Книга: Фаворит. Том 1. Его императрица
Назад: Действие шестое Напряжение
Дальше: 7. Кекерекексинен

Действие седьмое
России – побеждать

Какой это ряд теней проходит в очах моих; лица которыя действовали силами своими на волнах мира, – и действовали на меня; все это покойники. Но какое страшное кладбище после них…
И. Ф. Тимковский. Записки

1. Рябая могила

Свидание в Нейссе короля Фридриха II с императором Иосифом II не прошло даром: Мария-Терезия, верная своей тактике, самочинно захватывала земли валашские, только что освобожденные от турок российскими войсками. Генерал Христофор Штоффельн, командовавший корпусом Молдавии, привез в Яссы один из пограничных столбов, и Румянцев наступил на него:
– Ого! Из камня вырублен. Заране готовились…
Чудовищны и непонятны дороги, которые избирает чума для своего победоносного и мрачного шествия по трупам! В корпусе Штоффельна она явилась в образе куска красивой парчи, брошенного посреди дороги близ Галаца, и безвестный солдат сунул парчу в ранец – бездумно, себе на гибель.
К этому времени часть барских конфедератов уже очухалась от угара, пришла к Румянцеву с повинной; поляки стали служить в русской армии – наравне с болгарами, арнаутами, сербами, хорватами, черногорцами и мадьярами, видевшими в России свою избавительницу от ярма султанского.
А недавно, дабы рвение к подвигам возгорелось, Екатерина учредила новый боевой орден – Георгия Победоносца – символ чести и бранной доблести. Первые георгиевские кавалеры гордились по праву, ибо украситься Георгием можно было лишь через очень большое отличие.
Потемкин тоже поддался всеобщему искушению:
– Мне бы Георгия хоть четвертой степени, так я бы после войны, если цел останусь, каждый день богу свечку ставил…
Не скрывая зависти, поглядывал он на гусара Семена Зорича, уже имевшего четвертую степень. Зорич служил секунд-майором, храбрости был непостижимой, но столь нищ, что даже в морозы рубашки не имел под мундиром (Потемкин возымел его благодарность, одарив бедняка бельем своим). Гусар был из сербов, школа его миновала, едва читать по складам умел, зато уж рубака хороший! Он бился так красиво, что турки иногда расступались в бою, разинув рты, любовались, как Зорич сечет янычар по шеям – только головы отлетают… Поверх мундира носил Потемкин янычарскую бурку, свалянную из верблюжьей шерсти плотно, как русский валенок; на привалах, когда садился на землю, бурка не сгибалась, образуя вокруг него нечто вроде палатки, поверх которой торчала одноглазая голова, вызывая смех у солдат.
Зимою Потемкин с кирасирами и генерал Иван Подгоричани с гусарами выступили на Фокшаны; ровно и мерно, вровень с пушками, шагала неутомимая пехота. Передовые пикеты открыли стрельбу, всадники вытянулись в седлах.
– Началось дело, – сказал Подгоричани.
На снегу им встретились безголовые трупы.
– Кажется, татарва рядом, – поежился Потемкин.
– Татары голов не режут – это османская забава…
Перед ними открылась панорама лагеря, над которым были воздеты больше сорока бунчуков, конские хвосты их растрепывал холодный ветер. Подгоричани доверил Потемкину пехоту, а конницу повел в атаку сам. Потемкин двинул за ним батальоны, на переправе через Милку провалился под лед, потом спасал из воды пушки, кричал, чтобы берегли пороховые фуры, весь мокрый, он потерял с глаза повязку. К вечеру сраженье само по себе притихло, но пикетов не снимали. Настала ночь, луна померкла, закрытая тучами. Григорий Александрович из линии пикетов выехал, в одиночку отправился верхом в Фокшаны, желая поужинать с Подгоричани. В темноте не разглядел, а скорее почуял лаву кавалерии, идущей ему наперерез. Норовистая кобыла, вздернувшись, вдруг занесла его в самую гущу турецких спагов, которые, дыша почти в лицо парню, спрашивали, кто он, какого бунчука, какого байрака.
Сознание работало машинально: спасаться, спасаться.
– Берабер гель! – заорал Потемкин (что по-турецки значило «Вперед, за мной!»), и турки, приняв его за янычарского офицера, шумной и жаркой лавиной понеслись следом за ним по снежной целине.
Потемкин мчался впереди всех, а сердце уже замерло от ужаса: в любой момент спаги могли обнаружить свою ошибку, и тогда от него кусков бы не осталось. Но вот уже мигнули родимые костры – Потемкин вывел противника прямо на кавалерию Подгоричани, траверзом шарахнулся на кобыле в сторону, чтобы не срубили свои же гусары. Со стороны видел, как турки на быстром аллюре врезались в косяк русской конницы, а та встретила их метелью взлетающих палашей…
Следующий день стал батальным, и Потемкин здорово отличился, отбив у турок две пушки, но и сам едва в живых остался. Похоронив убитых на окраине города, русские храбрецы выпили в Фокшанах все котнарское вино, шипением и легкостью похожее на шампанское. Тут и радовались, тут и плакали, потом тронулись обратно… Румянцев признал заслуги Потемкина в деле под Фокшанами, сделав его кавалером, но не георгиевским – лишь аннинским. Реляции с фронта были напечатаны в «С.-Петербургских ведомостях». Потемкина представили в ореоле геройства. Вася Петров обласкал его вычурною эпистолой:
Он жил среди красот, и, аки Ахиллес,
На ратном поле вдруг он мужество изнес:
Впервой приял он гром, и гром ему послушен,
Впервые встрел он смерть, и встретил равнодушен!

Плохие стихи. Но дареному коню в зубы не смотрят.
* * *
Потемкин застал Яссы в тревоге: чума проникла в ставку, генерал Штоффельн умер. Пока она блуждала где-то по бивуакам, поражая безвестных солдат, Петербург не волновался, но теперь, со смертью начальника Молдавского корпуса, приходилось публиковать для всеобщего сведения, что чума есть, она рядом, неотвратима, как рок. Корпусом стал командовать князь Николай Васильевич Репнин, прибывший из Варшавы, и Потемкин спросил его – каково там поживает его приятель Яков Булгаков. Репнин ответил: «Предвижу большое будущее сего молодого расторопного человека…»
Каждый человек имеет свои недостатки – имел их и Румянцев. Если встречались на пути его армии холмы, он рапортовал в Петербург о горах неприступных, болотца под его пером становились трясинами, ручьи разливались в реки, а при наличии провианта на неделю он писал, что они тут, бедные, с голоду помирают. Екатерина хорошо знала эту причуду в характере полководца и потому бывала крайне настойчива в своих требованиях к нему, заведомо зная, что холмы преодолеют, в болотах не увязнут, реки любые форсируют, а с голоду никто не помрет…
Кишинев, разоренный татарами, был в ту пору торговым местечком, где жили купцы-армяне. Армия же квартировала в Яссах, столице молдаванской. Здесь монастырь и дворец господаря, а сам город – захудалая деревня. Смуглые и жилистые, как чертовки, ясские боярыни щелкали волошские орешки быстрее белок, сидя в колясках подле недвижимых и тучных мужей-бояр, игриво подмаргивали русским «пашам» и «сераскирам». Потемкин, изнывая от скуки, тоже завел себе пассию по имени Кассандра, которая всегда валялась на кушетке, уже в готовной истоме.
Васенька Рубан писал ему в Яссы: не осталось ли чего в Молдавии от Овидия, коего прегордый Рим сослал в эти края? О себе же сообщал, что граф Никита Панин использует его знание турецкого языка в Коллегии иностранных дел, а Васька Петров ныне в чести живет: Екатерина доверила ему воспитание того мальчика, Маркова-Оспина, от которого прививки на Руси завелись. Потемкину было отчасти даже обидно, что стал зависеть от Петрова, через которого и отсылал он письма к Екатерине; она ему не отвечала, но Петров не обманывал приятеля, заверяя его в том, что все письма вручил императрице наедине – в тиши библиотеки. И если Екатерину мог он оправдать как императрицу, то непонятно было ее поведение как женщины, знавшей, что давно любима…
Огорченный таким невниманием, Потемкин частенько пропадал из Ясс, напрашиваясь в кавалерийские рейды по тылам противника. А скоро в одной перепалке потерял он Семена Зорича: выскочил храбрец один против дюжины, турки взяли его в кольцо, трижды проткнули пиками, дважды рубанули саблями; падая из седла, крикнул Зорич:
– Прощай, Гриша! За добро спасибо тебе.
– Прощай, брат, – отозвался Потемкин (положение было таково, что ничем не мог он помочь другу, и турки утащили Зорича за ноги)…
Потемкин служил честно, ретиво, храбро. Усердной службой усмирял страсти, сознательно изнурял себя в походах. Румянцев, очень скупой на похвалу, с явным удовольствием докладывал Екатерине: «Непосредственно рекомендую мужество и искусство, которое оказал генерал-майор Потемкин, ибо кавалерия наша до сего времени еще не действовала с такой стройностью и мужеством, как под командою вышеозначенного генерал-майора Потемкина!»
Весну 1770 года Потемкин встретил командиром бригады, в которую входили два кирасирских полка – Новотроицкий и Наследникова имени цесаревича Павла… А было Потемкину уже тридцать лет!
* * *
Нигде не было такой грязи, как в Валахии; колеса превращались в громоздкие жернова, едва крутившиеся в липкой слякоти, шестнадцать лошадей с трудом влекли коляску Румянцева. Помимо грязи на тактику влияла и эпидемия: сберегая войска от чумы, Румянцев «скатывал» свою армию вдоль берегов Прута, стараясь вести ее местами малонаселенными. Ужасные ливни расквасили шляхи, в оглобли фур и передки пушек, подменяя истомленных животных, впрягались люди.
А там, где Серет впадает в Прут, пролегло глухое урочище – Рябая Могила, и здесь столкнулись две армии: татарская с русской. В самый разгар битвы Потемкин галопом провел своих кирасир вдоль извилин Прута, отчаянно обрушил бригаду в реку – вплавь, держась за хвосты и гривы лошадей, дружно переправились на вражий берег, и мокрые кони, отряхивая тучи прохладных брызг, рванули всадников дальше – прямо в тыл противника, что и решило исход сражения. Кирасиры загнали скопище татар в глубокую низину, где они сидели, как волки в яме, отстреливаясь из луков.
– Эй, проси «амана»! – кричали им сверху русские.
– Нет, – отвечал за всех один в богатых одеждах.
– Вылезай, супостатина, ведь угробим вас!
– Убивай… кысмет, – был ответ из ямы.
Кирасиры перебили всех до последнего и спустились в низину. Из груды трупов поднялся тот самый – в красивых одеждах:
– Я султан Дели-Гирей, сын великого Крым-Гирея!
Потемкин добил его выстрелом из пистолета. Нагнувшись, отцепил от пояса богатую саблю. Трофей бросил в шатер Румянцева.
– Поторопились вы, ребятки мои, – сказал Петр Александрович. – Ныне с татарами дипломатничать надо… Шагин-Гирей, брат Дели-Гирея, из шакала кошкою ласковой оборачивается.
Потемкин надеялся, что Рябая Могила сделает его кавалером георгиевским, но Румянцев обошел молодца в награде, и Григорий Александрович не удержался – обиду свою открыто высказал:
– Неужто мне едино аннинским орденом гордиться?
На что Румянцев отвечал ему – жестко:
– Честный воин и без орденов должен быть гордым!

2. Дерзновению подобно

– Опять у меня неприятности, – жаловалась Екатерина при дворе. – Недавно я купила в Италии картину Менгса «Андромеда», но, отправленная морем, она, вместо Эрмитажа, оказалась в руках алжирских пиратов. Хорошо, если картина попадет на майдам, а не станет служить попоной для африканского верблюда…
Война оживила ее переписку с Вольтером, которая сделалась фривольно-панибратской: прославленный философ и коронованная женщина как бы похлопывали друг друга по плечу, Екатерина, выступая теперь в роли волшебной амазонки, рапортовала в Ферней о победах слогом боевых реляций. Вольтер предрекал ей славу царицы воскрешенной Византии, и пусть Афины станут одной из ее столиц. Версаль засылал в Турцию своих офицеров, а Вольтер вербовал их для России, уговаривая французов «не сражаться за мерзавцев, которые содержат женщин взаперти». В письмах они частенько поругивали барона Франсуа де Тотта, который, после гибели Крым-Гирея, стал инженером по укреплению бастионов Босфора. Екатерине не суждено было узнать, что Вольтер поместил ее портрет в Фернее между портретом прачки, стиравшей ему белье, и портретом угольщика, озабоченного согреванием его старческих костей.
Дени Дидро обещал посетить Петербург, и Екатерина заранее предвкушала, что надышится от него запахом парижской мансарды, а пока что вдыхала запахи гипса и глины в мастерской Фальконе. Характер скульптора, порою трудновыносимый, доставил ей немало хлопот, но императрица, защищая мастера, доказывала свету, что одни бездарности тихи и покладисты, а подлинный талант будет бесноваться, пока не ляжет в могилу. Фальконе непрестанно жаловался на вмешательство в его работу самоуверенного дилетанта Бецкого, Екатерина утешала мастера:
– Помните того архитектора из Александрии, который на алебастре имя Птолемея изобразил, а под ним на мраморе свое имя высек? Что вы злитесь на старого хрыча? Со временем имя Бецкого от вашего монумента отпадет, как Птолемеево на алебастре, а ваша добрая слава в мраморе вовек не исчезнет… Господи! Да ведь с сотворения мира таково было: одни делают, другие им мешают. Человечество состоит из двух половин – делающих и мешающих делать. Вы думаете, мне легко? Да у меня врагов-то и завистников побольше, чем у вас…
Фальконе, сторонившийся двора, был невольно вовлечен в вихрь ее политических интриг; Екатерина не раз ему говорила:
– Всех прошу прислать копию книги Рюльера, но все мне отказывают. Хоть вы скажите, как описана наша княгинюшка этим шалопаем?
Рюльер описал Дашкову удивительной красавицей, отмеченной талантами и благородством. Не так давно Екатерина Романовна снова явилась в Петербурге, готовая к вояжу по Европе, и, бывая в обществе, владелица трех тысяч рабов громко жаловалась на свою непроходимую нужду. Екатерина, чтобы заткнуть ей рот, переслала княгине с Елагиным 4 000 рублей из своего кошелька.
– Вот, государыня изволят на дорогу вам жаловать.
– Я не нуждаюсь в оскорбительных подачках! – раскричалась Дашкова. – Мне – и четыре тыщи? Пусть оставят эти деньги при себе… Я возьму лишь то, что нужно мне, и не больше!
Елагин вернулся во дворец, обтирая со лба пот:
– Чума, а не баба! Говорит, что сумма мала.
Он выложил на стол 4 рубля и 17 копеек.
– Это еще что такое? – удивилась императрица.
– Сдачи дала… Княгиня при мне, яко бухгалтер, подсчитала расходы дорожные, а остаток велела вам вернуть.
Екатерина давно не испытывала таких оскорблений.
– Если я узнаю, что она с Рюльером встречалась, обратно мерзавку не пущу: пусть там и остается со своим выводком…
«Таким образом, – заключает Дашкова в мемуарах, – я рассталась с Петербургом».
Екатерина с громадною свитой тронулась санным поездом в Лахту, за двенадцать верст от столицы, где колоссальный Гром-камень – постамент будущего памятника Петру I – медленно катили к побережью Финского залива на громадных шарах из бронзы, уложенных в желоба. Зрелище, увиденное в Лахте, было дерзновению подобно.
Екатерина даже похлопала в ладоши, сказав:
– Что эта суетная Европа? Вот у нас – чудеса!
Четыреста мужиков с песнями влекли на тяжах колоссальную гору, поверх которой трудились каменщики, обтесывая лишние углы, работали кузница и канцелярия, а барабанщики играли неустанную дробь, руководя усилиями такелажников. На глазах гостей артель передвинула Гром-камень сразу на двести сажен. Екатерина не могла взять в толк: откуда такая легкость в движении? Инженеры объяснили ей, что тут секрет кабестанов и такелажных блоков:
– Сия работа допрежь выверена на модели, и один рабочий одной лишь рукой свободно передвигает семьдесят пять пудов…
Екатерина, держа руки в муфте, зашагала к карете.
– А где же наши поэты? – говорила она. – О чем они думают? Виденное здесь в одах должно запечатлеться…
Навстречу придворным каретам спешили саночки с петербуржцами, желавшими видеть каменный колосс, медленно, но верно следующий к тому месту, где ему и стоять вечно. А в морозном воздухе уже чуточку повеяло близкой весною, ростепелью снегов.
* * *
Вот и княгиня Дашкова, прибыв в Ригу, купила карету до Берлина, переставив ее с полозьев на колеса. Статс-даму сопровождала девица Каменская, вроде подруги на услужении. По приезде в Данциг княгиня остановилась в гостинице «Россия», сказав Каменской:
– Жить надо скромно. Траты лишь на еду и лошадей.
Висевшая в гостинице картина привлекла ее внимание. Полотно отражало эпизод минувшей войны, но правда была искажена. Среди убитых и умирающих стояли на коленях русские солдаты и, сложив молитвенно ладони, взывали о пощаде к доблестным пруссакам. Дашкова такого наглого вранья не стерпела – она пылящей бомбой ворвалась в русское консульство, возглавляемое бароном Ребиндером, и стала скандалить, чтобы он срочно протестовал против вывешивания подобных картин, унижающих достоинство русской армии.
– Мадам, – отвечал консул, – до вас тут проезжали в Италию граф Алексей Орлов с братом, они тоже немало возмущались.
– Но почему же не купили картину, чтобы сжечь ее?
– Не догадались. Купите сами и сожгите ее.
– У меня нет денег на это, но их хватит на краски…
Ночью, когда в гостинице все спали, Дашкова с кистями и красками на цыпочках выбралась в коридор. Каменская несла за нею свечи и стремянку. Кавалерственная статс-дама забралась под самый потолок, чтобы восстановить историческую правду эпохи. Картина засияла свежими красками. Зеленые и красные мундиры поверженных солдат России превратились в белые и голубые мундиры воинства Фридриха II. (Как бы я ни презирал подлое скаредство и ханжеское побирушество этой женщины, но я не могу не восхищаться ее благородным поступком!) Рано утречком Дашкова покинула Данциг, заранее торжествуя. Когда хозяин гостиницы выбрался в коридор, он сначала онемел, а потом разбудил всех криком:
– Караул! Неужели русские нас победили?..
Под именем «госпожи Михалковой» Дашкова прибыла в Берлин, где ее инкогнито раскрыл сам посол Долгорукий, и княгиню посетил министр Финк фон Финкенштейн, приглашая даму явиться ко двору короля. Екатерина Романовна отнекивалась, ссылаясь на то, что «госпожа Михалкова» недостойна такой чести. Фридрих велел передать княгине, что «этикет самая глупая вещь на свете», и выразил желание принять Дашкову в Сан-Суси под любым именем. Пришлось разориться на пошив нового платья. Фридрих принял ее вместе с братом, принцем Генрихом; наверняка эти дотошные до всего господа желали выудить из женщины петербургские сплетни.
Дашкова сразу же учинила выговор королю:
– У вас больше думают о лошадях, нежели о людях. Почему в Потсдаме одни лишь проезжие мостовые? Даже римская Виа-Аппиа, по которой неслись колесницы патрициев, имела сбоку тротуар для бедных прохожих, улицы нашего древнего Новгорода тоже обладали безопасными панелями для идущих пешком…
Фридрих ударил себя тростью по голенищу ботфорта:
– Правда ли, что Дидро собирается в Петербург?
– Да, он будет принят наилучшим образом.
– А как поживает бродяга Эйлер с его логарифмами, не слишком ли он замучил Екатерину интегральными вычислениями?
– Эйлер боится пожаров и продолжает слепнуть. Он уже не может читать черным по белому, но зато пишет белым по черному.
– Живи он у нас, – сказал Генрих, – и лучший окулист Венцель сделал бы операцию, а пожары… Наши города строены из камня!
Фридрих спросил женщину, как двигается дело с памятником Петру Великому, но Дашкова отказала царю в его «величии»:
– Его деяния повершила наша великая государыня…
Король переглянулся с братом, оба они улыбнулись. Разговор продолжили за столом, и все похвалы Екатерине были уронены весьма небрежно, как и крошки хлеба, который мало ценили. Дашкова обратила внимание на старую лошадь, которая при всей строгости порядков в Сан-Суси чувствовала себя здесь хозяйкой; она бродила по клумбам, объедала нежную рассаду, топтала грядки и, наконец, топоча копытами, явилась прямо во дворец, шумно вздыхая, она гуляла вдоль картинной галереи. Король окликнул ее лошадь подбежала к нему, как верная собака, и с королевского стола была накормлена хрустящими гренками с маслом.
– Вы удивлены? – спросил он Дашкову. – Но это мой боевой конь, отпущенный мною на пенсию, как заслуженный солдат. С этим конем я побеждал Австрию, я разбил французов при Рособахе…
О России король умолчал, а его глаза, всегда холодные, чуть потеплели. Эта старая лошадь была живым памятником его прежней боевой славы. Как трудно она давалась! И как легко ее потерять. С плаца раздался призыв военной трубы, и старый конь, дожевывая королевские гренки, выбежал на волю, неожиданно перейдя на решительный галоп, словно устремляясь в атаку. Это было самое яркое впечатление от визита в Сан-Суси… Дашкова думала: «Любопытно, как-то меня встретит вольтеровский Ферней?»
* * *
Никита Иванович Панин послал Василия Рубана в ногайские степи, предупредив, что путешествия стали опасны… Не успели принять мер, как чума уже перепрыгнула через рогатки на Украину, вместе с письмами и деньгами навестила Киев, Чернигов и Переяславль, устроив чудовищную пляску смерти в богатом Нежине с его шумными греческими базарами. Вдоль проезжих трактов, легко обманывая карантины, чума помчалась в Россию, сразу же обрушившись на Брянск и Севск, Москва спешно ограждалась заставами. Соседние города предупреждались о появлении чумы сжиганием бочек со смолою, и вновь запылали над Русью тревожные, щемящие огни, будто опять, как в былые времена, пошли на Русь злые татаровья.
Рубан ретиво обскакал кочевья ногайские, доставив в Коллегию иностранных дел слухи обнадеживающие. Татары в Крыму сидят пока крепко, однако ногаи уже в смятении: часть их орд осталась за линией фронта, мурзы ногайские просят, чтобы русская армия пропустила их к семьям – обещают жить смирненько.
– Хорошие вести привез ты мне, – повеселел Панин. – Но главным условием к миру станет освобождение Обрескова и его свиты…
…Обресков снова сидел в яме Эди-Куля, но никогда не терял силы духа, возвышенного любовью к родине, пославшей его на это испытание. Кормили пленного дипломата самой дешевой и дрянной пищей – степными перепелками, от которых даже нищий в Стамбуле нос воротит. Турки над ним издевались:
– Эй, скажи, где хваленое русское могущество? Ваши доходы – ветер, а расходы – как смерч! Мы тоже читаем газеты из Европы и знаем, что золота и серебра в России совсем не осталось, а вся ваша казна наполнена жалкой медью.
– Разве богатство страны в деньгах? – отвечал Обресков.
– А в чем же? – спрашивали турки со смехом. – Наши сто пиастров умещаются в кошельке на поясе, а разменяй их на вашу медь, так потом надо везти ее на арбе, запряженной волами.
Все это так, но посол оставался послом.
– Глупцы! – кричал он. – Зато у нас есть теперь бумажные деньги, а они-то легки, словно птичий пух.
В ответ слышался непотребный хохот:
– Ты сошел с ума! Разве бывают деньги из бумаги?..
В соседней яме появился новый узник, гусарский майор Семен Зорич, исколотый пиками, изрубленный саблями, но удивительно бодрый. Обресков через решетку допытывался: почему его, мелюзгу-майора, посадили в Эди-Куль, яко персону важную и значительную?
– Обхитрил я их, – отвечал Зорич. – Когда янычары на меня навалились, я крикнул им, что я, мол, паша знатный. Вот они на выкуп за меня и польстились…
– Плохи твои дела, брат, – пожалел парня Обресков. – Теперь гнить тебе тут и гнить. Есть ли у тебя родственнички богатые?
– У меня и бедных-то не бывало… одни нищие!
Но скоро все изменилось: Обрескова отвели в баню, сменили белье, перестали глумиться над бумажными деньгами. Улучив момент, он спросил коменданта Эди-Куля:
– Жив-здоров ли султан ваш Мустафа Третий?
– Жив, но огорчен неистовством вашим…
Обресков дознался, что в Стамбуле настали голодные денечки, но причину этого пока не выяснил: комендант помалкивал. Однако вскоре он стал выпускать Обрескова в садик на прогулку, а дипломат сказал, что одному не гулянка, – там в яме сидит гусарский майор, ему тоже гулять хочется. Комендант даже руками замахал:
– Да он племянник визиря Панина… как можно?
– Врет он все, – отвечал Обресков. – Зорич такой же племянник Панина, как я дедушка султанского звездочета.
Стали гулять вдвоем. Обресков уже догадывался, что в делах батальных, делах свирепых, произошли важные события, но – какие? Комендант цитадели не выдержал – сам и проболтался:
– Румянцев-паша в безрассудстве своем, позабыв гнев божий, дерзнул к Дунаю направиться, а капудан-паша Алеко Орлов, весь в прахе и пепле, отважился к берегам Мореи приплыть…
«Скоро мы будем дома!» – обрадовался русский посол.

3. Под кейзер-флагом

На греков очень уповали. Алехан не раз говорил:
– Любого из них, хоть левантского, спроси: «Из Греции ль ты?» – он ответит: «Нет, я из Македонии!» – настолько силен в эллинах древний дух Александра Македонского…
Греки морейские встречали эскадру Спиридова пальбою из ружей и пистолетов, салютуя ей радостно. Босой делегат-священник сказал адмиралу, что русские встретят на этом берегу нищий народ, угнетаемый веками, греки столь бедны, что у них нет денег даже на Библию, но зато они дарят России книгу, известную всему миру.
Спиридов раскрыл ее: это была «Илиада» Гомера…
Алехан наказал бригадиру Ганнибалу:
– Иван Абрамыч, Наварин должен быть в моей табакерке.
– Открывай ее пошире, – был ответ арапа…
Ганнибал искусно обложил крепость осадной артиллерией, умело овладев Наварином, взял большие трофеи. Флот обрел прекрасную гавань. Алехан вызвал князя Юрия Долгорукого:
– Бери солдат, ступай брать крепость Модону…
Инфантерию князя подкреплял с моря капитан-командор Грейг, но турки нахлынули скопом, пришлось отступить, потеряв все пушки. Юрий Долгорукий был ранен в голову. Когда его доставили обратно на корабли в Наварине, он дотошно спрашивал Орлова:
– Граф, и пришла ли эскадра Джона Эльфинстона?
– Пока нет. Ждем.
– А далече ли от нас флот султанский?
– Уже близок. Ждем и его.
– Дождетесь! Будет всем нам на орехи.
Оправдываясь перед Петербургом, Алехан все свои неудачи неблагородно свалил на греков, которых недавно столь пылко расхваливал. Виноват же был он сам, послушно исполняя волю Екатерины. Императрица желала видеть успехи флота на суше, а кораблям отводила неприглядную роль «извозчиков», перевозящих войска и пушки. Орлов не сразу, но все-таки осознал, что идти по стопам бабьих инструкций – самим погибнуть и дело погубить. При господстве в Архипелаге флота турецкого флоту русскому, прежде взятия крепостей, должно обеспечить собственное превосходство на море. О том же талдычил ему и адмирал Спиридов:
– Флот – не армия, корабли – не телеги! Насупротив нас, погрязших в борьбе за города и крепости, султан Мустафа выстраивает армаду свою, доверив ее опыту Гасан-бея, славного пирата берберского, величаемого титулом «Крокодил Турции».
– Крокодила-то сего бояться ли? – спрашивал Алехан.
– Крокодилы тоже слезами горькими плачут…
Получалась чертовщина! Все утвержденное в Петербурге приходилось ломать на ходу, перекраивая планы императрицы заново: флоту отрываться от берегов, выплывать в просторы. Наварин с моря подкрепляла эскадра, но с берега крепость осаждали многочисленные байраки турок и албанцев. Эльфинстон не появлялся. Наконец греческий корсар Ламбро Каччиони, придя с моря, доложил Орлову, что случайно повстречал эскадру Эльфинстона:
– Он высадил десант в Рупино, солдаты ваши пошагали в сторону Мизитры, а эскадра его снова ушла в море.
Спиридов и Орлов чокнулись бокалами с пиратом.
– На английском флоте за такие фокусы вешают, – сказал Спиридов. – Случись, Хассан запрет нас в Наварине, и мы останемся как мухи в сметане – деваться некуда… Куда его черт понес?
А скоро известились, что из Стамбула вышла еще одна эскадра, спешащая в Архипелаг, дабы подкрепить флот Гасан-бея. Шутки были плохи: «крокодил» уже разинул зубастую пасть…
* * *
Эльфинстон не стал искать Спиридова в Архипелаге, не унизил свою гордость свиданием с явным выскочкой – Алеханом Орловым. Бездумно выбросив на берег десанты, обреченные на гибель, английский наемник направил свою эскадру в море, чтобы наглядно показать миру, как умеют сражаться на море англичане.
Алехан пребывал в состоянии праведной ярости:
– Пошел для себя лавры рвать, о других не думая…
Он распорядился: Спиридову поспешить в снятии десанта, высаженного Эльфинстоном, самого Эльфинстона найти и подчинить себе, чтобы впредь не имел права для всяких импровизаций.
– А я останусь у Наварина на «Трех иерархах» с бригадиром Ганнибалом. Ежели невмоготу станет, сыщу вас в Архипелаге… Ну, Григорий Андреич, пока прощай, даст бог – свидимся!
Больных и раненых девать было некуда – Спиридов отплыл вместе с ними, и белые паруса медленно растворились в морской синеве. Орлов недолго держался у Наварина, Ганнибал доложил:
– Турки отрезали воду от крепости и города, ладно уж мы, но там бабы, детишки плачущи… Сил нет вопли их слышать!
Над салоном Орлова словно гроб заколачивали: тук-тук, так-так, – это бродил по декам капитан-командор Грейг в подкованных ботфортах. Орлов поднялся к нему, сказал, что Наварин взорвет и оставит, потому что удержать его все равно невозможно.
– Нет попутного ветра, – ответил Грейг.
– Взрывать Наварин можно при любом ветре.
– Да! Но при любом ветре из гавани не выйти.
– А, черт побери! Все время забываю, что я не на суше. С кобылой вот легше: овса ей дал – и езжай смиренно…
Наварин исчез в грохоте мощных взрывов. Греческие фелюги приняли жителей и ушли к острову Корфу, фрегат взял на борт раненых для отправки в благоустроенные госпитали мальтийских рыцарей, Грейг велел поднять паруса на «Трех иерархах». Но громадина корабля, осыпаемая градом турецких ядер, двое суток крутилась в бухте, как плевок на раскаленной сковородке, не в силах покинуть ее – не было ветра.
– Нет ветра! – кричал Грейг. – Где я возьму его?
Наконец паруса «забеременели», раздувшись, и «Три иерарха» вырвались в открытое море. Орлов отыскал русскую эскадру (под флагами Спиридова и Эльфинстона), стоящую в тени острова Милос. Первый, кого Алехан встретил на флагмане, был командир «Евстафия» капитан первого ранга Александр Иванович Круз, отличный моряк, но жестокосердый офицер. Орлов и сейчас не забыл ему напомнить:
– Гляди сам, как бы тебе за бортом не плавать. Матросы наши терпеливы, но до поры до времени… Как жизнь на эскадре?
– На эскадре – как на греческом базаре, – доложил Круз, неунывающий. – Деньги делить легко – славу делить труднее.
– Так славы-то еще никто из нас не обрел.
– Но все живут надеждою обрести ее, проклятую…
Между высшими офицерами обнаружились несогласия: кому приказывать, кому подчиняться? Спиридов по праву старшинства и опыта никак не уступал Эльфинстону, который с наглостью доказывал, что взят Екатериной на флот не для того, чтобы им помыкали русские, плававшие по тихим речкам да в луже Финского залива. Алехан начал наводить порядок с того, что резко одернул своего брата Федора, тоже пожелавшего иметь свой флаг над мачтами:
– Хоть ты не лезь, а то врежу по соске… узнаешь!
Но это – брат, с ним легче. Эльфинстон же имел более веские аргументы – личные инструкции императрицы и личное мнение о русских. Не стесняясь, он свысока доказывал Алехану:
– Уважая вашу великую государыню, я еще не имел повода для уважения ее подданных.
– Вы деньги от России получаете, милорд?
– От щедрот ея величества – да.
– Извольте и приказы получать – к исполнению.
– Но от кого? – выпрямился Эльфинстон.
– Вот сейчас и решим эту каверзу…
На палубе забили литавры, в ухающие их громы вступили жалобные флейты. Заиграл оркестр «Евстафия», ибо командир его, бравый Круз, слишком обожал боевую музыку. Орлов позвал Спиридова:
– Григорий Андреич, я смолоду в кавалерии кобылам на конюшнях хвосты от навоза подмывал, а море мне и во сне не снилось. Сам смекай: в управлении флотом уповаю лишь на тебя.
Спиридов сказал, что у него тоже есть инструкция:
– А в ней рукою самой матушки четко писано…
– Оставь ты матушку! – пресек его Орлов. – Наша императрица больно уж расписалась, как я погляжу. У меня инструкция, у тебя инструкция, у Эльфинстона инструкция, и ежели все их разом прочесть, то все они разные. А кто же командовать будет? Надо думать, однако.
– И скорее, – добавил Спиридов…
Думали быстро, но все равно опоздали. Турецкий флот объединился: теперь он имел 16 только линейных кораблей с экипажем в 16 000 человек при 1 430 орудиях. Русская эскадра состояла лишь из 9 линейных кораблей при наличии 5 458 человек с 818 пушками. Это пока только цифры, и они не запугали Орлова. Собрав офицеров эскадры в салоне, он заявил:
– Входить в разбирательство жалоб и взаимных обид не считаю пристойным делом. Верховное начальство над флотом принимаю на себя! В знак этого приказываю поднять на «Евстафии» кейзер-флаг…
Солнце уже садилось между островов за море. Снова заиграл оркестр, команды замерли. Медленно поскрипывая канарей-блоками, фалы тянулись к вершине мачты, и скоро над эскадрою ветер растянул «гвидон» длинного кейзер-флага, в котором чернел двуглавый орел штандарта. Сие значило, что отныне приказы графа Алексея Григорьевича Орлова равнялись личным приказам императрицы. С гулом, будто выстреливали пушки, паруса наполнились ветром, эскадра ложилась в крутом галсе, разворачиваясь навстречу противнику. В действие вступила дисциплина и строгая субординация. Сомнения отпали, личные обиды заглохли перед лицом страшной опасности… На кораблях наспех отслужили молебны.
23 июня 1770 года в пять часов вечера командор Грейг, державший флаг на «Ростиславе», высланном для разведки, поднял сигнал: «Вижу неприятеля». На шканцах кораблей выстраивались судовые оркестры. Когда «Евстафий» проходил вдоль линии кораблей, Спиридов крикнул:
– Играть веселее и непрестанно… пока мы живы!
Почерневшая к ночи вода нехотя расступалась перед эскадрой, уходящей в круг солнца – прямо в бессмертие.
* * *
Перед кораблями раскрывалась прорва Хиосского пролива…
– Ну и ну! – сказал Алехан, увидев впереди грандиозный хаос рангоута турецкого флота, в бортах его кораблей уже были откинуты люки, из которых сонно глядели пушечные жерла. – Эй, кают-вахтер! Сбегай да принеси мне большой стакан рому…
Перед флагманским «Евстафием» шла «Европа» под управлением капитана первого ранга Клокачева. Что там у него стряслось – непонятно, но корабль вдруг начал выкатываться из линии кильватера, и в ту же секунду прогремел голос адмирала Спиридова:
– Капитан Клокачев, поздравляю: ты – матрос! А если сплохуешь, велю за борт выкинуть… Пошел вперед, сволочь!
Разжалованный в матросы, Клокачев вернул «Европу» в общую линию. Среди вражеских кораблей выделялся флагманский «Реал-Мустафа», и уже был виден гулявший босиком по палубе с трубкой в зубах сам неустрашимый Гасан-бей в ярко-желтых шальварах, в красной албанской курточке-безрукавке; на виду у русских «Крокодил Турции» стал равнодушно поплевывать за борт… Признаем за истину: нервы турецких пушкарей оказались крепкими: они открыли огонь с дистанции в три кабельтова. Но у Спиридова нервы еще крепче:
– Не отвечай им, псам! Дождись близости…
«Европа» Клокачева первой подкатилась на дистанцию пистолетного выстрела и правым бортом изрыгнула огонь. С фуканьем выстилая над водой струи яркого дыма, ядра вонзились в турецкий флагман – (одни отскакивали, как горох от стенки, другие застревали в бортах). Обходя мель, «Европа» сгалсировала, и теперь «Евстафий» сделался головным – все ядра турок достались ему! С гулом лопнул громадный трисель, порванные снасти, как живые змеи, закручивались вокруг тел матросов.
Бравый Круз никогда не терял хладнокровия.
– Мы уже горим, – невозмутимо доложил он.
– Но еще не тонем, – отвечал Спиридов…
Палуба «Евстафия» при каждом залпе чуть приподымалась, будто нечистая сила выгибала ее, – это распирал палубу газ от обилия пушечных залпов (и там, внизу, в преисподней батарейных деков, шла такая веселая работа, что дьяволу лучше туда и не соваться: в аду дышится намного легче!). Круз почуял ослабление ветра:
– Паруса обвисают, теряем ход.
– Сам вижу… Усилить стрельбу! – командовал Спиридов.
Обнажив шпагу, он гулял по шканцам, будто по бульвару, вслушивался в треск пожара, заполнявшего отсеки корабля, успевал определять силу ветра и направление курса. Желтые шальвары «Крокодила Турции» быстро перемещались между мачтами «Реал-Мустафы», и Спиридову уже надоело их задорное мелькание. Федька Орлов заряжал пистолеты, прицеливался в капудан-пашу, но никак не мог залепить в него пулю.
– Как заговоренный, черт! – ругался он…
Алехан вдруг пригнал к борту флагмана пакетбот «Почтальон» с приказом: Спиридову, чтобы не сгореть заживо, срочно перейти на «Трех святителей», что адмирал исполнил, продолжая управлять битвою. Ветер стихал, а горящий «Евстафий» стало наваливать прямо на «Реал-Мустафу». Круз выхватил пистолет и шпагу:
– За матушку Екатерину… братцы, на абордаж!
Лохмотья парусов мотались в пламени, свечками сгорали пеньковые штаги и ванты. Пылающее бревно фор-марса-рея, круша рангоут, полетело вниз, калеча людей. Абордажа не избежать – длинный хобот бушприта турецкого флагмана уже выпирал над палубой «Евстафия», и турецкие матросы, визжа, прыгали на русский корабль, а русские матросы кинулись на корабль турецкий.
Вспыхнула дикая драка – на ножах, зубами.
– Вот это мне любо! – обрадовался Федька Орлов и, вломившись в гущу драки, крушил вокруг себя кулаками чужие головы…
(«Один из наших матросов бросился срывать турецкий флаг. Его правая, протянутая к флагу рука была отрублена. Протянул левую – ее отсекли ятаганом. Тогда он вцепился во флаг зубами, но, проколотый турками, пал замертво с вражеским флагом в зубах…»)
С высоты раздался ошеломляющий треск: это перебило горящую мачту «Реал-Мустафы». Оркестр еще играл – весело, как приказано адмиралом. А мачта медленно пошла в наклон и, взметнув тучи искр, рухнула поперек палубы «Евстафия», на которой дрались озверевшие люди.
– Господи, пронеси! – послышался вопль Федьки Орлова.
Господь бог рассудил иначе: огонь с упавшей мачты вдруг шустрой белкой скакнул прямо в люки «Евстафия», пламя быстро пробежало до крюйт-камер, где хранились запасы пороха, и два корабля, сцепившиеся в поединке, вдруг раздулись бортами, словно пузыри, затем разом исчезли в бурном извержении пороховых вулканов… Александр Круз взлетел выше всех, вращаясь телом в полете, как акробат; под ним раскинулась обширная панорама Хиосской битвы, а рядом вращались флейты и барабаны доигравшего до конца оркестра; потом Круз начал падать, и чистый воздух высоты сменился угаром и зловонием боя. Наконец прохладная вода разомкнулась под ним, командир «Евстафия» увидел на глубине испуганных рыб, тонущие предметы и людей… Наконец бравый Круз вынырнул, широко открыв обожженный рот.
Тут его ждали в шлюпке матросы – его же матросы.
Первым делом они офицера веслом по башке: тресь!
– А, хрен собачий! Наиздевался над нами… получай.
– Не буду… клянусь, – взмолился Круз.
– Коли не со страху сбрехнул, перекрестись.
Всплескивая руками, Круз перекрестился в волнах. Его схватили за волосы и втащили в шлюпку. Вокруг еще падали с высоты обломки кораблей, в воде добивая утопающих.

4. «Блистая в свете…»

Гасан-бей тоже проделал воздушный полет, а теперь он плыл, держа в зубах острую саблю, и каждый раз, когда русские покушались схватить его, «Крокодил Турции» глубоко нырял, скрываясь на глубине, и – спасся… Алехан при взрыве «Евстафия» сказал:
– Эх, брат Федька, открасовался… прощай! Зато хоть смерть была громкая, ажно господь бог на небесах вздрогнул…
Потеря брата ожесточила его. Он геройски вывел «Трех иерархов» на линию огня, повелев Грейгу отдать шпринг (мертвый якорь), и «Три иерарха» били в турецкие корабли до тех пор, пока они не превращались в пылающие развалины…
Был тот решающий момент боя, когда люди уже не нуждались в приказах: каждый давно поставил крест на своей жизни и знал лишь одно – сражаться! Неистовое бешенство русских, которые вставали на шпринг, выражая этим абсолютное презрение к смерти, настолько ошеломило турок, что они хаотично побежали в сторону близкой Чесменской бухты и укрылись в ней на ночь.
Притихло. На кораблях русской эскадры догорали пожары, плотники уже заделывали пробоины, боцмана разносили по мачтам новые паруса, на шканцах отпевали мертвых. Александр Иванович Круз отыскал матросов, вытащивших его из воды:
– Ребята, кто меня по башке веслом потчевал?
Молчали. Что ни говори, а дело подсудное.
– Не бойтесь. Я не зла вам – я добра желаю.
– Я, – отозвался старый матрос с серьгою в ухе.
Круз подарил ему сто рублей:
– Вот спасибо тебе! Ты меня один раз ударил, но хорошо… Вы знайте сами и другим скажите: отныне капитан первого ранга Круз до самой смерти своей ни одного матроса пальцем не тронет…
Алехан Орлов, весь закопченный, как вобла, оборванный, обгорелый, спустился в буфет корабля и невольно вскрикнул:
– Федька! Никак, ты? А что делаешь?
– Яишню жарю. Тебе, брат, тоже сготовить?
Юрий Долгорукий запечатлел эту сцену: «Нашли Федора Орлова – в руке шпага, в другой ложка с яичницей, адмирала же – с превеликим образом на груди и с большой дозой водки в руках». Выпив водку залпом, Спиридов указал эскадре спускаться по ветру; он умело расположил брандвахту, запирая флот Гасан-бея в Чесменской бухте. Вечером созвали флагманский совет. Прихлебывая из кубка черное, как деготь, кипрское вино, Алехан сказал:
– Вот, держу знамя Гасан-бея, которое из зубов убитого матроса выдернули, но имя героя осталось безвестно. Вместе с нашим «Евстафием» улетели под облака шестьсот чистых моряцких душенек. Число наших залпов было огромно. Однако запасов крюйт-камер хватит, чтобы еще один решающий бой выдержать… Не стану осуждать контр-адмирала Эльфинстона, арьергард которого в сражении участия не принимал!
Сообща решили: флот турецкий в Чесме вконец разорить, чтоб и духу его в Архипелаге не было, а действовать противу Гасан-бея брандерами и брандскугелями (зажигательными). Алехан окликнул Ганнибала:
– Иван Абрамыч, тебе брандеры изготовить.
– Есть.
– Самуил Карлыч, тебе брандерами управлять.
– Иес, сэр, – отвечал Грейг (исполнительный).
Он спешно подготовил четырех офицеров-добровольцев, и Орлов каждого из четырех расцеловал:
– Хоть один из вас, ребята, живым останьтесь…
Ночью турецкие корабли, укрывшиеся в глубине Чесмы, обкладывали навесным огнем. В рапорте командира Грейга толково писано: «Брандскугель упал в рубашку грот-марселя одного из турецких кораблей, а так как грот-марсель был совершенно сух и сделан из материи бумажной, он загорелся мгновенно». Огонь быстро прыгал по снастям противника; мачта его, подгорев у основания, рухнула на палубу, весь корабль охватило веселое пламя.
– Брандерам – вперед! – наказал Грейг.
Две легкие турецкие галеры выплыли напересечку курса и, взяв брандер на абордаж, нещадно вырезали всю его команду. Второй брандер, выскочив на мель, был тут же взорван своей командой.
– Скверно начали! Князь Гагарин… с богом!
– Ясно, – послышалось от воды.
Прибавив парусов, брандер князя Гагарина ворвался в Чесменскую бухту и «свалился» с турецким кораблем – в свирепом огне, раздуваемом ветром, исчезли и турки и русские. Половина вражеских судов горела, подожженная артиллерией, но часть была еще не затронута огнем.
– Лейтенант Ильин, – окликнул Грейг четвертый брандер, – ты остался последний, на тебя вся надежда… Вперед!
Неслышно возникнув из-под тени берега, брандер Ильина плотно, словно пластырь, прилип к борту неприятеля. Сверху не только стреляли, но даже плевались турки. Но, запалив факел, Ильин уже бежал вдоль палубы, поджигая кучками рассыпанный порох. Гадючьи посвистывая, огонь юркнул в люк – прямо в трюмы брандера, где тесно, одна к другой, стояли бочки с порохом.
– Готово! – крикнул Ильин, швыряя факел в море…
Грейг второпях записывал в вахтенном журнале: «Легче вообразить, нежели описать, ужас, остолбенение и замешательство, овладевшие неприятелем: целые команды в страхе и отчаянии кидались в воду, поверхность бухты была покрыта множеством голов». Юрий Долгорукий тоже оставил запись: «Вода, смешанная с кровью и золою, получила прескверный вид; люди обгорелые, разным видом лежащие между обгорелых обломков, коими так порт наполнился, что едва на шлюпке мы могли мимо проезжать…» Кажется, конец!
Лишь после битвы, когда врачи взялись как следует за раненых, обнаружилось, что на эскадре сражались и женщины, скрывавшие свое природное естество под матросской одеждой. Это был извечный грех русского флота (впрочем, и английского тоже): как ни проверяли корабли перед отплытием, бабы все равно находили способы затесаться в состав экипажей. Спиридов был очень растерян:
– Что с ними, треклятыми, делать-то нонеча?
– Что-нибудь придумаем, – отвечал Алехан…
За бортом кораблей волны лениво колыхали толстый и жирный слой пепла – все, что осталось от турецкого флота. В одну лишь ночь русская эскадра уничтожила весь флот султана … Европа вздрогнула! Она еще не забыла жалкой картины, когда недавно мимо ее берегов протащилась слабенькая эскадра расшатанных кораблей, на которых вымирали экипажи, и вдруг эта эскадра превратила в прах и пепел превосходную армаду Турции, руководимую талантливейшим флотоводцем султана…
Что делается? Что происходит? Кто объяснит?
* * *
Русских курьеров Европа по сорок пять дней задерживала в карантинах, оттого почта из Архипелага запаздывала; Россия известилась о Чесменской виктории через мальтийских рыцарей и по гамбургским газетам. «Блистая в свете не мнимым блеском, – писала Екатерина морякам, – флот наш нанес сей раз чувствительный удар Оттоманской гордости. Лаврами покрыты вы, лаврами покрыта и вся эскадра». Матросов наградили годовым жалованьем, сверх того за сожжение турецкого флота они получили еще 187 475 рублей – вот пусть сами меж собой и делят! Была выбита медаль для всех участников Чесменской битвы: на аверсе изображен погибающий флот султана, а с реверса отчеканено одно лишь слово:
БЫЛЪ

5. Гром и молнии Кагула

Вторая армия графа Петра Панина разворачивалась на Бендеры. Совет придал ей значительные силы – за счет ослабления Первой армии графа Румянцева, устремлявшего свое войско к Дунаю.
– Но граф Петр Иваныч не радует нас проворством движения, а я, – рассуждал Румянцев, – не могу поспешать к Дунаю, ибо в тылу моем турки из Бендер кулак нам показывают…
Томительно текли походные дни. Всем было не по себе. На бивуаках чума язвила нечаянные жертвы. В стакане воды люди разводили ложку колесного дегтя и пили; солдаты носили на шее чеснок; офицеры обкуривали себя мятой и можжевельником.
Румянцев на барабане раскладывал пасьянсы.
– Опять не сошлось! – И кидал карты в кусты…
Не дождавшись гонцов от Панина, он вдруг решительно двинул армию вперед. Кавалерия Потемкина и князя Репнина постоянно шла в авангарде. Потемкин был настолько изможден разъездами, что держался в седле больше из гордости. Очевидно, не лучше чувствовал себя и Николай Васильевич.
– Добром это не кончится, – сказал князь, зевая…
Вернувшись в ставку, Потемкин прошел в шатер Румянцева:
– Докладываю: Абды-паша разбил свой лагерь на реке Ларге, а за ним идут очень большие караваны верблюдов с припасами…
Румянцев указал: все лишнее, отягчающее движение, стаскивать в обозы, бросить даже рогатки. Многие были удивлены и доказывали, что без рогаток они беспомощны.
– Огонь и меч вам защитою, – отвечал Румянцев. – А возить за собой целый лес рогаток, ей-ей, прискучило. Они трусу – ограда, а храбрецу – помеха… Не теряйте мгновений, – учил Петр Александрович офицеров, – в баталиях бывают кратчайшие миги, когда надобно принять решение важное, и для того нужны смелость души и порыв сердечный. А слава и достоинство наши не терпят сносить присутствие неприятеля, не наступая на него.
В небе угасали безмятежные звезды. Потемкин осмотрел копыта своей кобылы.
– Так и есть! Одна подкова потеряна.
– Ковать уже поздно, – ответил Репнин.
Абды-паша отгородил себя от русских течением Ларги и холмами, но правый фланг его оставался открытым, хотя и сильно укрепленным. Потемкин подскакал к Безбородко, слывшему знатоком штабных тайн, и спросил, сколько противника.
– Сто тыщ будет, – отвечал бурсак, нюхая табачок.
– А нашего брата?
– Наш брат неисчислим – раз в пять меньше.
– Довоевались, – буркнул Потемкин.
– И конца не видать, – согласился Безбородко, чихая.
Потемкин вернулся к своей бригаде.
– Что слыхать в ставке? – спросил его Репнин.
– Ничего путного. Хвастаемся, что на Руси мужиков и баб полно, а коли до драки дойдет, так всегда людей не хватает.
Перед рядами кавалерии возник всадник – Румянцев.
– Вам бить в лоб по правому флангу, – велел он.
– Я так и думал, – едко рассмеялся Репнин.
Потемкин скормил своей кобыле кусок черствого хлеба. Предстояло штурмом брать линию за линией. Позади конных каре сухо громыхала артиллерия Мелиссино, слева, таясь в лощинах, текла пестрая и страшная лавина татарской конницы. Ночь кончилась… Румянцев указал нагайкой вперед.
– Вот теперь – пошли! – провозгласил он.
Большое, давно не мытое тело Потемкина откачнулось назад, потом наклонилось вперед, и он прильнул к лошадиной холке. Бурая валашская грязь сочными ломтями вылетела из-под копыт.
– Война, война! Не я, боже, тебя придумал. Не я…
Горсть вражеской картечи сыпанула по его стальной кирасе и отскочила прочь. Потемкин прошел сам и провел за собой кирасирскую лаву, гремящую амуницией и палашами, орущую одним дыханием: «Виват, Катерина!» Первая линия уже за спиной. Чудом перемахнули вторую, злобно рубили турецкую прислугу на пушках. Лошадь под ним, сломавшись в передних ногах, заржала и рухнула, бурно фонтанируя кровью, – Потемкин, перекатившись через нее, зарылся локтями в жесткую траву, но тут же вскочил в нетерпении. Мимо несло кирасирскую лаву, машущую блеском клинков. Он кричал:
– Вперед, хузары, руби в песи, руби в сечку.
Тяжко трамбуя землю, к ногам его рухнул убитый кирасир, и Потемкин с земли ловко запрыгнул в опустевшее седло, а лошадь, вся в горячке неукротимого порыва, казалось, даже не заметила, что ею овладел другой всадник, – вытянув морду, она мчалась дальше, и было так странно видеть, как ее раздутые ноздри, словно насосы, ритмично втягивают в себя тонкие струи порохового зловония… Только не думать! Вперед, надо вперед…
Под ударом палаша с лязгом разлетелся чей-то панцирь.
Еще замах – долой половину черепа.
Потемкин снова опустил свой клинок – получай!..
Но князь Репнин все же опередил его, первым ворвавшись в турецкий лагерь, где добра и денег видимо-невидимо. Наверное, Абды-паша надеялся, что русские здесь и застрянут, накинувшись на пиастры, как мыши на крупу. Но этого не случилось: под ногами кирасирских коней погибали драгоценные ковры и подушки, шкатулки с жемчугом, из кисетов сочилось серебро султанских курушей. В горячке движения Потемкин подскакал к Репнину.
– Какой час уже? – хрипло прокричал он.
На полном аллюре князь открыл карманные часы:
– Девять! Пошел десятый!.. Вперед!
Татарская лава уже исчезала за рекой, а турки рассеялись столь быстро, словно никогда и не было их на берегу Ларги.
Потемкин мешком вывалился из седла на траву:
– Вот и конец… Но, боже, как я устал!
Чужая лошадь, признав нового хозяина, покорно стояла над ним. Григорий Александрович пошарил в саквах, желая сыскать краюху хлеба, – увы! А его верная кобыла оставила свои кости на берегах Ларги, уже вписавшейся в летопись новой российской славы. Опираясь на иззубренный палаш, Потемкин повел коня в поводу.
Бой завершился, вдали угасали крики победителей:
– Виват, Катерина Великая… виват, матка наша!
«Что они знают о ней? А вот я, да, я-то знаю…»
* * *
Гонцы от Бендер, осажденных Паниным, не возвращались, и дальнейшее продвижение армии Румянцева с каждым шагом становилось опаснее: вклинившись между двумя армиями, турки могли отрезать Румянцева от его коммуникаций и магазинов. Разбитые войска Абды-паши бежали в сторону Кагула, усеивая свой путь носами и ушами, которые с большой ловкостью отрезали им военные палачи – за трусость! Трофеи достались русским небывалые… Из-за полога шатра зычно разносило рявкающий бас Румянцева:
– Что мне этот Абды-паша? Такого дурня бить жалко – мне сам Халиль-бей, визирь великий надобен, тогда и войне конец…
Халиль-бей как раз в это время маневрировал близ озера Кагул; все думали, что визирь прямо с марша навалится на армию Румянцева. Но визирь у Кагула и задержался… Румянцев, повстречав Потемкина, вдруг озлобленно сказал, что отдаст его под суд:
– И не посмотрю, что вы при дворе отплясывали!
– За что под суд? – обомлел Потемкин.
Обвинение было таково: противника не преследовали.
– А на что вам, господа, кавалерия дадена? Чтобы по боярыням молдаванским разъезжать да вино в деревнях сыскивать? Будь такое дело при Минихе, царствие ему небесное, так он не стал бы лясы точить, а сразу бы задрал оглобли полковой фуры и повесил тебя на оглоблях за шею – вот и болтайся там!
Потемкин ожидал, что за Ларгу-то уж обязательно станет кавалером георгиевским, а вместо ордена ему оглобли с петлею сулят. Однако он не полез на рожон, вежливо объясняя Румянцеву, что кавалерия после атаки едва ноги таскает:
– Нам конницу подвижную не догнать было б!
– Конницу? А пехоту на двух ногах – тоже не догнать было? Ездить не умеете, господа хорошие…
Надсадно визжали колеса – Румянцев отгонял прочь обозы, составляя их в обширный вагенбург, чтобы лишние грузы не сковывали маневренность армии.
Вместе со штабом Потемкин участвовал в рекогносцировке Румянцева, который взлетел на жеребце к подножию Траянова вала, подле него крутился на лошади молодой и шустрый капитан Михайла Голенищев-Кутузов, отмахиваясь от жалящих слепней.
– Вас ждут великие дела, – шепнул он Потемкину.
– Зачем пугать меня? – Потемкин на шенкелях стронул лошадь ближе к Безбородко: – Сколько Халиль привел войска?
– Сто пятьдесят тыщ.
– А татар за нами сколько собралось?
– Восемьдесят тыщ.
– Опять наши силы неисчислимы, – засмеялся Потемкин. – Бедная мать-Россия: никак солдат нарожать вдоволь не может…
Румянцев через подзорную трубу оглядел турецкий лагерь.
– А пушек у них много, – обратился он к Мелиссино.
– Я вижу. Вагенбург, считайте, уже отрезан.
– Это кто ж отрежет? – удивился Румянцев и трубою показал в гущу противника. – Утром оставлю от них рожки да ножки…
От своей ничтожно маленькой армии он оторвал еще 6 000 солдат и велел Потемкину взять их для охраны вагенбурга.
– Вам предстоит обрести честь и славу, – мрачно изрек он. – Пока я бью турок, вы должны сберечь мне обозы. От вашей бдительности, сударь, зависит все: быть армии или не быть.
Один глаз Потемкина был мертв, другой источал слезу.
– За что обижаете меня? – спросил он. – Почто в великий час битвы лишаете случая отличиться? Вы ведь знаете, каков я: смерти не страшусь, хотя и от жизни не отказываюсь.
– Исполнять! – гаркнул Румянцев.
Михайла Илларионович Голенищев-Кутузов тихо засмеялся:
– Я ведь предупреждал, что вас ждут великие дела.
– Помолчи хоть ты… капитанишко!
Потемкин отъехал к обозам. Ночью разожгли костры, в пикетах покрикивали часовые, кони фыркали устало. Было неприятно тихо, но даже в тишине угадывалось присутствие многотысячной орды татарских всадников, стороживших огни русского вагенбурга, чтобы утром наброситься на него и, опрокинув, вломиться в тылы румянцевской армии. Потемкин открыл флягу с вином… Чу! – вытянулся он от костра, напрягаясь. В отдалении слышались первые громы битвы при Кагуле. Потемкин видел молнии битвы и всей душой понимал, что сейчас (увы, без него!) свершается там нечто такое, что решит многое – раз и навсегда!
Это был момент, когда Румянцев перешел Траянов вал, а его войска – в суровейшем молчании – выстроились к баталии. Турки проснулись, с удивительной бодростью накинулись своей конницей. Но уже миновали времена Миниха, который создавал гигантское каре, еле ползущее со своими обозами, пушками и стадами живности внутри его, – Румянцев, избавясь от вагенбурга, расчленил армию на несколько подвижных малых каре, ограждая их не рогатками, а массированным огнем артиллерии, и пушки Мелиссино, встречая этот день, день небывалой славы, прямо с колес (!) дали башибузукам жестокий отпор… Румянцев обернулся к штабу:
– Виватов не надо! Скажем «хоп», когда выскочим…
Каре князя Репнина уже трещало под натиском турок, выскочивших из лощины. Румянцев бросил резерв в эту лощину, дабы пресечь врагу пути к ретираде. Бой охватил всю линию войск. Румянцеву доложили, что взято уже девяносто орудий.
Румянцев хвалить за геройство никого не стал:
– Девяносто? Почему так мало, черт вас побери?..
За главным ретрашементом открылись мощные батареи великого визиря. Под свирепым огнем, в двух каре, шагали полки – Бутырский, Муромский, Астраханский и прочие (всего четыре тысячи штыков). Вдруг, будто из-под земли, выросла перед ними десятитысячная толпа отборных янычар.
Никаких ружей и пистолей – одни лишь сабли.
– Ля-иль-Алла! – дружно закричали они.
Румянцев прикрыл глаза. Потом открыл их: двух каре уже не было. Русские знамена перешли в руки янычар, а великое воинство великой России спасалось постыдным бегством – под защиту соседних каре. Румянцев дернул давно не бритой щекой.
– Коня! – повелел он. Конь вынес его перед панически бегущими войсками. Румянцев вздыбил под собой жеребца, раскинул руки вширь: – Да постыдитесь, робяты… вы же ведь – русские!
Это не был приказ – лишь сердечный призыв. Не полководца к солдатам, а отца – к сыновьям своим. Вокруг него собирались разбитые, растоптанные, изувеченные, посеченные саблями бутырцы, московцы, астраханцы и прочие. Над ними возвышался сам Румянцев без парика – с открытою головой, кое-как обстриженной ножницами:
– Очухались? Тогда за отечество, с богом… арш!
Спасибо Мелиссино, вот молодец: сверхточно уложил он ядра прямо в зарядные фуры, отбитые турками у русских. Порох есть порох, и с ним не шути: фуры – одна за другой – взрывались, погребая янычарские толпы. Халиль-бею протянули подзорную трубу, но величавым жестом визирь отвел ее от себя:
– И без нее видно, что пора убирать шатер…
Его шатер уже пронзали визжащие пули – это в тыл янычарам продралась, вся в крови, дивизия князя Репнина. Напрасно великий визирь пытался остановить бегущих.
– Мы не виноваты, – кричали ему в ответ, – поди-ка сам побывай у Кагула, где сверкают молнии и грохочут громы…
Разгром турецкой армии довершила турецкая же дивизия «Анатолия», составленная из курдов. Выступив на подмогу Халиль-бею, они поняли, что битва проиграна, и всех убегавших грабили и убивали без жалости. На целых семь верст дорога турецкого отступления покрылась голыми обезображенными трупами. Каплан-Гирей поспешно увел своих татар прочь от Кагула – в дунайские плавни, под защиту стен Измаила…
Был уже полдень, когда Потемкин привел вагенбург к месту сражения. Голова кружилась от множества трофеев: палатки, скотина, посуда, верблюды с тюками, ковры, экипажи, фуры с припасами и аптеки достались русским заодно с главным казначеем турецкой армии, которого Безбородко уже тряс за бороду:
– Пес паршивый! Куда твоя казна подевалась?
От казны визиря нашли только мулов, клейменных особым тавром султана Мустафы III, но пиастров и дукатов – ни единого. Безбородке надоело драть сераскира за бороду, он сказал:
– Собирай гарем, да скажи бабам своим, чтобы не ревели. Сейчас всех вас отправим на житье в Саратов…
Гигантская армия Халиль-бея перестала существовать. Нет, всю ее, конечно, не выбили – она попросту разбежалась.
Это случилось 21 июля 1770 года. Виват!
* * *
Мародеры того времени знали: только тряхни мертвого турка – он зазвенит от награбленного золота, а с русского солдата поживы не будет. Иностранные волонтеры при ставке Румянцева писали с насмешкою, что рядовой воин России плохо знает, как выглядят серебро и злато («они не умели различить их по цвету»). Солдат ведал два ценных металла – свинец в пулях да медь в пятаках, которыми казна платила ему за ратные подвиги. Русский воин был бескорыстен и жил малым: хлебом и чесноком, чаркой водки и куском мяса. Он любил ходить в сапогах, но иногда бегал в атаки босиком, оставляя обувь в обозе. Простые дети крестьянской Руси, они босиком-то бывали еще проворнее…
Торжество Кагула имело продолжение: вскоре пал Измаил, Потемкин покорил Килию, русская армия разворачивала победные стяги в долинах Дуная. Петр Александрович, рапортуя Екатерине, не забыл, конечно, перечислить и свои «старческие» немощи: тут болит, здесь покалывает, снизу ноет, сверху дергает. «Ох, притворщик! – смеялась Екатерина. – Да я-то всего на четыре годочка его моложе, а разве кто скажет, что я старуха?» Она присвоила Румянцеву чин генерал-фельдмаршала, написав в рескрипте: «Вы займете в моем веке несумненно превосходное место предводителя разумного, искусного и усердного. За долг свой почитаю Вам отдать сию справедливость…» Петр Александрович первый в России удостоился ордена Георгия первой степени. Наградами осыпали и офицеров его армии. Румянцев поздравил Потемкина с третьей степенью долгожданного Георгия.
– Это не за Кагул – за Ларгу! – сказал он.
Потемкин прямо-таки осатанел от бешенства:
– Помнится, за Ларгу-то вы меня вешать желали.
– Дождись случая – повешу, – был ответ без улыбки…
А рядовые победители при Кагуле получили в награду невиданное для них чудо из чудес – шерстяные носки. Памятники той величавой битвы до сей поры гордо высятся близ молдавского колхоза Вулканешти; прохожий и сейчас, через два столетия читает отлитые из чугуна вещие слова фельдмаршала Румянцева: «СЛАВА И ДОСТОИНСТВО ВОИНСТВА РОССИЙСКОГО НЕ ТЕРПЯТ, ДАБЫ СНОСИТЬ ПРИСУТСТВИЕ НЕПРИЯТЕЛЯ, НЕ НАСТУПАЯ НА НЕГО…»
О громкий век военных споров —
Свидетель славы россиян!

6. Ситуация

Крымский хан Каплан-Гирей, застигнутый бурей войны далеко от Бахчисарая, долго отлеживался в камышах, пока сабельный шрам на его голове не покрылся спасительным струпом. Тогда, опираясь на плечо муфтия, хан выбрался из дунайских плавней и повелел:
– Всем татарам скакать за мною… в Кырым!
Раскол между татарами в Крыму, подвластными султану, и ногаями, подвластными крымским ханам, уже произошел. Если представить Крым кувшином с узеньким горлышком (Перекопом), то именно в этом горле «кувшина» сталкивались два вихревых потока, уже становившиеся враждебны один другому: ногаи рвались к степным кибиткам, чтобы отдаться под покровительство могучей России, а татары спасались от поражений за Перекопом, чтобы отсидеться в Крыму под защитою кораблей и гарнизонов турецкого султана. Буджайкская и Едисанская орды первыми изъявили покорность, и русское командование великодушно пропустило их через линию фронта. Каплан-Гирей был уже в пути к Бахчисараю, когда ему повстречались еще две орды – Джамбулакская и Едичкульская.
– Куда вы спешите, люди? – окликнул их хан. Ему отвечали: сейчас важнее сохранить то, что осталось, нежели терять головы ради того, что желает получить султан Мустафа. Каплан-Гирей никого из них не удерживал… Наконец он добрался до Бахчисарая, в дворцовом саду его встретил Селим-Гирей и резким жестом набросил на плечо брата черную косынку.
– Это тебе от султана! – Косынка означала отречение от престола. – Милостию его в Крыму новый хан – я!
Каплан-Гирей указательным пальцем смахнул с боков лошади пенистый пот и этим потом увлажнил струп заживающего на голове шрама. Он напомнил брату тот самый случай, когда голый цыган плясал на морозе от холода, а жена дала ему веревку со словами: «Опояшися как следует, и тебе сразу станет теплее».
– Не так ли и ты, Селим, вроде этой веревки, которой султан опоясал чресла свои, но теплее ему разве станет?
Сбежались улемы, муфтии, мурзы и кадии. На земле валялось длинное, тяжеленное бревно. Сверженный хан силился поднять его. Возьмет за один конец – бросит, за другой конец – тоже бросит. Каплан-Гирей ухватился за середину бревна – не поднять.
– Вы поняли меня, о мудрейшие? – спросил он.
– Прости, не поняли, – отвечали знатные татары.
– Один конец столба – наше прошлое, другой – наше будущее. Середина же – настоящее. Взялся я за прошлое Крыма – будущее не поднимается. Взялся за будущее – прошлое на земле осталось. Схватился за день настоящий – сил не хватает. А вы думайте…
Его поняли с большим беспокойством.
Громадное бревно лежало возле их ног как зловещий символ безвыходности судеб Крымского ханства. Селим-Гирей, почуяв недоброе в этой притче своего брата, окликнул ясыря Федора, дюжего русского раба, служившего водоливом в розовых садах.
– Возьми это бревно и унеси, – велел он ему.
Ясырь, наклонясь, сразу взялся за его середину.
– Эх, бездельники… – выругался мужик, и неподъемное бревно вдруг взлетело на его широкое плечо. – Куда нести? – спросил Федор по-татарски.
– Прочь отсюда… как можно дальше.
Стражники растворили перед ясырем дворцовые ворота. Знатные мурзы видели, как русский раб вышел на улицу и направился куда-то твердой, неторопливой поступью… Больше в Бахчисарае не видели ни этого бревна, ни самого ясыря. Одному Аллаху известно, как далеко ушагал Федор и где он сбросил это бревно.
Назад: Действие шестое Напряжение
Дальше: 7. Кекерекексинен