Действие третье
Торжествующая минерва
Вся политика заключается в трех словах: обстоятельства, предположение, случайность… Нужно быть очень твердой в своих решениях, ибо лишь слабоумные нерешительны!
Екатерина II (из переписки)
1. Екатерининские орлы
Старые люди на Москве сказывали, что когда Петр I рубил стрельцам головы, то один из них, самый рослый и видный, сумрачно поглядывал, как отлетают с плахи головы его товарищей. А когда и до него дошла очередь, он проворно тулупчик с плеча скинул и, примериваясь к плахе, объявил царю недовольно:
– Эх, государь! Всем ты хорош, а вот башок снимать с плеч не умеешь. Кто же с двух раз сечет? Гляди, как надо…
И, высморкавшись, стрелец растолковал, какой замах делать, под каким углом опускать лезвие на шею, показав себя мастером в этой науке. Потом сложил буйную голову на плаху:
– Вот теперь секи, как я учил…
Такое равнодушие к смерти поразило Петра:
– Беги с площади, покуда башка цела…
Орловых было пять братьев – Иван, Григорий, Алешка, Федор и Владимир, а стрелец этот приходился им дедом. Все пятеро – верзилы-громобои, кровь с молоком и медом, растворенная водками и наливками. Службу начинали солдатами, и никто в Петербурге не мог совладать с ними, ибо на расправу были коротки. А всю шайку-братию держал в подчинении старший сирота – Иван Орлов; при нем младшие дышать не смели, садились лишь по его команде, величая Ванюшеньку почтительно – судариком, папинькой, старинушкой. Ежели его не понимали, Ванечка кулаком – бац в ухо, и в головах братцев наступало прояснение. Был Иван Орлов вроде семейного кассира: если не успели братишечки полтинник пропить, он его отбирал у них, говоря:
– У меня-то верней сохранится…
В трактирах Юберкампфа и Неймана, в гиблых вертепах у Калинкина моста об Орловых ходила дурная слава. Но гуляки были и отважными воинами. Гришка Орлов в битве при Цорндорфе получил три раны и, весь залитый кровью, не покинул сражения. Лично пленил графа Шверина, бывшего адъютанта прусского короля; вместе с пленником был отправлен в Кенигсберг; там Орлов разбил немало женских сердец, став желанным гостем в домах прусских бюргеров. Затем храбрец отбыл на берега Невы, где сделался адъютантом графа Петра Шувалова, генерал-фельдцейхмейстера. Миллионные доходы Шувалов имел не с пушечной пальбы – он был первым капиталистом России, монополизировавшим в стране торговлю рыбой, табаком и солью. При таком начальнике сытно жилось, сладко пилось. Но в один из дней, обедая при дворе, Шувалов притащил в Артиллерийскую контору громадный ананас со стола царицы, еще не ведая, что этот заморский фрукт, вроде бомбы, сейчас же взорвет его счастье и благополучие.
– Гришка, – сказал он адъютанту, – сам не съем и жене не дам попробовать. Хватай ананасину за этот хвостик и мигом отнеси его… Сам знаешь – кому!
– Знаю, – отвечал Орлов, очень догадливый.
Этот ананас привел его в объятия княгини Елены Куракиной, связь которой с Петром Шуваловым была известна всему Петербургу. В старинных мемуарах начертано: «Куракина была слишком опытная дама, и она поздравила себя с находкою лука Купидона, постоянно натянутого…» Шувалов встретил Орлова деловым вопросом:
– А что моя душенька? Довольна ли ананасом?
– Еще как! Велела поскорее другой присылать.
Своего успеха у женщин Орлов не скрывал.
– Да нет же таких дураков, – говорил он, – чтобы получили орден и таскали его в кармане…
* * *
Великая княгиня лишь изредка появлялась в обществе. Никто не знал, что у нее на душе. Недавно, изгнанная из Цербста королем прусским, в Париже скончалась ее мать, оставив после себя кучу долгов и три чемодана, набитых скандальной перепиской с любовниками. Екатерине пришлось извернуться, чтобы спасти от чужих глаз эти чемоданы. А в дополнение к тем долгам, что оставила беспутная маменька в России, пришлось взять на себя и ее парижские долги – 270 000 ливров. Так что было не до веселья!
После отозвания Понятовского женщина оставалась одинока, а великий князь Петр был неразлучен с Воронцовой, о которой иностранцы писали: «Она ругалась как солдат, косила глазами, дурно пахла и плевалась в разговоре». Русские о ней тоже сохранили ценную памятку: «Была непомерно толста, нескладна, широкорожа и обрюзгла… всякому благородному даже взирать на сию скотину было гнусно и отвратительно». Но могучая фигура фаворитки уже заслонила тонкий профиль Екатерины, и придворные оказывали Елизавете Воронцовой почестей гораздо больше, нежели самой великой княгине…
Был ненастный день, когда Екатерина, позевывая от скуки, смотрела из окон старого Зимнего дворца на обыденное оживление Невского проспекта. Внимание женщины привлек незнакомый офицер, озиравший окна ее покоев. Она даже подумала: «Вот редкая картина: голова Аполлона на торсе Геракла». Наконец их взгляды, разделенные расстоянием, пересеклись. Побарабанив по стеклу пальцами, Екатерина окликнула камер-фрау Шаргородскую:
– Екатерина Ивановна, а кто вон тот офицер?
Шаргородскую даже отшатнуло от окна:
– Да это ж Гришка Орлов! Ишь вылупил бельма свои бесстыжие. И как только земля супостата такого носит?..
На придворном куртаге Екатерина заметила, что ее подруга, графиня Прасковья Брюс, имеет подозрительно блаженный вид:
– В чем дело? Или ты провела бурную ночь?
Подруга призналась – да:
– И до сих пор не могу я, Като, опомниться.
Екатерина была заинтригована:
– Омфала, не скрывай – кто был твой Геркулес?
– Такой позорный волокита, что стыдно сказать.
– Ну, графиня, не стыдись. Назови его.
– Гришка Орлов …
А скоро Екатерина застала подругу в слезах:
– Этот мизерабль, этот мерзавец, этот изверг…
– О ком ты? – спросила она.
– Легко догадаться, что таких слов может заслуживать только один – Гришка Орлов… Подумай, Като! Я отдала ему все самое трепетное и нежное, что имею. И вдруг вчера узнаю, что, посещая меня вечерами, он по утрам утешает эту гадкую блудницу – княгиню Ленку Куракину… Вот я открою глаза Петру Иванычу!
Шувалова – при открывании ему глаз – мгновенно разбил паралич, даже челюсть отвисла. Екатерина заинтересовалась Григорием Орловым. Интерес ее был чисто женским. Извращенное время диктовало свои права, мужчина становился тем более желанен, чем больше у него было женщин. Стороною великая княгиня вызнала, что Орлов проживает в доме банкира Кнутсена – неподалеку от Зимнего дворца.
Со всем пылом истосковавшейся женщины Екатерина отдалась Григорию Орлову – без политики, а так… просто так!
* * *
Гришка был самый непутевый и самый добрый среди братьев. В гвардии его обожали все: рубаху последнюю снимет и отдаст, не жалея, чтобы выручить человека! Зато вот Алешка Орлов (по прозванию Алехан) был прижимист и дальновиден. Внешне добродушный и ласковый, как молочный теленочек, он повадки имел волчьи. Своей выгоды никогда не забывал, а прибыль издали чуял, словно легавая – дичь. Алехан был и самым могучим, самым дерзким! Ударом палаша отрубал быку голову, одной рукой останавливал за колесо карету, запряженную шестериком. Он вызывал на кулачный бой десяток гренадеров, бился об заклад – на деньги. Весь в кровище, но в ногах стойкий, укладывал наземь десятерых. Если «сударик» Иванушко не успевал деньги отнять, шли братцы в кабак Неймана и все пропивали – в блуде и в пакости.
Богатырской силе Орловых во всем гарнизоне Петербурга мог противостоять только офицер армии Шванвич. В драке один на один он побивал даже Алехана, но зато если нарывался на двоих Орловых, то уползал домой на карачках. Такая война тянулась долго-долго, пока всем не прискучила. Договорились они по-доброму так:
– Вот что, орлы, – сказал Шванвич братьям, – ежели где в месте нужном сойдусь я с кем-либо из вас одним, то я до последнего грошика оберу его. Согласны ли?
– Идет! – согласились Орловы. – Но ежели мы тебя вдвоем застанем в трактире, тогда ты нашему нраву уступай…
Скрепили договор выпивкой и расстались. Но однажды в осеннюю дождливую ночь двое Орловых (Алехан с Феденькой) нагрянули в кабак саксонца Неймана, а там Шванвич вовсю гуляет.
– По уговору: вино, деньги и все грации – наши!
Шванвич спьяна воспротивился. Тогда Орловы избили его нещадно и выбросили под дождь, в уличную темень. Шванвич встал за воротами, шпагу обнажил. Дождался, когда на двор вылез Алешка Орлов, и рубанул его сплеча – хрясь! Орлов кувырнулся в канаву, наполненную грязью… Из трактира выскочил Федя, стал звать:
– Алеха-а-ан… где ты, сокол наш ясный?
А сокол по самые уши в грязи плавает, и только «буль-буль» слышится. Счастье, что Шванвич был пьян, а потому удар нанес нетвердой рукой, не разрубив Орлова от макушки до кончика. Но вид Алехана был ужасен: лицо раскроено от уха до рта, кончик носа болтался на лоскуте кожи… Опытный хирург Каав-Буэргаве зашил Орлову щеку, даже нос умудрился поправить. Однако шрам навеки обезобразил красавца, отчего Алехана в обществе стали называть le balafre (рубцованный).
Подлечившись, он с братьями нагрянул к Шванвичу.
– Убивать пришли? – спросил тот, обнажая клинок.
– Зачем же? Ты обидел нас, сироток, так с тебя и причитается. Ставь вина на стол, граций зови, потом в бильярд сыграем.
Орловы никогда не мстили. Как и все силачи с мужественными натурами, они умели прощать. Но… не дай бог, если ты встанешь на их пути! Иван Орлов вскоре собрал братьев на совещание:
– Впереди нам ни одна божья свечечка не светит! Прожились так, что впору давиться… Отныне, Гришка, на тебя вся надёжа; побольше денег у курвы немецкой выманивай… Осознал?
– Да откуда ей денег-то взять, ежели сама побирается: у генерал-прокурора Глебова, у графа Саньки Строганова, у всех Шуваловых занимает… Вот ежели б она императрицею стала!
– Дельно помыслил, – одобрил брата Иван Орлов.
* * *
Только потом, опомнясь от чувственных наслаждений, Екатерина сообразила, что популярность Орловых в столичной гвардии может сослужить ей большую пользу. Она сейчас нуждалась не столько в любовнике, сколько в нерушимой опоре на грубую военную силу.
Ее гардеробмейстер Шкурин был посвящен в тайну, с его помощью Екатерина устраивала свидания с Григорием Орловым. Однажды она его приняла ночью, полусонная, и, лаская, ощутила под рукою обезображенное лицо – это был «рубцованный» Алехан.
Екатерина, вскочив с постели, разрыдалась:
– Вы, Орловы, слишком много себе позволяете. Не забывайте, кто вы и кто я…
Алехан сказал, что Гришка сегодня в караул назначен:
– Так я за него! Какая тебе разница, матушка?
Екатерина одарила его злобной пощечиной, но Алехан только рассмеялся и стал по-доброму утешать:
– Что ты ревешь, матушка? Да ты держись за нас! Пока мы живы, с такими орлами не пропадешь…
В конце лета 1761 года Екатерина ощутила признаки беременности. События при дворе вскоре последовали с такой бурной быстротой, что любовный роман превратился в политический союз – решающий для Екатерины, для Орловых и для всей России.
2. Вилами по воде
После московской сыти жизнь в столице показалась накладной.
Деревянной ложкою Потемкин дохлебывал миску толокна с постным маслом, закусил горстью снетков и запил обед бутылкою щей, в которую еще с вечера бросил изюминку (ради брожения приятного). На полковом плацу учение фронтовое продолжил. Гонял парня без жалости флигельман, ничего толком не объясняя, а лишь показывая: сам повернется – и Потемкин за ним, флигельман ногу задерет – задирай и ты ногу…
Лейб-гвардии Конный полк размещался на отшибе столицы – близ Смоленской деревни, за Невою виднелись мазанки убогой Охтенской слободки. От Офицерской улицы, застроенной светлицами офицерскими, тянулись меж заборов ряды изб рейтарских. Посреди полка – штабные палаты с цейхгаузом, гауптвахтою, церковью и гошпиталем. Вдоль реки курились полковые кузницы, мокли под дождем помосты для ловли жирных невских лососей, портомойни и кладбища… Скука! Потемкин исходил все полки и коллегии в столице, дабы сыскать кого-либо из родственников, но таковых, увы, не нашлось, а потому пришлось бедному парню секретаря Елгозина потревожить.
– Мне бы, – сказал Потемкин, – повидать надобно командира полка его высокоблагородие премьер-маеора Бергера. Жалованья просить для себя хочу. А то ведь измаялся уж… во как!
– С чего измаялся ты, гефрейт-капрал?
Потемкин растолковал, что, на экипировку истратясь, в полк явился с тридцатью рубликами, которые по ночам в штиблет прятал, а на днях проснулся – в штиблете корочка от хлеба лежит.
Елгозин до Бергера его не допустил:
– Ежели ты, раззява московская, спать с открытыми глазами ишо не обвыкся, так и ступай на довольствие рейтарское.
– Да я уж давно из солдатского котла хлебаю.
– Вот и хлебай на здоровье. Нешто не слыхал, что в Конном регименте даже ротмистры по восемь годков полушки не имели. Едино ради чести служат… и ты служи. Даром!
Потемкин поселился в избах на берегу Невы, где ютились семейные служаки. Жили рейтары с женами, бабками и детишками, при своих баньках и огородах, бреднями артельно вычерпывали из Невы вкусную корюшку. Обычно солдаты из дворян платили солдатам из мужиков, чтобы те за них службу несли. Но Потемкин сам впрягся в службу, тянул лямку – без вдохновения, но исполнительно.
Вскоре пошли слухи прискорбные: мол, государыня Елизавета совсем плоха стала, у нее кровь носом идет, в театре перестала бывать, комедий не глядит и пляшет редко.
Люди русские понимали, что стране нужны перемены.
– Но лучше б перемен не было! – говорили пугливо. – Перемены тоже ведь бывают разные… оттого нам, сирым, и страшно!
* * *
Давненько не слыхали в Петербурге погребального звона, с Невского исчезли похоронные процессии: Елизавета указами исключила из жизни все, что могло напоминать ей о смерти. Купцы продолжали таскать ей наряды, императрица со знанием дела рассуждала о туфлях и помадах, совершенно запустив государственные дела, внутри страны множились беспорядки, росла постыдная нищета. Иван Шувалов в порыве откровения сказал канцлеру Михайле Воронцову:
– Мы в тупике! Повеления остаются без исполнения, главные посты без уважения, а справедливость тоскует без защиты…
Однажды на Невском большая толпа матросов окружила карету императрицы, требуя выдачи жалованья.
– Когда отдашь, матка? – орали матросы. – Нам уже и мыльца купить не можно, в бане песком да глиною скоблимся.
Елизавета, искренно прослезясь, отвечала в окошко:
– Нешто вы, робятки мои ненаглядные, зловредно думаете, что не дала бы вам, ежели б имела? Да не я вас, а вы меня как можно скорей пожалейте, бедную: я ведь даже супы без гишпанских каперсов кушаю! Киски мои кой денечек печенки не ели – и воют…
Матросы пропустили царицу, ехавшую на богомолье.
– Вишь ты, закавыка какая! – говорили они. – Ежели у нее и на кошек не хватает, так где же тут на флот набраться?..
Растрелли торопливо достраивал Зимний дворец на Неве, но Елизавета умирала еще в деревянном дворце на Невском, тесном и неуютном, с тараканами и мышками, с клопами и кисками. Она медленно погружалась в глубокую меланхолию, иногда лишь допуская девочек-калмычек, развлекавших ее своими детскими играми, дравшихся перед ней подушками. Поглядев в зеркало, Елизавета разбивала его:
– Во, жаба какая… страх один! Господи, да неужто это я? Ведь все Эвропы знают, какая я была красивая…
Французский посол Бретейль депешировал в Версаль: «Никогда еще женщина не примирялась труднее с потерею молодости и красоты… Ужины при дворе становятся короче и скучнее, но вне стола императрица возбуждает в себе кровь сластями и крепкими ликерами…»
Летом 1761 года Елизавета приняла Растрелли, который для окончания Зимнего дворца просил у нее 380 000 рублей.
– Да где взять-то? – рассердилась она; нужную сумму все-таки наскребли по казенным сусекам, но тут случился пожар, истребивший на складах Петербурга колоссальные залежи пеньки и парусины для флота, – Елизавета распорядилась все собранные деньги отдать погорельцам. – Видно, не судьба мне в новом доме пожить…
Победоносная русская армия, поставив Фридриха II на колени, целый год не получала жалованья. Елизавета просила два миллиона в долг у купцов Голландии – не дали, сочтя императрицу некредитоспособной: один только личный долг Елизаветы простирался до 8 147 924 рублей. Богатейшая страна – Россия! – пребывала в унизительной бедности. Генерал-прокурор Глебов советовал для исправления финансов снова ввести смертную казнь. Елизавета спросила:
– Так что я с удавленников иметь-то буду?
Глебов объяснил, что, упорствуя в милосердии своем, царица семьдесят тысяч преступников в живых оставила, а еще десять тысяч солдат стерегут их по тюрьмам и каторгам.
– Сто тыщ сидят на шее нашей – всех корми! А за что? Не лучше ли сразу головы отсекать? По вашей милости число преступлений увеличилось, а само преступление без наказания осталось. Народ же наш столь закоснел в упрямстве, что кнута уже не пужается.
– А что скажут… Эвропы? – спросила Елизавета.
Зимою ей стало хуже, кровь пошла горлом, чулки присохли к застарелым язвам.
В покои великой княгини проник воспитатель Павла Никита Иванович Панин, и Екатерина приняла его, сидя в широких одеждах, чтобы скрыть признаки беременности. Панин дал понять, что престольные дела потребуют изменений в наследовании короны. Шуваловы охотно поддерживают его мысль: на престол – в обход Петра! – следует сажать малолетнего сына Павла.
– Шуваловы не прочь стать регентами при вашем сыне, но я более склонен к решению, что бразды регентской власти надобно вручить вам, я же останусь воспитателем Павла Петровича…
Екатерина поняла, в какой глубокий омут закидывает Панин свои удочки, и отвечала с гневным пылом:
– Оставьте вздор, Никита Иваныч! Императрица еще жива, а ваше предприятие есть рановременное и незрелое…
Отвергая престол для сына, она оставляла престол для себя. 24 декабря Елизавета, пребывая еще в сознании, простилась с близкими, придворными, генералами, лакеями, башмачниками, ювелирами и портнихами. Агония длилась всю ночь, под утро она преставилась. Тело покойной перенесли под балдахин, окна отворили настежь, стали читать над усопшей Евангелие, а новый император Петр III петушком скакал на одной ножке, высовывая язык, кричал:
– Ура, ура! – И повелел жене: – Мадам, следуйте в церковь, где сразу же дадите присягу на верность моему величеству.
– С каких это пор жены обязаны давать присягу мужьям?
– А иначе я вам не верю…
Екатерина записала для истории: «Петр был вне себя от радости, и оной нимало не скрывал, и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окромя вздорных речей, представляя более Арлекина, нежели иного чево, требуя однако к себе всякое высокое почтение». В куртажной галерее был накрыт стол на 150 персон…
Екатерина вдруг резко поднялась из-за стола.
– Сядь! – крикнул ей муж; Екатерина сослалась на недомогание от простуды. – Я знаю, какая у тебя инфлюенция… Черт ее разберет, – продолжал Петр, обращаясь к иностранным послам, – я уже забыл, когда спал с нею на одной постели, а она все рожает. Но теперь-то я выясню, кто помогает мне в этом нехитром деле.
Пажи едва поспевали за молодою императрицею, подхватывая с полу длиннейший трен ее траурных одежд. Она поехала в Аничков дворец, где в одиночку горевал граф Алексей Григорьевич Разумовский. Екатерина поступила очень правильно, что навестила именно его. Ведь он был не только куртизаном, но и законным мужем Елизаветы, а в гиблое время бироновщины оба они, Елизавета и Разумовский, ходили по самому лезвию ножа… «Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, сама обняла его, и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могли почти говорить…»
Потом старый фаворит сказал:
– Дочка моя, я хоть и мужик, хохол щирый и неотесанный, но в жизни всякое видывал, любые заботы сердцу моему внятны. Ежели с тобою беда случится, ты на меня уповай – выручу!
На выходе из Аничкова дворца Екатерину задержал младший брат фаворита – гетман Кирилла Разумовский.
– Ваше величество, – изящно поклонился он, – я остаюсь по-прежнему рыцарем вашим. В моем распоряжении две имперские силы: Академия наук и лейб-гвардии полк Измайловский. Наука сейчас бессильна, но зато солдаты… зато штыки их…
* * *
Потемкин, стыдясь бедности, офицерских компаний избегал, а дабы время напрасно не уходило, повадился бывать на острове Васильевском: дважды в неделю там открывалась для петербуржцев библиотека академическая, где немало людей учености изыскивали.
Потемкин здесь отдыхал! Но иногда, от чтения отвлекшись, капрал сидел недвижим, сладко грезя о любви и славе… Будущее писалось вилами по воде. Впрочем, будущее так и пишется во дни младости.
3. Кому нужен бедный капрал?
Вслед за Елизаветой отдал богу грешную душу и парализованный граф Петр Шувалов. Известие о его кончине вызвало бурную радость на окраинах Санкт-Петербурга, на его похороны собралось все простонародье столицы. День был ядрено-морозный, но толпа не расходилась. Гроб с телом вельможи долго не вывозили из дома на Мойке, а люди, уставшие ждать, потешались в зазорных догадках:
– Не везут, чай, оттого, что табаком посыпают!
Покойный продавал народу табак – за сколько хотел.
– Не табаком, а солью! – кричали некурящие бабы.
Недосол на столе был трагичен. Ладно уж табак, но Шувалов безбожно вздувал цены на соль, отчего народ, не в силах ее покупать, страдал цинготной болезнью.
Когда же гроб с телом графа Шувалова показался на Невском, толпа разом присела от хохота:
– Ой, потеха! Из гроба-то сало моржовое вытекает…
Сало тоже было на откупе у Петра Шувалова, но он поставлял и треску, а потому – в отместку ему – из толпы полетели, противно шмякаясь о крышку гроба, тухлые рыбины. Генерал-полицмейстер Корф велел обставить церемонию солдатами и сам возглавил ее – верхом, при обнаженной шпаге. Громадная камбала, прилетев издалека, словно блин, слякотно залепила лицо барона.
– Эй! – закричал он. – Хватайте дерзостных!
Но в полицию уже сыпались камни, мужики быстро раздергали заборы на Старо-Невском, началась свалка. С большим трудом Корф удержался, чтобы не скомандовать – к открытию огня. Народ бранью проводил процессию до самых ворот Александро-Невской лавры.
Вечером Корф навестил молодую императрицу:
– Поверьте мне, старому солдату, что столько драк и столько ругани я за всю свою жизнь еще не наблюдал, как сегодня. Мне кажется, раздайся хоть один выстрел – и Петербург был бы охвачен таким бунтом, какого еще не знала столица России.
– Благодарю за рассказ, Николай Андреевич, – ответила ему Екатерина. – Сии похороны да послужат уроком! Теперь ясно вижу, что любая частная монополия народу противна. Нельзя промыслы государственные отдавать в откуп единоличный. С одного монополиста и прибытков казна возьмет немного… Я об этом еще подумаю!
После генерал-полицмейстера она приняла (опять-таки сидя) генерал-поручика артиллерии Вильбоа:
– Извещена я стала, Александр Никитич, что на место, ставшее вакантным по смерти Шувалова, рекомендовать вас станут. Обещаю приложить свое влияние, дабы видеть вас, человека умного и благородного, на посту генерал-фельдцейхмейстера…
Вильбоа, услышав такое, припал к ее руке. Екатерина нагнулась из кресел и поцеловала артиллериста в лоб. После чего хитрая женщина повела дальновидную интригу:
– Наслышана я, что в Артиллерийском штате обнаружилось еще упалое «вакантное» место цалмейстера… Имеете ли вы кого на примете, чтобы казну русской артиллерии ему доверить? – Вильбоа наморщил лоб, Екатерина помогла ему: – Предлагаю вам Орлова Григория, а уж вы озаботьтесь, чтобы из поручиков получил он чин капитанский…
Вильбоа догадывался, что сделать Орлова казначеем – все равно что доверить козлу капусту. Но за речами Екатерины артиллерист уловил нечто значительное и обещал ей повиноваться.
* * *
За высокой оградой, весь осыпанный хрустким инеем, притих воронцовский замок – напротив него, еще недостроенные, темнели ряды гостиных дворов. Болящий ювелир Жером Позье еще вчера думал, что умрет от колик, но коммерция важнее смерти, и по первому зову Елизаветы Романовны Воронцовой он притащился с набором драгоценностей. Фаворитка приняла мастера в постели (это была последняя мода парижских дам!), держа на подносе чашку с бразильским шоколадом, вся в окружении противно лающих мосек.
– О, так ты живой, негодяй! – обрадовалась она.
Позье разложил на одеяле новинки. Лизка надела на палец перстень с мизерными часиками, прицепила серьги с алмазными подвесками («Я ценю их в пятнадцать тысяч», – остерег ее Позье. «А мне плевать!» – ответила куртизанка) и набросила на шею ожерельную нитку из крохотных бриллиантов с рубином в кулоне.
– Все мое! – сказала она, а моськи заворчали. Позье намекнул о деньгах. – Получишь с государя… он сейчас явится.
Ноги императора, продетые в жесткие футляры ботфортов, не сгибались в коленях, и Петр плюхнулся в кресло, растопырив свои ходули как длинные палки. Воскликнул радостно:
– А, вот и ты, старина Позье! Выходит, мне вчера неправду сказали, будто ты собрался отойти в лучший из миров.
– Я передумал, – отвечал находчивый ювелир, – и решил еще пожить на свете, чтобы иметь счастье видеть вас императором.
– Да. Теперь ты будешь иметь немало заказов.
– Ах, государь, – с чувством отвечал художник, – напомните, пожалуйста, какого цвета бывают деньги, которых я не видел от вас на протяжении долгих пятнадцати лет.
Император велел лакеям подать пива:
– Побольше и покрепче! Тетка моя была скупа, и ты сам знаешь, Позье, как я нуждался. Но теперь все изменилось… Для начала я делаю тебя бригадиром. Но предупреждаю: головы у тебя не будет, если узнаю, что ты осмелишься исполнять заказы моей жены.
Воронцова, пользуясь удобным случаем, сказала:
– В курантах европских писано, что знатные дамы Парижа бюсты свои букетами из бриллиантов искусно украшают.
Позье с опаскою заявил, что такой «букет» может стоить тысяч сорок – не меньше, на что Петр отвечал с хохотом:
– До чего же глупый народ эти швейцарцы! Позье, что ты считаешь рубли, если мне теперь принадлежит вся Россия… Ты только посмотри на мою Романовну: разве ее бюст не стоит сорока тысяч?
А дома ювелира ждала записка от Екатерины, просившей мастера прибыть к ней немешкотно. Позье не посмел ослушаться, но доложил императрице, что ее муж грозил лишить его головы:
– Если я приму заказ от вашего величества.
– Перестаньте, Позье! Я не та женщина, которую украшает ваше искусство. Дело мое к вам государственное. В короне покойной Елизаветы были изумруды, сапфиры и рубины, которые кто-то уже повыдергивал из бордюра. Догадываюсь, кто это сделал…
– Я тоже, – тихонько вставил Позье.
– Сможете ли быстро изготовить погребальную корону?
Позье сказал, что у него есть запасной бордюр, который он за одну ночь оформит поддельными бриллиантами.
– Я буду признательна вам, Позье, если завтра к ночи вы навестите меня у одра тетушки с готовой короной…
Позье раскрыл перед нею футляр черного бархата, внутри его сияла голубым огнем дивная прозрачная табакерка.
– Это авантурин из окрестностей Мадрида, а до России еще не дошла мода иметь ценности из этого камня. Я сам только вчера получил эту вещь из рук мсье Луи Дюваля, приехавшего из Женевы.
– Какая прелесть! Но у меня нет денег…
– Догадываюсь, ваше величество, – засмеялся Позье. – И табакерку эту я ни за какие деньги не продам – я дарю ее вам!
Екатерину снова навестил Никита Панин:
– Все обеспокоены, что в манифесте о вступлении на престол ваш супруг не упомянул ни вас, ни даже вашего сына.
– А мы немножко почихаем, – сказала Екатерина, протягивая к нему новую табакерку. – Прошу, Никита Иваныч…
Табак она брала всегда левой рукой, чтобы правая, даваемая для поцелуя, табаком не пахла. Ею учитывались даже мелочи!
* * *
Она уже знала, что в голштинском окружении Петра ее прозвали пакостным словом: гадюка! Могущественный клан Воронцовых желал бы выкинуть ее с сыном за границу, а тогда под корону пойдет Лизка Воронцова. Но сестра фаворитки, княгиня Екатерина Дашкова, казалось, желала разрушить замыслы своей фамилии… Екатерине она не нравилась никогда. Ее коробило отсутствие аристократических манер. В княгине не было и намека на женское изящество. При малом росте Дашкова имела широкий торс охтенской молочницы. Крупная голова, казалось, росла прямо из плеч, а черные корешки сгнивших зубов не сравнишь с перлами. Екатерина видела в Дашковой бесполое существо, натисканное, как мешок мусором, цитатами из Буало, Монтескье и Гельвеция. Зная, что княгиня свободно владеет четырьмя языками, однажды она спросила:
– Какой же язык ныне вы изучаете?
– Русский, – отвечала ей та. – Я могла бы до смерти без него обойтись, но, к сожалению, моя свекровь настолько дикая женщина, что с трудом понимает даже французский…
Год назад им довелось ехать в одной карете, объезжая гигантскую свалку песка и щебня, кирпичей и досок, которые заполняли площадь перед новым дворцом. Здесь же, в дубяных шалашах, селились рабочие с семьями, жили лучшие штукатуры страны – костромичи и ярославцы; на шестах болтались мужицкие порты и онучи, в зеркальных стеклах растреллиевского создания великолепно отражалась нищета и голь русского быта… Екатерина сказала:
– Найдется ли такой мудрец, который бы мог придумать способ очистить площадь от гор этого хлама?
– Пфуй! – отвечала Дашкова по-немецки. – У нас всегда так: одно делают, другое портят. Но разве можно представить Россию без грязи, без рванья, без кислых щей и без вони онучей?
Екатерина, скупо подобрав губы, сказала, что Европа никогда не считалась бы с Россией, если бы ее олицетворяли только грязь, рвань и зловоние капусты. На это Дашкова заявила, что хотела бы жить и умереть непременно в Голландии.
– Голландский посол сказал мне, что у него на родине даже свиньи не живут так, как живем мы, русские аристократы…
Под женщинами, столь разными, упруго качались каретные диваны. Дашкова, приникнув к Екатерине, бредово нашептывала:
– Представьте иную Россию: чистое свежее утро, наши же мужики, на диво трезвые, все в чистеньких передничках, выходят из красивеньких домиков, покрашенных одинаково, и, поливая тюльпаны куриным бульоном, вежливо раскланиваются с опрятными соседками: тузи так, фрекен! Вы верите, что такое возможно?..
А теперь, в метельную январскую ночь, невзирая на сильную простуду, Дашкова пешком добрела до дворца на Невском, вся завьюженная с ног до головы. Камер-фрау Шаргородская сказала княгине, что ея императорское величество давно уже в постели.
– Все равно, – настояла Дашкова, – я должна ее видеть.
Екатерина ответила преданной камер-фрау:
– Сам бес ее по ночам таскает! Ладно, пусти. – При появлении Дашковой она осыпала ее самыми нежными упреками: – Дорогая моя! В такой мороз, с такой высокой температурой, почему вы не бережете себя для детей и мужа? – Екатерина широко откинула край одеяла. – Полезайте сюда, я должна согреть вас…
Промерзшая Дашкова прислонилась к ней, как к раскаленной печке. Поцеловав императрицу в лоб, начала пылко:
– Я пренебрегаю всем, даже честью своего знатного рода, дабы возвестить вам: новый государь опасен для вас и для вашего сына. Не теряйте времени! Отвратите грозящую вам опасность… Есть ли у вас план, как избавить себя и страну от пьяных неистовств вашего несчастного супруга?
Екатерина обратилась к иконам:
– Клянусь! У меня нет и никогда не будет никаких планов, я лишь верная жена своему мужу и повинуюсь ему во всем…
Она залилась бурными слезами (Дашкова тоже).
– Я… ваша, – сказала княгиня. – Располагайте мною, как вам угодно. Но если нет плана, его следует быстро придумать. Я все беру на себя… ради вас… ради вашего будущего…
Екатерина покрыла ее руки поцелуями:
– Умоляю: не губите свою молодость из-за меня!
– Нет, нет, я спасу вас… не лишайте меня, ваше величество, огромного счастья принести себя в жертву ради престола…
Когда она удалилась, Екатерина отдернула штору:
– Ты слышал, что пела эта голландская канарейка?
Гришка Орлов, выйдя из укрытия, улегся в постель:
– Бешеная баба! От нее надо бы нам подальше. В свете говорят о ней дурно: будто истомилась уже завистью к сестре своей Лизке, а за Дашковой сейчас волочится Никита Панин.
– Вот где Содом и Гоморра! – хихикнула Екатерина.
Щипцами она загасила трепетное пламя свечей – мрак…
(Фридрих II, отлично извещенный о делах в Петербурге, позже писал справедливо: «Все сделали Орловы, а Дашкова была лишь мухой, усевшейся на рогах пашущего вола…»)
* * *
Русский поклон для дам император заменил германским реверансом, гвардию именовал «янычарами», третируя ее на парадах всяко:
– Эй, вы! Шевелись, проклятая банда…
Стало известно, что из ссылки возвращаются курляндский герцог Бирон и фельдмаршал Миних, уже спешит на русские хлеба обширная голштинская родня императора. Все русское подвергалось Петром поруганию и глумлению, даже русские слова преследовались.
Григорий Потемкин наспех переучивался:
– Стража – караул, отряд – деташемент, исполнение – экзекуция, объявление – публикация, действие – акция, подчинение – дисциплина… Неужто по-русски хуже было сказано?
В полку Конной гвардии отобрали васильковые кафтаны и камзолы вишневые, рвали с рукавов кружевные манжеты. Готовясь заступать в караул при гробе Елизаветы, капрал облачал себя по-новому – уже на прусский лад, а в ботфорты напихал соломы побольше, дабы придать икрам ног необходимую выпуклость.
– Немецкий язык знаешь ли? – спросил его Бергер.
– Понимаю и немецкий.
Вместо русского «Ступай!» прозвучало новое: «Марш!»
6 000 свечей освещали парадный зал, где когда-то юный Потемкин в сонме студентов представлялся веселой Елизавете, рассказывая ей о медах смоленских, а теперь она покоилась на одре скорбном. От жаркого свечного горения в зале нависала страшная зловонная духотища – покойница быстро разлагалась.
Был поздний час, когда вбежали лакеи, разбрызгивая по стенкам благовония, дабы утишить тлетворный дух. Серый чад колебался понизу, как туман над колдовскою трясиной. Вдруг потянуло сквозняком, послышались голоса женщин. Шелестя траурными одеждами, мимо Потемкина плавно прошла Екатерина, голову ее укрывал черный капор с полями, опущенными на плечи; за нею паж в коротких штанах нес корону, мерцавшую стразами; перед статс-дамами и фрейлинами важно выступал Позье – со щипцами и отверткою.
Екатерина по ступеням поднялась на возвышение одра.
– Давай корону, мальчик, – велела пажу.
Потемкин видел, как она, покраснев лицом, силилась напялить корону на голову покойницы. Сначала делала это осторожно, потом настойчиво – так, словно набивала обруч на бочку.
– У меня не получается, – недовольно произнесла она сверху. – Я не знаю, в чем тут дело… Вы правильно сняли мерку?
– Да, – отвечал ей снизу Позье, щелкая щипцами. – Значит, у покойницы распухла голова. Я это учел. Позвольте исправлю.
Он раздвинул на бордюре короны штифты (позже ювелир вспоминал: «Дамы кругом меня хвалили императрицу, дивясь ее твердости духа, ибо, несмотря на все курения, меня столь сильно обдало запахом мертвого тления, что я с трудом устоял на ногах. Императрица же вынесла все это с удивительной твердостью…»). Потемкин даже зажмурился, когда Екатерина вдруг склонилась над мертвою, целуя ее в посеревшие губы, охваченные мерзостным тлением. Дамам стало дурно, паж с криком выбежал, Екатерина всех удалила…
Теперь у гроба остались двое – он и она!
Гефрейт-капрал издали обозревал женщину, и грешные (увы, опять грешные) мысли одолевали его.
Громкий стук приклада заставил ее обернуться.
Потемкин стоял на коленях, держа ружье наотлет.
Ни тени удивления – лицо женщины оставалось спокойным.
Почти бестелесная, она подплыла к нему по воздуху.
Складки платья тихо колебались в волнах угарного чада.
– Встань, рейтар, – услышал он. – Чего ты хочешь?
Потемкин встал, выговорив исступленно:
– Помнишь ли меня? Так возьми жизнь мою…
Екатерина сцепила на животе тонкие пальцы рук.
– Мне твоя жизнь не надобна, и своей хватит!
Еще один шаг. Она оказалась совсем рядом. Потемкин ощутил даже ее дыхание и запах мертвечины, пропитавший одежды.
С треском гасли по углам зала догорающие свечи.
Только сейчас Екатерина узнала его. Наверное, память подсказала ей сцену пятилетней давности, когда в Ораниенбауме представлялись московские студенты.
– Ах, это ты… Помнится, желал монашеский сан принять. А стоишь с ружьем. Но забыла я, как зовешься ты…
– Потемкин я!
Екатерина пошла прочь, но чуть задержалась:
– Думал ты обо мне одно, а сказал другое… Дикарь! Я ведь по твоим глазам вижу, чего ты от меня хочешь…
Казалось, что Потемкин соприкоснулся с нечистой силой.
4. Промежуток
Рано утром Екатерина выводила собачку на Мойку и, следуя через дворцовые кухни, снова встретила Потемкина: ослабив на себе тесную амуницию, капрал насыщался остатками вельможного ужина… Екатерина рукою удержала его от поспешного вставания. Спросила:
– А зачем священники омофоры в церквах надевают?
Ответ знатока был предельно ясен:
– Омофор являет собой погибшее от грехов человечество, которое Спаситель воздел на рамена свои, яко овцу пропащую.
– Благодарю. А то я не знала… Почему, сударь, общества чуждаетесь? Разве не бываете в доме банкира Кнутсена?
– К свету не привык, да и стеснителен…
Екатерина повидала мужа, сказав, между прочим:
– Ах, как мало просьб у меня! Но одну исполните. При надевании короны погребальной помогал мне капрал Конной гвардии – Потемкин, человек услужливый и бедный. Дайте ему чин следующий…
Потемкин стал виц-вахмистром. Взбодренный случаем, появился он в доме Кнутсена, где проживали Орловы, на квартире их сбирались все гневно-протестующие противу негодного царствования «петрушки». Стены были завешаны шпагами, пистолетами и связками кожаных бойцовских перчаток – для драки! Потемкин тихонько пощупал их – нет ли внутри свинчатки? Но таковой не обнаружил: Орловы – бойцы честные, без подвоха. Приголубил и приласкал вахмистра изувеченный Алехан Орлов – человек вкрадчивый:
– Голубчик ты наш, Гришенька, почто в кавалерии замыкаешься? Уж не побрезгай водочки похлебать из корыта пехотного да закуси малосольным огурчиком… А коли, – досказал он главное, – сболтнешь о том, что слыхал средь нас, так разорвем тебя на сто сорок восемь кусков, яко пес бешеный разрывает кисыньку…
Здесь Потемкин узнал, что Петр готовится воевать с Данией, дабы отнять у нее провинции Шлезвига. Алехан Орлов высморкался в оконную форточку – прямо на прохожих – и сказал так:
– Гвардионосу, выпьем! Император сам назначил срок своей гибели: едва тронется в поход на Данию, тут мы его и прикончим.
* * *
Петр и раньше поговаривал, что пойдет воевать с Данией, но при этом русская армия – победительница Фридриха! – должна попасть в подчинение Фридриха. Шепот по углам изливался в ропот, а гвардейские казармы ревели от ярости: «Мы войска прусские, как снопы, молотили…» Что там говорить о гвардии? Даже самый последний нищий, протягивая руку на паперти, громко осуждал дела и поступки нового государя.
В конце января Петр пожелал видеть Позье; на этот раз император чувствовал себя перед ювелиром неловко:
– Я вызвал из Пруссии своих дядей Голштинских с женами и семьями, они бедны, как трюмные крысы, и не могут показаться в русском обществе, ибо в ушах их жен и дочерей серьги украшены кусочками каменного угля. Помогите им, Позье…
А что Позье? Тридцать лет жизни, проведенные в России, научили мастера многому, и он – раньше самого императора! – догадался, кто станет управлять Российской империей… Ювелир сказал:
– Государь, я согласен осыпать бриллиантами всех голштинцев, но предупреждаю: бриллианты мои будут фальшивыми!
– Ах, Позье, как хорошо вы меня поняли! Я и сам хотел просить вас об этом, чтобы мне излишне не расходоваться…
Принц Георг Голштинский был возведен в фельдмаршалы с жалованьем в 48 000 рублей, а его братец Петр Голштинский, тоже получив чин фельдмаршала, стал петербургским губернатором. Император говорил свите, что на время похода в Данию его дядья останутся в столице, чтобы его именем управлять «глупой» Россией:
– Адам Олеарий был прав, напророчив, что Голштинию ожидают великие времена, а Россия станет лишь придатком моей Голштинии!
Принц Георг стал и шефом Конной лейб-гвардии. Секретарь полка Федор Елгозин потребовал Потемкина в «Штабные палаты»:
– Эй, богомол! Какую руку наверху имеешь?
– Да никакой – волка ноги кормят.
– Может, ближние при дворе шевелятся?
– И родни нет в столице. Одинок как перст.
– Вишь ты как! – подивился Елгозин. – А велено тебе бывать в адъютантах при дяде императора – принце Голштинском…
Потемкин и сам был удивлен такому скорому взлету. Но парень уже распознал, на чьей стороне сила, и покорно за этой силой следовал. А принц Георг оказался мужик противный: не позабыла душа его гадючья, что, служа Фридриху II, бывал не раз бит воинством русским. И однажды при гостях схватил вахмистра за ухо:
– А-а, руссише швайн… плёх зольдатен, плёх!
Потемкин позор стерпел: «Ну, погоди, пес паршивый…»
Орловы уже не первый раз подступались к Екатерине:
– Чего время тянуть напрасно? Вели учинять – и учнем.
Но она понимала, что история не любит, когда ее подталкивают в спину, – история сама назначает сроки.
– Чем больше сдерживать негодование, – отвечала женщина конфидентам, – тем мощнее последуют взрывы ярости общенародной…
Бретейль докладывал в Версаль: «Екатерина все более пленяет сердца русских… духовенство и народ вполне верят ея глубокой и неподдельной скорби». И что бы отныне ни вытворял ее супруг, он все делал во вред себе и на пользу своей жене. Прусский король – даже издали! – ощутил, как клокочет кипяток возмущения в русском котле, а напор пара готов сорвать с котла крышку. «Слушайтесь жену, – диктовал Фридрих в письмах к императору, – она способна быть очень хорошей советницей, и я убедительно прошу вас следовать ея указаниям». Король в эти дни сказал Финкенштейну, что русское дворянство неспособно выделить из своей среды российского Кромвеля!
– Но зато оно способно убивать своих царей!
* * *
Опохмелясь с утра квартой английского пива, Петр к обеду едва переставлял ноги, и не было такого застолья, когда бы лакеи не тащили его волоком на постель, когда бы не наболтал он чепухи, предавая множество государственных тайн. Иноземные курьеры скакали из Петербурга с полными сумками посольских депеш: ах, сколько секретных сведений, ах, сколько смешных анекдотов! С напряженным вниманием наблюдали за обстановкой при русском дворе иностранные послы. Многие из них уже пытались проникнуть во внутренний мир Екатерины, дабы расшифровать тайны, которые руководят женщиной, претерпевающей массу оскорблений от мужа. Но дипломаты в бессилии отступали перед этой непроницаемой загадкой…
Орловы тишком представили Екатерине капитана Петра Богдановича Пассека: мрачный великан с лицом отпетого забулдыги не придумал ничего лучшего, кроме свирепого натиска:
– Ты долго будешь держать нас в нетерпении? Пентюх голштинский над русскою гвардией ставлен, а немки ихние голышом прикатили на сало наше, теперь, гляди, алмазами засверкали.
– О чем вы, капитан? – хмыкнула Екатерина.
Пассек, упав на колени, грубо хватал ее за платье:
– Укажи только, и не станет злодея! Все видят, как исстрадалась твоя ясная душенька… Зарежу пса твоего!
Такое чистосердечие перепугало Екатерину:
– Да бог с вами, капитан, или выпили лишку? Распустили языки свои длинные и меня погубите!
Она чувствовала, что барон Бретейль, посол Франции, и граф Мерси д’Аржанто, посол венский, настойчиво ищут случая повидаться с нею наедине. Екатерина ловко уклонялась от их визитов, стесненная еще и тем, что ребенок, колышущий чрево, уже мешал ей; она страстно желала избавиться от плода. Все чаще в беседах с Орловыми она обсуждала поведение Никиты Панина, жаждавшего посадить на престол цесаревича, дабы от имени Павла (но своей волей!) управлять государством…
– Если это правда, – размышляла Екатерина, – что Никита Иваныч волочится за Дашковой, так пусть Дашкова уступит ему в страсти, потребовав за это отказа от честолюбивых умыслов.
Гришку Орлова при этом даже передернуло:
– Да постыдись, Катя! Нельзя же так…
Екатерина без смущения отвечала ему по-немецки:
– В политике удобны любые методы, а стоять в карауле над чужою нравственностью не нанималась. И не думай, что Дашкова старается намастерить из России пейзажей голландских. Она – лишь отражение Панина, только в зеркальном повороте, каковым гравюра и отличается от портрета живописного. Желая сделать меня обязанной ей, Дашкова желает вертеть мною потом, как ей хочется…
В этих словах – разгадка всей сложности отношений двух женщин, следивших одна за другою, как будто они соперницы в любви.
* * *
В апреле Петр с избранными людьми свиты тайно покинул столицу. Скоро показался Шлиссельбург, за острыми фасами жемчужно сверкали ладожские волны. В крепости Петр устроил обед с царственным узником. Сначала он присматривался к Иоанну Антоновичу настороженно, потом этот идиот показался ему симпатичен. Во время беседы Иоанн, прежде чем отвечать на вопрос, брался рукою за нижнюю челюсть, управляя ею, а речь его была едва доступна для понимания. Покидая крепость, Петр сказал свите, что в этом человеке обнаруживается «высокий воинский дух». Вернувшись в столицу, он спьяна заявил при дворе, что вернет Иоанну свободу, женит его на голштинской кузине и завещает им всю империю… Весною в Аничковом дворце началось пьянство великое. Еще не потеряв разума, Петр стал угрожать датскому послу Гакстгаузену:
– А вы не рассчитывайте, что мою великую Голштинию можно и далее держать в небрежении. Я включу русскую армию в состав армии непобедимого Фридриха, господина моего, и мы станем отнимать у вас провинцию Шлезвиг…
Гакстгаузен побледнел, будто из него кровь выпустили.
– Как мне будет позволено, – спросил он, – понимать ваши слова? Или это шутка? Или… объявление войны моей стране?
– Считайте, что Россия объявила войну Дании…
Сюда же, в Аничков дворец, прибыли вызволенные им из ссылки герцог Бирон и граф Миних (два паука, всю жизнь один другого пожиравшие). Петр решил помирить их одним залпом. Бирона украсил лентою Андрея Первозванного, а на Миниха нацепил золотую шпагу. Потом вручил старикам по громадному бокалу венджины.
– Поцелуйтесь, – велел, – и будьте друзьями…
Но тут Лизка Воронцова отвлекла внимание императора, и заклятые враги, даже не отхлебнув из бокалов, разошлись по углам… Петр вскоре потребовал от Бирона уступить права на корону Курляндии своему дяде – принцу Георгу Голштинскому: из русского покровительства Курляндия перемещалась под влияние короля Пруссии, а Фридрих давно мечтал наложить лапу на всю русскую Прибалтику.
Бирон, горько рыдающий, навестил Екатерину.
– Хоть вы, – сказал он, – вы-то понимаете мое горе?
– Да, герцог. Мне жаль вас. И вас, и… Россию.
– Двадцать лет страдать в ссылке, чтобы, обретя свободу, лишиться всего, что меня удерживало на этом свете!
Екатерина отвечала Бирону – разумно:
– Не отчаивайтесь. Георг Голштинский не может попасть в Митаву, ибо герцогский дворец занят принцем Карпом Саксонским, который узурпировал корону курляндскую. Ни вы, герцог законный, ни Георг Голштинский, герцог незаконный, никто не может вышибить из Митавы этого пришлого наглеца.
– Как же разрешить курляндский вопрос?
– Лучше всего – пушками…
В эти дни, когда война с Данией стала явью и гвардию уже готовили к походу, на квартире Орловых не угасало веселье.
– Зарядить пушки! – командовал Алехан.
Все исправно себе наливали.
– Залп! – И бокалы вмиг оставались пустыми.
– Сыпь порох! – Начинали дружно закусывать…
Потемкин, как самый трезвый, к вину охоты мало имевший, катал наверх по лестничным ступеням бочку за бочкой. Дни наступали – разгульные, бедовые, ликующие. Даже в паролях и ответах-лозунгах чуялось, что готовится нечто. В караулах столицы на оклик «Нетерпеливое!» – отвечали: «Ожидание!» А на пароль «Великая!» – отзывались на постах лозунгом: «Перемена!»
5. Дура
Будь ты хоть трижды император, но если налакался пива с утра пораньше, то всегда будешь озабочен – куда бы его девать? Для этой цели лучше всего переносная ширма. Но таскать ширму по плац-парадам не станешь. И потому Петр таскал за собой Степана Перфильева, который в публичных местах загораживал его от неуместных взоров. На ветреном плацу строились полки. Из коляски выбрался статс-секретарь Волков, стал наговаривать: мол, объявились в гвардии заговорщики, которые только и ждут удобного часа…
– Что за вранье! – отвечал Петр, велев Перфильеву заслонить его с наветренной стороны. – Я хожу по улицам в любое время дня и ночи без охраны. Если бы русские хотели сделать мне зло, они бы давно прибили меня. Но этого же не случилось!
Волков сказал, что братья Орловы – главные зачинщики бунтов в гвардии, а их стоит бояться.
– Перфильев, ты знаешь Орловых?
– А кто ж их не знает?
– Тогда не торчи здесь, а ступай и войди к Орловым в дружбу. Я дам тебе денег. Играй в карты, пей водку и предупреждай об опасности… Чего мне бояться? – продолжал Петр. – Скоро я задам всей России такую хорошую трепку, что русским не хватит времени даже выспаться как следует…
Он покинул старый Зимний дворец, перебрался в новый – растреллиевский, хотя стены его были еще в паутине строительных лесов. Но никто не знал, как избавиться от многолетней свалки мусора на Дворцовой площади. Выручил сообразительный барон Корф:
– Завтра утром здесь можно будет гладить белье…
Через герольдов оповестили окраины, что никому не возбраняется брать с дворцовой стройки все, что там лежит, и наутро перед Зимним образовалась гладенькая площадь: бедные горожане не только хлам, но даже кучи извести растащили. Романовы заселили новое обиталище. Петр сам распределял – кому где жить. Лучшие апартаменты отвел для Лизки Воронцовой, а императрицу с сыном загнал в самый угол дворца. И хотя Екатерина снова была оскорблена, но в глубине души радовалась отдаленным комнатам: здесь удобнее рожать, чтобы никто об этом не знал… Боясь, вскрикнуть, она родила сына (будущего графа Бобринского), и верный Вася Шкурин, замотав младенчика в тряпки, будто сверток с бельем, тишком вынес его из дворца. Теперь, освободясь от плода, Екатерина могла действовать более решительно…
Она отказалась присутствовать на пьянственном пиру по случаю заключения «вечного» мира с пруссаками, и ближе к ночи Петр ворвался к ней в спальню, стал кричать, что она несносна, упряма и зла, в ней сокрылся целый легион коварства и распутства.
– Но я заставлю вас повиноваться! – И с этими словами, прилипнув спиною к стенке, он до половины обнажил шпагу.
– В таком случае, – вспыхнула Екатерина, – если мне угрожают оружием, я не должна оставаться беззащитной. – Из соседней комнаты она вернулась с длинным эспантоном. – Давайте испытаем судьбу, – сказала женщина, присев в «ангард» для боевой терции. – Так и быть, первый выпад шпаги за вами.
– Сумасшедшая! – крикнул Петр, убегая…
* * *
Екатерина съездила в Ораниенбаум – посетить свой садик, где вызревала посаженная ею клубника. Огород был вытоптан будто стадом. Ламберти сказал, что вчера наехала компания с графиней Елизаветой Воронцовой – все грядки обчистили.
– Это уже свинство! – обозлилась Екатерина. – Не она сажала, не она поливала, не ей бы и лакомиться…
В ночь на 3 июня императрица проснулась от чудовищного треска, ее палаты были охвачены красным заревом. Началась страшная гроза, небесные хляби разверзлись над Петербургом, молнии быстрыми росчерками метались над крышами столицы, по Неве, все в пламени, плыли в море горевшие баржи с зерном. Из соседних покоев вышел проснувшийся от грохота Никита Панин.
– Давненько не было такой бури, – сказала Екатерина.
– Да. Но цесаревич спит, слава богу…
Екатерина повела далее словесную игру:
– Через десять ден двор разъедется. А мне передали, что мой супруг, отвергнув меня, венчается с Елизаветой Воронцовой. Не знаю, чем кончится комедия, но прошу вас сделать так, чтобы сын мой, яко наследник престола, остался в городе.
Мальчик был козырной картой в предстоящей партии, и выпускать его из столицы, конечно, нельзя. Панин снова завел речь о том, что согласен способствовать заговору против Петра при неукоснительном условии – царствовать будет не она, а ее сын и его воспитанник. Екатерина изворачивалась в разговоре, как угорь в сетях, чтобы не дать ему прямого ответа. Красные от пламени баржи уносило прямо в грозу… Панин отправился досыпать. Если бы вельможа сейчас обернулся к Екатерине, он бы невольно вздрогнул – такая лютая ненависть светилась в глазах женщины…
9 июня, по случаю обмена ратификаций с королем прусским, во дворце состоялся торжественный обед на 400 кувертов, при залпировании из пушек, при беглом огне из ружей. Усаживаясь за стол подле графа Александра Строганова, императрица сказала:
– Кажется, Саня, нам уже не выплыть из бурного моря застолий, а закончится сей пир жестоким объедением и похмельем.
Напротив нее расположился прусский граф Горд.
– Вы очаровательны, ваше величество, – сказал он.
Екатерина, выдернув из прически пышную розу, грациозным жестом перебросила ее через стол – пруссаку:
– Очаровывать – это все, что мне осталось…
За окнами крутились фейерверки, от грохота выстрелов дребезжали оконные стекла. Петр, как и следовало ожидать, напился с быстротой, вызвавшей удивление врагов и друзей. Но, естественно, когда вещает император (пусть даже пьяный), все должны внимать его величеству с приличествующим подобострастием.
– Почему от меня прячут наследника Павла? – бормотал он. – Этот плутишка меня любит… жалую его в капралы гвардии!
Его взгляд замер на воспитателе сына – Панине:
– А тебя сразу в полные генералы… ты слышал?
– Слышал, но не понял – за что мне такая милость?
– Вот, – обратился Петр к прусскому послу фон дер Гольцу, – после этого и верь людям! Мне все уши прожужжали, что Панин умный. Но только олухи могут отказываться от генеральского чина…
Он подослал к жене своего адъютанта Гудовича:
– Государь изволят передать вам, что вы… вы…
Гудович покраснел и умолк. Екатерина сказала:
– Продолжайте. Я вас слушаю.
– Он велел… что вы… извините – дура!
Фейерверки опадали на сизую воду Невы разноцветными хлопьями. Гудович уже пошел обратно. Но тут император, боясь, что холуй не осмелился донести его слова до Екатерины в их первозданной ясности, через весь стол крикнул жене:
– Ты – дура! Дура, дура… дура!
Глаза женщины увлажнились от слез.
– Не обращай внимания, Като, – шепнул ей Строганов, – и ты останешься мудрейшей за этим столом.
Послы делали вид, что поглощены едою, и гора салата из раковых шеек таяла быстрее, чем снежный сугроб на солнцепеке.
– А тебя – в ссылку! – велел император Строганову…
Граф Горд переслал через пажа Екатерине записку: «На выходе из-за стола вы будете арестованы». Екатерина обратилась к принцу Георгу Голштинскому, властно напомнив, что ее мать, герцогиня Ангальт-Цербстская, тоже вышла из Голштинского дома:
– Если меня решили подвергнуть арестованию, то соизвольте, как родственник, сделать так, чтобы не страдало мое самолюбие.
– Успокойтесь. Он скоро протрезвеет…
Эта «дура», повисшая над императорским застольем, эта «дура», о которой посольские курьеры завтра же оповестят все газеты Европы, эта «дура» сделала обед 9 июня 1762 года обедом исторического значения: теперь для захвата престола Екатерине не хватало лишь слабого толчка…
Интересно: с какой стороны он последует?
* * *
Через три дня император со свитою отъехал в Ораниенбаум; когда он подсаживал в карету многопудовую Лизыньку, фельдмаршал Миних дальновидно напомнил:
– Вы, государь мой, покидая столицу, должны брать с собою не метрессу, а наследника престола – Павла.
– С сыном остается моя мегера.
– Вот именно, что она-то и остается. Императрица остается, престолонаследник остается, а вы берете в дорогу свою телку, арапа, винный погреб да еще меня, старого каторжанина…
С отбытием императора Петербург заметно опустел. Григорий Орлов находился под надзором Степана Перфильева, а связь с гвардией Екатерина поддерживала через Алехана. В эти дни он доложил, что казну Артиллерийского ведомства Гришка (по чину цалмейстера) уже разворовал. Екатерина от души засмеялась:
– А что генерал-фельдцейхмейстер Вильбоа?
– Он догадывается, куда пошли эти денежки.
– Но молчит, и я благодарна ему за молчание…
17 июня в понедельник она отправилась в Петергоф, сразу за Калинкиным мостом ей встретилась карета гетмана Кириллы Разумовского (их секретные конфиденции были скрываемы даже от Орловых).
– Желаю вам успеха, – сказал гетман. – Я уже велел отнести в подвал Академии печатный станок… Манифест о вашем восшествии на престол будет опубликован сразу же, без промедления.
– Вы меня еще любите, граф? – спросила Екатерина.
Разумовский промолчал. Она вздохнула.
– Благодарю за то, что вы меня любили. – Женщина с силой захлопнула дверь кареты, крикнув кучеру: – Вперед, черт побери!
Из окон Монплезира виднелось тихое море. Надсадно кричали чайки. Солнечный свет легко дробился в зелени лип, посаженных еще Петром I. На пристани со скрипом раскачивались старинные медные фонари. Екатерина задумчиво бродила по комнатам безлюдного павильона. От нечего делать прочитала инструкцию Петра I для ночующих в Монплезире: «Не разуфся с сапогами на постелю не ложица» – это ее развеселило. Потом она пригнала лодку к самому павильону, оставив весла наготове – в уключинах.
– Зачем вам это? – спросила ее Шаргородская.
– Мало ли что… лодка не помешает.
Было очень жарко, ночью она спала с открытыми окнами.
Через день император потребовал от жены, чтобы прибыла в Ораниенбаум, где в Китайском дворце была разыграна пастораль. Петр сам пиликал в оркестре на скрипке, Елизавета Воронцова, следя за танцами Сантини и Маркур, искоса бросала на императрицу настороженные взоры (Екатерина не знала, что вчера муж получил два доноса, взаимно исключающие один другой: некий Будберг докладывал, что Орловы уже готовы для свержения императора, а Степан Перфильев докладывал, что у Орловых нет дня без игры и выпивки, никаким заговором и не пахнет, потому что все пьяные – и он сам пьян!). Екатерина ужинать в Ораниенбауме не осталась. Петр со скрипкою в руках вышел ее проводить. Накрапывал мелкий дождик, любимый арап Нарцис тащил за императором бутылки с пивом.
– Я вас больше не держу, – сказал Петр жене. – Но напоминаю, что в четверг двадцать восьмого июня мы встретимся…
Наступил день Петра и Павла – день именин самого императора и его сына-наследника. Екатерина жестом подозвала карету.
– Мне снова приехать в Ораниенбаум? – спросила.
– Нет, я сам заеду за вами в Петергоф и буду надеяться, что мне и моей свите вы устроите отличный веселый ужин.
– Хорошо. Ужин я вам устрою…
Карету подали. Нарцис открыл бутылку с пивом. Император поднял ее в одной руке, а в другой – скрипку:
– Спокойной ночи, сударыня.
– И вам, мой дражайший супруг…
Больше они никогда не увидятся! (Перед смертью она писала старому Алехану: «Разве можно забыть 24, 26 и 28 июня?» Непроницаемая тайна окутала две первые даты. Нам не дано знать, как провела эти дни Екатерина…)
* * *
Но зато 27 июня случилось то непредвиденное, что ускорило события 28 июня… В полку Преображенском, где служил капитан Пассек, один капрал подошел к поручику Измайлову:
– А что, скоро ли учнем императора свергать?
Измайлов поспешил с доносом, и дело пошло по инстанции – выше и выше, пока не добрались до Пассека, который больше всех орал, что «петрушке» он башку кирпичом проломит. Вечером прибыл курьер из Ораниенбаума с резолюцией императора: Пассека арестовать! Пассека арестовали, но караульные замок тут же сбили.
– Беги, мил человек, мы за тебя, – сказали солдаты.
Пассек, человек мужественный, рассудил здраво: если убежит из-под ареста, начнут копать дело далее и наверняка доищутся до верхушки заговора. Значит, сиди и не чирикай.
– Закрой меня, робятки, – велел он солдатам…
Гришка Орлов прибежал к Панину.
– Пассек арестован, – сообщил он.
– Ну и что ж? – зевнул Никита Иванович.
– Как что? Вот станут ему ногти в дикастерии нашей клещами вытягивать, так он и распоется про дела наши…
Панин нашел верное дипломатическое решение:
– Пойду-ка я посплю… – И ушел.
Григорий Орлов наскоро переговорил с братьями:
– Поспешим, пока всех нас за шулята не перехватали…
– Баста! – сказал Алехан, заряжая пистолеты. – Все сделаю сам. А ты, Гришка, дома сиди, благо Степан на тебя налип.
Он имел в виду Перфильева. Гришка предложил:
– Может, мне сразу зашибить его, как муху?
– Успеется, – отвечал Алехан. – Сейчас иди к нему, вина ставь бочку, карты клади – играй и проигрывай… на деньги плевать! Завтра или на плаху ляжем, или вся Россия нашею станет…
Был уже конец дня. Григорий Орлов явился под надзор Перфильева, с треском распечатал колоду карт.
Он знал, что ему играть до утра. В это же время Федор Орлов прискакал в Аничков дворец, сунулся в приватные апартаменты гетмана Кириллы Разумовского.
– Вы один? – спросил гетман.
– Но за мною – вся гвардия!
– Кто вам поручил навещать меня?
– Мой брат Алексей. Он сейчас поскачет в Петергоф, а вы, как полковник измайловцев, сможете ли свой полк?..
Гетман поднятой рукой придержал его речь:
– Пошел вон… болтун!
Изгнав Федора Орлова, он призвал адъютанта Тауберта.
– Иван Иваныч, – сказал он ему, – сейчас вы спуститесь в подвалы Академии, где приготовлен печатный станок и сидит наборщик. Сразу же, как в ваши руки попадет манифест о восшествии на престол императрицы Екатерины Второй, вы…
– Нет, нет, нет! – в ужасе закричал Тауберт. – Ради бога, сиятельный граф, избавьте меня от этого… Я знаю, чем в России кончаются такие дела. Умоляю – не губите меня.
Разумовский резко поднялся из кресла:
– Но вы уже извещены о тайне, которую я вам доверил. А это значит, что у вас осталось два выхода: или вы спускаетесь в подвал к печатному станку, или…
Он сурово замолк. Тауберт пал на колени:
– Не принуждайте меня, высоковельможный гетман.
Разумовский молча снял со стены дорогую запорожскую шашку. Он свистнул, и в кабинет, помахивая хвостом, вошла борзая. Одним ударом граф снял с нее голову.
– Или я поступлю с вами, как с этой собакой!
…Ночью уже начал стучать печатный станок.
6. Виват катерина!
До полуночи братья – Алехан с Федором – успели обойти полки гвардии, предупредив конфидентов, чтобы к утру были готовы, а ровно в полночь Алексей Орлов поехал в Петергоф. Именно так: не помчался, а поехал, и камер-юнкеру Ваське Бибикову, который взялся сопровождать его, сказал, что надо поберечь лошадей.
– А где карету раздобыл, чья она? – спросил Бибиков.
– Чужую зашептал, теперь наша.
В пригородах было пустынно, будто все жители вымерли. В пять часов утра 28 июня карета неслышно подкатила к Монплезиру.
Орлов велел Бибикову остаться с лошадьми.
– А охрана тебя не задержит?
– Гляди, и окна открыты: залезай – воруй…
Не только окна, но даже двери Монплезира не были заперты, все спали. Хрустальные миражи рассеивались за окнами дворца-сказки. В одной из комнат Алехан увидел на креслах растопыренное платье императрицы, приготовленное ею для парадного обеда.
– Кто там шляется? – послышался женский голос.
Это проснулась Шаргородская.
– Я шляюсь, – ответил Алехан.
– Чего тебе, партизану, надобно?
– Одевайся, баба, – велел ей Орлов и толкнул двери спальни императрицы. – Пора вставать! – зычно провозгласил он.
Екатерина, сонно жмурясь, спросила из постели:
– Боже, что еще случилось?
– Пассек арестован, вот что… вставай!
Наспех одетые, из Монплезира вышли сама Екатерина, камер-фрау Шаргородская и гардеробмейстер Василий Шкурин. Алехан сказал:
– Теперь время – золото. Погоним с ветром…
Не уместясь в карете, Шкурин и Бибиков встали на запятки, Алехан яростно нахлестнул лошадей. Это был как раз тот момент, когда в Петербурге Григорий Орлов закончил играть со Степаном Перфильевым.
– Вишь, как тебе повезло, Степан.
– Да, – отвечал тот, загребая выручку.
– Поздравляю тебя, Степан, с новою государыней. Если жить хочешь, начинай орать загодя: «Виват Катерина!»
Перфильеву показалось, что Орлов сошел с ума. Но тут подкатила карета, которою правил князь Федор Барятинский.
– Гришка! – позвал он с улицы. – Ты готов ли?
– Мигом, – откликнулся Орлов и сбежал вниз.
* * *
Алехан все круче нахлестывал лошадей, и они облипли мыльною пеной. Решительная скачка к столице продолжалась. Давно не было дождя, и внутрь кареты проникла бурая пыль, наложив неприятный грим на женские лица. Наконец одна из лошадей пала. Орлов огляделся. Недалеко от дороги крестьянин ковырялся с сохою на пашенке. Алехан подошел к нему, перехватив его лошадь.
– Эй-эй, – сказал мужик. – Ты чего самовольничаешь? Или на вас, дворян, уж и совсем управы не стало?
– Молчи, пока жив, – пригрозил ему Алехан…
Мчались дальше. Неожиданно показалась встречная коляска, в ней сидел саксонец Нейман, владелец столичных притонов, который издали окликнул Орлова:
– Алехан! Ты куда в такую рань… везешь?
– До первой ямы! – отвечал Орлов, повернувшись к женщинам. – А ведь славно получилось, что он вас обложил.
Екатерина расхохоталась. Шаргородская надулась:
– Чего ж тут славного? Ни свет ни заря едем мы, две порядочные дамы, и вдруг… эдаким-то словом!
Алехан безжалостно погонял лошадей:
– Потому и хорошо, говорю, что Нейман не узнал вас, а это значит, что шума раньше времени не случится… Нно-о!
За пять верст от Калинкиной деревни их поджидал Гришка Орлов со свежими лошадьми. Екатерина пересела в карету Федора Барятинского, под колесами отгромыхал мостовой настил – впереди лежал досыпающий Петербург. Сытые княжеские кони рванули в слободу Измайловского полка… Тревога! Заталкивая в ружья пули, гвардейцы сбегались на плац, возглашая с восторгом:
– Виват Катерина! Веди нас, матка…
Раздался мягкий топот копыт – на роскошно убранном скакуне явился измайловский полковник граф Кирилла Разумовский.
– Мешкать нельзя, – намекнул он женщине.
Под руки уже волокли священника Алексия с крестом. Старец ни в какую не желал впутываться в престольные авантюры.
– Сколько ж лет тебе, старче? – спросил гетман.
– Да уж сто одиннадцатый годик напал.
– Неужто самому тебе жить не прискучило?
– Видит бог – притомился я.
– Тогда приводи солдат к присяге, а завтра и под топор оба ляжем, заодно отдохнешь от жизни… Виват Екатерина Вторая!
Измайловцы разом опустились на колени, присягая императрице на верность. Лишь один офицер вздумал сомневаться.
– Ты чего там хрюкаешь? – спросил его Орлов.
– Не хрюкаю, а людским языком сказываю, что нельзя давать присягу Катерине, покуда от присяги Петру не отрешились.
Это были последние слова в его жизни.
– До чего щепетильный народ пошел на Руси! – сказал Алехан, легко, будто тряпицу, перекидывая убитого через забор…
– Пошли… с богом! – скомандовал гетман.
Через мосты Сарский (Обуховский) и Новый (Семеновский) начиналось шествие Екатерины к престолу, которое возглавлял Мафусаил в епитрахили. Плотность людской массы была столь велика, что, не вмещаясь в узости улиц, солдаты с треском обрушивали заборы, вытаптывали клумбы и огороды. Все дрожало и тряслось от яростных воплей:
– Виват Катерина! Матка наша… урррра-а!
* * *
Голштинский принц Георг проснулся от шума. Кинулся к генерал-полицмейстеру Корфу, спросил его – как немец немца:
– Was ist das?
– Ich weiЯ nicht, – отвечал Корф, пожимая плечами.
Обоюдное непонимание двух персон было рассеяно явлением вахмистра Потемкина; принц ему обрадовался:
– Вот мой адъютант, сейчас он все объяснит…
Корф (опытный, ибо давно жил в России) не стал вмешиваться, когда вахмистр схватил фельдмаршала за ухо, крича:
– А-а, гольштинише швайн… плёх зольдатен, плёх!
От удара под зад, произведенного преданным адъютантом, его высочество (уже готовый управлять Россией в отсутствие императора) пулей вылетел на лестницу, где его приняли солдатушки, бравы ребятушки.
Они устроили принцу такую хорошую баню, что от него остались только тряпки мундира и еле дышащая плоть. После такого «рукоделия» принца швырнули в подвал, где уже сидела его жена – принцесса. Факт есть факт: принцесса была абсолютно нагишом.
Не она же сама разделась, а ее раздели.
Но бабу мучил не стыд, а потеря драгоценностей.
– Боже, – навзрыд рыдала она, – какие дивные бриллианты отгранил для меня ювелирный бригадир Позье… Где они теперь?
Часы русской столицы показывали около восьми утра. Примерно в это время граф Гудович на цыпочках прокрался в спальню Китайского дворца Ораниенбаума, тронул спящего Петра:
– Вы собирались сегодня пораньше выехать.
– Куда? – сонно спросил император.
– Вас в Петергофе ожидает супруга, дабы увеселениями пристойными совместно отпраздновать канун Петрова дня, а вечером ею будет дан в вашу честь торжественный ужин в Монплезире.
– Отстань! Я спать хочу…
Гудович проследовал на половину Елизаветы Воронцовой.
– Встал? – спросила она, прихорашиваясь у зеркала.
– Дай-то бог, чтобы к девяти растолкать.
– Вот и всегда так! – надулась Лизка, украшая свою грудь двумя мушками (сердечком и корабликом). – Налижется с вечера, а потом не добудишься… ладно! Никуда еще не опаздываем. Приготовь пива, чтобы поскорее в разум пришел…
Гудович выставил бутылки с пивом к дверям императорской спальни. Набил кнапстером трубки и стал ждать девяти часов. Со стороны парка тревожно перекрикивались павлины.