* * *
Дальние барабаны оглашали окраины столицы. Было уже не понять, где войска, где народ – все перемешалось в одну галдящую массу, а впереди катила в карете Екатерина (по-прежнему в трауре). Раздалась бранная музыка, певуче воскликнули серебряные горны – это явилась на рысях славная Конная лейб-гвардия, и Екатерина снова узрела Потемкина… В этот момент он показался ей прекрасен! Работая локтями, императрица с трудом пробиралась в переполненный собор. Не успела лба перекрестить, Орловы потащили ее прочь:
– Не до молитв ныне – спеши во дворец…
Алехан вскочил на левую подножку кареты, на правой стоял генерал Вильбоа с громадной связкой ключей от арсеналов; Конная гвардия заняла внутренние посты в Зимнем дворце. Екатерина, следуя в комнаты, опять обратила внимание на Потемкина – ах, с каким проворством он занял пост возле ее дверей… Почти со стоном, разбитая от немыслимой толкотни, Екатерина бросилась в кресло:
– Полжизни за чашку кофе! Боже, какой день…
По строительным лесам на самые верхние этажи дворца карабкались сотни людей из простонародья столицы, проникали внутрь через распахнутые настежь окна, свитки и фартуки горожан замелькали среди мундиров гвардии и кафтанов вельможных.
– Никого не изгонять! – велела Екатерина. – Я всем им благодарна… Пусть они тоже радуются со мною!
Алехан (уже малость подвыпив) сказал Екатерине:
– Дорога на Петергоф и Ораниенбаум ведет через Калинкин мост, который надобно сразу же пикетировать конницей.
– За дверями стоит вахмистр Потемкин, передай ему, Алексей, чтобы брал шквадрон Конной гвардии и занимал мост немедля. Верю, он ради меня сделает все, как надо… Я просила кофе, люди!
В этой суматохе кофе она так и не получила, с жадностью выпила кружку сырой воды.
– Следите за иностранцами, – наказала она. – Особенно за всякими немцами… от них можно ожидать любой пакости.
Она творила дела открыто: секретов не было, да и не могло их быть, если все – от мала до велика – против ее мужа.
– Пить в кабаках невозбранно, – велела Екатерина. – Виноторговцам денег за вино не брать. Я сама за все выпитое расплачусь!
Несмотря на дармовщинку, пьяных нигде не было (они появились после полудня, «но лезли более целоваться, чем в драку»). Дома столицы пустовали: всеобщее оживление выгнало жителей на улицы, за печами в жилищах присматривали детишки и немощные старцы. Панин посоветовал Екатерине перебраться в старый Зимний дворец, он был совершенно пуст, будто его ограбили, – не нашли даже ножей и вилок, чтобы перекусить…
Наспех было собрано генеральное совещание близких.
Главный вопрос – что делать с Петром III?
Решили сообща – заточить его в Шлиссельбурге.
– Но там уже заточен Иоанн Брауншвейгский.
– Ивашку – в Кексгольм! – рассудил Григорий Орлов. – Слава богу, чего другого, а тюрем на Руси – хоть отбавляй…
Петр был низложен, но отречение еще не состоялось.
Все делалось наскоком, сгоряча, весело и решительно. Генерал Савин уже скакал в Шлиссельбург с приказом вывозить императора Иоанна Антоновича в Кексгольм, а его камеры срочно готовить для Петра… Екатерина мучилась неизвестностью:
– Я бы вырвала себе пучок волос, лишь бы знать, что сейчас происходит в Ораниенбауме… Ведь сево дня в Монплезире обещала я супругу званый ужин давать! То-то порадуется он…
На улицах царила кутерьма. В громадных полковых фурах каптенармусы привезли войскам старые елизаветинские мундиры, гвардия облачалась на привычный лад. Все канавы были доверху завалены мундирами прусского образца, старые бабки растаскивали брошенное обмундирование. Екатерина направилась в спальню, чтобы переодеться и сбросить юбки, мешавшие ей. Мундир с чужого плеча не застегивался на высокой груди…
Императрица взялась за шпагу:
– Ну, муженек! Посмотрим, какова дура жена твоя…
* * *
Петра добудились в десятом часу; выпив пива, он оживился при виде экзерциций, проделанных голштинцами на лужайке.
– Браво! браво! Сегодня вы молодцы…
Перед Китайским дворцом съезжались кареты и «линейки», по которым и рассаживалась компания для поездки в Петергоф; император сел в карету с метрессой и прусским послом фон дер Гольцем. Во втором часу дня вереница экипажей и всадников достигла петергофского павильона, который встретил гостей зловещим молчанием. На лужайке перед Монплезиром возникла немая сцена. Придворные сообразили, что на этот раз не просто семейный скандал между мужем и женою, – нет, случилось нечто, в корне изменявшее судьбу династии Романовых.
Но этого еще не мог освоить сам Петр.
– Если это шутка, то очень злая, – сказал он, повелевая свите обыскать весь парк. – Не исключено, – догадался император, – что моя жена забралась под куст и теперь наслаждается, видя наше недоумение… Уж я-то ее изучил!
Сам он взял на себя производство детального обыска в комнатах жены. Под кроватью, куда заглянул император, Екатерины не оказалось. Странно, но ее не было и в шкафах…
Императрицу не обнаружили и в кухонном котле!
– Что все это значит? – спросил Петр у вице-канцлера; князь Александр Голицын пожал плечами, и тогда император обратился к канцлеру: – И вы не знаете?
Михайла Воронцов ощутил приступ мигрени:
– Если она в Петербурге, следует ожидать худшего.
– Вот и езжайте в Петербург, узнайте, что она там навыдумывала. Нельзя же так: назвать гостей, а самой скрыться. Я всегда говорил, что моя жена невыносима, коварна и зла…
Раздался могучий рев: хором зарыдали статс-дамы.
– А что с нами теперь будет? – спрашивала Лизка Воронцова, сверкая «букетом» из бриллиантов на громадном бюсте.
Старый фельдмаршал Миних спустился к воде, пристально всматриваясь в морскую гладь. Петр окликнул его:
– Что вы там видите, фельдмаршал?
– Кронштадт…
7. Отречение
– Не забывайте, – подсказал Панин, – что там находится Миних, опытный полководец, и он не преминет указать императору, что спасенье должно искать за фортами Кронштадта, и ежели они крепость сию захватят, выжить оттуда их будет нелегко…
Всех беспокоила Лифляндия и Нарва, где дымили бивуаки войск графа Румянцева, собранных для похода на Данию (Петр может панически бежать к армии, которая, не зная о перевороте, вынуждена будет ему подчиниться). Решили: пусть адмирал Талызин на всех парусах мчится в Кронштадт, чтобы не допустить Петра в крепость, а рижскому генерал-губернатору Юрию Броуну императрица послала курьера с приказом – не повиноваться бывшему императору…
Наконец из Петергофа прибыл граф Воронцов, дядя фаворитки… Канцлер стал круто выговаривать Екатерине, что жена не имеет морального права выступать против мужа. Екатерина не пожелала оспаривать его доводов. Она распахнула окно: все улицы были заставлены шпалерами войск, плясал и гудел народ, в воздухе порхали листы ее манифеста.
– Разве этого мало? – спросила она. – Вы же видите – это сделала не я!.. Я лишь повинуюсь желанию общенародному…
Она спросила – будет ли канцлер присягать ей?
– Я послан лишь узнать, что здесь происходит.
Екатерина действовала без колебаний.
– В таком случае, – сказала она, захлопывая окно, – вы не должны гневаться на меня, если я вас сразу же арестую…
До шести часов вечера она играла роль стихийной жертвы, призванной «общенародием» для свершения добра. Пора становиться самодержавной… Панин, кажется, уже догадался, что вся эта тронная перепалка закончится чем угодно, только не провозглашением Павла. Екатерина велела выводить из конюшен Бриллианта – это был ее любимый скакун, жеребец белой масти в серых яблоках. Алехан подал императрице голубую андреевскую ленту, а Гришка Орлов прикрепил к ее ботфортам испанские шпоры.
– Распусти волосы, Като, – шепнул Алехан…
Екатерина вырвала заколки, копна черных волос рассыпалась по спине. Ей подали пучок дубовых листьев, она украсила ими треуголку. Верхом на Бриллианте императрица поскакала вдоль войсковых рядов, демонстрируя принятие главнокомандования над армией…
Сенат получил от нее первый собственноручный указ:
«Господа сенаторы! Я теперь выхожу с войском, чтоб утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полной доверенностью, под стражу: ОТЕЧЕСТВО, НАРОД И СЫНА МОЕГО».
В красивой посадке, галопируя перед войсками, женщина мчалась по улицам, распустив длинные волосы, как разъяренная валькирия.
– Виват Катерина… матка! – горланили солдаты.
Каждый из них считал, что она превратилась в Екатерину II лишь благодаря его услугам, и даже мальчик-барабанщик, выстукивая палками боевую дробь, смотрел на императрицу как на собственное создание. Солдаты вскинули ружья и пошагали за ней!
* * *
Как потерянные, слонялись придворные между фонтанами Петергофа, отдыхали, сидя на решетках балюстрад, некоторые откровенно флиртовали. Ничего определенного о делах в столице никто не знал, а посланные лазутчики пропадали бесследно…
Миних посоветовал Петру ехать в Петербург:
– Там вы спросите войска, чем они недовольны, и посулите им всякое удовлетворение нужд.
– Но меня там могут убить, – ответил Петр.
– Конечно, могут. Зато сохраните честь…
Раздались голоса, что лучше бежать в Голштинию.
– На Украину! – кричали иные.
– Нет, через море – в Финляндию…
Возле канального шлюза устроилась имперская канцелярия. Петр изобретал указы, наполненные руганью по адресу Екатерины, четыре писца тут же писали их набело, а император подписывал манифесты на шлюзовом поручне. Графа Девиера послали в Кронштадт, чтобы приготовил крепость к укрытию императора и его свиты. Миних, кажется, уже понял, что дело Петра проиграно, – старый селадон затерся в общество молоденьких фрейлин и стал воспевать пышность их плеч, нежность шей и ручек, девицы отбивались от фельдмаршала веерами. А погода была очень хорошая…
Лизка Воронцова неустанно крутилась возле Петра, силясь выяснить по разговорам, что будет с нею, если… Здесь же был и воспитатель царя, академик Якоб Штелин, числившийся в ранге библиотекаря. Бесстрастно, как летописец, он составлял «почасовик» петергофской драмы, схожей с комедией:
«6 часов. По приказанию государя лейб-хирург дает ему несколько приемов стального порошка от поноса.
7 часов. Государь требует себе жаркого и ломоть хлеба. На деревянную скамью у канала ставят блюда жаркого и буттербротов с бутылками бургундского и шампанского. Государь посылает ораниенбаумским войскам приказание прибыть в Петергоф…»
В восемь часов вечера голштинцы прибыли в Петергоф, разбили лагерь подле Зверинца; Петр велел им быстро копать эскарпы и расставлять пушки. При этом Миних заметил царю:
– Неужели ваше величество уверены, что голштинцы способны удержать русскую ярость? Не только стрелять, но даже искать им запретите, иначе от Петергофа останутся одни головешки…
Петра ошарашила новость: калибр ядер не совпадал с калибром голштинской артиллерии. С полудня еще жили слабой надеждой, что Воронежский полк, квартировавший в Царском Селе, исполнит приказ и прибудет в Петергоф, но к вечеру выяснилось, что воронежцы прямым ходом повернули в столицу – в объятия Екатерины.
Миних взял с подноса кем-то не доеденный бутерброд.
– Уберите своих голштинцев! – сказал он, жуя…
Петр забился в истерике:
– Куда подевались курьеры? Почему никто из них не вернулся? Император я или уже не император?
К Монплезиру причалила шлюпка, на которой приплыл Иван Барятинский, утешивший свиту: в Кронштадте спокойно, а граф Девиер приготовил крепость к приему его величества (но в это же время адмирал Талызин уже прибыл в Кронштадт с указом Екатерины, а графа Девиера посадил на цепь). Придворные ликовали:
– Скорее, скорее… в Кронштадт, в Кронштадт!
Была светлая прозрачная ночь. Яхта плыла, раскрыв паруса, как бабочка крылья, громадные весла галеры взбивали прохладную воду. Кронштадтская гавань, к удивлению всех, оказалась заперта боном. С галеры бросили якорь, и яхта сгалсировала по ветру, подойдя ближе к галере. В мареве белой ночи Кронштадт казался заколдованным замком, в котором живут мифические исполины.
– Эй, на бастионе, отдайте гаванский бон!
Возникли звуки барабанов, с берега отвечали:
– Продырявим и потопим… прочь!
Петр выбежал на бак галеры и, стащив с груди андреевскую ленту, стал размахивать ею, как вымпелом:
– Я вам император… Почему закрыли гавань?
Прозрачный ночной зефир донес ужасную весть:
– Какой еще император? У нас давно Катерина…
Первое ядро шлепнулось в воду, обрызгав его величество. Спешно обрубили якорный канат, на веслах и парусах побежали прочь от Кронштадта. Яхта, круто ложась в бейдевинд, стала удаляться, а вместе с яхтою покидали императора винный погреб с бутылками и даже походная кухня с ее великолепными закусками.
– Я как раз хотел выпить, – сказал он.
– А я умираю от голода, – добавила Лизка.
Галера лениво шлепала веслами по воде. Все устали. Император спустился в каюту, лег на диван, фаворитка устроила рыдания…
К Миниху на палубе подошел испуганный Гудович.
– Прекрасная ночь, не правда ли? – сказал фельдмаршал. – И хоть бы один комар над морем… О, великий боже, сколько крови выпили из меня комары за двадцать лет ссылки в Пелыме.
– Есть ли еще случай для нашего спасения?
– Есть! Не приставая к берегу, плыть в Ревель.
– Но гребцы на галере уже измучены.
– Так это гребцы, а не придворные, – сказал Миних…
В три часа ночи Петр высадился в Ораниенбауме, в Японской зале дворца ему стало дурно. С трудом нашли хлеба, чтобы накормить всю придворную ораву. Петр начал составлять письмо к жене, при этом он предупредил вице-канцлера князя Александра Голицына:
– Вы и отвезете! На словах же передайте этой Мессалине, что я согласен поделить с нею власть над Россией…
* * *
Екатерина следовала на Ораниенбаум во главе гвардии, а два первых эшелона (гусары Алехана Орлова и артиллерия) прошли по шоссе еще раньше, жестоко объедая дорожные харчевни. Войска были на ногах с семи утра, а теперь падали от усталости. Конница измоталась, лошади 14 часов подряд находились под седлами и вальтрапами. Возле «Красного кабачка» императрица велела сделать привал.
Петергофское шоссе вмиг будто вымостили булыжником: солдаты разом легли на дорогу. Екатерина поднялась на второй этаж трактира, в убогой каморке для проезжих путников она плашмя рухнула на постель. Но тут же приехал Панин, с которым она стала заниматься распоряжениями по флоту и армии. Никита Иванович сказал:
– Разумно ли сверженного императора помещать в крепости Шлиссельбурга? То Иоанн, то Петр… Стыдно перед Европой: из Шлиссельбурга сделали депо для хранения свергнутых царей!
Панин ознакомил ее с секретным указом Петра III, обращенным к стражам Иоанна Антоновича: «Буде сверх нашего чаяния ктоб отважился арестанта у вас отнять, противиться сколь можно и арестанта живого в руки не отдавать…» – документ чрезвычайно важный.
– Благодарю вас за него, – сказала Екатерина.
В шесть часов утра эшелон императрицы двинулся далее и маршировал до Сергиевой пустыни, где Екатерину поджидал невозмутимый вице-канцлер Голицын с первым письмом от Петра.
– А вы проезжали Петергоф? – спросила женщина.
– Да, гусары Орлова уже заняли его.
– Здорово проучили голштинцев?
– С презрением к ним: без оружия – кулаками…
Екатерина прочла цидульку от мужа, обещавшего исправиться и уважать ее, как мать и супругу. Она тяжело вздохнула.
– Я жду ответа, – напомнил вице-канцлер.
Екатерина протянула ему руку для поцелуя:
– Это вам заменит присягу, а ответа не будет…
Во время проезда Конной гвардии через Петергоф генерал Измайлов вручил Екатерине второе письмо от мужа.
– Вы откуда прибыли? – спросила она, спешиваясь.
– Из Ораниенбаума… от его величества.
Екатерина с ловкостью гусара уперлась ногою в потное брюхо коня. подтянула подпругу, поправила бархатный вальтрап.
– Величие его ложно! А что в этом письме?
– Отречение, – сказал Измайлов.
Екатерина разломала хрупкие печати на конверте.
– Черт вас всех раздери! – выговорила с недовольством. – Второе письмо начертано карандашом. Что у него там? Неужели даже чернил развести некому? Отречение придется переписать. Конечно, не так бездарно, как оно составлено. А так, как я сама напишу!
8. Собачка со скрипкой
Петр III отрекался от престола, прося отпустить его в Голштинию с Гудовичем и Лизкой Воронцовой; еще ему хотелось сохранить при себе любимую «мопсинку» и скрипку, он умолял Екатерину не разлучать его с арапом Нарцисом, умеющим быстро и ловко откупоривать бутылки с английским пивом… «Как схватить этого придурка?» Измайлов проник в мысли женщины и помог ей.
– Вы считаете меня честным человеком? – спросил он.
Екатерина не стала вступать в нравственные дебаты:
– Вы и отвезете в Ораниенбаум мой конспект его отречения. И пусть этот несчастный, – чернилами, а не карандашом! – заверит весь мир, что отречение официально, безо всякого принуждения с моей стороны… Только с вашей честностью это и делать.
Доверие внешнее, зато недоверие внутреннее: за Измайловым поехали Григорий Орлов, вице-канцлер Голицын и Панин. Петр писал под диктовку: «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством, самым делом узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное…» Он все время беспокоился:
– А мопсинку со скрипкой оставят мне?
– Господи, – отвечал Орлов, – да на што нам они-то?
– Карета подана! – громогласно доложил Потемкин; своими же руками он затолкал императора в возок. – Па-а-алаши… вон!
Петр снова упал в обморок, вывалившись из кареты, будто ватная кукла. Тут с него содрали мундир лишили шпаги и ордена Святого Андрея. Екатерина не пожелала видеть мужа, но его фаворитку до себя все-таки допустила, спросив со всей строгостью:
– Так это вы клубнику с грядок моих обобрали?
Восемь пудов добротного белого мяса, из которого природа слепила Воронцову, тряслись от рыданий, будто зыбкое желе.
– Виновата я, – пропищала она тоненько, как комар.
– Месть моя будет ужасна, – сказала Екатерина. – На помилование не надейтесь: сейчас же отсюда отправляйтесь в Москву, и там я устрою вам пытку – выдам замуж за старика!
Потом разложила на столе чистенькую салфетку:
– Живо складывайте сюда все свои драгоценности.
Лизка вцепилась в алмазный «букет» на груди.
– Без возражений! Это я отдам вашей сестре Дашковой…
* * *
Екатерина велела передать Петру: пусть сам изберет себе место для временного пребывания. Ему нравилась Ропша:
– Там и рыбка хорошо клюет, особенно по утрам…
Увозили его в карете с опущенными на окнах шторами. Главным в охране сверженного императора назначили Алехана Орлова, который набрал себе не помощников, а скорее собутыльников: капитана Пассека, князя Барятинского, Ваську Бибикова, Рославлевых, Баскаковых и прочих.
– Возьми и Потемкина, – сказала Екатерина.
– На што он нам, ежели вино пьет без азарту?
– Хоть один трезвый средь пьяных будет…
Из Петергофа отъехал громадный шлафваген, внутри которого скорчился Петр, а верха гигантской повозки облепили, будто мухи сладкий каравай, случайные искатели выпивок и закусок.
Екатерина опустилась на колени перед иконой:
– Вот и все, боженька! Вели всем по домам ехать…
Войска потянулись в обратный путь. Очевидец пишет: «День был самый красный, жаркий. Кабаки, погреба и трактиры для солдат растворены – пошел пир на весь мир: солдаты и солдатки в неистовом восторге и радости носили ушатами вино, водку, пиво, мед, шампанское и всякие другие вина, сливали все вместе безо всякого разбору в кадки и бочонки».
Генерал-полицмейстер барон Корф был обеспокоен всеобщим разгулом в столице. Екатерина говорила ему:
– Как я могу отнять вино у людей, которые ради меня рисковали всем? Тут все были за меня, а я была с ними заодно…
Только прилегла, ее сразу же подняли с постели:
– Беда! Все перепились так, что уже ничего не соображают… Измайловская лейб-гвардия поднялась по тревоге барабанами.
– Зачем? – спросонья не поняла Екатерина.
– Валят напролом до твоей милости. Кто-то спьяна ляпнул, будто король прусский тридцать тыщ солдат у Невы высадил, чтобы тебя схватить, а Петрушку вызволить… Ой, беда!
Екатерина снова натянула лосины и ботфорты:
– Бриллианта – под седло. Шпагу, перчатки.
– По ошибке – ночью-то! – и пришибить могут.
– А я не из пугливых… Орловы где?
– Тоже пьяные. Их в Мойку покидали. Плавают.
– А гетман?
– Его поленом… по шее! Уже лечится…
Еще издали донесло шум тысяч голосов, трещали поваленные заборы. Екатерина врезала шпоры в бока жеребца, за нею поспевали флигель-адъютанты с коптящими факелами. Женщина вздыбила под собой Бриллианта, и он заржал, скаля зубы.
– Стойте! Я сама перед вами… стойте!
Ее узнали. Солдаты тянули к себе за фалды мундира:
– Матка наша, целуй нас… идем до угла – выпьем!
Екатерина отсалютовала измайловцам шпагой:
– Славной российской гвардии… уррра-а!
Когда откричались, рывком вбросила клинок в ножны.
– Слушайте! – и приподнялась в стременах (а смоляные искры факелов обрызгивали ее сверху). – Я, как и вы, не спала три ночи, и вот только легла, как вы разбудили меня. А у меня ведь завтра тяжелый день – я, ребята, должна быть в Сенате…
Корявые руки. Щербатые лица. Пламя огней.
– Тока скажи, – просили ее, – кого еще рвать-то нам?
– Всех уже разорвали… спасибо, расходитесь.
Петербург притих. Редкие кареты объезжали на мостовых мертвецки пьяных, как корабли минуют опасные рифы. Утром все мосты, площади и перекрестки были взяты под прицел пушек, пикеты усилены, кабаки заперты. Но уже слышались иные, трезвые голоса:
– Что ж мы, братцы? За бочку с вином суку немецкую на себя вздыбачили? Опять же раскинь разумом: царенок Иоанн в тюрьме мается, а в Петрушке хоть малая капля русской крови была.
– Павлика! Павлика-то мы все забыли…
Нашлись и горячие головы – призывали:
– Пошли, все заново пересобачим! Изберем кого ни на есть другого, заодно уж и похмелимся… после вчерашнего-то!
* * *
В ту памятную ночь долго не могли уснуть дипломаты. Прусский посол фон дер Гольц объяснял происшедшее в России так:
– Вот что бывает, когда жена не слушается мужа.
Екатерина уже приказала русской армии отделиться от армии Фридриха, и это привело Гольца в отчаяние. Заодно с ним переживал британец Кейт, жалуясь на обострение процесса в печени:
– Интересно, кто вернет мне здоровье, утерянное в общении с русским императором? Полгода непрерывных возлияний, ради укрепления англо-русской торговли, требует серьезного лечения.
Датский посол Гакстгаузен возразил Гольцу:
– Разве император наказан женою? Его покарал сам всевышний за намерение похитить у Дании земли Шлезвига.
Французский посол Бретейль был в Варшаве – его заменял Беранже:
– Екатерина процарствует дня два-три, не больше. У нее ведь нет никаких прав для занятия русского престола.
– В самом деле, – добавил шведский посланник Горн, – положение ее чревато опасностями: она попросту лишняя.
– Как это – лишняя? – удивился австрияк.
– Вене пора бы знать, – пояснили ему, – что в России уже два самодержца: один вывезен в Кексгольм, другой отвезен в Ропшу, готовясь занять камеры в Шлиссельбурге. О чем думает Екатерина? Нельзя же царствовать, имея сразу двух претендентов на корону!
– Трех, а не двух, – поправил собрание француз.
– Простите, кто же третий? – удивился швед.
– Вы забыли о сыне этой женщины – о Павле…
Больше всех огорчался Кейт: на днях он отправил в Лондон депешу о русских делах, имея неосторожность выделить в ней фразу: «Влияние Екатерины на дела в стране совершенно ничтожно».
9. Первые дела и делишки
Сидя на постели, Екатерина натягивала длинные чулки на стройные, мускулистые ноги. Орлов, дремотно наблюдая за нею, сказал, что хорошо бы завести на Руси чулочные фабрики.
– Без чулок вам, бабам, все равно не прожить.
– Вот и займись этим, друг, – Екатерина зевнула.
Она не выспалась, но пора приниматься за дела. У фаворита же дел не было, и, отворачиваясь к стене, Гришка буркнул:
– Допреж чулок надо бы часовое дело наладить. Чуть подалее от города отъедешь, и на одних петухов надежда…
Пусть Орлов спит – на здоровье. Екатерина вызвала барона Корфа, справилась о базарных ценах на хлеб и мясо.
– Куль ржаной муки идет за три рубля, а пуд пшеничной за един рубль. Бараны тоже по рублю, ваше императорское величество. Курица же, самая жирная, стоит пятнадцать копеек.
Екатерина поняла: дороговизна царит страшная!
– А что самое дорогое? – спросила она.
– Кофе. Фунт бразильского – сорок копеек.
– А что самое дешевое?
– Сено! За целый воз берут гривенник…
– Благодарю, барон. И каждый день, включая и воскресенья, в это же самое время докладывать мне о базарных ценах на хлеб и мясо, а в зимнюю пору – о том, сколько дрова стоят. Идите…
Она сама вывела на улицу погулять собачонку. У лакейского подъезда, стоя на коленях, ее поджидал крестьянин. Будто закрываясь от дождя, он держал поверх головы прошение.
– Ведаешь ли, – спросила Екатерина, – что подавать челобитья в руки самодержавные всем жителям наистрожайше заказано?
– Ведаю. Но все едино нам погибать…
Назвался он конюхом Ермолаем Ильиным из села Троицкого, что под Москвою, а в столицу бежал тайно еще в апреле.
– Чего же ранее бумагу не подал?
– Не подступиться было. Да и дверей не знал твоих…
Екатерина сняла с головы мужика челобитную.
– О чем просишь тут власть вышнюю?
– Трех жен в могилу закопал… уж ты помоги!
– Отчего лишился ты жен? Умерли?
– Помещица замытарила… Аксютку зимой в пруд загнала – та померзла. Катеринку поленом дубасила нещадно, кипятком крутым ее шпарила, ажно мясо от костей отлипло, а Федосьюшку щипцами кузнечными жгла, от боли она младенчика выкинула, так и ребеночка тово помещица на огороды забросила… Пошел я ночью подбирать его, а там, гляжу, свиньи его до косточек обожрали.
С другой стороны Мойки, из распахнутых окон дворца графа Строганова, донесся сладчайший голос итальянского певца Бонифаццо – он пел, встречая новый день, о любви и радости жизни. Тоскливо и безнадежно Ильин рассказывал, что его помещица отправила на погост 193 невинные душеньки.
– Хоть беги! Да ведь дале Руси не убегнешь…
Екатерина спросила, обращались ли крестьяне с жалобою к чиновникам московской юстиц-коллегии; на это конюх Ильин отвечал ей храбро, что в судах царских правды не сыщешь:
– Чиновники твои у душегубицы нашей гостят почасту, она им телят да меды на Москву шлет. Уж сколь из деревни нашей народу пропало за то, что осмелились на нее, кровопивицу, жалиться!
Сладкий тенор страдал от наплыва любовных чувств.
– Как зовут твою барыню, назови мне ее.
– Салтычихой, а по-людски – Дарья Николаевна.
Екатерина отвела мужика на кухни, велела накормить, потом десять рублей ему подарила и велела скрыться.
– Затаись от судей моих! А я сама разберусь…
…Дело о Салтычихе разбиралось шесть долгих лет.
* * *
Государственную деятельность начала с того, что просила Сенат разместиться в Летнем дворце, – там прохладнее. При ее появлении сенаторы встали, она велела им сесть, а сама продолжала вразвалочку похаживать. Наугад задала пустяковый вопрос:
– Сколь городов имеется в империи нашей?
Возникло неловкое молчание, и, пока оно длилось, Екатерина осмотрелась. Спору нет, в Сенате заседали не лучшие персоны. Она многих знала как самых низких сикофантов при ее муже, а иные – мошенники и спекуляторы, с глазами завидущими и руками загребущими. Молчание стало невыносимо, и Екатерина его прервала. Из своего кошелька дала пять рублей курьеру сенатскому:
– Сбегай, дружочек мой, до Академии научной, купи там в лавке книжной атлас господина Кирилова… Чем же ныне занимается высокий Сенат? – спросила затем построже.
– Апелляцией.
– О чем же?
Генерал-прокурор Глебов отвечал с усердием:
– Да жалуются мещане города Масальска, что скотинку им некуда из города на выпас гнать… Вот и чтим дело сие.
– А велико ли дело о выпасах в Масальске?
– На телеге привезли. Сорок лет бумагами обрастало.
Екатерину трудно было вывести из терпения:
– Надо полагать, не все же бумаги читаете?
Выяснилось, что читают все подряд – вслух!
– Дело ли это сенаторское? Впредь судить о каверзных материях экстратно, дабы времени понапрасну не терять. А жителям Масальска повелеваю пустые выгоны за городом и нарезать.
Дело решено (телегу бумаг можно везти в архив).
Прибежал курьер, принес Российский атлас Кирилова.
– Писатели и литература, – изрекла Екатерина, – тоже ведь для чего-то существуют. Дарю вашей милости генеральное толкование об империи нашей. Пять рублей – не велики деньги, могли бы и сами истратиться, не такие уж вы здесь бедные все. Кстати, а сколько в России живет людей ныне?
Помялись, но ответа не дали – по незнанию того.
– А великое государство не может без учета населения жить… Этак-то устойчивых финансов у нас и не будет, ибо копейка от человека исходит, – к нему же она и возвращается. Как же мне, женщине слабой, государством управлять, ежели даже в Сенате не ведают, сколь душ у меня верноподданных? – спросила и сама же ответила: – Нужна ревизия населения!
Трубецкой сказал, что народ переписей не любит.
– Так ведь ревизия не пытка. Чего ж тут любить или не любить? Запишут каждого и отпустят с миром… Не понимаю!
Все соглашались, что перепись населения необходима.
– Но обойдется она государству, – вставил граф Александр Шувалов, – не менее одного миллиона рублей. А где взять их?
Пришло время удивиться Екатерине:
– Отчего такая сумма гомерическая?
Глебов растолковал ей, что при известии о начале переписи население начинает разбегаться – в страхе божием!
– Уж было так, – добавил Ушаков, – целые волости снимались таборами, с детками и скотинкою спасались за рубежи, на Дон и на Ветку, а государство оттого еще больше безлюдело и нищало…
Выяснилось: для проведения ревизии сначала в провинции засылают команды воинские, которые силой удерживают людей на местах, а уж потом наезжают чиновники и начинают перепись.
– Очевидно, – догадалась Екатерина, – оттого и бежит народ, что команды воинские да чиновники умучивают людей поборами да побоями… Я бы на их месте тоже бежала!
Внутри России было неспокойно («Заводские и монастырские крестьяне, – писала Екатерина, – почти все были в явном непослушании властей, и к ним начинали присоединяться местами и помещичьи…»). Понапрасну волновать народ ревизией она не хотела.
– Через публикации оповестить власть в губерниях и провинциях, дабы, без посылки воинских команд и без разведения страхов напрасных, с каждой деревни собрали в письменном виде о наличном числе жителей, реестры эти слать в канцелярии воевод, воеводы – в губернские, а губернаторы – в Сенат, где вы, господа высокие сенаторы, общую калькуляцию для меня и выведите…
Вот как просто! И не надо миллион тратить, и войска на прежних квартирах останутся, и лишнего ропота не будет. Она спросила:
– Хлеб на базарах дорог, а его за границу вывозят ли?
– Корабли иноземные плывут за хлебушком непрестанно.
– Basta! – сказала Екатерина. – Пока цены на хлеб внутри государства не собьем, ни единого кулечка муки Европа проклятая от нас не увидит… Такова воля моя!
* * *
Все грехи прошлого надо было на себя возложить. А наследство досталось тяжкое: Россия взлетала на гребне кризисов – политического, финансового, социального. Не было в обращении даже денег как таковых. Считалось, что со времен царя «тишайшего» Алексея начеканено 100 миллионов, но 40 миллионов ушли за рубежи, а другие 60 миллионов бесследно растворились в житейском море. Годовой доход России определяли в 16 миллионов, а статс-контора одних только указов к выплате имела на 17 миллионов. Иначе говоря, само же государство всюду было должно самому государству!
– Вот и живи как знаешь, – огорчилась Екатерина.
Сенаторы решили задобрить ее указом: «Принятием престола ея величество излияла столь немало щедрот матерних… и оттого Сенат за рабскую повинность признавает ради славы бессмертной монумент ей сделать». Бецкой предложил исполнить еще и живописную панораму из картин (наподобие тех, в которых Рубенс восславил Марию Медичи). К созданию монумента привлекли Ломоносова, он и составил проект памятника императрице.
Екатерина устроила Бецкому хорошую головомойку:
– Я не так уж глупа, чтобы самой себе памятники ставить. Займитесь лучше делом. – Она поручила ему хлопоты по ее коронации в Москве. – Советую использовать талант актера Федора Волкова, от него буду ждать искусной символики, чтобы, отобразив пороки людские, не забыл показать и достоинства гражданские…
Никита Иванович Панин испортил ей настроение поднесением проекта, в коем живо описал власть «куртизанов и ласкателей», делающих из своего положения кормушки для своих прихотей. Екатерина поняла, что автор проекта колотит ее, как женщину, по самому больному месту – по фаворитизму! Хитрая, она сделала вид, что подобные упреки к ней не относятся. Панину сказала:
– Вы умрете, если когда-нибудь поторопитесь. На этот раз вы тоже поспешили, но, слава богу, остались живы и здоровы…
Ладно! В будущем, очевидно, предстоит прощать и не такое. Но как быть с Глебовым? Интуиция не обманывала государыню, что генерал-прокурор империи грешен… да, грешен, еще как грешен! Пока же беседовала с ним милостиво, как хозяйка с приказчиком.
– У меня голова кругом идет, стоит лишь коснуться финансов, коими на Руси ведают сразу три учреждения… Скажи, Александр Иваныч, какие такие шиши в Камер-коллегии пересчитывают?
– Доходные, – пояснил Глебов.
– А в статс-конторе?
– Расходы чтут.
– А что делает Ревизион-коллегия?
– Эта, аки Цербер, следит за двумя первыми, как бы они, ко грабежам привычные, государственный интерес не обманули.
– Хороша система! – фыркнула Екатерина. – Когда три собаки грызутся, так и то, наверное, наблюдать приятнее, нежели видеть устройство коллегий наших. Впредь одному делу в трех руках не бывать! – распорядилась Екатерина. – Надобно полностью обновить все устарелое, дополнить недостающее, а лишнее – уничтожить! Отчего же доход России только шестнадцать миллионов? Не есть ли это число, взятое с потолка только затем, чтобы неизвестное заменить известным?
Глебов сделал отвлеченное лицо мыслителя:
– Таков доход, государыня, уже много лет пишут.
– Пишут… а кто проверял подлинность этой суммы?
– Да никто! Ведь в Христа тоже верят люди, не проверяя – был ли такой на свете? Вот и эти шестнадцать миллионов…
– Не богохульствуй, – отвечала Екатерина.
Курьер из Ропши доставил ей «слезницу» от мужа:
«ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО, я ищо прошу меня которой Ваше воле изполнал во всем отпустит меня в чужие краи стеми котори я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на великодушие что не оставите без пропитания. Верный – ПЕТР».
– Ума не приложу, что с ним делать! Самое лучшее, если бы он помер… Естественно, как умирают все люди на свете.
– Понимаю тебя, Катенька, – согласился Орлов.
* * *
Пришло время разобраться с Дашковой, с которой теперь можно не церемониться. Екатерина Романовна была удивлена, застав чересчур откровенную сцену: Гришка Орлов валялся на кушетке, а ея величество хлопотала возле него, как больничная сиделка. Ах, какое несчастье – мой Григорий зашиб ногу…
Гришка пасмурно глянул на Дашкову и, надорвав пакет, извлек из него казенную бумагу. По красным печатям (какие Дашкова не раз видела у дяди-канцлера) княгиня узнала корреспонденцию государственной важности, а это значило, что злодей допущен не только в постель императрицы… Екатерина сказала:
– Все мужчины ужасно капризны! Григорий устроил мне семейную ссору, требуя отставки. Но разве я вправе отпустить его от себя после всего, что он для меня сделал!
Сознательно и безжалостно Екатерина уязвляла самолюбие княгини. Велев лакеям накрыть ужин на три персоны, она своими руками подкатила столик с закусками к «лежбищу» Орлова… Спросила:
– А правда ли, что ваш дядя Панин, будучи очень красив смолоду, страстно желал попасть в фавориты покойной Елизаветы? Он, говорят, уже был проведен в ее ванную, но когда Елизавета явилась для пылкой любви, то застала кандидата крепко спящим.
– Да, дядя проспал свое счастье, – ответила Дашкова.
Екатерина со злорадством довершила свое мщение:
– То-то он теперь так сильно беспокоится, чтобы никакая женщина не имела любителя по сердцу…
Потом она провела Дашкову в соседние комнаты, где стол был накрыт чехлом. Сдернула чехол – и в глаза брызнуло ослепительным сиянием. Поверх груды драгоценностей мерцал чистыми бриллиантами и «букет» Лизки Воронцовой работы Жерома Позье.
– Забрано у вашей сестры в Ораниенбауме, остальное арестовано в Летнем дворце, где хранились ее ценности. – Екатерина придвинула все это к Дашковой: – Теперь ваше… забирайте!
Как приятно было бы думать, что Дашкова гордо отказалась. Но, увы, жадность всегда портила княгиню, и она охотнейше сгребла к себе богатства сестры. Екатерина спросила ее (вроде заботливо):
– А муж в Москве? Советую, дружок, не покидать супруга и быть ему всегда верной опорой в жизни… А вы, кажется, беременны? Тем более берегите себя. Согласна крестить вашего ребенка…
Дашкова поняла, что ее песенка спета. Екатерина изолировала ее от братьев и отца, которые стали лютейше ее ненавидеть. Сочувствия нигде не было, дядя Михайла Воронцов осуждал племянницу даже за образованность. «Она имеет нрав развращенный и тщеславный, – писал канцлер, – больше в суетах о мнимом высоком разуме, в пустоте и науках время проводит…» Дашкова, отчаясь, жила теперь одним – денег, денег, денег, побольше бы денег!
* * *
Петр был еще жив, а Екатерина уже решила показать двору, что она женщина свободная. На большом приеме во дворе, следуя к престолу, она публично указала Нарышкину:
– Левушка, а где кресло для Григория Орлова?
Кресло для фаворита поставили подле трона …
Вечером он ужинал в узком кругу приближенных императрицы и с нахальством, ему присущим, при всех ляпнул:
– Мы тебя, матушка, возвели на престол, но ежели не угодна станешь, и сковырнем с горушки за милую душу… Опыт у нас уже имеется – так дело спроворим, что только покатишься!
У женщины достало терпения промолчать. Но такой хвастливой наглости не стерпел гетман Кирилла Разумовский.
– Только попробуй! – сказал он Гришке. – Не пройдет, сударик, и недельки, как мы распнем тебя на первом же заборе…
10. С державой и скипетром
Екатерина пригласила «овдовевшего» Шувалова:
– Иван Иваныч, а кто такой Авраам Шаме?
– Подлец, торговавший в Москве уксусом, потом был домашним учителем детей Олсуфьевых, но они изгнали его, яко неуча. Шаме вернулся в Париж, где сочинил донос на Дидро и д’Аламбера, после чего король запретил издание Энциклопедии, почитая ее авторов достойными виселицы. Несчастный Дидро, поправ ученую гордыню, был вынужден обратиться даже к… стыдно сказать!
– Со мною не стыдитесь, – улыбнулась Екатерина.
– Он умолял вступиться за него мадам Помпадур.
– И что ответила эта грязная потаскуха?
– Помпадур писала: если правда, что Энциклопедия начинена порохом для взрыва церкви, то эту книгу надобно сжечь, если же это неправда, то надо послать на костер Авраама Шаме.
– Ответ хорош! – Екатерина собрала губы в яркую точку. – А я напишу господину Дидро, чтобы ехал в Россию и заканчивал издание Энциклопедии на русские деньги. Обещаю ему чины, уважение, славу, богатство, свободу…
Екатерина сделала первый реверанс пред новейшей философией XVIII века. Европа заговорила, что «свет идет с Востока», а Вольтер стал главным бардом русской императрицы. «В какое время живем мы? – восклицал мудрец. – Франция преследует философию, а Скифы ей покровительствуют… пощечина, данная из Скифии нашим глупцам и бездельникам, доставила мне величайшее удовольствие». Просвещенному абсолютизму Екатерина принесла первую дань. Заручаясь самой авторитетной поддержкой в Европе – вольтеровской, императрица укрепляла свое положение на русском престоле…
Екатерину беспокоило, как бы не разлакомился приехать на русские хлеба какой-либо ее родственничек! Она-то ведь знала, что у себя дома германские князья охотно доедают вчерашний прокисший суп, но зато, попав в Россию, делаются ненасытны, как шакалы.
– Из Коллегии иностранной, – распорядилась она, – надобно послать человека ловкого, чтобы объехал моих сородичей и дал понять каждому: Россия для них навсегда закрыта…
Сознательно разрывая связи с отечеством, она выгадывала во мнении русского общества. Сейчас все оправдывало низложение Петра, но ничто не оправдывало восшествие Екатерины: ссылки в манифестах на «промысел божий», на «избрание всенародное» были наивны, – императрица понимала, что заняла чужой стул, но ничего умнее придумать не могла! Потому-то щедро задаривала всех улыбками и подачками, наклоняя рог изобилия над головами тех, кто помогал ей добыть престол…
Просматривая списки Конного полка, Екатерина увидела, что Потемкина предлагают произвести в корнеты.
– Для него этого мало… – Своей рукой начертала: «Быть в подпоручиках». – Гришенька, – ласково спросила она Орлова, – не подскажешь ли, чего желать может Потемкин?
– Какой еще там Потемкин? – сладко потянулся фаворит.
– Конный! Волосы у него такие курчавые.
– Не тот ли, что в Ропше сейчас с Алеханом? Так этот тезка мой бедноват… так и быть – отсыпь ему!
Екатерина хотела дать Потемкину 3 000 рублей.
– Не балуй, – не позволил фаворит.
– Ну, тыщу дам. И сервизик добавлю.
– А этого мало. Станет рожу кривить…
Потемкин получил две тысячи рублей с сервизом: на кота широко, на собаку узко. Ладно, и на том спасибо. Но долга митрополиту Амвросию Зертис-Каменскому он, конечно же, не вернул…
* * *
Петра не торопились увозить из Ропши, и он даже просил доставить ему кровать из Ораниенбаума. Стража возмущалась:
– Вот еще! Таскайся по лесам и болотам с мебелью…
Среди охраны зрело недовольство: в Петербурге сейчас балы и гулянки, там раздают награды, делят мужиков и деньги, там пляшут, а ты сиди в этой Ропше, где с болот тянет туманом, квакают лягухи и тучей вьются неистребимые комары… Когда Петра бросало в очередной обморок, караульные только радовались:
– Даст бог, и окочурится, тогда уедем…
Петр был заперт в комнатах, окна которых задрапировали плотными шторами. Он просился гулять по берегу пруда, в котором рыбы были приучены всплывать при звоне колокольчика.
– Хочу поймать рыбку, – говорил он.
– Окажите рыбке милость, – соглашался Алехан.
Но в дверях часовые скрещивали багинеты ружей.
– Ах, до чего же строгие! Я бы и пустил вас до прудочка, но часовые не дозволяют. Не лучше ли нам еще выпить и поспать?..
3 июля в Ропшу силком доставили лекаря Лидерса.
– Чего зубами стучишь? – спросил Алехан. – Поставь бывшему царю клистир с опилками – и дело с концом.
– Знаю я, какие концы бывают в России: вы его в крепость запрете, и меня туда же, – верно рассудила медицина.
– Делай свое дело. Больно много ты знаешь.
Лидерс, осмотрев Петра, сказал Орлову:
– Зачем меня тревожили? Он нетрезв, но здоров.
Алехан предупредил Екатерину: «Я опасен, чтоб урод наш севоднишную ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил …» Догадливая женщина поняла, что не сегодня, так завтра она овдовеет!
6 июля (именно в день ее обращения к Дени Дидро) и понаехали в Ропшу гости – актер Федор Волков и капитан Шванвич; князь Барятинский сразу распечатал бутылки с вином, шлепнул на стол измызганные картишки; зажгли свечи для раскуривания трубок…
Алехан, проходя мимо, указал Потемкин:
– Гришенька, постой-ка в дверях… Никого к нам не пущай, а кто выбегать станет, того без лишних слов лупи прямо в соску!
Пока они там играли и бесновались, Потемкин отдал себя на съедение ропшинским комарам. В комнатах государя вдруг послышалась возня, будто передвигали тяжелую мебель, потом на крыльцо выскочил Алехан – с вилкой в руке, вилка была в крови.
– Вот и все, – сказал, – фараона не стало…
Перегнувшись через перила, Орлов начал громко блевать, нечаянно забрызгав Потемкина. Вытерев рот, изуродованный чудовищным шрамом, он далеко в кусты забросил вилку:
– Ты мне нужен – в Петербург надо скакать…
Потемкин шагнул в комнаты. Император валялся на полу, шея его была в рваных ранах, возле головы лежала окровавленная подушка. Шванвич бинтовал свой громадный кулак, укушенный императором, Барятинский веником подметал с полу осколки бутылок.
– Кто ж его так? – Потемкин кивнул на мертвеца.
Князь Федор треснул его веником по лицу:
– Кто, кто! Дурак такой, еще спрашивает… Вот укажем, что твоя работа. Эвон свидетелей сколько – все подтвердят…
Потемкин затих. Шванвич поднес ему вина:
– За помин души… хвати, вахмистр!
Со двора вошел Алехан, уже протрезвевший. Присел к столу. Писал легко, не думая, брызгая пером.
– Вези, – передал написанное Потемкину. – Ты – конный, доскачешь легко. Вручи лично матушке…
Потемкин снова предстал перед Екатериной; стройная и гибкая, она еще не сняла черных одежд, которые очень шли ей.
– Из Ропши – от Орлова! Вашему величеству.
Она извлекла из пакета лист серой бумаги: «…сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка – его нет на свете… Повинную тебе принес, и розыскивать нечего».
Екатерина отправила курьера в Кексгольм, чтобы Иоанна везли обратно в Шлиссельбург, но обязательно сделали остановку в деревне Мурзинке. Потемкину велела:
– О том, что привезли, прошу молчать до публикации манифеста, а о том, что знаете, прошу молчать до смерти…
Императрица депешировала Станиславу Понятовскому о кончине мужа: «Страх причинил ему диарею. Он ужасно много пил, геморроидальная колика возобновилась с воспалением в мозгу, два дня он был в этом положении, и, несмотря на помощь докторов, скончался… апоплексический удар убил его!» Мнимые геморроидальные колики перекочевали и в манифест о смерти Петра III.
Потемкин возымел надежду, что теперь Екатерина даст ему золотой ключ камергера, но получил только 400 крепостных душ. Парня, как видного жениха, стали зазывать в гости; бывая в свете, он удивительно точно имитировал походку императрицы, мастерски передразнивал ее немецкий акцент… Федор Волков уговаривал его бросить двор и гвардию:
– Иди в театр! Великий актер в тебе пропадает…
* * *
Страшная буря разметала в щепки корабли, на которых были отправлены из России в Голштинию войска бывшего императора.
– Хоть один человек спасся? – спросила Екатерина.
– Ни единого, – ответил Панин, крестясь…
Она перечитала доношения Данилы Власьева и Луки Чекина, которые находились при царе Иоанне неотлучно, клятвой обязанные умертвить его при любой попытке к освобождению.
«…арестант по постеле ерзгает и необычно пышыт стал ему говорить што ета у тебя за шарканья и пышанья такое идет никак ты на ком ездиш лутчеб етова вставшы да молился Богу… он указал на поручика и говорил етат человек на меня кричал што ты ерзгаеш и пышыш как на чертовке ездиш и я сказал арестанту он слышал што ты шалиш за то на тебя и кричал а тебе етак делать негодитца надобно быть кротку теперь же ища ночь так пади ложися… он пошел к кровати и закричал будь ты проклят и потом легша на постелю говорил што ета последней самой афицеришке меня толкает…»
Понять эту писанину глазами невозможно. Екатерина прочла рапорт вслух – и лишь тогда услышала живые голоса узника и его стражей. Императрице очень хотелось бы, чтобы Иоанн Антонович выглядел поврежденным в уме, – в этом случае вполне законно отречение его от престола. Но в рапорте приставов Власьева и Чекина она усмотрела лишь возбужденное состояние узника.
Тем временем мертвого императора уже доставили из Ропши в столицу, где его удачно подштукатурили и загримировали. Тело выставили в Александро-Невской лавре для всеобщего обозрения, а желающих посмотреть на чудака было – хоть отбавляй! Чтобы покойника не слишком-то разглядывали, у гроба его дневали бравые капралы, которые на зазевавшихся покрикивали:
– Проходи давай! Чего ты тут залюбовался?
Двери храма были открыты, сквозняк забирался под треуголку мертвеца, шевеля редкие пряди бесцветных волос. Руки Петра, обвитые громадными крагами образца Карла XII, были скрещены на груди; мундир на нем был прусский – голубой, с серебряным позументом; израненная шея туго обмотана широким шарфом.
– Проходи, – слышалось. – Или царей не видывал?..
Все думали, что Екатерина не явится к погребению, но она пришла и вела себя как ни в чем не бывало. Для приличия даже всплакнула. Петр не удостоился погребения в соборе Петропавловской крепости – он был зарыт по ритуалу как рядовой офицер. Следуя к карете, Екатерина повстречала мордастого старца Миниха:
– А, фельдмаршал! Вот рада… Слышала я, что в Ораниенбауме учил ты мужа моего, как со мною вернее расправиться.
Припав на колено, Миних облобызал края ее платья.
– Езжай-ка в Рогервик, покомандуй… каторгой!
Миних задержал императрицу словами:
– Еще в ссылке будучи, из Сибири подавал я в Сенат проект о заведении бумажных денег в России, но сенаторы ответили, что нельзя того, иначе в народе худые суждения возникнут.
– Об этом стоит подумать, – ответила Екатерина.
Шлейф траурного платья выскользнул из цепких дланей фельдмаршала и, словно большая змея, поблескивая чешуей, медленно втянулся в глубину кареты. Лошади рванули с места, следом тронулся бравурный и красочный эскорт кавалергардии. Сидя на мягких диванах, обтянутых лионским бархатом, Екатерина сказала Орлову:
– Я не повторю ошибки моего покойного, вечная ему память, который на советы короля Фридриха скорее короноваться отвечал, что «корона не готова»… У меня она всегда будет готова!
С коронацией Екатерина явно торопилась, ибо этот акт юридически закреплял ее на престоле российском.
– А если Позье в срок не управится? – спросил Гришка.
– Горшком накроюсь и горшком коронуюсь…
В новой короне оказалось шесть фунтов весу, и Жером Позье долго извинялся, что, несмотря на все старания, никак не мог облегчить ее тяжесть. Екатерина, примеряя корону, сказала:
– Ничего. У меня шея крепкая…
В середине августа она секретно выехала в деревню Мурзинку, где повидалась с императором Иоанном Антоновичем. Осталось навеки неизвестно, о чем они беседовали, но, вернувшись в Петербург, государыня с огорчением призналась фавориту:
– Иоанна кормят как свинью на убой, но только в этой животной ненасытности и проявляется его ненормальность. К сожалению, он отлично знает, кто он такой… Чтобы не возбуждать в нем мужских чувств, я была одета в костюм офицера. Но, кажется, он все равно догадался, что я существо другого пола…
Бецкой представил ей на усмотрение списки лиц, которым предстояло праздновать коронацию в Москве; императрица заметила, что имя Потемкина кем-то грубейше замазано.
– Это я вычеркнул, – сознался Гришка Орлов.
– А зачем?
– Не нравится мне, как он глядит на тебя.
– А как глядит? – пококетничала Екатерина.
– Потемкин, вроде этого дурачка царя Иванушки, тоже, видать, уж догадался, что ты у нас существо иного пола…
Екатерина отправила Потемкина в Стокгольм – для извещения шведского двора о своем благополучном воцарении. Инструкции она вручила ему в Царском Селе, потом попросила покатать ее на лодке. Потемкин греб веслами, а она говорила:
– Там моим послом граф Остерман, привезите от него блистательную аттестацию, дабы я могла вас ко двору приблизить.
Потемкин в несколько могучих гребков разогнал лодку на середину озера, бурно заговорил, что, как никто не знает истоков Нила, так не знает она истоков его любви… Екатерина зачерпнула воды с левого борта лодки и поднесла ладонь к его губам.
– Выпей, смешной, – сказала она.
Потемкин выпил. Она зачерпнула воды с другого борта лодки и снова поднесла ладонь к его губам.
– Выпей, глупый, – снова велела она.
Потемкин выпил. Екатерина рассмеялась:
– Какая же разница? Да никакой… вода везде одинакова. Так и мы, женщины. Не обольщайся в этом заблуждении: что императрица, что солдатка – все мы из одного теста!
Вечером Потемкина поманил к себе Алехан.
– Во! – показал он ему кулак. – Не крой чужую крышу, тогда и своя протекать не будет. Понюхай, чем пахнет…
От кулака исходило нежное благовоние пачулей – самых дорогих духов Парижа, настоянных на травах заморского Цейлона.
11. Торжествующая минерва
Швейцарец Пиктэ – гигант с руками гориллы, имевший лицо мрачного злодея, – прятал под кафтаном острую испанскую наваху. Никто не догадывался, что, будучи секретарем Орловых, Пиктэ – тайный телохранитель Екатерины, а заодно ее соглядатай за плутнями тех же Орловых… Екатерина частенько была очень откровенна с Пиктэ, и сегодня в его присутствии она разорвала письмо, составленное для ублажения Версаля:
– Конечно, неотправленные письма всегда честнее и содержательнее отправленных. Но пока версальской политикой ведает герцог Шуазель, мутящий турок, нам дружбы с Францией не видать. Кстати, если барон Бретейль вернулся из Варшавы, я его приму…
Нуждаясь в русской боевой мощи, Версаль и Вена на время войны с Фридрихом притворились, будто допускают русских в семью европейских народов. Но теперь вчерашние союзники хотели бы загнать Россию в дальний угол международной политики. Франция утвердила императорский титул лично за Елизаветой, но герцог Шуазель не признавал титулатуры имперской за Екатериной…
Бретейля она встретила почти игриво:
– Однако, друг мой, Россия не такова, чтобы в театр идучи, на галерке сиживать, – уготована нам ложа имперская… Правда ли, что вы надеетесь, дожить до революции в России, а день возникновения ее сочтете для себя днем счастливейшим?
– Да, революция в России неизбежна.
– Я буду счастлива видеть ее сначала во Франции.
– Сначала пронаблюдаем ее в России.
– Не будем ссориться, – ответила Екатерина. – Вам известно, что все эти годы, с первого же дня моего пребывания в России, я только и делала, что стремилась к занятию престола?
– Вы слишком доверительны, – усмехнулся Бретейль.
– Благодарите меня за это! А зачем скрывать, что я счастлива? Моя империя велика и могуча, она обладает всем, что надо для занятия первого ранга в Европе.
– О, как вы скромны! – уколол ее посол Версаля.
– Пусть герцог Шуазель и дальше бубнит в салонах Парижа, что я выскочка. Но для тех, кто разгадал мой характер (как разгадали его вы, Бретейль!), все происшедшее в России должно казаться явлением закономерным… Так и быть, – сказала она, – открою маленькую тайну: мне нужно хотя бы пять лет мира.
– Забавно! А потом станете воевать?
– Я не вижу достойных противников. Правда, мой супруг за шесть месяцев правления своего порядком извратил политику кабинета, и мне предстоит многое усердно исправлять…
Бретейль вернулся в посольство и созвал секретарей:
– Милые Рюльер и Беранже, срочно запросите у герцога Шуазеля новые шифры. Екатерина сейчас слово в слово процитировала мое высказывание о скорой революции в России… Я много бы дал, чтобы узнать, кто из русских академиков расшифровал нас?
– Может, Ломоносов? – подсказали атташе.
– Вряд ли. Он сейчас много болеет…
Екатерина пригласила вице-канцлера Голицына:
– Михайлыч, желательно наблюдать за кознями не только бретейлевскими, но и его секретарей, которые, чую, не зря по домам вельможным тут шляются, всякие шкоды вынюхивают, а потом, чего доброго, вранье свое опубликуют. Глаз да глаз!
* * *
Екатерина перебирала на столе бумаги с таким же усердием, с каким рачительная хозяйка на кухне переставляет посуду. В политике она симпатизировала Англии, Фридриха II называла «Иродом», а Панин внушал императрице, что союз с Пруссией сейчас все-таки важнее, нежели вражда с нею:
– Оставим Пруссию – яко стрелу, торчащую из окровавленного сердца Марии-Терезии: цесарцы венские тоже враги нам немалые…
Теплые дожди обмывали медные крыши вельможных домов столицы, каскады воды бушевали в трубах и водостоках, плотники набивали обручи на новенькие бочки, казначеи сыпали в каждую по 5 000 рублей серебром – для метания в народ московский, народ строптивый и непокорный… Близилась осень. Екатерина часто спрашивала Бецкого – что пишет ему Федор Волков?
– Феденька уже в Москве, сбирается представить вас в мистерии «Торжествующая Минерва», и для сей Минервы уже подобрал девку пригожую из крепостных графа Шереметева…
Сенату она велела тоже ехать на коронацию:
– Дабы веселье перемежалось заботами государственными.
Перед дипломатами Екатерина всячески афишировала свою активность:
– У меня здоровье молодой ослицы, и с пяти утра до шести вечера я принадлежу моим подданным. Пусть в Европе все ведают, от королей до нищих, что престол российский восприяла я не ради персональных удовольствий…
В канун отъезда на коронацию Панин доложил императрице, что хан Крым-Гирей поднял свою конницу и прошел через степи, как черный смерч. Это известие ошеломило Екатерину:
– Неужели прошел по нашим владениям?
– Да! А при хане-разбойнике состоял ради консультаций военных прусский резидент Боскамп – вот что для россиян несносно.
Екатерина заварила для себя кофе покрепче:
– Этого болтуна фон дер Гольца – ко мне!
Берлинский посол еще от порога распетушился для целования руки, но рука Екатерины убралась за спину.
– Учинилось, нам ведомо, что при войске хана крымского и ногайского обретается атташе ваш Боскамп, а нужда тому какова? Ведь вы извещены достаточно, как я генералов своих за фалды хватала, чтобы они сгоряча Берлин вторично не отнимали. Но я могу и волю дать гневу своих армий – пускай наступают, и завтра же мы снова будем костры палить на площадях берлинских, а казаки наши всех курят ваших пережарят на саблях своих…
Впервые прорезался голос Екатерины – ее резкий диктат в делах политики. Гольцу стало дурно. Екатерина указала вывести его прочь. И сразу поскакали курьеры посольские – в Берлин, оттуда понеслись курьеры королевские – в Крым, и татарский хан мгновенно распустил свою орду по кибиткам. Лишь тогда Екатерина тронулась в дорогу, проезжая по четыре станции в день, на каждой плотно закусывая. Григорий Орлов подлаживался к ней с ласкою:
– Едешь под корону, а когда под венец уведу тебя? Гляди, Катя, живем-то невенчаны… Хорошо ли так?
– Оставь, – морщилась женщина.
– Грех такую, как ты, во вдовстве оставлять. Эвон, и тетка твоя покойная, она ведь венчалась с Разумовским-то.
– Не было того! Не было… слухи одни.
Сытые кони резво увлекали кареты в гущу желтеющих берез, по зеленым елочкам прыгали рыженькие белки. Кони мчали на Москву; внутри кареты часто позванивал колокольчик верстомера: вот еще одна верста миновала… вперед, вперед.
– Ты не слушай, что тебе Панин с гетманом наговаривать станут, ты нас слушайся, – внушал всю дорогу Григорий Орлов, осыпая ее поцелуями. – Вслед за короной, Катя, готовься брачный венец принять… Уж как любить буду – всем чертям тошно станет! Верь. Я таков. Горяч. Верно. Потому что мила. Ух, зацелую…
Часто звонил верстомер – близилась Москва.
Первопрестольная встретила ее колокольным набатом, коврами персидскими на мостовых, шалями китайскими на подоконниках. Все унылые места и заборы подгнившие были замаскированы ельником и можжевельником. Войска равнялись шеренгами, а пушки выпаливали столь звончайшие, что в ушах возникала нестерпимая ломота. Екатерина, стоя в открытой карете, кланялась народу на все четыре стороны. Кланялась недаром: народ встретил ее с унизительным равнодушием, и это сразу заметили послы иноземные. Ночью кто-то сорвал портрет Екатерины с триумфальной арки, утром полиция подобрала его из грязи, он был разорван и растоптан.
Екатерина просыпалась от криков под окнами:
– Виват император Павел, ура – Петровичу!
Разве это сын? Это – соперник…
* * *
Театральными подмостками стала для Федора Волкова вся Москва…
Народ оповестили заранее, чтобы шел на Басманные, Мясницкую и Покровку, где в машкерадном действе узрят люди русские всю гнусность пороков и усмотрят признаки добродетели. Из афишек печатных москвичи сведали, что после явления «Торжествующей Минервы» будут «разные игралища, комедии кукольные, гокус-покус и разные телодвижения…». Старики молодых спрашивали:
– Мил человек, а кто така Минерва-то будет?
– Минерва-стерва. Гляди сам… видать, баба.
На целые две версты растянулась многотысячная процессия пересмешников, дударей и комиков. Первой протащилась хромающая на костылях Правда, затасканная по судам, где ей глаз подбили, и эта несчастная Правда волокла на себе разломанные в тяжбах весы Фемиды. А за Правдою ехали сытые и веселые судьи-взяткобравцы, бодрыми голосами они восхваляли пользу взяток-акциденций:
Пусть мошенник шарит —
не велико дело!
Срезана мошонка —
государство цело!
Герольды, идущие подле, внятно объясняли народу, что акциденции суть взятки, а из яиц гнилостных, на которых сидят неправедные судьи, сейчас вылупятся зловредные гарпии (сиречь – гады).
Ехали чиновники-крючкотворцы, жрали ветчину, бужениной ее закусывая. Они сыпали в народ семя злое – семя крапивное!
А те, кого они обжулили себе в прибыль, двигались следом, показывая народу свои кошельки опустевшие:
– Зрите, человецы российски: во как в судах обирают!
Важные бюрократы пронесли знамена с надписями:
СЕЙ ДЕНЬ ПРИНЯТЬ НЕ МОГУ – ЗАЙДИ ЗАВТРА
Оголтело плясали на морозе рогатые сатиры:
Шум блистает, дурь летает,
Хмель шатает, разум тает,
Наглы враки, сплетни, драки —
Все грызутся как собаки.
По-ми-ри-тесь!
Рыла пьяны пожалейте —
Не де-ри-тесь!
Невежество ехало на ослах, а фурии на верблюдах.
Явилась символика раздоров и семейных несогласий: ястреб, терзающий голубицу, паук, сидящий на жабе, голова кошки с мышью в зубах, лисица, давящая курочку. Явилась новая надпись:
ЭТО ДЕЙСТВИЕ ЗЛЫХ СЕРДЕЦ
Хор исполнял слова «Ко Превратному Свету»:
Который на пример недавно был в заплатах,
Но, став откупщиком, живет теперь в палатах.
В карете сидя, он не смотрит на людей.
Сам будучи своих глупее лошадей.
На козлах и свиньях прокатились румяные Бахусы, они играли на бряцалках и тамбуринах, везли корзины с виноградом. Винные откупщики (все, как на подбор, краснорожие) выглядывали из бочек, которые катили по Москве пьяницы. Пьяницы были с синими носами, пели гнусно:
Отечеству служим мы более всех!
И более всех мы достойны утех.
А вы оцените нашу тягу к вину —
Мы пополняем пьянством казну!
В громадной люльке провезли Глупость Старую. Глупость играла в куклы и сосала из рожка манную кашку, а шустрая девочка стегала старую розгами.
– Так ей, дуре! – смеялся народ московский.
Шли продувшиеся картежники, проповедуя мораль:
Картежные игры тревожат наши дни,
Отъемлют нужных слуг от общества они.
Наконец из переулка выехали натуральные добродетели: Аполлон, играя на лире, беседовал с Музами, шествовали старцы в белых хитонах, венчанные лаврами… Везли на колеснице крепостную девку Агафью, изображавшую Минерву Торжествующую, и была та Агафья обликом разительно схожа с самой императрицей, глядящей на нее сверху…
Глаза двух женщин нечаянно встретились!
Занавес
Екатерина наблюдала за карнавалом из балкона-фонаря в доме Ивана Бецкого; внутри балкона было тепло, в гуще померанцевых трельяжей сладостно распевали канарейки. Екатерина, сидящая в окружении посланников, выслушивала их похвалы талантливой постановке народного спектакля. Неожиданно явился камергер Лев Нарышкин и сообщил: польский шляхтич Генрик Новицкий, что играет на мандолине в придворном оркестре, просится в Польшу.
– Я обойдусь и без его музыки, но мне любопытно, отчего он рвется на родину. Пригласите его сюда…
Новицкий явился, дав при всех искренний ответ:
– Дни Августа Третьего, курфюрста саксонского и короля польского, уже сочтены. А я шляхтич польский, и потому я тоже обладаю правом не только участвовать в выборах нового короля, но могу и сам быть избранным в короли Речи Посполитой…
Посланники рассмеялись над этим «я тоже»:
– А если Польша не пожелает видеть вас королем?
Новицкий отвесил персональный поклон Екатерине:
– Тогда я вернусь к вам и займу то место, которое сейчас оставляю. Надеюсь, вы не отвергнете меня и мою мандолину?
– Никогда! – пылко ответила Екатерина. – Я вас приму обратно… Что ж, поезжайте в Варшаву, и, если станете королем, я буду издали любить вас, как своего брата. А если со мною что-либо случится в России, вы королевской милостью не отвергайте меня с моими жалкими способностями в искусстве…
Екатерина таинственно замолкла, и дипломаты наперебой стали умолять ее, чтобы она не скрывала свой талант от общества. Екатерина подняла над висками тяжелые локоны:
– Смотрите! Я умею шевелить ушами…
Одно ухо ее осталось недвижно, а второе задвигалось.
Дипломаты дружно аплодировали императрице:
– Бесподобно! Кто еще из монархов Европы так может?
В это время она уже твердо решила, что королем в Польше сделает Станислава Понятовского!
* * *
Нет, она никогда не забывала, что он тоскует по ней в Варшаве; впрочем, Понятовский и сам не дал бы ей забыть о себе, – с бестолковой яростью юнца поляк рвался обратно в ее объятия. Сразу же после переворота между ними возникла переписка, опасная для обоих: польское панство не терпело Понятовского, а за Екатериною следили братья Орловы; один неосторожный шаг мог привести к гибели любовников, разлученных временем и расстоянием. Их переписка напоминала море в том месте, где сталкиваются два течения – холодное с теплым, там всегда возникает бурление вод, клубятся туманы, чайки накрикивают беду крушений.
Первое письмо в Варшаву императрица начала словами: «Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда… Здесь все полно опасности, чревато последствиями». Екатерина ясно дала понять, что она уже несвободна, что при ней Орлов, которому она обязана престолом, а Станислава она коронует, – яснее сказать нельзя! При этом она пользовалась тайным шифром, но Понятовский путал все шифры, пугая женщину своей неосторожностью… Из Варшавы долетало нечто похожее на стон: «Ах, зачем вам делать меня королем? Как вы не можете понять, что я хотел бы видеть ваше прекрасное лицо на своей подушке…»
Екатерина послала ему денег, надеясь, что он притихнет. Она писала, что в России сейчас время, схожее с временами Кромвеля: «Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам… Я должна соблюдать тысячи приличий и тысячи предосторожностей. Пишите мне как можно реже или лучше совсем не пишите». Но Понятовского было не удержать. «Так ли уж умен он, как я о нем думала? – рассуждала Екатерина наедине. – Я предлагаю ему корону Речи Посполитой, а он согласен променять ее на мою постель». С явным раздражением она отвечала: «Вы читаете мои письма недостаточно внимательно. Я же вам сказала и повторила не раз, что, если вы появитесь в России, я подвергнусь крайним опасностям». Екатерина была права: Орловы могли уничтожить Станислава с той же игривой легкостью, с какой они разделались с ее мужем. «Вы отчаиваетесь? – спрашивала она Понятовского. – Я удивлена этому, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покориться обстоятельствам».
Понятовский продолжал рваться в ее объятия.
– Наконец, это невыносимо! – вспылила Екатерина.
Она решила одернуть его как следует. «Итак, – начинается ее последнее письмо, – вы решили не понимать того, что я повторяю вам уже на протяжении шести месяцев, это то, что если вы появитесь здесь, мы будем убиты оба …». Переписку с Понятовским она вела через французских курьеров барона Бретейля. Но последний курьер был зарезан на большой дороге с целью ограбления, и Екатерина пришла в ужас от того, что ее письмо может окольными путями попасть в руки Панина, а от него – к Орловым…
Екатерина резко оборвала переписку (и письма Понятовского не сохранились, ибо осторожная женщина их рвала, а письма Екатерины уцелели, потому что непонятливый мужчина, покрывая их страстными поцелуями, аккуратно хранил до конца жизни).
* * *
Станислав Август Понятовский закончил утренний туалет.
Три знатные варшавские красавицы (Потоцкая, Любомирская, Оссолинская) предстали перед ним наподобие трех античных богинь – Геры, Афродиты и Афины…
– Всему есть предел терпения! Даже наши мужья знают, что мы сгораем от любви к вам, а вы… о, как вы жестоки!
– А разве я Парис? – спросил Понятовский, рассматривая через линзу истертый динарий времен Каракаллы.
Женщины сказали, что согласны даже на суд Париса.
– Мы мирно договорились между собою, чтобы вы сами вручили яблоко одной из нас – той, которая вам кажется милее. Вы только посмотрите – разве мы не достойны любви?
– Я тронут до слез, – отвечал Понятовский, – и не нахожу слов, чтобы воспеть вашу неземную красоту. Но ни одна из вас к любви меня не склонит, ибо я дал себе обет безбрачия.
Гера, Афродита и Афина заволновались:
– О, матка боска, как можно так себя наказывать?
– Я люблю женщину и останусь ей вечно верен.
– Кто эта негодница? – оскорбились богини. – Мы угостим ее такими вафлями, что у нее завтра же вылезут все волосы! Мы дадим ей полизать такого вкусного мороженого, от которого она покроется мерзкими прыщами…
Понятовский любовался красотою древней амфоры.
– Это… русская императрица! – сознался он, опустив взор, и тень от его длинных мохнатых ресниц легла на лицо.
Богини возмутились таким неосторожным выбором:
– Как? Что вы нашли хорошего в этой ангальтинке? Где были ваши глаза, не заметившие ее острого подбородка, вроде вязального крючка, как можно целовать ее рот, который не шире куриной гузки? Вы чахнете в Варшаве без любви, а любая торговка лимонами на Старо-Мясте расскажет вам, что императрица в Петербурге не ведет себя, как весталка…
– Стоит нам встретиться, – ответил Понятовский, направляя через окно трубу телескопа на двух дерущихся собак, – и наши чувства заново озарятся светом бессмертной любви.
Решительнее всех оказалась Оссолинская.
– И такого простофилю Чарторыжские прочат нам в короли? – воскликнула она. – Да какой же это будет король, если из трех самых лучших красавиц Варшавы не выбрал ни одной?..
Они его покинули, презирая. Потом явился итальянский живописец Марчелло Баччиарелли. Взмахивая рукавами широких одежд, он поставил неоконченный холст.
– Я забыл, граф, как вы вчера сидели.
– Вот так, – начал позировать ему Понятовский.
– Прекрасно! Тогда продолжим.
– Но мне скучно сидеть без дела.
– Позовите чтеца, а мы послушаем.
Явился чтец графа Понятовского.
– Что вам угодно слушать? – спросил он, кланяясь.
– Прочтите мне то место старых посполитых хроник, где запечатлено пророчество о неизбежном разделе Польши, которое сделал в тысяча шестьсот шестьдесят первом году на сейме круль Ян-Казимир, этот счастливый любовник Нинон де Ланкло…
Чтец декламировал ему на кованой латыни:
– Придет время, и Московия захватит Литву, Бранденбургия овладеет Пруссией и Познанью, Австрии достанется вся Краковия, если вы, панство посполитое, не перестанете посвящать время межусобной брани. Каждое из этих трех государств пожелает непременно видеть Польшу разделенную между собою, и вряд ли сыщется охотник, чтобы владеть ею полностью…
Марчелло Баччиарелли тонкой кистью выписывал на холсте нежные и розовые губы будущего короля.
– Кстати, – спросил он, – тут мелькнуло имя Нинон де Ланкло, но, помнится, Ян-Казимир закончил жизнь не в ее объятиях.
Понятовский, красуясь, жеманно позировал живописцу.
– Да, – отвечал он, любуясь игрою света в камнях фамильных перстней, – наш круль обменял божественную Нинон на самую веселую прачку Парижа – на Мари Миньо.
– Вот так всегда и бывает с королями, – засмеялся Баччиарелли, – вся их возня с короною заканчивается в прачешной, где они разводят синьку и выжимают чужие простыни…
По туго натянутому холсту щелкала кисть итальянского мастера. С улицы раздавался лязг клинков – это насмерть рубились два пьяных ляха, один с Познани, другой из Краковии. Кареты, треща колесами по булыжникам, старательно объезжали дуэлянтов, чтобы не мешать им разрешать споры – у кого жена моложе, у кого жупан краше, у кого меды крепче…
– Ох, Польша, Польша – несчастная любовь моя!