаешь меня в новую войну. Да случись такая – и разбойник Фриц отберет у меня даже Богемию…
На все уговоры отвечала резко: нет, нет, нет!
Тогда Кауниц развернулся в сторону Версаля: давление австрийской политики приведет к нажиму Франции на султана турецкого, а султан пускай давит на Россию. Еще со времен кардинала Ришелье Франция привыкла ослаблять Россию ударами в ее подвздошину – со стороны ногайских степей; руками крымских татар Версаль строил свою высокомерную политику.
* * *
Турецкий султан Мустафа III жил превосходно. Франция вооружала его эскадры пушками, Версаль слабжал его гарем гинекологами, и над Босфором гремели залпы, а в гареме уже плакали младенцы. Недавнее стечение планет небосвода было таково, что в полночь второго дня будущей недели следовало ожидать появления мудрейшего из султанов. Мустафа III спросил евнухов – кто из его жен ближе всего к родам?
– Ах, эта шалунья Зюльма? Так передайте французам, чтобы она родила точно в полночь второго дня следующей недели…
Гинекологам предстояла сложная задача! Но еще сложнее было положение великого визиря Рагиб-паши, которого султан вызвал в Сераль и, перебросив ему ногою шелковую подушку, объявил:
– Сядь, а я буду стоять перед тобой, пока ты не объяснишь мне, что за шум возник в Польше…
Рагиб-паша отвечал, что он (лично он!) никогда и ничего хорошего от женщин не ждал. Русская императрица Екатерина, конечно, баба сумасшедшая. Она хлопочет о коронации Понятовского только затем, чтобы потом выйти за него замуж.
– И сейчас она собирается ехать в Курляндию, чтобы от Бирона сразу же повернуть в Варшаву. Мне это секретное известие обошлось в триста пиастров, но я не жалею о потере ничтожных денег, зато счастлив донести правду о подлости русского Кабинета.
Мустафа III отсчитал ему только сто пиастров.
– Я по себе знаю, – сказал султан, – что если женщине чего-либо захочется, то помешать невозможно. Она успокоится лишь в том случае, если ее зашьют в мешок и бросят в воды Босфора. Но я уверен, что пока мешок не коснется далекого дна, женщина еще волнуется, – как бы ей утолить свои вожделения!
При этих мудрейших словах сам великий визирь, сам главный астролог, хранитель шубы султана, сторож султанского соловья и даже кормитель его попугая – все они дружно задвигали бородами, выражая осуждение слабой женской натуры. Рагиб-паша сказал султану, что французский посол маркиз Вержен умоляет допустить его до света очей, пронзающих весь небосвод мира.
– Пусть придет этот франк, – милостиво разрешил Мустафа III (послов других стран в Турции называли «собаками»).
Представитель Версаля на одном дыхании сообщил:
– Увы, мы не имеем границ с Россией, чтобы сразу же наказать ее оружием. Но такие границы имеете вы… Русский посол Обресков достоин того, чтобы закончить жизнь в Бастилии (у нас) или в башне Эди-Куля (у вас). – Вержен закатил глаза и выкрикнул: – Мне страшно сказать, что задумали в Петербурге: обручившись, Екатерина с Понятовским объединят Польшу с русскими пространствами, в которых человек теряется, как комар в лесу…
Если бы маркиз на этом остановился, все было бы хорошо. Но беднягу понесло дальше – прямо в пропасть невежества:
– Это значит, что империя османлисов… погибнет!
Вот тогда Мустафе III стало смешно:
– К чему ты трагически заломил руки, которым не хватает лишь ножа Мельпомены, чтобы зарезаться перед любопытной публикой? Я лишаю тебя своего просвещенного внимания, и впредь можешь вести переговоры с моим…
Великий визирь Рагиб-паша уже выступил вперед.
– Нет, – осадил его султан, – ты уже старый человек, а потому отдохни. Маркиз будет говорить с моим реис-эфенди.
Мустафа III войны с Россией не хотел, и реис-эфенди принял посла Франции, не вставая с подушек и гладя кошку.
– Ты хочешь сесть? – спросил он со смехом. – Но, прости, здесь тебе не Европа, и я не держу стульев в доме…
Вержен сказал, что сыновья Августа III, хотя они и немцы, вполне могут сойти за поляков. Реис-эфенди прямо в маркиза швырнул свою царапучую кошку.
– Мы на Востоке, – вежливо произнес он, – конечно, не знаем того, что знаете вы на Западе. Но все-таки мы способны догадаться, что собака, сколь ее ни перекрашивай, не может заменить льва… Блистательную Порту, – договорил он, – беспокоит сейчас другое… совсем другое… совсем…
Пауза. Маркиз Вержен насторожился.
– Слушай, а зачем ты насторожился?
– Чтобы лучше слышать о причинах вашего беспокойства.
Реис-эфенди поправил туфлю, спадавшую с ноги:
– А разве у нас имеются причины для беспокойства?..
Беседа закончилась. Реис сказал драгоману:
– Пусть и дальше в Польше царит смута, нам это сейчас даже выгодно! Так мы вернее сможем отрезать от Речи Посполитой самый сладкий ее краешек – Подолию… Пришло время звать Обрескова!
Драгоман Маврокордато с трудом поймал кошку.
– Убери ее. И открой клетку с барсами…
Драгомана он тоже выслал. Обресков знал турецкий язык, а реис-эфенди достаточно владел немецким и русским.
* * *
Алексей Михайлович Обресков – дипломат опытный, патриот пылкий, политик тонкий. На посту русского посла столь в Турции зажился, что шестерых визирей похоронил. Жена тоже здесь умерла. Сейчас на посольской даче в Буюк-Дере живет стройная гречанка из семьи местных фанариотов. Она ему недавно родила сына.
– Брысь, окаянные! – цыкнул он на барсов, желавших обнюхать его штаны, и тут же приятельски разругал реиса. – Ахмет, водку ты со мною пьешь потихоньку от своего визиря, а все никак поумнеть не можешь… Перестань пугать меня! Зачем я тебе сегодня?
– Ты сейчас удивишься, Алеко. Мы согласны на Понятовского. Но, скажи, зачем вашей царице выходить за него замуж?
– Екатерина, – отвечал Обресков, – не может стать женой Понятовского по той причине, что Понятовский… женится.
– На ком же? Назови его невест.
Обрескову вспомнились варшавские чаровницы:
– Оссолинская, Грабовская, Ланскоронская…
Один из барсов, зайдя сзади, потянул россиянина зубами за ногу. Обресков ласково потрепал хищника за холку.
– Ладно, – сказал реис-эфенди. – Мы сами заинтересованы в том, чтобы с Польшею все обошлось. Мой султан совсем не хочет войны с вами. Поверь, это так! Я говорю тебе правду…
Обресков ответил, что султан не хочет – верно, но в Крыму точит сабли Крым-Гирей, а начни татары войну – начнут и турки. Реис-эфенди, как озорной мальчишка, вдруг покатился спиной на подушки, задрав ноги, с которых слетели туфли без задников – туфли вмиг были разорваны зубами барсов.
– Ты, Алеко, еще ничего не знаешь… Ха-ха-ха!
Обресков смутился – что он должен бы знать?
– Крым-Гирей поехал на дачу в Молдавию.
– Удивил! Так он и каждый год туда ездит.
– Но в этом году в Бахчисарай не вернется…
Барсов, злобно огрызавшихся, погнали в клетку. Перестав хохотать, реис-эфенди достал из-под себя смятую бумагу:
– Возьми, Алеко, на добрую память, – сказал с юмором.
Это был протест турецкого Дивана к России, в котором излагалась озабоченность султана по поводу того, что возникшие слухи о скором браке Понятовского с Екатериной могут привести к слиянию Польши с Россией, а Блистательная Порта не потерпит создания под своим боком столь мощного государственного образования.
Алексей Михайлович спокойно свернул ноту:
– Прошу тебя, Ахмет, заверить Высокий Порог в том, что волеизъявление вашего султана будет самым срочным образом доведено до сведения моего правительства… Кстати, мне тут из Варшавы старки прислали – заходи как-нибудь вечерком!
На посольском бриге быстро ставили паруса.
Через двадцать один день все новости достигнут Петербурга.
* * *
Прекрасны вы, долы молдавские! В зелени виноградников совсем затерялась деревня Каушяны – летняя резиденция Крым-Гирея. Кони грудью раздвигали высокую траву… Барон Франсуа де Тотт, посол короля Людовика XV при ставке крымского хана, спросил:
– Где вы получили образование, хан?
Крым-Гирей проследил за полетом ястреба в небе:
– Не образование – лишь воспитание! Всех Гиреев еще мальчиками отвозят на Кавказ, где в аулах черкесов племени беслень мы джигитуем с оружием и воруем у соседних племен все, что попадается на глаза. Много украдешь – отбирают, мало украдешь – бьют. Потом я с матерью скрывался в Салониках, бывал в Алжире…
В молдавскую глухомань герцог Шуазель, глава французской политики, заслал дипломата, чтобы он возмутил «дэли-хана» к нападению на Россию. Обстановка тому содействовала: татары и ногайцы давно не имели поживы с набега на Русь. Но Крым-Гирей остерег де Тотта: сначала он дождется в деревне молодого вина, а потом… подумает.
– Мне ведь тоже не хочется ссориться с султаном!
Но скоро до Молдавии дошла весть о перевороте в Бахчисарае, Мустафа III утвердил на ханство Селим-Гирея, и, узнав об этом, посланец Версаля предался невыразимому отчаянию:
– Все пропало! Франция так рассчитывала на вас…
Крым-Гирей грустил не больше минуты:
– Эй, музыканты! Чего затихли, играйте дальше…
Снова ударили бубны, запели цыганские скрипки.
– Если меня погубил мир, меня воскресит война!
Мановением руки хан стронул свой табор к северу – ближе к польской Подолии. В пути им встретился большой отряд всадников. На пиках болтались простреленные в битвах хоругви, а из перемётных сум вяло свешивались шеи задавленных гусей.
Это ехал Радзивилл с остатками своего регимента.
– Была страшная сеча под Слонимом, – сообщил он хану. – Польша кончилась… Браницкий где? А черт его знает. Его разбили тоже, и, говорят, он бежал в Ципское графство – под юбку Марии-Терезии. А я буду просить политического убежища у тебя, великий и грозный Гирей.
Литовский деспот покорно склонил могучую выю пред потомком Чингисхана, знойное солнце Молдавии било прямо в его толстый, как бревно, багровый от полнокровия затылок.
– Я уже не воевода литовский, – сказал он.
– А я перестал быть ханом крымским.
Радзивилл быстро выпрямился в седле от поклона:
– Га! Это ли не повод для того, чтобы напиться?
Обоюдное несчастие повело по кругу их чаши.

10. Пусть все терпят

После того как не пустили его в Зимний дворец, чтобы танцевать, как другие танцуют, ушел несчастный Мирович, возымев намерение на бога положиться. Даже перед иконой поклялся:
– Боженька милостивый, слышь ли меня? Вот те крест святой: в возраст тридцатилетний придя, от горилки совсем отвращусь. А ныне пить водку стану умеренно, чтобы с ног не падать…
Мировичу было 22 года. Заступая в караул, он озирался: страшненько! Внутри крепости – форт особый, и туда никого не пускают. Стал он выведывать – кто там затаился? А никто не знал. Говорили, мается безымянный узник. На кухне кордегардии встретил Мирович барабанщика, который, у печки сидя, сырую кожу барабана просушивал, чтобы звучала звонче. Мирович об узнике спросил.
– Иванушка там, – отвечал солдат шепотом.
– Какой Иванушка-то?
– Тот, что в царях был, да не уберегли его.
– Здоров ли он? – спросил Мирович.
– Чего ж не здороветь? Нам бы так: в обед и ужин, сказывали, по пять тарелок жрет. В день ему бутылка вина да пива шесть бутылок. А бочка с квасом у кровати стоит – хоть ноги полоскай!
– А ты Иванушку видывал ли?
– Упаси бог видеть – разорвут клещами…
С этой минуты жизнь озарилась приятным ласкающим светом. Гетман-то Разумовский недаром внушал: хватай фортуну за чупрыну и тащи ее, чтобы другие завидовали. Мирович лежал на лавке в кордегардии, грелся под худенькой пелеринкой, думал. Будущее нечаянно воплотилось в том узнике, что упрятан за каменной кладкой секретного форта. Если удалось Орловым, почему не удастся ему, Мировичу?.. Вот когда табаку накурится, водки напьется, в карты наиграется. Сладкой судорогой корчился на голых досках подпоручик инфантерии. «А трубку-то! – размышлял дерзостно. – Трубку заимею такую же, какую у гетмана видел. Кафтан справлю, табакерку заведу, сестрицам на Москве пряничков куплю…» С такими мыслями Мирович в первые дни мая приплыл Невою в Петербург, нашел в Великолукском полку приятеля своего – Аполлона Ушакова.
– Маемся мы с тобой, – сказал он ему, – а куртизаны-то гляди как отплясывают. Нам тоже можно наверх вскарабкаться…
Один удар, один риск, один страх – и фортуна твоя! Договорились клятвенно, пошли в храм Казанский и на последние грошики заказали по себе акафист и панихиду – уже по умершим.
– А кто умер-то у вас? – спросил дьякон.
– Рабы божии – Василий с Аполлоном…
Послушали они, как их отпевают, и уговор скрепили:
– Вдвоем все сделаем, чтобы измены не было, нам-то на двоих от Иванушки самые большие куски достанутся. Вот только подождать надобно, когда царица в Курляндию отъедет…
Но в конце мая Аполлона Ушакова отправили фурьером в Смоленск по делам казенным; на переправе через Шалонь кони вынесли на берег пустую кибитку, обитую рогожей, а самого Ушакова не стало – пропал (утонул?). Мирович захотел новых пособников себе приискать. И начал зубы заговаривать служителям придворным. Один камер-лакей сам на опасную беседу навязался.
– Ты в Шлюсселе караулы-то держишь? – любопытствовал. – А вот скажи – Иванушка там ли мается иль давно его порешили?
Мирович сказал – да, там, и окна у него краской забрызганы, чтобы никто не подглядывал его. Стал он нарочно жалеть лакея:
– Кафтанишко – ай-ай! – плох у тебя. Эх, не так при Елизавете вашего брата одевали, раньше-то и жизнь была веселее.
Камер-лакей охотнейше соглашался:
– Осударыня новая лакеям чинов не дает. Ранее мы при царях послужим – и в офицеры, бац! Мои приятели уже давно воеводами в провинциях служат, почтмейстерами в губерниях. А теперь всем нам, лакеям, подыхать в ранге лакейском…
Мирович сказал, что беду можно поправить, если царицу на царя переменить. А лакей ответил:
– От добра худа не ищут! При Катерине зато воровать можно, сколь желательно. Посуди сам: дня не было, чтобы я из дворца с пустыми руками ушел. Уж что-нибудь (тарелку или конфет), а детишкам в радость, жене в забаву домой притащу… Ну-ка, придет Иван грозный! Он за такие дела все руки нам повыдергивает.
Слабы надежды найти героев среди лакеев… Возвратясь в Шлиссельбург, решил Мирович уповать едино на полковых пьяниц: «Во хмелю-то люди сговорчивей». Приметив капитана Василия Бахтина, начал он худое на императрицу наговаривать. И хотя Василий Бахтин не раз с лавки падал, но лыко вязал исправно:
– Это ты прав! Худо нам. Опять же ране жалованья совсем не давали. А сейчас дают. Но при Елизавете – серебром. А стерва ангальтска – медяками… Получил я тут. Полмешка сразу. Не поднять. Нанял телегу. Везу. А сам думаю: ах, за што страданья таки? И говорю кучеру: заворачивай, мол. Он и завернул. Прям в трактир! Купил я вина. На цел месяц. И вишь, гуляю.
А утром, когда его, трезвого, хотел Мирович далее в свои замыслы вовлекать, капитан Бахтин сразу за шпагу схватился:
– Пшел вон! Чего разбрехался тут? Да я бога кажиный день молю за матушку нашу, государыньку нашу пресветленькую…
Значит, надо действовать в одиночку. Средь ночи Мирович проснулся в поту. Перед иконами дал всевышнему новый обет: «Дьявольских танцев не творить!» Не плясать до тех пор, пока Иванушку царем не сделает. Зато уж потом… И виделась ему картина чарующая: во дворце Зимнем он фрейлину Скоропадскую увлекает в гопак, при этом лакей на блюде подносит ему шмат сала с чаркой шампанского, а все иноземные послы ахают в восхищении, когда Мирович закурит трубку, какой нет даже у гетмана…
Отныне Мирович во всем видел только указующий перст божий: сам всевышний привел его в караул Шлиссельбурга, бог заставил барабанщика проболтаться об Иоанне, специально свел его с Ушаковым, даже слова гетмана о фортуне – все это признаки благословения свыше. Но при этом Мирович продолжал слать челобитные в Сенат и лично Екатерине, взыскуя официальной милости.
* * *
На пороге предстал генерал-прокурор империи.
– Матушка, – доложил князь Вяземский, сияя как именинник, – ревизию строгую учинил я, и вот тебе новая калькуляция: годовой доход России не шестнадцать миллионов, как издавна считали, а целых ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ МИЛЛИОНОВ… копеечка в копеечку!
Екатерина не сразу освоилась с новым бюджетом:
– Благодарю. А теперь мне бы знать хотелось, в какой карман все эти годы влетали недосчитанные двенадцать миллионов?
– Если старое ворошить, лес голов рубить надобно…
Екатерина вызвала кондитера Робека, велела запасаться сахарной пудрой, ванилью, эссенциями и шоколадом:
– По приезде в Ревель сразу начинайте кремы взбивать. Я рыцарство тамошнее столом изобильным «трактовать» стану…
Орлов сказал, чтобы не забывала о Ломоносове:
– Болеет он. А врагов много. И грызут его…
Разбирая бумаги сенатские, Екатерина засмеялась:
– Смотри! Опять Мирович тужится, что нужда одолела. Не дать ли ему его рублей «кабинетных», дабы не докучал мне более?
– На всех попрошаек не напасешься, матушка.
– И то правда, друг любезный…
Чтобы не тратить время на писание резолюции, Екатерина надорвала угол прошения Мировича (сие действие означало: «Возвращено с наддранием»). Явился Панин; императрица по-хозяйски окунулась в глубины его политического портфеля, извлекая бумаги.
– Что кипит больше всего? – спросила.
– Обратите высочайшее внимание на депеши Обрескова. Воля ваша, но Алексея Михайловича я бы сменил. Люди не железные – и где сил для борьбы взять? Служба дипломата на Востоке особая, после Венеции, пребывая у Порога Счастья, тройное жалованье имеют, а день службы им в формулярах за три дня почитают.
– Пусть терпит, – отвечала Екатерина, пробегая глазами депеши Обрескова.
– Его последний раз Мустафе представляли, так два янычара руки скрутили, вот так и беседовал.
– Пусть терпит, – жестко повторила Екатерина…
Перед отъездом сама императрица и члены ее кабинета были забросаны подметными письмами: анонимные авторы предрекали скорую катастрофу, гибель и хаос. Екатерина перевезла Павла в Царское Село, изолировав его от столицы. В эти дни императрица резко сократила расходы на содержание Иоанна.
– Хватит обжираться! Если мастеровые в Питере на пятачок живы, так ему полтинника на день станется…
В этих словах слышалось уже явное озлобление. Между тем Гришенька Орлов снова напомнил ей, что не мешало бы повидаться с Ломоносовым.
* * *
А он устал. Только что ушли от него молодые штурманы флота, пришлось много говорить, немало высчитывать… Замышлялось нечто великое! Под видом китобойной флотилии скоро уйдут к Шпицбергену корабли – отыскивать пути во льдах, чтобы из Архангельска в Камчатку проникнуть. Задуманное береглось в глубочайшей тайне даже от сенаторов. Ломоносов был автором этой экспедиции!
Сидя в креслах, он ловил ртом легкие сквозняки и думал, что не доживет до того часа, когда корабли вернутся. В памяти еще не угасли отблески небесных пожаров, полыхавших над ним, отроком, тогда – в ледяных просторах и дышалось не так, легче.
«Смерть противна и гадостна», – думал он брезгливо.
За спиною скрипнула дверь, но Ломоносов не обернулся, решив, что его пришла проведать жена. Незнакомый голос:
– Не ждали гостей, Михайла Васильич?
Екатерина была в ладном платье нежно-голубого бархата, ее шею обвивала тонкая нитка жемчуга, а голову покрывал короткий (почти мужской) парик из седых волос. Ломоносов хотел подняться, но жестом руки она велела ему сидеть:
– Я не охотница до чванных церемоний. Уж кому бы стоять сейчас, так это мне… Григорий Григорьич сказывал, что вам нездоровится, и прошу оттого не беспокоиться моим визитом напрасно.
Ломоносов никак не ожидал ее появления у себя. Екатерина долгим взором обвела обстановку комнат:
– В детстве я была озорным ребенком, и мне всегда влетало за излишнее любопытство. Позвольте сначала осмотреться…
Она умела быть простой, любила обвораживать и всегда ловко этим пользовалась. Ломоносов широким жестом выбросил руку:
– Гостей жалую. Здесь все открыто…
Императрица тронула чашечку пробирных весов, осторожно, морща носик, понюхала, чем пахнет из остывшего тигелька. Низко наклонясь, долго вглядывалась в гравюрные доски, прислоненные к стенкам. Не поняв их смысла, она спросила – что это?
– Изображения сияний полярных, кои мне наблюдать доводилось. Скоро оттиски сделают. Буду счастлив поднести.
На подоконнике стояла банка с муравьиными яйцами.
– А это вам для чего?
– Птичек кормить, – ответил ей Ломоносов.
Екатерина села напротив ученого. Выставилась туфля, мелькнула крепкая лодыжка в белом нитяном чулке с прошивкою.
– А я ведь, извините, не одна приехала…
С улицы нагрянула свита. Завязался шумный разговор. Статс-дамы интересовались, можно ли увеличивать алмазы, а мужчин волновал вопрос об опасности шпанских кантарид для здоровья.
– Щи будут? – тишком спросил Орлов.
– Будут, – кивнул Ломоносов.
– А какие?
– Горячие…
За столом он оживился. Его не смущало присутствие императрицы, и ученый не вел себя как придворный, обязанный лишь поддерживать тему разговора, возникающую по воле особ венценосных, – нет, Ломоносов говорил сам и говорил только то, что ему хотелось. Сейчас он завел речь о смертности в своем отечестве:
– Полно на Руси баб, раз по двадцать рожавших без трепета. А где дети их? Хорошо, что старость уважут один сын иль двое… Смерть у колыбели дежурит. Нужда во врачевании – главная скорбь наша! Опять же и праздники престольные. После масленицы скрипят дроги кладбищенские: люди русские спешат до погоста. А отчего? Да от невежества нашего. Сидит весь пост на грибках с киселем овсяным, потом словно пес бешеный с цепи сорвется: ешь, Емеля, твоя неделя, жми, Вавила, чтоб раздавило… Вот и мрут! Не на таких ли и указывали пророки в речении своем: «Праздников ваших ненавидит душа моя, и кадило ваше мерзость есть предо мной»?
Екатерина созналась, что больше всего боится оспы.
– Она и всех устрашила! Но даже средь врачей сыскались ее доброжелатели: будто оспа не бич людской, а благодеяние свыше, вроде чистилища, минуя чрез которое человек оспою кровь очищает, избегая тем самым иных, более суровых болезней.
– Было ли когда от нее спасение? – спросила царица.
– Было. В древности викинги поражали мечами зараженных оспою, а евреи разумно покидали места, где оспа явилась.
– Избавится ли от оспы человечество?
– Оспа вечна, – сказал Ломоносов. – Но избавление есть в прививках, и опыты тому имеются. Однако надобно прежде сильным персонам побороть суеверие общенародное. А то недавно Парижская академия одобрила вариоляции, а Людовик Пятнадцатый ученых высмеял…
Екатерина брякнула ложкой в тарелке:
– Вас, Михайла Васильевич, слушая, даже не заметила, как управилась первая. – А жене ученого кивнула через стол: – Danke schцn, frau Lomonosoff.
На прощание Ломоносов подарил ей свои стихи:
Блаженства новаго и дней златых причина —
Великому Петру вослед Екатерина
Величеством своим снисходит до наук
И славы праведной усугубляет звук…

Опираясь на костыль, он проводил гостей до карет. Придворные, собираясь в дорогу, спрашивали его, какая будет погода.
– А не знаю, – отвечал он. – Гадать не умею…
Спущенные с тормозов, скрипнули колесные оси. Кавалергарды в латах взяли карету царицы в кольцо, дымчато и тускло блеснула сталь палашей, когда их потянули из длиннющих ножен.
* * *
Иногда я думаю – а что, если бы Екатерина не отвечала на прошения Мировича «наддранием»? Представим, что она дала бы ему рублей сто-двести. Возможно, что тогда русская история не имела бы тех странных загадок, которые до сих пор волнуют наше воображение.

11. Несентиментальное путешествие

Свежий ветер раскручивал петушиные флюгеры над шпицами древних ревельских башен. Екатерина ступила на верхний дек галеры «Три святители», полуголые гребцы разом налегли на весла – берег поплыл вдаль.
Старый адмирал Полянский поднес императрице кубок с ромом, предупредив, что без «отвальной» пути не будет. Екатерина бесстрашно взяла кубок, офицеры стали хлопать в ладоши:
– Пейдодна, пейдодна, пейдодна…
Ром ударил в голову, подкосил ноги в коленках.
– А я уже пьяная, – сообщила императрица. – Ах, боже, какая я пьяная! Куда мы плывем? Впрочем, мне все равно… Ха-ха-ха!
Орлов ногою откинул люк, подхватил женщину, отволок ее в каюту, где хохочущая Екатерина вдруг стала рыдать.
– Выспись, дуреха! – И Орлов закрыл двери каюты.
Галера, всплескивая веслами, уходила в сияние моря.
Большие рыжие крысы воровали сухари у матросов.
Вечером Екатерина поднялась с головной болью.
– Вот хрыч вредный! – выругала Полянского. – Обрадовался, что я на флот пришла. Набулькал до самых краев. «Пейдодна, пейдодна…» Скажи, я глупостей не много тут наболтала?
Утром по курсу открылась панорама флотилии, лежащей в дрейфе. На берегу заранее был возведен макет «городка», построенный для показательного уничтожения его ядрами с эскадры. На палубе «Трех святителей» поставили кресло, Екатерина плотно в нем уселась, держа на коленях подзорную трубу и табакерку с платком. За креслом, перешучиваясь, толпилась свита.
Над галерою ветер рвал и комкал императорский штандарт.
Адмирал склонился в поклоне:
– Осударыня пресветлая, дозволь маневр учинить.
– Прежде я хотела бы знать смысл маневра.
Полянский растолковал, что суда, выстроясь в кильватер, продемонстрируют перед нею стройность батальной линии.
– С удовольствием осмотрю вашу стройность…
Пошли! Но лучше бы не ходили. Корабли мотало из стороны в сторону, мателоты не могли попасть в кильватерную струю впереди идущих. При этом, салютуя, они бестолково разбрасывали вокруг себя факелы огня и груды ядер. Наконец один фрегат, не справясь с управлением, врезался в борт императорской галеры. Прямо над креслом императрицы, с треском сокрушая рангоут и разрывая такелаж, проплыл гигантский бивень бушприта с оснасткой и хлопающими на ветру треугольниками кливеров.
– И это… флот? – ужаснулась Екатерина.
Вся свита уже прыснула по углам – кто куда!
Лишь она осталась на своем месте – в кресле.
Полянский снова склонился перед императрицей:
– О великая мать отечества, заткни уши скорее – я сейчас терминологию матерную пущу.
Екатерина осталась вежливой:
– Если это для пользы службы – будьте любезны, прошу!
Но матюги не помогли кораблям расцепиться; матросы топорами рубили рангоут и снасти – фрегат и галера разошлись, исковерканные и ободранные, словно после пиратского абордажа.
Полянский спросил:
– Что еще, матушка, показать тебе?
– Тарелку с супом и ложку…
Обед прошел в траурном молчании. «Наконец, – сообщала Екатерина Панину, – в 5 часов после обеда приблизились к берегу для бомбардирования так называемого городка… никто в линию не держался». Эскадра, отдав якоря, долго высаживала из пушек громы и молнии залпов, но разбить бутафорский городок не смогла. Екатерина спросила Полянского – чего доби-вается несчастная эскадра бесполезною тратой ядер и пороха?
– Чтобы тебя потешить, – отвечал адмирал.
– Так ведь я не дурочка! И вижу, что все ядра летят мимо цели. Оставьте в покое городок, меня, себя и экипажи.
– Эх, мать моя! – огорчился Полянский. – Надо бы у нас на флоте, как у англичан, правило завести: на реях вниз башкой за ноги половину команд перевешать, вот тогда и порядок будет.
– Прежде чем вешать на флоте, надо флот порядочный заиметь… – не выдержала Екатерина.
Через люк с верхней палубы виднелись лоснившиеся от пота спины гребцов, ворочавших мотылями многопудовых весел, – и ей стало жутко от этой каторги. Она велела плыть обратно в Ревель, а покидая галеру, учинила адмиралу хороший нагоняй:
– Спасибо не скажу, ордена не повешу, пенсии на старость ты у меня вовек не доплачешься. У вас на флоте только и умеют, что ром стаканами хлестать…
Екатерине были хорошо известны слова Морского устава: «Всякий потентант, которой едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет; а которой и флот имеет, обе руки имеет».
– Сегодня я стала однорукой, – вот ее слова.
* * *
В доме эстляндского рыцарства ее чествовали как богиню, дамы устилали путь розами, но Екатерина, замкнувшись, давила нежные лепестки цветов, думая о позорном флотском бессилии. Ревельские поэты читали ей высокопарные оды, а государыня в это время тихонько спросила адмирала Семена Мордвинова:
– Долго ль в Англии сушат лес для кораблей?
– Лет пять. Чем дольше, тем лучше.
Лицо ее, обращенное к поэтам, выражало приятное внимание к их талантам, но при этом она шептала:
– Допустим, что сушить будем лишь три года. Да еще строить их… Ох, Семен Иваныч, не успеваем мы.
После «трактования» рыцарей столом изрядным, за которым речь звучала немецкая, шведская и французская, Екатерина удалилась к себе, в покоях она отбилась от объятий Орлова:
– Оставь, варррвар! Я еще не все сделала…
Присев к столу, поспешно строчила сенаторам: «У нас в излишестве кораблей и людей на флоте, но у нас нет ни флота, ни моряков… Надобно сознаться честно, что корабли походили на флот, выходящий каждогодно из Голландии для ловли селедок, но никак не на флот воинский».
Утром, попивая кофе, она сказала:
– Ладно! Посмотрим дивизию Румянцева.
Орлов очень побаивался ее свидания с полководцем:
– Катя, будь с ним поласковей. Забудь прошлое…
Человек самостоятельный и грубый, Румянцев отказался присягать Екатерине, говоря открыто: «А я разве знаю, куда императора подевали?» Но, присягнув, он сразу же подал рапорт об отставке, – Екатерина вернула его с «наддранием», понимая, что нельзя лишать армию такого видного начальника, но ходу Румянцеву больше не давала, и победитель Фридриха II околачивался в гарнизонах Прибалтики…Под пение фанфар и рогов вереница карет с Екатериной и ее свитой прикатила в предместье Ревеля, где в лагерном компаненте стояла дивизия. Румянцев издали салютовал шпагой, потом отринул клинок к ботфорту, стукнув по нему так, словно проставил печать на бумагу казенную. Средь зеленеющих куртин и полян с ромашками, в развилках дорог, на фоне рыцарских фольварков с их кирхами и замками, полководец разыграл перед императрицей показательный бой, каждый свой маневр поясняя четкою аннотацией. Екатерина, всегда наблюдательная, отметила бодрый вид загорелых солдат, их исправное оружие, ладные мундиры и крепкую обувь. Румянцев тростью, оправленной в серебро, указал на густо марширующие в низину каре:
– Вот сии робяты к войне готовы всегда. Я учел опыт войны минувшей и солдат натаскал как следует: у меня не разбалуешься! Фридрих меня тоже многому научил. Прусских порядков, как генерал Петр Панин, я в армии своей не жалую, но зато прусская армия умела драться так, что над Европой пух и перья кружились…
Екатерина, всем довольная, пошла к экипажам, впереди нее заскочила в карету собачка. Орлов подал руку:
– Ну, Катя, что скажешь? Довольна ли?
– Флот меня согнул – армия меня выпрямила…
Притянув к себе голову Румянцева, поцеловала его в лоб:
– Забудем старое. Мы друзья. Полюбите меня.
Полководец расхохотался вдруг таким могучим басом, словно заговорили батареи в пальбе неистовой. Кареты тронулись, вздымая облака пыли. Князь Репнин спросил:
– Ваше величество, что вы сделали с Румянцевым?
– Поцеловала – и только.
– Но ведь Румянцев славен тем, что никогда даже не улыбнется. А тут он загоготал как жеребец над овсяным полем…
Екатерина устроилась поудобнее на диване, к ней на колени запрыгнула собачка, она поправила на ней бантик:
– Просто Румянцев был рад меня видеть…
Орлов выкинул в окно пустую бутыль из-под пива. Карета мягко колыхалась по ухабам. Держась за шелковую лямку, фаворит заговорил о графе Минихе:
– Живучий старикашка! Вот приберет его господь к себе ближе, а сколько копоти после него останется в гиштории русской…
Миних был отсюда неподалеку: он командовал строительством балтийских портов, возглавляя знаменитую каторгу в Рогервике. Именно туда и заворачивали сейчас кареты.
* * *
Для начала Миних, в котором никогда не угасала любовь к самому грубейшему фарсу, покатал Екатерину на колеснице (величиной с эшафот), в которую были впряжены двести голых убийц и злодеев, раскрашенных под арапов и индейцев. Екатерине скоро надоело это.
– Довольно, граф! Я не привыкла ездить на животных, которые лишены хвостов… Пошутили – и хватит.
Рогервик строился уже сорок лет. Годами громоздили камни в море, создавая дамбы, а штормы в пять минут раскидывали скальные глыбы, уложенные людьми-муравьями. Очень широко раскинулось рогервикское кладбище. Миних сказал, вроде оправдываясь:
– Каторга, она и есть каторга. – Умевший тонко льстить, он бывал и бестактным. – Не угодно ли вашему величеству, чтобы явил я вам с того света супруга вашего покойного?
Он представил ей каторжника – рябого мужичка лет под сорок, с жиденькой бороденкой и тощими посиневшими ногами.
– Вот, самозванно нарек себя Петром Третьим.
Екатерина с отвращением оглядела своего «мужа»:
– Ну, понравилось тебе императором быть?
– Есть-пить надо, – отвечал «император». – За што меня тута держат? Я ж не убивал никого. Не шумствовал. Я тиха-ай…
– Все вы тихие. – Екатерина раскрыла кошелек. – Вот тебе… на водку. Теперь ступай прочь, дурачок противный.
Миних сказал, что у него отбывают каторгу еще два мнимых императора – Петр II с Иоанном Антоновичем и сын покойной Елизаветы, якобы прижитый ею от принца Морица Саксонского.
– А меня еще нету на каторге? – спросила Екатерина.
– Не теряю надежды, – с юмором отвечал Миних.
На берегу моря стояла развалюха-хибара. Они вошли в нее, сели на лавку. Беседовали по-немецки.
– Для продолжения трудов в Рогервике недавно вы просили еще полмиллиона от казны. А где их взять, граф?
– Введите новый налог.
– На что наложить? Вы знаете?
– Придумайте. На квас, на собак, на бубенчики.
Екатерина послушала, как заунывно шумит море.
– Ведь это вы строили Ладожский канал?
– Имел честь докопать эту канаву.
– А зачем вы копали? – спросила Екатерина.
Вопрос был странным. Миних объяснил:
– Чтобы корабли проходили каналом в безопасности.
– А разве они прямо по озеру плыть не могли?
– Корабли плохие, и в Ладоге тонули.
– А если бы корабли были хорошие?
– Тогда и канала не нужно.
– То-то и оно! – подхватила Екатерина. – Миллионы рублей и тысячи жизней вложены в предприятие ничтожное. Если бы половину сих средств истратили на постройку кораблей хороших, тогда незачем было бы двадцать лет в земле ковыряться… А теперь честно ответьте: на что мне вам еще полмиллиона давать?
– Чтобы я закончил гавань в Рогервике.
– А вы думали – зачем нужен Рогервик?
– Корабли наши строятся из сырого дерева и потому сразу же загнивают в пресных водах на рейдах Кронштадта. Петр Великий рассудил за благо перенести стоянку флота вот сюда, в Рогервик, где в соленой воде корабли гниют медленней.
Екатерина прищелкнула пальцами, словно кастаньетами.
– Так, – сказала она. – Значит, если корабли строить из сухого дерева, то и надобность в создании Рогервика отпадет?
– Истинно говорите, ваше величество.
Тяжелым ботфортом он растер под собой сороконожку.
– Теперь я построю вопрос таким образом: к чему выбрасывать миллионы рублей на создание гавани в Рогервике, если отсюда рукой подать до старинной и удобной гавани – Ревеля?
– Вот этого я не знаю. Но так завещано от Петра Великого, чтобы строить именно в Рогервике… пока не выстроим.
– Петра-то давно нет. А где гавань в Рогервике?
– Гавани тоже нет. Штормы все губят…
Екатерина поднялась с грязной лавки:
– Странные дела творятся на Руси – делают люди, стараются и никто не думает: зачем делают? Кончайте идиотский сизифов труд…
Они вышли из хибары. Екатерина еще раз огляделась: кресты, кресты, кресты, – под ними навеки успокоились тысячи солдат, матросов и каторжников, погибших из-за чужой глупости. И может быть, глядя на эти кресты, женщина вспомнила и французского маркиза Мирабо и русского мужика Ломоносова: на фоне гигантского кладбища рабов их научные теории об умножении населения виделись совсем в ином свете.
Старый Миних, с трудом выгребая ноги из глубоких песков, проводил императрицу до кареты, снял треуголку:
– Вы из Ревеля куда путь держите?
– Мне надо побывать еще в Митаве у герцога.
– Пожелайте ему от меня поскорее сдохнуть…
Дверцы со стуком захлопнулись, лошади тронули. Екатерина расправила по дивану свое платье и сказала:
– Сам бес в наших делах не разберется!

12. «Шлиссельбуржская нелепа»

День обещал быть жарким. Лифляндский генерал-губернатор Юрий Юрьевич Броун помнил, как двадцать лет назад через Ригу на Петербург проследовала девочка, маленькая принцесса Фике, и потому относился к Екатерине, как отец к дочери. Даже погрозил пальцем:
– Помни, что не велю в Риге вечернюю зорю бить и никто спать не ляжет, пока ты из Митавы не обернешься…
Поехали. Екатерина сказала князю Репнину:
– Три встречи подряд с мужиками: граф Миних из крестьян вестфальских, генерал Броун из крестьян латышских, а едем к третьему мужику – Бирону, мать которого шишки в лесу собирала… Чудеса, как подумаю! Вот уж правда: судьба играет людьми.
Репнин ответил, что люди тоже играют судьбою, и не только своей, но и многими чужими. Екатерина тут же отчитала его:
– Благодарю, князь, за назидание, но карета наша так устроена, что нам до самой Митавы сидеть друг против друга, и потому будем любезнее. Именно ваш врожденный аристократизм, которым вы переполнены, я намерена использовать в Варшаве, куда скоро и отправитесь – моим послом!
Сразу за Двиною начиналось Курляндское герцогство. Рыцари в желто-черных плащах составили почетный эскорт, на въезде в Митаву высилась триумфальная арка, семья Бирона встретила Екатерину по-рабски – на коленях, хором исполняя в ее честь канты, старый герцог поднес памятную медаль, в народ бросали курляндские талеры, на которых был отчеканен ее (!) профиль. Екатерина повела себя как покровительница Курляндии, а герцог, обязанный ей возвращением престола, клялся до гробовой доски служить России верным лакеем. Екатерина дала Бирону понять, что ему отведена лишь скромная роль управляющего курляндским хозяйством… Митавский дворец был осмотрен рассеянно:
– Он похож на Зимний! А это правда ли, герцог, что у вас есть в замке комната, паркет которой составлен из золотых червонцев, сложенных один к другому ребрышками кверху?
– Была, – смущенно отвечал Бирон.
– Жаль, что нету сейчас, – усмехнулась Екатерина. – А с какой осадкой корабли способны заходить в Либаву?.. Так, так. Надеюсь, вы не станете возражать, если мои корабли будут навещать ваши гавани? Подарите нам в Либаве один причал…
Бирон прижал руки к сердцу. Екатерина заторопилась обратно, вся герцогская семья снова пала перед ней на колени:
– Мы умоляем ночевать у нас… Лучшая спальня! Мы наполним ее ароматами, всю ночь будет играть убаюкивающая музыка.
– В другой раз. Меня ждут в Риге.
Едва усевшись в карету, она велела гнать лошадей. Был второй час ночи, когда кони отбили дробную чечетку по доскам наплавного моста. Толпы рижан стояли на улицах, ожидая музыкальной зори. Екатерина из кареты почти выпала.
– Ох, как я устала сегодня, – сказала она Броуну.
Трубачи заиграли зорю. Броун увлек императрицу в комнаты рижского замка, на лестнице предупредил:
– Государыня, есть известия из Шлиссельбурга…
В комнатах ее поджидал кабинет-курьер Гринев:
– Ваше величество, пакет – от Панина.
Прочтя доношение, Екатерина поняла: отныне у нее только один соперник в делах престольных – Павел, ее сын.
* * *
В ночь на 5 июля Шлиссельбург затянуло туманом. Собираясь почивать, комендант крепости полковник Бередников сменил мундир на халат. Но тут со двора раздался громкий стук заряжаемых ружей. Не понимая причин тревоги, Бередников выбежал на галерею комендантского дома и, увидев Мировича, спросил его:
– Ты на што ж это тревогу нам учиняешь?
Мирович прикладом его по лбу – хрясь!
– А доколе государя нашего томить будешь?
Выстроив солдат, Мирович увлекал их за собой – на форт, внутри которого содержался император Иоанн Антонович. Солдаты повиновались механически, плохо соображая, что делают и во имя чего делают?.. Секретная команда секретного форта запросила у идущих пароль. Мирович пароля не знал.
– Идем вас брать! – отвечал он истошно.
Приставы Лука Чекин и Данила Власьев многие годы, что охраняли Иоанна, жили за стенами форта, как живут звери в клетке. Им прибавляли жалованье, сулили приятное отдохновение в будущем и велели всегда помнить о тайной инструкции: живым императора никому в руки не отдавать! О господи, никак фортуна смилостивилась над ними? Неужто кончится сейчас эта каторга?
– Что делать учнем? – спросил Чекин.
– Стрельнем, Лука… для порядку!
Под их пулями солдаты гуртом сбежались в укрытие, где хранились пожарные ведра и насосы. Мировича спрашивали:
– Где вид у тебя на такие поступки? Ох, беда наша тяжкая: сами-то мы неграмотны, люди подневольные. Но – боимся: как бы нам за себя, поручик, несчастными всем не сделаться…
Мирович выхватил из-за обшлага подложный манифест, составленный от имени Иоанна, и, завывая, начал читать. Не вняв высокой риторике, солдаты слушали его не ахти как понятливо. Мирович велел прикатить с бастиона пушку, сам затолкал в нее ядро, суетливо сыпанул побольше пороху. Уговаривал:
– Вот государя вызволим, он всем деньгами отвалит, домой вернемся богатеньки… хорошо заживем, миленькие!
При виде пушки Чекин и Власьев перекрестились:
– Пора тайную инструкцию сполнять…
Узник, облаченный в длинную рубаху, давно не стиранную, проснулся от шума в крепости и сидел на постели. Увидев вбегающих стражей, резко отпрянул в угол, и клинки скользнули мимо, а шпага в руке Власьева переломилась, уткнувшись в каменную стенку. Власьев схватил узника в охапку, крича:
– Язви его, Лука! Язви скоряе…
Первый удар распорол плечевые мышцы, но Иоанн, проявив силу, какой от него не ждали, опрокинул Власьева навзничь. Голыми руками стал хватать длинный клинок Чекина.
– Э, не умеешь ты! – сказал Власьев. – Дака я…
Лезвие с хрустом вошло в тело. Иоанн закричал.
– Глубже сунь… глубже, – советовал Чекин.
Власьев вторично погрузил клинок. Иоанн, медленно оседая на пол, хватал своих убийц за ноги. Собачья тоска по этой проклятой жизни светилась в затухающих глазах императора. Чекин треснул его ногою по голове:
– Добей! Добей, и по домам разъедемся…
Мертв! Офицеры дружно обратились к иконе:
– Господи, на все воля твоя…
После этого сдались. Мирович расплакался:
– За что же вы, звери, душу-то невинную погубили?
– По долгу присяжному. А ты кто таков?
– Я сам по себе, – отвечал Мирович, опускаясь на колени. Поцеловав ногу убитого, он велел класть мертвеца на кровать и нести во двор вместе с кроватью.
Сырой туман еще покрывал двери Шлиссельбурга; в этом гиблом тумане, будто привидения, медленно выступали солдаты, воздев над собой кровать с убитым императором. За ними шел Мирович, салютуя шпагой, следом, как тени, двигались и сами убийцы. Кровать поставили на землю, а Мирович перед фронтом объявил:
– Вот, братцы, император ваш. Вы не виноваты, ибо не ведали, что я умыслил. Один за всех и отвечу…
На галерею выбрался окровавленный комендант Бередников:
– Да что вы тут лижетесь с ним? Он же вас, братцы, погубил! Спасайте честь свою – хватайте его, пока не поздно…
Туман распался. Из города прибыл в крепость генерал Римский-Корсаков, он сразу же накинул на мертвеца офицерскую епанчу, велел оттащить его в тень под стенку, а Мировичу сказал:
– Сволочь! Если своя башка не дорога, так хотя бы о солдатских подумал: им-то каково под палки идти?..
…По указанию Никиты Панина императора закопали на крепостном дворе, выбрав местечко неприметное, где не слишком пекло солнце, где росла крапива погуще. Власьева и Чекина он наделил каждого по семь тысяч рублей, наказав строжайше:
– Теперь скройтесь, чтоб и духу вашего не было. А что видели, даже детям и внукам своим не сказывать. Бывать в городах не можете. Встречаться меж собою вам тоже нельзя. Лучше будет, если сразу монашеское пострижение примете. Пошли вон!..
* * *
В окне – страшное зарево: всю ночь пылал Кронштадт.
Утром пришла в столицу галера, осыпанная пеплом, офицеры доложили, что пожар уничтожил 1 300 зданий:
– Кронштадта нет! Все надо строить заново. Хорошо, что отказала Миниху в деньгах для Рогервика.
– Эти полмиллиона дать морякам, – распорядилась Екатерина.
Кронштадт сгорел на пятый день после ее возвращения из Прибалтики. Следствие о «шлиссельбуржской нелепе» было уже закончено. В подложном манифесте Мировича она прочла о себе, что мужа извела («опоен смертным ядом»), что родственникам в Германии отправила 25 миллионов золотом и «чрез свои природные слабости желала взять в мужья подданного своего Григория Орлова, за что она конечно пред Страшным Судом никак не оправдаетца».
– Как-нибудь оправдаюсь… не твоя забота!
Духовенство предложило подвергнуть Мировича самой жестокой пытке, но Екатерина яростно воспротивилась:
– При пытке Мирович скажет не то, что было, а то, что вам от него слышать хочется. К тому же, – добавила она, – мученье дела не ускорит, а напротив, замедлит. Пытаемый должен лечиться долго, чтобы на эшафоте в целостном виде предстать…
Мирович и без пыток ничего не утаивал. Его спросили: кто надоумил покуситься на возмущение в Шлиссельбурге? Подпоручик сразу же указал на гетмана Кирилла Разумовского:
– Вот его сиятельство сидит… с него и началось!
Разумовского это потрясло:
– Ах ты, ехиднин сын! Одумайся, паршивец…
– А не ты ли, граф, совет мне дал, чтобы я, с других молодцов примеры беря, фортуну за чупрыну хватал покрепче?
О причинах, побудивших его к «нелепе», Мирович четко ответил в четырех пунктах. Первый: хотел бывать в комнатах, где жила императрица, но его туда не пускали. Второй: хотел танцевать во дворце и оперы слушать, какие знатным персонам доступны, но в театр придворный тоже не попал. Третий: не имел в обществе желанного почтения. Четвертый: по челобитьям, поданным царице о нуждах своих, получал отказы с «наддранием», а это ему обидно… Вяземский распорядился о приискании палача:
– Надобно конкурс устроить: кто ссечет разом голову с барана, того в палачи и возьмем…
Место для казни выбрали на Обжорном рынке; старики в Петербурге поминали лихое время кровавой Анны Иоанновны.
– Быть того не может, чтобы внове людям башки срубали! – говорили они. – Драть – это пожалуйста, а рубить – не…
22 года никто в России не видел публичной казни, и народ потянулся на Обжорный рынок, высказываясь по дороге, что на эшафоте топором для страху побалуются, потом кликнут помилование и выдерут голубчика, как положено. Рыночной площади не хватило для собравшихся, зрители сидели на крышах домов, толпились на мосту столь тесно, что там перила потрескивали. Мировича привезли в карете, он был в епанче голубого цвета, низко кланялся народу, легко и весело взбежал на эшафот. Склонив голову, внимательно прослушал сентенцию о своих винах, затем крикнул:
– Все верно! Спасибо, что лишнего на меня не навешали…
Палач не заставил его страдать, обезглавив с одного удара. А когда подхватил голову за длинные волосы, предъявляя ее для всеобщего обозрения, площадь содрогнулась в едином движении массы народной. Единым стоном отвечала толпа на казнь и разом повернулась, чтобы бежать прочь… Стихийный порыв был настолько внезапен и силен, что мост задрожал, перила обрушились, а народ посыпался в реку. В самой гуще этой обезумевшей толпы бежал молодой солдат с раскрытым в ужасе ртом – Гаврила Державин! Когда же парень оглянулся, то увидел громадный столб черного дыма – эшафот уже горел, а вместе с ним навеки исчезло и тело казненного…

13. Веселые святки

Исподволь, незаметно и тихо, русский Кабинет начал заманивать европейцев на свои пустыри. По Европе уже разъезжали расторопные люди с большими кошельками и хорошо подвешенными языками. На постоялых дворах, в трактирах и на почтовых станциях они рассказывали невероятное:
– Россия – это совсем не то, что вы тут думаете. На Волге климат, как в Бургундии или Провансе. Весной из Сибири прилетают уральские канарейки величиной с ворону, они пьют росу из татарских тюльпанов, каждый из которых никак не меньше вот этой тарелки… Волга – это рай! Русская императрица обещает вам полную свободу, никаких налогов и притеснений в религии, она дает каждому на дорогу до Саратова по восемь шиллингов в сутки. Такое счастье выпадает раз в жизни!
А осенью 1764 года элекционный сейм утвердил на польском престоле Станислава Понятовского, в гербе которого красовался «золотой телец», отчего поляки прозвали его «теленком». Он был первым из королей, короновавшимся не в Кракове, а в Варшаве, и явился на элекцию не в рыцарском панцире с мечом, а в обычном платье французского покроя. Древняя корона Пястов оказалась слишком велика для его головы, пытались так и сяк укрепить ее на Понятовском, но стальной обод кувыркался, делая корону шутовской. Догадливее всех оказался сам король:
– Я становлюсь смешон! Скорее дайте мне ваты…
Корону на его голове укрепили с помощью ваты.
– Вот только сейчас, – призналась Екатерина Панину, – мой роман с этим человеком подошел к финишу, и продолжения никогда не последует. Но, боже мой, сколько отдано чувств…
Всегда сдержанная, она разрыдалась. Панин был поражен таким откровением. Ему казалось, что в сердце императрицы уже не осталось места для лирики, а все прошлое она умеет посыпать золой и прахом. Однако женщина еще тосковала, и, может быть, даже не по Станиславу, а вообще по настоящей большой любви, – это обрадовало Панина, ибо затеплилась надежда, что «орловщине» все же придет конец… Кичливый аристократ князь Репнин отбывал в Варшаву, чтобы управлять Понятовским на правах строгого референта. Екатерина, опечаленная, проводила его словами:
– Король похож на красивую куклу. Не спорю, он умен, начитан и многознающ, его речь блестяща, человек он добрый, но слабый, и за ним необходим присмотр, как за ребенком…
По безлюдным дорогам скрипели санные обозы, ехавшие в Речь Посполитую: Россия щедро одаривала поляков амуницией и порохом, пушками и ружьями. Петербургский кабинет желал видеть Польшу соседкой сильною, но обязательно дружественною. Петербург сам предложил Варшаве, чтобы польская армия отныне была увеличена в два раза…
Вице-канцлер Голицын привел к Екатерине полузамерзшего и оборванного музыканта ее оркестра – Генрика Новицкого, и она встретила бедняка приветливо:
– Весьма сожалею, что вы не стали королем польским, хотя и уверена в ваших высоких достоинствах. Ну что ж! Если не удалось в этот раз, попытайте счастья в иную конвокацию…
Новицкого накормили, приодели, и вечером он уже сидел в придворном оркестре, играя на мандолине – с вдохновением!
* * *
Генерал-прокурор Вяземский, входя в большую силу, порою даже не замечал, что для Екатерины он вроде удобного веретена, на котором императрица скручивала угодную ей пряжу. Впрочем, она всегда беседовала с князем вполне радушно, доверительно:
– Не скрою, мне очень жаль, что давно не имею общества Разумовского, но, думаю, он скучает по моему тоже. И хотя с гетманом мы друзья старые, но самовластия на Украине не потерплю.
Переживая разлад, на компромиссы не шла, отлично понимая, что Кирилла Разумовский в глубине души неисправимый придворный и скорее булаву гетмана к ее ногам сложит, нежели расстанется с ключом камергера. Запрещением являться ко двору она сознательно его оскорбляла.
– Пусть помучается… Кстати, – напомнила Екатерина, – Петра Румянцева вызвать до особы моей, и чтобы не мешкал сборами.
Вяземский сказал, что Разумовского, который любим на Украине, Румянцев, с его характером, никак заменить не может.
– Так не в гетманы же его прочу! А крутой характер Румянцева как раз и надобен для дел тамошних…
Милая наперсница Прасковья Брюс явилась и напомнила:
– Като, сегодня банный день, а ты готова ль?
– Погоди. Меня ждет митрополит Платон.
В соседней комнате, возле незаконченной шахматной партии, императрицу поджидал Платон, духовный наставник сына, дородный мужчина в соку, ума великого, не любивший ее, о чем она хорошо знала. Платон как следует продумал партию, сразу объявив шах. Екатерина прикрылась пешкою. Платон сказал, что реконструкция Деламота в Зимнем дворце не везде удачна:
– Устройством для себя парной бани под сводами дворцовой церкви вы допустили кощунство непростительное.
Екатерина свела губы в яркую вишенку.
– Меня в детстве однажды жестоко выпороли, когда я Лютера дураком назвала, с тех пор ханжества остерегаюсь. И прошу вас в век просвещения быть пастырем просвещенным.
– Мат! – объявил ей Платон.
– Ай-ай. А кого из игроков хороших еще знаете?
– Веревкина – нищего. Потемкин искусен.
– Веревкина от нищеты избавлю, он человек умный и забавный, очень смешил меня. А вот Потемкин… какой Потемкин?
– Ваш камер-юнкер, государыня.
– Давненько я его не видела. Вы его знали?
– Еще на Москве дискутировали. Он у Амвросия Зертис-Каменского пятьсот рублей выцыганил, а отдавать – так нету его…
В бане графиня Брюс хлестала веником жилистое, абсолютно лишенное жира тело императрицы, сплетничала:
– Слыхала ль о Потемкине? Говорят, схиму принять вознамерился. Уже давно от светской жизни бежал и заперся… Глбза-то у него, матушка, не стало.
Екатерина выжимала от воды длинные волосы:
– Куда же его глаз подевался?
– То ли выбили, то ли сам вытек. Окривел Голиаф прекрасный, и даже нашего обхождения не надобно, одной просфоркой утешен…
После бани Екатерина сказала об этом Орлову.
– Не слушай Брюсиху! – отвечал тот. – Ячмень на глазу вскочил, а он, лентяй, обрадовался, чтобы службой манкировать…
На коленях императрицы пригрелся кот. Вяземский застал ее пьющей чай, голова Екатерины была повязана платком, на манер деревенской бабы. Вяземский доложил, что гетман булаву не отдает, упрямится. Екатерина сбросила с колен мурлыкающего кота.
– А я тоже упрямая! – выпалила в гневе. – Таков уж порядок у меня: что не начато, то не сделано. Но что начну, до конца доведу, хотя бы тут костьми разлечься…
На пороге комнат предстал Алехан Орлов:
– Поздравляю всех: Россия плывет морем Средиземным!
– Браво, – отвечала Екатерина. – Кыс-кыс-кыс…
С улицы отчаянно провизжали полозья саней. Екатерина подошла к окну. Зима выпала снежная. Петербург утопал в высоких сугробах. Через замерзшее стекло она разглядела возок, обитый для тепла войлоком, дверь распахнулась, наружу выставилась трость, облитая серебром, затем высунулась нога в громадном ботфорте.
– Румянцев прибыл! – доложили императрице.
Она сорвала платок с головы, прихорошилась перед зеркалом:
– Его-то мне и надобно… Пусть идет.
* * *
Она приняла полководца в своих личных покоях, где они удобно расположились в креслах-сервантах. Чтобы не зависеть от услуг лакеев, Екатерина сама доставала из сервантов посуду и закуски.
– Вино будешь пить, Петр Александрыч?
– Коли дашь, отчего ж не пить мне?..
С хитрецой женщина начала беседу издалека:
– Поздравь царицу свою: наш фрегат «Надежда благополучия» под флагом коммерческим пришел в Ливорно с товарами.
Румянцев оценил появление корабля в Средиземном море, которое доселе было закрыто для мореходов русских.
– Виват! – сказал он, осушая чарку.
– Хорошо бы нам теперь заранее дороги в ханство Крымское проведать, чтобы верные шляхи в степях иметь.
Румянцев отставил трость, взялся за холодную рыбу.
– Какие там дороги в степях ногайских! Посуди сама: остались тропочки путаны, еще с походов Миниха намеченные. Ежели армию туда громоздить, так все заново учиняй – с магазинов украинских, со сторожек запорожских… Чистое поле перед нами!
– А на Украине смутно стало, – завела Екатерина о главном. – Гетман шибко провинился. Старшиґна казацкая строптивость нам оказывает. Всяким обозным, хорунжим да бунчуковым желательно господами стать, они там с сала повзбесились, латифундии себе разводят, палаццо на хуторах строят, будто маркизы версальские, а гайдамаки режут их заодно с шинкарями да панами гоноровыми…
Румянцев еще не понимал, зачем она его вызвала.
– Вот еще анекдот! – со смехом сказала Екатерина, подливая ему водки. – Столь избыточная довольством страна, при добром климате и плодородии баснословном, в казну русскую ничего не дает, а Россия знай себе в Украину тыщи бухает, как в прорву ненасытную, и куда там все девается – ума не приложу… Пей!
Генерал-аншеф выпил, но закусывать не стал.
– Говори, мать моя, чего тебе от Румянцева надо.
Екатерина сказала, что скоро объявит гетманство навеки уничтоженным, а его решила сделать президентом Малороссийской коллегии и генерал-губернатором тех краев неспокойных.
– Когда укажешь в Глухов отъехать?
– Когда я вырву булаву из рук гетманских…
В ход была пущена тяжелая артиллерия – Панин!
– Жезл фельдмаршала, – объявил он Разумовскому, – заменит вам булаву гетманскую. Государыня сохранит вам пожизненно содержание гетманское, а в придачу к Батурину дает город Гадяч со всеми селами и хуторами… Подумайте сами, граф, что двери Эрмитажа откроются для вас и вашей супруги сразу же, едва вы разожмете пальцы, дабы выпустить из них булаву свою.
– И кто же ее подхватит? – спросил Разумовский.
– Как реликвия священная, пусть хранится в роду вашем.
– За все, что мы, Разумовские, для императрицы сделали, могла бы она и добрее быть! Но теперь я вижу происки ее тайные: отняв булаву у меня, она ее своему кобелю передаст.
– Кирилла Григорьич, умный ты человек, но сказал глупость явную. Гетманство не передается – оно истребляется!
– А что загвалтят в Сечи Запорожской?
– Для тебя более важен гвалт петербургский…
В конце года Разумовский сдался и был ласково принят Екатериною, но при его появлении она уже не вставала. В канун святок, собираясь в Глухов, пришел проститься Румянцев. Екатерина сказала ему, что война с турками неизбежна:
– Еще года два, и услышим клич военной трубы…
Лошади стыли у подъезда, закуржавев от морозного инея. Екатерина, оказывая особую честь наместнику, проводила его до вестибюля, где уже чуялось лютое дыхание зимы. Потом выскочила и на площадь – с непокрытою головой; в прическе ее сверкал дивный персидский аграф, доставшийся в наследство от Елизаветы.
– Не застынь, матушка, – сказал ей Румянцев.
– Сейчас побегу… Ну, поцелуемся!
Потом легко вспорхнула обратно по лестницам. Женщине исполнилось 35 лет – она была полна энергии и здоровья, ее не надо было еще подталкивать, напротив, она нуждалась в том, чтобы ее порывы сдерживали. «Слава страны, – писала она в эти дни, – составляет мою собственную. Это и есть мой главный принцип!»
Где-то далеко отсюда притих ее Цербст.
* * *
Весело отпраздновали при дворе рождество 1765 года, удалось растормошить даже бегемота Панина, и Никита Иванович, заплетаясь толстыми чурками ног, плясал «барыню», взмахивая платочком, а вокруг него ходила вприсядку сама императрица. Телесно обильные статс-дамы плыли павами в хороводе, распевая «Заплетися, плетень», фрейлины угощались костяничным морсом, кавалеры играли с ними в бирюльки. Екатерина продулась в макао с бывшим гетманом и расплатилась горсткою неотшлифованных бриллиантов. Вдруг с шумом и визгом нагрянули дурашливые бабы в сарафанах и платках – переодетые братья Орловы, громила Петр Пассек, «шпынь» Левушка Нарышкин и прочие чудаки, которые всегда хороши, лишь пока трезвые… Далеко за полночь токайское и пунши совсем уже развязали языки, фрейлина Олсуфьева горько рыдала за колонною от безнадежной любви, а Екатерина, испытав большое желание двигаться, заявила, что поедет кататься по городу.
– Морозище страшный, – отговаривал ее Орлов.
– Вот и хорошо… Едем!
На запятки саней запрыгнули Алехан с Григорием, лейб-кучер Никита громко высморкался, кони с места пошли наметом, следом помчались закованные в латы кавалергарды с петушиными гребнями на касках. Сияла большая лунища, мороз постреливал в деревьях, верный Никита, чуть пьяный, спросил императрицу:
– Куды хочешь-то, матушка?
– А мне все равно сегодня – куда завезешь!
Петербург был на диво пустынен, в окнах догорали последние свечи, утомленные праздником жители отходили ко сну, – кони рвали грудью во мрак переулков, прямо в стынь, в ледяной звон, в пересверк инея… Екатерина повернулась к запяткам:
– Вы еще не закоченели там?
– Гони дальше, – отвечали Орловы, потирая уши.
От Смольной деревни сани вывернули в Конногвардейскую слободу, из-под заборов сонно пробрехали сторожевые псы. Неожиданно Алехан тронул императрицу за воротник шубы:
– Эвона дом твоего камер-юнкера.
– Какого?
– Потемкина…
Она дернула Никиту за кушак, чтобы остановился.
– Проведайте его, – наказала братьям.
Орловым не хотелось:
– Да спит он. Время позднее.
– Нет, не спит. Я вижу свет в одном окошке…
Под грузным шагом богатырей надсадно скрипел снег. С крыльца толкнули двери – заперты. Стали барабанить – не отпирают. Алехан плечом своротил двери с запоров. Братьев поразила запустелая нежиль в комнатах. Одинокие свечи горели в поставцах.
– Эй, кто тут живой? Отзовись…
В белой рубахе до пят явился старец с распятием на шее. До пояса свисала борода, а один глаз закрывала неопрятная тряпица. Орловы даже испугались:
– Гришка, что ли? Неужели ты?
– Я, – отвечал Потемкин.
Алехан сорвал с его лба повязку:
– Э-е, брат, да ты и впрямь окривел…
Куртизаны потоптались, не зная что сказать.
– А мы не одни: матушка-государыня в санках осталась, ждет. О тебе спрашивала. Не хошь ли повидать ее?
– Уезжайте все, – внятно отвечал Потемкин.
Братья ушли. Екатерина спросила их:
– А где же мой камер-юнкер?
– Не вытащить! Глбза у него, правда, нет…
Они снова запрыгнули на запятки. Екатерина выбралась из саней. Орловы, переглянувшись, разом ощутили, что в ней копится небывалое напряжение – нервов, чувств, мыслей, смятения… Сделав шаг в сторону дома Потемкина, остановилась. Посмотрела наверх – на звезды. И, глубоко вздохнув, вернулась к саням.
– Трогай, – сказала, упрятав нос в муфту.
Кавалергардские кони печатали лед копытами. Латы сверкали при лунном свете. Деревья, осыпанные инеем, были прекрасны в эту ночь, как драгоценные кубки… Екатерина до самого Зимнего дворца не проронила ни единого слова.

Занавес

Над Архангельском слышался суховатый треск – в небе разыгралось полярное сияние. Прошка Курносов, топором за день намахавшись, вечерами постигал науку конторскую – чертежи делал, бухгалтерией занимался исправно. Он любил такие уютные часы, любил слушать дядю Хрисанфа:
– А вот еще Иосиф Флавий писал о кораблях, бравших на борт по тыще воинов с грузом, – где нонеча суда такие? Калигула плавал на дворцах-кораблях с бассейнами для купания и водопроводом, какого не то что в Соломбале, но даже в Питерсбурхе еще не устроили… Да-а, многие тайны нашего дела утеряны!
В один из вечеров дядя чаю ему налил:
– Разрешаю и сахарком угоститься… Слышь ты! Скоро шестнадцать тебе. Годы таковы, что пора о чине думать. В нашем осударстве человек без чина – место свято, но пусто. Даже дворянин бесчинных «недорослями» прозывают. Выходи-ка ты на свою дорогу, стезю осваивай: в Питерсбурх надо ехать! Я тебе два письма дам. Первое к земляку нашему Катасонову, он уже в ранге маеорском служит. А коли нужда особая явится, спроси, где дом статского советника Ломоносова… В ноги!
Прошка, чай оставив, брякнулся на колени.
– Пойдешь за обозом с трескою. Валенки кожею подстегни. Три рубля – нб тебе. В тулупчике не замерзнешь. Да готовальню не забудь…
Громадные мерзлые рыбины, раскрыв рты и выпучив глаза, поехали в парадиз империи, дабы исчезнуть в кастрюлях и на сковородках с кипящим маслом. Грея у сердца готовальню, шагал Прошка за санями. Древний Онежский тракт уводил в чащобы, редко где продымит деревенька, из скитов набегали дремучие отшельники – ловко и опытно воровали с возов рыбу. Лишь за Каргополем тракт оживился; попался едущий барин, спешивший в родовое поместье (начиналась подневольная крепостная Россия, какой Прошка не знал в свободном Поморье). Ближе к весне приехали в Петербург; обоз с рыбою растекся по рынкам столичным. Прошка отыскал Катасонова; корабельщик был в черном английском сюртуке, голову его утеплял короткий парик мастерового.
– Не до тебя мне сейчас, – сказал он парню, – Если хочешь, так пошли вместе хоронить славу нашу.
– А кто помер-то?
– Ломоносов…
Прошку затолкали в громадной толпе, двигавшейся к Невской лавре. Кого здесь только не было! В ряд с сенаторами шли студенты академические, именитое купечество и нищие, врачи и архитекторы, скульпторы и актеры, адъюнкты и архиереи, – казалось, толпа эта вобрала в себя все сословия, все таланты, все бездарности, все самое светлое и все самое темное.
Шли за гробом Ломоносова лучшие друзья его.
Притихли, несчастные!
Шли за гробом Ломоносова злостные враги его.
Рыдали, счастливые!
Прошка на всю жизнь запомнил: когда стали зарывать могилу, кто-то вдруг начал метать в нее горсти цветного бисера… Катасонов как вернулся с кладбища, так и запил горькую. Прошка не волновался: коли пьет, так надо. На третий день, проспавшись, майор сказал:
– Собирайся. Явлю начальству нашему… Ты к сроку приехал, парень: ныне корабли строят поспешно.
На саночках в одну лошадку добрались до Адмиралтейства, которым управлял генерал-майор флота Голенищев-Кутузов-Средний.
– А почему он средний-то? – спросил Прошка.
– Чтобы не путать: три брата, все Иваны, все в одном чине, и все на флоте служат… Подтяни сопли, не шмыгай носом!
Удивительно, что большой начальник принял мальчишку сразу, выведал знание терминологии, потом (как бы для дела) спросил: какое дерево кладется в кницах между бортом и палубами?
– Свиль, – сказал Прошка, дивясь простоте вопроса.
– Свиль так свиль, – согласился генерал-майор. – Годок потрудись топором у нас, потом я тебя, может быть, и на верфи Глазго отправлю ради опыта нужного. Из каких людей происходишь ты?
– Сын крестьянский, из людей поморских.
– Нелегко тебе будет, сын крестьянский, наверх карабкаться. Круты наши трапы корабельные, ох круты как… Что ж, напрасно обижать не станем. Будешь хорош – и мы к тебе хороши будем…
Прошка был записан в первый чин «обученного тиммермана» (так звались плотники флотские, могущие чертежи читать, с рейсфедером работать, набор корабельный знающие). Вечерами в работницких мазанках полыхали печурки, в котлах бурлила каша со шкварками, от онучей и валенок отсыревших тяжко парило. Приладив сбоку от себя лучину, Прошка отписывал на родину: «Дражайший дядечка и мастер! Скучаю без лица вашего, охота речей умных послушать. А живу я безо всякой прибыли, но зато успешно, возле кораблей воинских. Питер – городок немалый и похож на Соломбалу, – товары тут дорогие, без пятачка и не думай напитаться. Вспоминаю почасту шаньги с морошкою и кота вашего помню. Когда в чины высокие выйду, я тоже котом обзаведусь, и станем мы с ним по вечерам пить чай с сахарком кенарским…»
Прошка был послушным, но бить себя не давал:
– Я ведь из поморов – сам драться умею!
* * *
Однажды после работы майор Катасонов дал ему книжку французского аббата Госта об искусстве морских эволюций:
– Тебе ее читать ни к чему! Сбегай на тринадцатую линию, сыщешь дом покойного келлермейстера Ушакова, отдай книгу с поклоном благодарственным камер-фурьеру Рубановскому…
Келлермейстер Ушаков, ведавший при Елизавете винными погребами, давно умер, а вдова его вышла за Рубановского, и, по всему видать, у них винные запасы имелись, потому что на столе открыто стояли мушкатели, тенерифы и венгерское. Возле бутылок пристроился капрал Морского кадетского корпуса.
– Садись, – сказал он. – Выпей.
Был он парень крепкий, скуластый, кулаки здоровые. Такой даст – не сразу встанешь. Назвался же Федором Ушаковым, потом явился еще гардемарин – этот был Санькою Ушаковым.
– Сколько ж тут вас Ушаковых? – дивился Прошка.
– Сейчас третий придет – тоже Федька…
Спросили они Прошку – откуда он взялся?
– А я сирота… плотник… из Архангельска.
– Много жалоб на вас, на сироток эдаких.
– Это кому ж мы так насолили?
– Флоту российскому, ядрен ваш лапоть, – отвечал капрал Ушаков. – Корабли гоните, скороделы, из лесу непросохшего.
Прошка разъяснил, что Соломбала хотя и очень приятна, но все-таки еще не Гавана: погода сыренькая, солнышка маловато, одно бревно сохнет, рядом с ним десять других червяки жрут.
– Гробы плавающие, – ругнулся Федор Ушаков, закусывая тенериф редькою. – Топить бы всех с топорами на шеях… Эвон, сказывали мне, у султана турецкого флот превосходный.
– Так им французы тулонские мастерят…
Залаяла шавка. Прямо из сеней, промерзшие, заявились еще двое – Федор Ушаков и Александр Радищев.
Прошке выпало подле Радищева сидеть.
– Мундир-то у тебя какой службы будет?
– Я паж ея императорского величества.
– И царицу нашу видывал, значит?
– Вчера только с дежурства придворного.
Поморскому сыну было это в диковинку:
– Ну, и какова у нас царица-то?
– Обходительная, – ответил Радищев.
– А что ест-то она? Что пьет?
– Да все ест и все пьет… не ангел же!
– Эй, Настя! – гаркнули Ушаковы. – Тащи огурцов нам.
Из темных сеней шагнула девка красоты небывалой. Без смущения, даже с вызовом, оглядела молодежь и заметила Прошку:
– Господи, никак, еще новый кто-то у нас?
– Сирота, – указал на него капрал вилкою.
– И я сиротинка горькая, – ответила краса-девица.
Пажи ее величества обрадовались, крича хором:
– Так вас обоих сразу под венец и отволокем.
– А кто он? – спросила Настя.
– Плотник.
– Фу, – отвечала девка. – На што мне его?
Федор Ушаков (не паж – моряк) хохотал пуще всех:
– Ой, глупа девка! Так не сундуки же он мастерит. Плотник-то корабельный. Ему ж фортуна посвечивает – в офицеры! Глядишь, и полвека не пройдет, как он в майоры выберется.
Настя удалилась в темноту сеней, а мушкатель еще быстрее стал убывать под соленые огурчики.
– Вкусное вино. – похвалил Радищев.
– Чего ж в нем хорошего? – фыркнул Прошка.
– Из погребов покойной Елизаветы, сама пила.
– Да в Лиссабоне такое вино нищий пить не станет.
– Ври, ври… – заметил Федор Ушаков (паж).
– …да не завирайся, – добавил Федор Ушаков (капрал).
Прошка к нему лицом обернулся:
– Да ты сам-то плавал ли где, кадет?
– Уже до Ревеля и Гогланда бегал.
– Недалече! Мог бы и помолчать в гальюне, когда на камбузе умные люди «янки-хаш» делают. Меня-то бес куда не носил только. И потому говорю без вранья, что ваш мушкатель – дрянь…
– Наш плотник уже пьян, – решили пажи.
Прошка всерьез обиделся:
– Плотник, плотник… Что вы меня топором-то моим попрекаете? Так я в стружках с опилками не заваляюсь. Вижу, что никто здесь не верит мне. Тогда слушайте – я спою вам. Спою по-англицки.
Наш клипер взлетал на крутую волну,
А мачты его протыкали луну.
Эй, блоу, бойз-блоу, бойз-блоу.
На клотик подняли зажженный фонарь:
Спасите! Мы съели последний сухарь.
Эй, блоу, бойз-блоу, бойз-блоу.
В твиндеках воды по колено у нас.
Молитесь! Приходит последний наш час.
Эй, блоу, бойз-блоу, бойз-блоу…

– Этот парень не врет, – сказал Федор Ушаков.
Расходились из гостей поздно. Радищева поджидали у ворот санки с кучером и лакеем на запятках. Он отъехал, помахав ручкой. Ушаков проводил его долгим взором:
– Пажи богаты, на флоте таких не видать. Это мы идем на моря, сермяжные да лапотные, единой репой сытые…
На невской набережной устроили расставание.
– Свидимся ли еще? – взгрустнул Прошка.
– На морях люди чаще, чем на земле, встречаются…
Вприпрыжку парень пустился через Неву, навстречу огням адмиралтейских мазанок, где веет чудесное тепло от печурок, где сохнут онучи, где над кадушкой с квасом до утра будут шуршать тараканы.
Эх, до чего же хорошо живется на белом свете!
Назад: Действие четвертое Конфликты
Дальше: Действие пятое Канун