Книга: Фаворит. Том 1. Его императрица
Назад: 7. Таланты и поклонники
Дальше: Действие седьмое России – побеждать

Действие шестое
Напряжение

Необходимая судьба
Во всех народах положила,
Дабы военная труба
Унылых к бодрости будила.
Михайло Ломоносов

1. Завязка войны

Сначала были: Бар – Умань – Балта.
Но завязка всему находилась в Варшаве…
* * *
Король Станислав Август Понятовский проснулся, на его груди покоилась голова прекрасной княгини Изабеллы Чарторыжской, женщина открыла ослепительные глаза:
– Думай о Польше, круль, спаси ее.
– О, как бы я хотел этого, сладчайшая из женщин…
Въезд panie Kochanku Радзивилла в Вильно свершился при набате колоколов, за каретой катились пушки, шагали солдаты, а полковник Василий Кар не давал воеводе напиться до потери сознания. В разгар прений Варшавского сейма появился князь Репнин:
– Перестаньте шуметь, панове, иначе я тоже подниму шум, но мой шум будет сильнее вашего.
Понятовский пытался вызвать сочувствие посла:
– Скажите, как мне властвовать в таких условиях?..
Новая – коронная! – конфедерация заседала в Радоме близ Варшавы, и Радзивилл начал нескончаемое застолье. Кару он доказывал:
– Трезвый я не умнее пьяного, это уж так! Дай мне напиться, и ты увидишь, какой я верный союзник Екатерины…
С трудом он выклянчил у Кара один куфель:
– Бывали у меня и лучшие времена. Вот, помню, в литовской пуще повстречал я медведя… ростом он был со слона! Ружья при мне не было, но разве я растеряюсь? Я открыл табакерку с албанской махоркой. Дал понюхать. Медведь чихнул раз, чихнул два и не мог остановиться. На чихающего я накинул петлю и…
Замолчал. Кар спросил: что было дальше?
– Налей мне еще куфель, тогда узнаешь.
Выпив, он вытер длинные усы.
– После этого я привел медведя в Варшаву, и там наш «теленок» Стась научил его танцевать мазурку с пани Грабовской.
Два куфеля – мало. Радзивилл начал новый рассказ:
– А то вот еще случай. Однажды в лесу я напоил шампанским громадное стадо диких свиней. А в соседней деревне был такой голод, что холопы уже бросали жребий, кого из вдовушек съесть первой. Они натерли хрену покрепче, уже вода кипела в котле, самая красивая вдова в деревне начала раздеваться, чтобы нырнуть в кипяток, но тут…
Он замолчал. Кар спросил: что дальше было?
– Ничего не было! Дай мне напиться, чтобы не до конца погибла моя совесть, – отвечал panie Kochanku и вдруг заплакал…
Репнин арестовал епископа Солтыка, выслал его за Вислу, и после этого православные получили одинаковые права с католиками. Радзивилл завершил сейм маскарадом, но танцевать, конечно, не стал, сказав Репнину:
– Я счастлив, что снова могу пить сколько влезет. Но знай, посол: сейчас в наши дела вмешается Версаль, герцог Шуазель обязательно толкнет султана, алчная Вена давно сторожит вас.
– Французами здесь и не пахнет, – засмеялся князь…
Но Изабелла Чарторыжская уже проснулась в объятиях французского герцога де Лозена; она проявила бурную страсть:
– Не спи, негодяй! Хоть ты спаси Польшу…
Лозен был тайным агентом Шуазеля. Екатерина (как и Репнин) еще не понимала, что все свершаемое сейчас в Варшаве вызовет войну с Турцией. Но это очень хорошо понял литовский «барон Мюнхгаузен», пьяница и враль Радзивилл, который после сейма снова удалился в эмиграцию.
* * *
Глухов просыпался, дымки печей сладко запахли на окраинах малороссийской столицы. По снегу скрипели санные обозы – чумаки ехали в Крым за солью. Петр Александрович Румянцев подтянул пудовые ботфорты, прицепил шпагу.
– Поехали за орехами, – сказал он секретарям…
Украина была еще в границах неоформленных. Малая Россия чаще звалась Гетманщиной, она тянулась по левобережью Днепра, в Глухове располагалась Коллегия, а южнее, в зыбком мареве степных раздолий, терялись неясные рубежи Запорожья, смыкавшиеся с владениями крымских ханов, – это была уже Сечь, извечно жившая наготове к бою. А восточнее кипела богатая, звонкая и певучая жизнь сельских слобожан, отчего весь край (со столицей в Харькове) назывался Слобожанщиной, и тут речь украинская чаще всего роднилась с русскою. За правым же берегом Днепра тянулись земли Речи Посполитой, владения панов польских, державших в нетерпимой кабале народ нам родственный, народ украинский…
Бурая лошаденка влекла саночки с Румянцевым, на запятках стояли два секретаря – Петя Завадовский да Санька Безбородко, о которых генерал-губернатор отзывался так: «Один прямо Адонис, но с придурью, а второй умен, но любая жаба его краше…» Румянцев был крут. И когда в заседании коллегии Малороссийской по одной стороне стола сели русские, по другой – украинцы, он гаркнул:
– Опять! Опять по разным шесткам расселись?
Генеральный есаул Иван Скоропадский сказал:
– Тако уж испокон веку завелось, чтобы мы, шляхетство украинское, сидели розно от чинов москальских.
Румянцев кулаком по столу – тресь, велел батально:
– А ну! Пересесть вперемешку. Желаю хохлов видеть с москалями за столом дружественным, да глядеть всем поласковей…
Он управлял из Глухова указно – без апелляций:
– Живете в мазанках, а лес на винокурение изводите. После вас, сволочей, Украина степью голой останется. Указываю: винокурением кто занят, пущай лес сажает. Без этого вина пить не дам! Заборов высоких не городить – плетнями обойдетесь: это тоже для сбережения леса. А бунчуковых, писарей генеральных, обозных не будет на Украине – всех в ранги переведу, как и в России заведено…
Канцелярию он обставил 148 фолиантами по тысяче страниц в каждом – это была первая Украинская Энциклопедия, им созданная. В ней содержалась подробная опись городов и ярмарок, сел и местечек, доходов и податей, ремесел и здравия жителей, перечень скотины и растений, дубрав и сенокосов, шинков и винокурен, рыбных ловлей и рудней железных. Он завлекал старшиґну в полки, но старшина упрямилась, присылая справки от лекарей – мол, недужат. Румянцев бушевал:
– Сало жрать да горилку хлестать – здоровы, а служить – больны?
Неисправимых сажал в лютый мороз верхом на бронзовые пушки, как на лошадей, и в окна коллегии поглядывал: как сидят? не окочурились ли? Екатерина прислала ему письмо, с прискорбием сообщая, что отошел в лучший мир фельдмаршал Миних. Звякая шпорами, Румянцев ходил по комнатам, диктуя секретарям:
– От Миниха покойного осталась в степях кордонная защита противу татар… Таковая система, хотя и в Европах одобрена, нам в обузу. Дозволь высказаться…
Румянцев ей писал (уже в какой раз!), что кордоны, бесполезные в степях, татары обойдут стороною, благо дорог там нету и гуляй где хочешь. А вместо кордонов предлагал создать подвижные отряды – корволанты; от оборонительной тактики он советовал переходить к активной – заведомо наступательной…
Взяв конвой и походную канцелярию, Румянцев совершил инспекционную поездку по Украине; ночь застала генерал-губернатора на степном хуторе, ночлеговал в мазанке. Старый дед в белых портах, уже слепой, сказывал ему так, словно любимую песню пел:
– У Сечи гарно живется! Прийде було до их чоловик голый та босый, а воны ёво уберут, як пана, бо у запорожцев сукон тих, бархатов, грошей – так скиль завгодно. Воны и детей по базарам хапают: примане гостинчиком – та й ухопе до Сечи…
Сечь, как и гайдамаки, Румянцева заботила; утром он выехал к Днепру, на правом берегу догорало зарево – это опять подпалили усадьбу панскую. В жестокости непримиримой уже разгоралось пламя народной войны – колиивщины (от слова «колiй» – повстанец).
Интуицией солдата Румянцев ощущал близость битвы.
* * *
– Кажется, – сказал король Репнину, – вы хотите, чтобы я жил с пожарною трубою в руках, заливая возникающие пожары. Вот вам расплата за вашу дерзость: в могилевском Баре возникла новая конфедерация, и в ней – Мариан Потоцкий, Иосиф Пулавский с сыновьями, Алоизий Пац и еще тысячи других крикунов. Лучшие красавицы страны снимают со своих шеек ожерелья, вынимают из ушей бриллиантовые серьги и все складывают на алтарь восстания. – Будь проклят тот день, когда я стал королем…
Растерянность посла не укрылась от взора Якова Булгакова, который и подсказал ему – не мешкать:
– Прежде всего, князь, надобно срочно известить Обрескова о затеях барских конфедератов.
– Садись и пиши – Обрескову, затем Панину… А вечером будет ужин, надо пригласить коронного маршала Браницкого.
Франциск Ксаверий Браницкий усердно поддерживал тесный союз Варшавы с Петербургом. Маршал подбривал лоб и затылок, не изменял и костюму польскому.
– Посол, – сказал он Репнину, – безумцы в Баре все драгоценности, что собраны с красавиц наших, уже послали в дар султану турецкому, жаждая призвать на Подолию крымских татар. В ослеплении своем не видят из Бара, что землю нашу в какой уж раз вытопчет конница Гиреев крымских, а жен и дочерей Подолии татары на базарах Кафы, как цыплят, расторгуют…
Стол русского посла сверкал от изобилия хрусталя и золота, вино и яства были отличными. Репнин заговорил: трудно жить в стране, где Бахус и Венера суть главные советники в политике, а чувство здравого патриотизма заменяет католический фанатизм. При этом он добавил, что султан Мустафа III достаточно благоразумен:
– И повода к войне у Турции ведь нету!
Эту тираду посла тут же оспорил легационс-секретарь Булгаков:
– Повод к войне, князь, может возникнуть нечаянно.
– Пожалуй, – согласился с ним Браницкий…
Его родная сестра, княгиня Элиза Сапега, была любовницей Понятовского. Николай Васильевич это учитывал: притушив свечи, он сказал в полумраке, что Элизу Сапегу отблагодарит:
– Если ваша ясновельможная сестра внушит его королевскому величеству, что спасение страны – в помощи русской армии.
– Я надеюсь, – отвечал ему Браницкий, – что Стась не будет возражать, если я возьму под свои хоругви компутовое (регулярное) войско. Я разобью конфедерацию Бара! – поклялся коронный маршал. – Но за это вы, русские, дадите мне право наказать разбойников-гайдамаков, тревожащих пределы Речи Посполитой.
Договорились. Репнин велел генерал-майору Кречетникову примкнуть к Браницкому. Русско-польские отряды двинулись в Брацлавское воеводство – на Бар! Страшные картины встречались им в пути: горели храмы православные, лежали мертвые младенцы и матери, на придорожных деревьях висели казненные в таком порядке: гайдамак, крестьянин, собака. Над ними конфедераты писали: два лайдака и собака – вера однака. Проскакивая на арабском скакуне, Браницкий своим высоким султаном не раз уже задевал пятки висельников:
– Трупы, трупы, трупы… Кто же пахать будет?
– Об этом в Баре не думают, – отвечал Кречетников…
Браницкий с компутовым войском примчался под стены Бара, и началась безумная сеча – ляха с ляхом. Бар был взят. Пулавский с остатками конфедератов бежал в Молдавию, где отдался под власть султана турецкого. А князь Мариан Потоцкий сумел прошмыгнуть в пределы Австрии, где Мария-Терезия, плача навзрыд, расцеловала вешателя гайдамаков, украинских крестьян и дворовых собак.
– Ваше величество, спасите вольности шляхетские!
– Это мой христианский долг, – уверила его императрица.
Коронованная хапуга, она потихоньку уже вводила свои войска в Ципское графство, принадлежавшее Польше. В сумятице событий этой подлой агрессии никто в Европе даже не заметил. Но первый шаг к разделу Польши был уже сделан – не нами, не русскими!

2. Оспа – бич божий

Канун войны совпал со зловещим шествием оспы по Европе, и эта зараза не щадила ни хижин, ни дворцов королей. Совсем недавно умерла от оспы невестка Марии-Терезии, а сейчас «маменька» спешно устраивала счастье своих дочерей… Руки старшей дочери Иоганны просил Фердинанд IV, король Сицилии и Неаполя, но перед свадьбой мать заставила Иоганну молиться над прахом усопших предков. Надышавшись миазмами мертвечины, невеста скончалась от оспы, а Мария-Терезия, горестно рыдая, утешила жениха:
– Такова воля божия! Но уже подросла Юзефа… Однако ты не думай, – сказала она Юзефе, – что покинешь Вену ради Неаполя, прежде не покаявшись на гробах достославных предков.
Бедная девушка упала в ноги матери:
– Пощадите меня, я не в силах исполнить ваших желаний! Там лежат эти страшные мерзкие трупы… избавьте, умоляю вас!
– Нет, до свадьбы ты должна покаяться.
– Безгрешна я, в чем же каяться?
– Тащите ее, – распорядилась императрица.
Невесту силой завлекли в подземелье церкви Святых капуцинов, где мать заставила ее лобызать оскаленные черепа пращуров; тут же лежала и недавно умершая от оспы невеста, которую болезнь изуродовала до такой степени, что ее тело не поддалось даже самому интенсивному бальзамированию. Едва выбравшись из склепа, Юзефа вскоре ощутила боль в крестце, врачи определили – оспа! Вместо беззаботной жизни под солнцем Неаполя девушка погрузилась в мерзкую усыпальницу своих достославных предков…
Бравый король Сицилии выразил недовольство:
– Видит бог, как я терпелив, но снова объявлен траур в славном доме Габсбургов. Вы звали меня в Вену ради веселья, а я уже второй раз тащусь за погребальными колесницами.
– Потерпи, король. У меня есть еще Каролина…
Дни траура, чтобы не скучать, Фердинанд IV скрасил шутовским представлением похорон Юзефы; своего пажа нарядил покойницей, положил в гроб, а лицо его обкапал горячим бразильским шоколадом, имитируя оспенные язвы. «Не хватает лишь гноя и зловония!» – веселился король. В церемонии похорон шутовские соболезнования принимал высокообразованный английский посол сэр Уильям Гамильтон…
– Каролина счастлива быть твоей женой, – сказала королю Мария-Терезия. – Но прежде я заставлю ее покаяться на гробах своих предков, как положено в древнем доме благочестивых Габсбургов.
Тут воспротивилась сама Каролина.
– Нет, – заявила она. – Лучше я выброшусь в окно, но не полезу в эту вонючую яму, чтобы потом сгнить в ней заживо.
Ее страстно поддержала юная сестра Мария-Антуанетта (будущая королева Франции, которой суждено погибнуть под ножом гильотины). Императрица обругала дочерей безбожными еретичками, сказав при этом, что в старые добрые времена таких «лечили» на кострах.
– Ладно! Я сама замолю ваши грехи…
Она забралась в склеп и сидела там на родимых трупах, плача о заблудших душах юного поколения. «Маменьку» сам черт не брал – она выбралась оттуда жива и невредима. Молодецкий весельчак Фердинанд IV женился на Каролине и, восстав с ложа Гименея, отправился на рыбную ловлю.
Обо всем этом русский двор был извещен через донесения своего посла князя Дмитрия Голицына. Скромный человек, он не стал писать Екатерине, что в разгар оспы при дворе Габсбургов ему посчастливилось спасти семью одного музыканта, в которой оспа выжгла глаза мальчику и все думали, что он ослепнет…
Звали этого мальчика – Вольфганг Амадей Моцарт!
* * *
Петербург долго выражал презрительное возмущение:
– Какое беспримерное ханжество, какая дикость! Впрочем, всему миру известно, что племя Габсбургов состоит из одних ненормальных. У нас такого изуверства никогда не может случиться…
Брейгель на картине «Слепые» увековечил ужас Европы: глаза его слепцов, падающих один за другим в канаву, выжрала оспа. Россия тоже знала скорбные вереницы людей с поводырями: оспа сделала их слепыми, жалкими нищими. Екатерина не могла скрывать своего страха. «С детства, – депешировала она Фридриху II, – меня приучили к ужасу перед оспой… в каждом болезненном проявлении я уже видела оспу. Весной я бегала из дома в дом, изгнанная из города. Я была так поражена гнусностью подобного положения, что считала слабостью не выйти из него». Оспенный мартиролог XVIII века был страшен: едва ли один человек из тысячи не переболел оспою! Казалось, человечество покорилось року, а могучая зараза обгладывала заживо сотни, тысячи и миллионы людей. Оспа уже гнездилась в Зимнем дворце, и знакомые императрицы, молодые цветущие и веселые женщины, переболев оспою, снова появлялись на балах, но уже покрытые рубцами, изъязвленные, несчастные…
Куда же делась их былая живость и красота?
В один из вечеров, заступая на придворное дежурство, Григорий Потемкин застал императрицу в состоянии встревоженном. Камер-лакей держал перед нею на подносе рюмку мадеры и стакан теплой воды с черной смородиной – это было «снотворное» царицы, но сейчас она от него отмахнулась. Сказала так:
– Проводите до фрейлинских. Там что-то нехорошо с невестою графа Никиты Панина – с Анютою Шереметевой, и я боюсь…
За больною фрейлиной ухаживал врач Джон Роджерсон, молодой шотландец, лишь недавно принятый на русскую службу.
– Что с нею? – шепотом спросила Екатерина.
– Жар. Но пока неясно, в чем дело…
В жирандолях коптили быстро догоравшие свечи. Потемкин поднял свой шандал повыше, отчего на лицо фрейлины легли глубокие тени.
– Уйдем отсюда! – быстро сказала императрица.
При резкой перемене освещения лицо девушки покрылось лиловыми пятнами: сомнений не было – оспа. Екатерина в ту же ночь покинула столицу, затаилась в опустевших дворцах Царского Села, на каждого входящего к ней смотрела с большим подозрением. Потемкину она честно призналась, что ждет не дождется Фому Димсдаля. Шереметеву пышно хоронили на кладбище Александро-Невской лавры, старый Никита Панин плакал, а Гришка Орлов был ужасно пьян.
– Такого удобного случая больше не будет, – сдерзил он Панину. – Твой обоз на тот свет уже отправлен: глаза плохо видят, зубы выпали. А тут – гляди! Архиереи собраны, колесница готова, сам ты при полном параде – ложись и поезжай вослед за невестою.
Что взять с пьяного? Панин отвечал куртизану:
– Буду иметь большое счастие отвезти раньше вас…
Потемкин намекнул ему, что, очевидно, понадобится приличная эпитафия на смерть Анюточки, а у него на примете имеется человек стихотворящий – по прозванию Василий Рубан! Панин сказал:
– Такого не знаю! Пущай пишет сам великий Сумароков…
Пьяный Сумароков ломился в покои императрицы.
– Гоните в шею! – велела Екатерина. – У него две дочери в оспе лежат, а он ко мне в кабинеты лезет… О боже! Ну когда же приедет из Англии Фома Димсдаль?
* * *
Слухи о приезде Фомы Димсдаля с сыном Нафанаилом взволновали столичное общество. Врачи шумели, что прививки – это наглое шарлатанство, а духовенство Петербурга осуждало борьбу с оспою, яко бесполезную, ибо наказание от всевышнего следует воспринимать со смирением. Димсдаль не сразу рискнул на вариоляцию, боясь осложнений из-за возраста императрицы, он проводил долгие опыты. По его подсчетам, Россия ежегодно теряла от оспы около двух миллионов человек – целую голландскую армию. Екатерина в эту цифру не поверила:
– У нас-то, дай бог, всего семнадцать миллионов!
– Не верите? – усмехнулся Димсдаль. – Но если у вас от оспы погибает каждый четвертый младенец, вот и считайте сами…
Сначала он дал императрице ртутный порошок.
– Примите и будьте готовы, – велел он.
В эту ночь над Петербургом и его окрестностями разыгралась пурга с обжигающим морозом. Раненько утром Фома Димсдаль с сыном Нафанаилом заехали в домик на Коломне, где проживала семья мастерового Маркова, в которой болел оспою мальчик – именно от него решили брать свежую «материю» для прививки. Но мать отказалась дать ребенка, суеверно полагая, что в этом случае смерть неизбежна для ее чада. Напрасно врач говорил, что Екатерина обещает Саше Маркову дворянскую фамилию Оспин, а в гербе его потомства навеки закрепится рука человека со следами вариоляции.
– Не надо нам дворянства! – кричала несчастная женщина. – Не хочу никаких гербов, оставьте нас…
Все сомнения разрешил отец семейства – Марков; он взял больного сына, замотал его в тулуп и протянул Нафанаилу Димсдалю.
– Держи! – сказал. – Вы ведь приплыли из далекой страны, и не за тем же, чтобы сыночка нашего угробить… А даже и умрет сыночек, так, может, другим большая польза станется…
Нитку, зараженную оспой, протянули под кожей на руке Екатерины.
– Поздравляю, ваше величество, – сказал Димсдаль.
– Я счастлива, что буду первой в стране.
– Увы, – разочаровал ее врач. – Вчера поздно вечером ко мне явился Григорий Орлов, велев привить ему оспу как можно скорее, так как его ждали друзья, чтобы ехать на медвежью охоту… Но ваша Академия наук предварила меня: крестьянки Воронежской губернии издревле прививают детям своим оспу, а вот от кого они переняли сей способ – об этом Академия ваша не дозналась!
Орлов вернулся с охоты как ни в чем не бывало: могучий организм его никак не реагировал на прививку. Павел тоже подвергся вариоляции – от матери, а потом Екатерина уговорила сына и фаворита дать «материю» для других людей. Постепенно вокруг престола образовался некий барьер, уже недоступный оспенным атакам. Поздравляя с прививкой Платона, женщина велела митрополиту:
– Духовенству столичному в наказание за то, что много умничали, приказываю привить оспу – как бы ни сопротивлялись!
Вскоре в стране были открыты «оспенные дома», а врачи разъехались по провинциям спасать от оспы детей, насколько это было возможно в условиях тогдашней России. Екатерина опубликовала торжественный манифест, призывая людей не страшиться прививок, влияние которых испытала на себе.
Петербург был празднично иллюминирован, всюду справлялись пышные застолья, сенаторы говорили всякие речи, а Васенька Рубан, сам жестоко пострадавший от оспы, воспел мужество императрицы в высокопарной и бездарной оде. Заезжий итальянский танцор Анджиолини поставил балет «Побежденное предрассуждение»: на сцене плясала радостная Минерва (императрица), ей подплясывала Рутения (олицетворение России), и Екатерина балет сразу запретила.
– Аллегория, – сказала она Бецкому, – должна быть разумной. Мне противно смотреть, когда здоровущая кобыла изображает «гнилую горячку», перед которой выписывает сложнейший пируэт «чума», а проклятая «оспа» с крылышками за плечами приманивает к себе «трахому» в шлеме античного воина.
У Бецкого были свои взгляды на искусство:
– Но музыка, ваше величество, музыка-то какова!
– Никакой Гайдн не избавит сюжет от глупости…
Но еще до этих событий Украина вздрогнула от топота гайдамацкой конницы, и Екатерина, перепуганная, приказала:
– Репнина срочно из Варшавы отозвать!

3. «Пугу, пугу, пугу!»

– Уже поздно, – отвечал ей граф Панин. – Конфедерации Бара, разогнанные компутовым войском, бьют челом Мустафе и Марии-Терезии, войну на Россию накликивая. Черная туча на юге застилает горизонты наши, а зверства, конфедератами учиняемые, не передать словами. В отмщение же им выступает сила новая, для нас тоже опасная – гайдамаки вольные! А для дел польских нужен человек скорейший, яко метеор, чтобы в един миг являлся там, где надобна рука решительная…
Екатерина сказала, поправляя прическу, что Россия талантами не обижена, и велела звать Александра Васильевича Суворова:
– А кто скорее его марши производит? Нету таких…
Теперь следовало размерить каждый шаг Алексея Михайловича Обрескова, чтобы посол мог правильно ориентировать себя в новых условиях войны с конфедератами и восстания гайдамацкого. Инструкции для посла были перебелены, разложены по пакетам, поверх них императрица оттиснула свою личную печать с изображением улья с пчелами и девизом: полезное! Честь ехать без отдыха от берегов Невы до Босфора выпала сержанту Семеновской лейб-гвардии хорошему парню Алешке Трегубову.
– Вези, молодец! Гладкой дороги тебе…
Трегубов добрался уже до Ясс, и здесь турки на кордоне пустили в него стрелу. Конь рухнул, пронзенный насмерть, янычары сорвали с курьера сумку с дипломатической почтой. Но в Петербурге ничего об этом не знали…
Екатерина, подумав, велела заготовить два указа:
1) А. В. СУВОРОВУ – присвоить чин бригадира.
2) Г. А. ПОТЕМКИНУ – состоять при дворе камергером.
Пути-дороги этих людей еще не перекрещивались.
Молодые ребята. Кто их знает? Да никто не знает…
* * *
– Пугу-пугу… пугу! – понукал лошадей гайдамак.
Вольная степная птица, он весь в призыве «Гайда!», и редко кто его гонит, чаще он за врагом гонится. Для власти – разбойник, которого петля ждет, для народа – защитник, которому в любой хате уготовано укрытие, чарка горилки и добрый шматок сала. Когда возникла Барская конфедерация, а на шляхах заскрипели виселицы для крестьян украинских, тогда Максим Железняк намочил в дегте рубаху, натянул ее на голое тело, сверху кобеняк накинул и призвал «товариство» постоять за волю общенародную.
Встали от земли стар и млад, говоря:
– Не дай, боже, в щинку померети. Поховали б товарыщы в чистому поли та над тим курганом выпалили б с гарматы: нехай знае вся Краина, що не псина сдохла – то казак вильный сгинул!
Хоронясь в «гущавинах» леса, по балкам да по оврагам, минуя рогатки кордонные, Железняк перешел границу: перед гайдамаками пролегла Правобережная Украина, замученная панством да ксендзами, обобранная догола шинкарями да арендаторами. «Пугу, пугу, пугу!» – от клича этого трепетал мир бусурманский – веками, а теперь шинкари и шляхетство надменное не стыдились бегством спасаться: «Лучше жизнь лыковая, нежели смерть шелковая…» На площадях сел и местечек Максим Железняк показывал народу «золотую грамоту» Екатерины II с печатями и подписями ее личными, призывал:
– Вставай все под хоругви царицыны!
С налету взял Жаботин, потом наскочил на Лисянку и ее взял. А толпа восставших росла, всюду возникали новые отряды, новые атаманы – Журба, Шило, Бандура, Швачка, Пикуль, Саражин, Москаль, Нос и прочие. Брали замки уговором – именем Екатерины II! – а коли не открывались ворота, ломали священные брамы ядрами…
– По велению матушки Катерины постоим все за Украину, отбывать панщину не станем, жито и сено да солома наши отныне будут, кабанов режьте и ешьте… Пугу-пугу-пугу!
Впереди лежала Умань – замок-крепость, личная резиденция киевского воеводы князя Салезы Потоцкого: здесь их ждал Гонта.
* * *
Хороший сотник на Умани – Иван Гонта… Поверх жупана его кунтуш богатый, на нем рукава вразмах откидные – вылеты. Кушак-пас плотно облегал стройное, гибкое тело, а на пасе бренчала кривая дамасская сабля. Вокруг шеи сотника тугие белые воротнички, он их застегивал запонкою с рубином… Пан, да и только!
А вышел Гонта из крепостных, но полюбился князю Потоцкому, тот его грамоте и языкам обучил; умом да храбростью Гонта в сотники вышел. Потоцкий ему деревни свои подарил – Россоши с Осадовкой; богатый дом у пана Гонты, ладная и добрая жинка, загляденье и дочки Гонтовы – портреты семьи уманского сотника висят в храме села Володарки, где Гонта церковным старостой… Но иногда нападало на Гонту раздумье, даже отряхивался:
– Да вжеж що буде, то и буде! А буде, що бог даст…
Шляхта поместная не могла забыть, что Гонта в тех же Россошах мальчиком гусей пас, его шельмовали как хама и быдло. С бритой головы сотника печально спадал оселедец казачий, длинные черные усы свисали вдоль глубоких складок лица…
Меж тем вольные костры гайдамацкие уже осветили дебри окрестные – Максим Железняк подступил к Умани. А крепость была сильна артиллерией, стерегли ее жолнеры и надворные казаки, которыми сам же Гонта и командовал; в базилианской коллегии 400 богословов взялись за ружья, а панство звенело саблями, заседая в цукернях. Знатного пана Цесельского уже предупредили, что Иван Гонта вот-вот переметнется к гайдамакам: родная кровь Железняка ближе ему чужой крови Салезы Потоцкого! Время было нецеремонное. Гонту заковали в цепи, повели на площадь – вешать. Но жена полковника Обуха раскричалась, что по наговорам нельзя людей казни предавать.
– Кого еще любит Салезы Потоцкий, как не Гонту?
Это так, и потому пан Цесельский задумался.
– Ладно, – решил, – веди, Гонта, сотню свою на Синюху…
Глянул Гонта на петлю, что болталась над ним. До самой земли поклонился он доброй пани Обух, крикнув ей по-латыни:
– Бог воздаст счастья детям и внукам твоим!
Прямо с эшафота вскочил на коня и увел казаков в лес, а там на поляне красный ковер разложен, на ковре сидят Максим Железняк с атаманом Шило, горилку пьют. Обрадовались оба:
– Эге, сотник! Садись рядом с нами…
Гонта и Железняк наказали Шиле взять сотню гайдамаков и скакать к городу Балта, куда сбегались все конфедераты барские после разгрома. Кого настигнут – сечь саблями!
– Да Балту, гляди, с турецкою Галтой не спутай.
– Не спутаю. – И Шило с отрядом ускакал…
Умань гайдамаки брали штурмом. Бесстрашно, под огнем пушек, взломали брамы и хлынули в улицы города. Пощады никому не давали. Кровь за кровь. Око за око.
К ногам Гонты слетела и голова пана Цесельского.
– Саблею – за петлю, получай!
А дочку Цесельского к себе прижал, как родную:
– Не троньте ее! Дети за батькив невинны… Я тебе, дочурка моя, придано богато выдам. Доживешь до лет моих, напиши правду – как гайдамаки за волю вольную бились…
Из Умани Железняк с Гонтою рассылали воззвания к народу украинскому: «Жители Короны, обитающие во владеньях шляхетских, королевских и духовных, ваш час настал! Пришло время освободиться из неволи… пришло время отомстить за все наши муки и терзания…» Народное восстание охватило всю Украину, докатилось оно вплоть до Галиции, даже до Волыни – все вокруг сотрясалось от грохота гайдамацкой конницы: пугу-пугу… Наивные дети степной вольницы, они слали русским властям в Киеве подробные рапорты, отчитываясь в том, что сделали, и даже спрашивали – что делать им дальше?
«Золотая грамота» Екатерины оказалась фальшивой…
* * *
А сотенный атаман Шило все гнал и гнал свой казачий отряд дальше – на Балту, на Балту, и стелилась под потными животами лошадей трава степная, трава дикая, трава высоченная.
– Пугу, пугу… летит казак с Лугу!
Блеснули воды пограничной Синюхи, что обтекала земли орды Едисанской, привольные степи запорожские. Балта считалась городом польским, но через Синюху был перекинут мостик, и стоило перейти через него реку – сразу попадешь в турецкую Галту.
– Пугу-пугу… пугу! – налетели на город гайдамаки.
По другому берегу речки Синюхя шлялись сонные турки в шароварах, из своей Галты они покрикивали в польскую Балту:
– Эй, казак! Богатый бакшиш собрал?
– Можем и поделиться, – отвечали им гайдамаки.
А ярмарка в Балте была богатая: там греки и саксонцы, даже пруссаки торговали, – туркам было завидно видеть чужую добычу. Шило велел возвращаться, но в дороге обратной повстанцы узнали, что после их ухода турки накинулись, как воронье, на беззащитную Балту, начали кровавый грабеж греков, армян и православных.
– Вернемся! – дружно закричали гайдамаки…
Вернулись, и начался бой. Гайдамаки в азарте сечи проскочили мост и ворвались в турецкую Галту; там они никого не пожалели. На другой день турки ответили им яростным нападением, тоже никого не жалея, но были отбиты. Гайдамаки орали им через речку:
– Эй, Хасан! Кончай драться… лучше выпьем!
Враждующие помирились. Казаки честно свалили на мосту все пограбленное, турки разобрали свое добро, угостили казаков вином молдаванским, а гайдамаки дали хлебнуть хохлацкой горилки.
Шило вновь скомандовал: «На лошадей!» – и они ушли.
Узнав обо всем этом, старый хотинский паша сказал:
– Крепко ли помирились наши с гайдамаками?
– Очень крепко, и даже все добро вернули.
– Вот и хорошо, что так кончилось…
Но главарь барских конфедератов Пулавский расшумелся, что затронута честь султана турецкого и он сейчас же поскачет в Константинополь, а там маркиз Вержен поможет ему довести до ушей Мустафы III истину об уманских и балтских событиях.
– Без войны вам не жить! – бушевал Пулавский.
Хотинский паша велел отвести горлопана в крепость и там запереть. Ночью он вошел в камеру, накинул на шею спящего шелковую петлю и задавил.
– Вот теперь войны не будет, – сказал мудрый паша…
Но если бы он знал, кто управляет Диваном!
* * *
Поздно! Барон Франсуа де Тотт, резидент Версаля при дворе Бахчисарая, накрыл стол для калги-султана и его свиты. Русский кожаный поднос обложили сухарями и копчеными окороками из конины, которые очень обрадовали татар. Отдельно подали красную икру и вяленый изюм. Дипломат Франции угостил калгу шампанским.
– Аллах мне простит, – сказал тот, жадно выпив…
Далекие от политики Европы, татары и ногайцы жаждали лишь добычи и многолетнего безделья за счет ясырей – пленных. Россия никак не ожидала нападения, когда в степные пределы вторглась неумолимая орда. Румянцев из Глухова приказал срочно эвакуировать население степных хуторов, и крымские татары врезались в безлюдное пространство, имея цель – Бахмут, но на подходах к этому городу были перехвачены регулярными войсками, которые и уничтожили всех разбойников – поголовно, баш на баш!
Зато главные силы калги-султана, таясь по балкам, устремились прямо на Харьков, а Румянцев из Глухова не разгадал их маршрута. Сельские жители прятались от татар в скирды сена, забивались с детьми в солому. Но татары – народ опытный: они поджигали стога, обожженные люди выбегали, гася на себе одежду, татары со смехом арканили их, как скотину. Дуя на замерзшие пальцы, барон де Тотт наспех записывал впечатления от набега: «Головы русских детей выглядывают из мешков. Дочь с матерью бегут за лошадью татарина, привязанные к тулуке седла. Отец бежит подле сына на арканах… Впереди нас ревут угоняемые волы и овцы. Все в удивительном движении, и уже никогда не собьется с пути под бдительным оком татарина, сразу же ставшего богачом…» Горящие стрелы вонзались в соломенные крыши – огонь пожирал мазанки со свистом и таким чудовищным жаром, что многие татары тут же падали замертво, задохнувшись. Воздух был наполнен плачем женщин и криками мужчин, пепел хрустел на зубах лошадей и на зубах французского дипломата… О, как далек отсюда божественный Версаль!
Жажда добычи гнала татар вперед, только вперед – на Харьков. Они полоняли толпы беззащитных людей, все уничтожая, все сжигая, дотла разорили Новую Сербию, а ночью ретивый калга взмахом нагайки обвел курганы, охваченные огнями пожаров:
– Скажи, посол короля, что это тебе напоминает?
– Бургундию или Фландрию, – отвечал де Тотт.
– Неужели и у вас в Европе бывают такие зрелища?..
Харьковчане вооружились. Пастор Виганд, бывший профессор Московского университета, возглавил ополчение из студентов духовной семинарии. Бурсаки тащили на брустверы пушки, их черные рясы трепали степные ветры. А вокруг, насколько хватал глаз, сгорали деревни – враг рядом! Из окрестностей Харькова разбойники угнали 20 000 человек, ни один из них уже не вернулся. До татарского Перекопа дошла всего тысяча харьковчан – остальные пали в пути («так как, – писал пастор Виганд, – татары заставили их все время пути от Харькова до Крыма бежать привязанными к их лошадям»).
Хотинский паша, задавивший Пулавского, был умный турок и войны с Россией не хотел, но зато хотела ее Франция!

4. У порога счастья

Словом «турок» именовали в Турции только нищету и голь пахотную, все же другие, будь они даже нищими на майданах, назывались гордо «османами». Европа уже сложилась из нации, как дом из отдельных кирпичей, и лишь Турция никак не могла стать государством национальным, ибо «османов» было мало, а их империя состояла из покоренных народов. Нигде (кроме, пожалуй, Анатолии и Румелии) турки не чувствовали себя дома – всюду они были лишь оккупантами! Это первая странность империи османов. А вот и вторая: внутри империи деспотия уживалась с неким подобием демократии. Был султан, но аристократов не было. Любой грязный янычар, уличный торговец халвою или пленный раб-христианин мог достичь высоких постов в стране. Но зато он мог лишиться головы по капризу султана, и это тоже было в порядке вещей…
С давних времен считалось, что иностранные послы в Турции стоят «у Порога Счастья, сами прахоподобные». Алексей Михайлович Обресков предупреждал Петербург: «Начало всему в этой стране, как и основание ее, есть оружие! Выпусти сабли из рук, османлисы уже не ведают, за что ухватиться, и бьются как жалкие рыбы на песке…» Русское посольство располагалось в Буюк-Дере; Обресков с женою любовались по ночам светом маяков в Дарданеллах, а недалеко была греческая деревня Пиргос с водопроводами времен Юстиниана, но после разгрома Византии турки ни разу их не чинили, и потому для нужд посольства воду черпали из колодцев. На дворе четырнадцать лавров росли из одного могучего корня, образуя роскошный шатер прохладной зелени, а под лаврами бил фонтанчик, здесь же вкопали скамеечки для сидения, где Обресков и обсуждал сегодня дела восточной торговли со своими секретарями… Их мирную беседу прервало неожиданное появление посольского каваса – служителя:
– Сераль султана выслал сюда янычар с пушками…
Верхом на ослике вернулась с прогулки молодая жена посла, Обресков велел ей в доме укрыться, поцеловал нежно на прощание:
– Чую, случилось нечто, и не знаю, когда свидимся…
Началось шествие посла к визирю. Янычары вели богато убранных коней, шли в ливреях служители и четыре драгомана-фанариота. За ними шагали Обресков и его свита. В приемной визиря было немало турок разного возраста и положения, среди них посол увидел реис-эфенди и быстро перетолковал с ним:
– Ахмет, скажи мне, что произошло?
– Визирь уже сменен, на его место назначили пашу Кутаиса, он человек грубый и войны с вами жаждет, завтра и меня прогонят. А ваши гайдамаки подрались с нами в пограничной Галте.
– Но послушай, Ахмет, это же не повод…
– Не повод! – перебил его реис. – Но у Порога Счастья поводом к войне могут послужить даже украденные подковы с копыт сдохшего осла… Что делать, Алеко, если маркиз Вержен стучит в барабан, а наш султан решил стать мудрым «гази» – победителем!
В приемной Том-Капу прозвенел голос стражника:
– Великий визирь победителя-гази шести стран и семи поясов земли вселенной, да увеличит Аллах славу его, пожелал видеть прахоподобного посла российских гяуров – эфенди Обрескова.
– Да поможет тебе Аллах, – сказал реис, отступая от русского посла, и Обресков шагнул вперед, словно в бездонную пропасть.
* * *
Пост великого визиря самый доходный, но и самый опасный: после отставки, как правило, следует смертная казнь. Надо иметь крепкие нервы, чтобы занимать эту дьявольскую синекуру. Впрочем, к чести турецких визирей, надо сказать, что они обладали нервами толще арканов: заведомо зная, что ждет их в конце карьеры, они грабили так, будто надеялись прожить тысячу лет.
Новый визирь Гамзы-паша встретил Обрескова развалясь на софе, и, когда посол начал традиционное приветствие, он сразу перебил его:
– Все-таки какие мы молодцы, что держим своих женщин в гаремах, как в лисятниках. Женщину нельзя выпускать даже на улицу, а вы, русские, помешались на бабах, коронуя их, когда вам вздумается, и вот результат… У вас в Подолии тридцать тысяч солдат с артиллерией!
– Двадцать, – поправил Обресков машинально.
– А какая, скажи мне, разница?
Разницы никакой, с этим пришлось согласиться.
– Если это вас так тревожит, – заговорил Обресков, придвинув к себе табурет (ибо сесть ему не предлагали), – то я в самых сильных выражениях отпишу о ваших тревогах в Петербург.
– Не дурачь меня! Ты уже слышал, что натворили твои солдаты в нашей пограничной Галте?
Обресков сказал: России не уследить за действиями гайдамаков. Он при этом достал из кармана бумагу и подал ее Гамзы-паше:
– Из нее станет ясно, что французский барон де Тотт, будучи при ставке крымских Гиреев, подкупил галтского пашу Якуба, чтобы тот действия гайдамаков представил в самом ужасном свете…
Великий визирь, скомкав бумагу, зашвырнул ее в угол. Откуда-то из-под софы он извлек большую кожаную сумку с пряжками.
– Что нам твоя писанина? Вот, – он показал бумаги, отнятые в Яссах у дипкурьера Алексея Трегубова, – здесь инструкции, сочиненные императрицей и ее визирем Никитой Паниным, в которых они поучают тебя, как удобнее обманывать Диван и клеветать перед ним… Что ты скажешь теперь, негодный?
Обресков подумал и протянул руку:
– Если для меня писано, так покажите мне это.
– Нет, – быстро убрал бумаги визирь, – теперь выкручивайся сам, без подсказок из Петербурга, а я посмотрю, в какой смешной узел станет завертываться русская гадюка, когда на нее наступят. Ну ладно! Выйди отсюда, а я немножко подумаю…
Обресков вышел в приемную, оттуда спустился в султанский Сад тюльпанов, какому позавидовали бы даже голландцы. Здесь его поджидал прежний визирь, уже дряхлый, в большой чалме.
– Мне очень печально, – сказал он, – что все так заканчивается. Мы не вольны более в своем же доме: маркиз Вержен победил нас. Людовик Пятнадцатый вернул султану гребцов-мусульман с французских галер, а султан вернул гребцов-католиков с галер турецких…
Ах, как высоко в небе порхали сытые стамбульские голуби!
* * *
Удалив Обрескова, визирь принял у себя иностранных посланников, чтобы выявить их отношение к войне с Россией; свой опрос он начал с посла Франции, и маркиз Вержен сказал:
– О! Мой король будет безмерно счастлив, если могущество вашей славной султанской империи укажет России ее жалкое место в великой семье христианских народов.
Броньяр, посол венский, был красноречив тоже:
– Наша благочестивая императрица желает только дружбы с вашим султаном, мудрость которого оживляет меркнущую вселенную. Вена с удовольствием пронаблюдает издали за ослаблением варварской России, чтобы Польша избегла влияния схизматов.
Англия была озабочена своими делами в Америке и в Ост-Индии, а потому ее посол Муррей был содержательно-краток:
– Желая Дивану успехов, правительство моего славного короля охотно примет на себя роль посредника к миру, о котором скоро взмолится несчастная Россия, в ослеплении своем дерзнувшая нарушить величавый покой всемогущего турецкого льва.
Шведский посол сказал, что со времен Карла XII его страна видит в Турции нерушимый оплот мира на Востоке и Стокгольм приложит все старания, чтобы создать напряжение на Балтике, если этому не помешают побочные обстоятельства (и он выразительно посмотрел на посла Англии). Прусский посол граф Цегелин скупо заметил, что его великий и непобедимый король имеет прав на мирное посредничество гораздо более английского короля и за небольшую компенсацию в дукатах он согласен хоть сейчас приступить к делу…
– Ваши ответы, – заключил Гамзы-паша, – вполне достойны мудрости ваших кабинетов. Мне очень приятно, что никто из вас не пожалел этой заблудшей женщины – Екатерины, и пусть она, как последняя нищая цыганка, останется одна ночевать в голом поле… Прошу удалиться – сюда войдет прахоподобный посол московов.
Обрескову он заявил, даже не привстав с софы:
– Между нами все кончено! Ваша страна нанесла жестокое оскорбление верным вассалам нашим – крымским ханам, разрушив их волшебный дворец в Галте, и это вызвало гнев в наших сердцах.
Обресков сказал, что в Галте и дворца-то нет – одни сараи для сена.
– Да и как Россия могла оскорбить вашего вассала Крым-Гирея, если вы сами его преследуете ненавистью?
– Отныне вся ненависть – против вас…
После этого Гамзы-паша объявил России войну.
– От сей минуты, – заявил Обресков, – я слагаю с себя все полномочия и прошу Диван не обращаться ко мне ни с какими деловыми вопросами. Но я верю, что моя страна сумеет с достоинством возразить на все ваши фанаберии пушечными залпами на Босфоре…
Его потащили в Семибашенный замок, где когда-то Византия печатала золотые монеты, а теперь там была тюрьма Эди-Куль. Ворота крепости заранее выкрасили свежей кровью казненных бродяг, кровь еще стекала с них, и капли ее оросили русского посла, входящего в заточение. Следом за ним, пригнув головы под красным дождем, прошли в темницу и советники его посольства. Обрескова бросили в яму, свет в которую проникал через крохотное отверстие наверху… Через это отверстие он наблюдал, как высоко-высоко летают свободные голуби. О боже! Как далека отсюда милейшая Россия, как беззащитна стала юная жена… Крышка захлопнулась.

5. Жестокая месть

Откуда взялись царские манифесты к гайдамакам?
Вопрос задал Панин, и Екатерина невольно фыркнула:
– Никита Иваныч, да сам подумай: я и… гайдамаки?
– Но вся Украина читает их. Золотыми буквами на пергаменте писано твоим именем, матушка… А теперь не только солдаты наши беглые, но даже многие офицеры идут в стан Железняка и Гонты, заодно с ними служат!..
Поначалу Петербург смотрел на дела гайдамацкие сквозь пальцы: вольница ослабляла конфедератов Бара, и русской политике это было даже выгодно. Но теперь пламя пожаров грозило с Правобережной Украины (польской) перекинуться на Украину Левобережную (русскую), и Екатерина созвала совещание.
– Когда человек тонет, – сказал Никита Панин, – его не спрашивают, какова его вера и что он мыслит о царствии небесном. Тонущего хватают за шиворот, спасая. Паны польские сами повинны в возмущении народном, но сейчас их спасать надобно…
Лишь фаворит Орлов вступился за гайдамаков:
– Помяните Богдана Хмельницкого! Тогда не менее, еще более крови лилось. Вы говорите тут, будто Гонта и Железняк бунтовщики? Но, помилуй бог, булава Хмельницкого тоже из купели кровавой явилась! Ежели б при царе Алексее таково же рассуждали, каково ныне вы судите, Украина никогда бы с Русью не сблизилась…
Генерал-майор Кречетников воспринял приказ из Петербурга болезненно. Он сражался с конфедератами, гайдамаки ему помогали в борьбе с ними. Как же теперь противу союзников оружие поднимать? Это задание он передоверил майору Гурьеву:
– Исполни сам, братец, а как – твое дело…
Гурьев с войсками и артиллерией вошел в лес, где пировали гайдамаки, и сказал, что прислан самой государыней, дабы облегчить хлопам борьбу с ляхами ненасытными. Криками радости голота серомная встретила это известие. Началась гульба всеобщая. Гурьев позвал к себе на угощение атаманов. Пришли они. Гонта был, и Железняк явился в шатер майора… Стали пить да подливать один другому. Во время гульбы Гурьев пистолеты выхватил:
– Хватай их, разбойников! – И враз навалились на атаманов, опутали ремнями, сложили, как поленья, на траве перед шатром в один ряд. – А теперь, – приказал Гурьев, – наших с левого берега надобно отделить от тех, что с берега правого…
И своих, левобережных, в кандалах погнали до Киева, а польских украинцев выдали на расправу панству посполитому. Не случись резни уманской, воссоединение Западной Украины произошло бы намного раньше…
Но теперь все было кончено, и Гонта сказал:
– Коль наварили браги, так нехай вона выпьется…
* * *
Границ стремления к свободе у человека нет и быть не может. А чем шире круг желаний, свободы, тем сильнее потребны средства к удержанию человека в рабстве…
Ивана Гонту судили три ксендза и один монах-базилинианец. Приговор был таков: казнить его на протяжении двух недель, чтобы мучился неустанно: первые десять дней сдирать кожу, на одиннадцатый рубить ноги, на двенадцатый – руки, в день тринадцатый вырвать живое сердце, а уже потом с легкой совестью, поминая бога, можно отсечь и голову.
Гонту повезли терзать в Сербово, и на эшафоте сказал он палачам, чтобы не трудились поднимать его высоко:
– Вам же легче будет целовать меня в ж…!
Ни одного стона не издал сотник, даже улыбался, когда щипцы палача сорвали со спины первый лоскут кожи. Потом захохотал:
– Неужто ж больно мне, думаете, после панования моего?
Два жолнера забили ему рот землей. Руководил казнью региментарь Иосиф Стемпковский, и Браницкий крикнул ему:
– Хватит уже! Вели же кончать сразу…
Палач разрубил тело на четырнадцать кусков, и все куски развезли по городам разным – ради устрашения. А голову сотника скальпировали. Обнаженный череп палачи присыпали солью, потом снова натянули кожу лица на череп. И в таком виде прибили голову к виселице, а Стемпковский пригрозил: «Всем лайдакам проклятым такое же будет!» И настал чернейший день Украины: устилая путь виселицами и убивая крестьян, «страшный Осип» (Стемпковский) выбрал для казней Кодню – местечко средь болот и трясин, которые не могли сковать даже морозы. Никого не допрашивал – только вешал и вешал! Веревок не хватило, палачи взялись за топоры. Стемпковский выходил утром ко рву, садился в кресло и до заката солнца наблюдал, как ров заполняется головами. Наконец ров заполнился доверху. Но тут фантазия «страшного Осипа» разыгралась: велел он отрубать левую руку с правой ногой, правую руку – с левой ногой, и в таком виде, залив свежие раны маслом, отпускал искалеченных. С той-то самой поры девчата украинские меж цветными лентами заплетали в косы и ленту черную. А самым ужасным проклятием стали на Украине слова: «Нехай тебя черти свезут в эту Кодню!..»
Маршал коронный Браницкий обвинил кичливую шляхту:
– Вы сами во всем виноваты! Разорили народ до отчаяния, а чуть гайдамаком запахнет, всякий спешит увезти что можно и бежать, остальные ж воруют на Украине и сами разбойничают.
Из Варшавы его поддержал король. «Довольно казней, – писал он Браницкому. – Если вам угодно, лучше уж клеймите каждого десятого». Совет был неосторожным: Стемпковский исполнил его буквально. Свирепые расправы в Кодне стали известны запорожцам, они озлобились на Екатерину, которая левобережных украинцев сослала в Сибирь, а правобережных отдала в руки палачей шляхетских…
Сколько еще страданий предстояло пережить русским, украинцам и полякам! А Иван Гонта долго будег смотреть с высоты, как движется под ним толпа народная, как одни плюют в него, а другие благословляют! На голом черепе сотника ветры раздували оселедец казачий, будто не умер он, а по-прежнему мчался на лихом скакуне, и кожа на лице Гонты, задубленная морозами и прожаренная солнцем, стала похожа на тот самый пергамент, на котором писалась фальшивая «золотая грамота»…
Но ты, курьер с берегов Босфора, где же ты?!
* * *
Об этом курьере думал и Алексей Михайлович Обресков, в яме сидючи. Всегда полнокровный, он стал опухать. Его тайно навестил бывший реис-эфенди, поведал о татарском набеге. Конечно, это лишь слабый укол в подвздошину России – теперь следует ожидать мощного удара, и Крым-Гирей уже поднимает орды свои.
– Не знаю, верить ли, но конфедераты барские утверждают, будто наш султан предложил Марии-Терезии навечно отдать Австрии Сербию с Белградом, если она сейчас выставит против России корпус на Дунае, и цесарка вроде бы согласилась…
– Старая, вредная тварь! Конец ее будет ужасен.
Они говорили по-немецки. Ахмет-эфенди спросил, чем он может облегчить его положение в этой яме. Обресков расплакался:
– Не пожалей пиастров! Найми в кофейне лучшего певца, пусть он в Буюк-Дере споет под окнами моей жены. Она узнает, как я люблю ее, если услышит романс вашего бессмертного поэта – Бакы.
– Не плачь, Алеко, я это сделаю для тебя…
Вечером в Буюк-Дере пришел уличный бродяга-певец, высоким и чистым голосом запел в опустевшем саду русского посольства:
Точно прекрасная роза
Кравчему – чаша с вином,
Тот, кто возьмет ее в руки,
Становится соловьем.
Он скажет: взгляните, вот рана
На голове у меня,
Красной и жуткой гвоздикой
Рдеет она для тебя.
Из-за тоски беспредельной
К локонам тонким твоим
Стал гиацинтом лазоревым
Сумрачный вечера дым…

На окне едва заметно шевельнулась плотная занавеска.
* * *
Петербург известился о войне лишь 1 ноября.

6. Пробуждение

Военная коллегия в тот же день получила письмо от Екатерины: «Туркам с французами заблагорассудилось разбудить кота, который крепко спал: я – сей кот, который вам обещает дать себя знать, дабы память обо мне не скоро исчезла… Мы всем зададим звону!» Женщина примчалась из Царского Села в столицу, взволнованная и напряженная. Она быстро поднималась по лестницам дворца, на ходу распахивая шубу, разматывая платок на голове.
– Мы избавлены от тяжести, – торопливо говорила она в ответ на поклоны придворных. – Сколько было с нашей стороны уступок и задабриваний, сделок и глупостей, чтобы избежать этой войны. Но война пришла… покоримся же воле божией!
Панину она сказала, что для ведения войны необходимо образовать Государственный совет из лиц доверенных:
– Я только женщина, и в делах военных мало смыслю… Не возражайте! Лучше подумаем, кого в Совет сажать?
В числе прочих Панин назвал и ее фаворита, ибо забудь он Гришку, так потом обид не оберешься. Подле покоев Екатерины освободили комнату, стащили туда мебель для сидения и писания, и 4 ноября императрица открыла первое заседание:
– Принуждены мы, русские, иметь войну с Портою Оттоманскою. Обеспокою вас тремя вопросами. Первый – как вести войну? Второй – с какого места начать войну? Третий – как обезопасить остальные границы России?
Войну решили вести непременно наступательную. Исходные позиции выбрали у Днестра, чтобы заодно уж оградить от вторжения турок Подолию, задумали сразу блокировать Крым от Турции, но для этого флот надобен, а значит, предстоит возрождать верфи на Дону и в Воронеже.
Екатерина помалкивала, пока мужчины размечали дислокацию войск. Вдруг дельно заговорил Григорий Орлов:
– Хорошо бы нам заранее определить, каковы цели войны, которая нам навязана. А если война целей не содержит, так это вообще не война, а… драка. Тогда и кровь проливать напрасно не стоит.
Если этот вопрос и родился в голове Орлова, то предварительно он, конечно, одобрен императрицей. Панин дал ответ:
– Цель войны – скорейшее окончание ее!
– Победой, – добавил вице-канцлер Голицын.
Фаворит к заседанию был подготовлен хорошо.
– Победа, – сказал Гришка, – это лишь успех в войне. Но это еще не цель войны. Надо думать, какие выгоды в политике и в пространствах должно принести нам оружие.
Панин, не желая терять главенства в политике, поспешил вернуть прения в русло военных интересов, и это ему отчасти удалось. Армия страны была поделена на три главные части: наступательную, оборонительную и обсервационную (подвижный резерв). Екатерина просила мужчин сразу же выбрать командующих армиями:
– Петр Семеныч Салтыков уже стар, пущай на Москве остается, ею управляя, наступательную армию Голицыну предлагаю…
А ведь все думали, что императрица бросит в наступление именно Румянцева, но она выдвигала Голицына, назначив Румянцева во Вторую армию – оборонительную. При этом генерал-аншеф Петр Иванович Панин сопел сердито: опыт военный велик, а куда девать его!.. Орлов сказал: пока Россия флота на Черном море не имеет, хорошо бы пощекотать пятки султану с другой стороны:
– Из моря Средиземного! Вот потеха-то будет.
– То немыслимо, – возразил князь Вяземский.
– Да почему, князь? – удивилась Екатерина.
– Флота нет для плаваний столь далеких…
Но все согласились, что такая «диверсия» весьма заманчива.
– Тем более, – говорили дружно, – корабли наши в море Средиземном дорогу с клюквою да соболями уже проведали…
Екатерина, не забывая о главном, напомнила:
– Граф Григорий о целях войны речь повел, но его прениями не поддержали… Я предлагаю этот же вопрос, но в иной форме: к какому концу вести войну и в случае авантажей наших какие выгоды за полезное принимать? Подумайте…
Екатерина – не Орлов, и, если она сама спрашивает, надобно отвечать. Члены Совета высказались: в случае военного успеха потребуем у султана свободы мореплавания в Черном море, кроме того, установим нерушимые границы между Польшей и Турцией.
– Мне от ваших слов теплее, но еще не согрелась, – сказала Екатерина, беря пясть табаку из табакерки. – Возвращаю память вашу к предначертаниям дней минувших… Не пора ли России довершить начатое Петром Первым и Великим?
Тут ее поддержали охотно: если на Балтике страна «офундовалась», то пришло время выходить и на берега Черного моря, чтобы после войны там флот плавал, чтобы гавани и города оживились. Правда, Панины отнесли эти проекты к области волшебных грез:
– Турция с такими авантажами не смирится!
Но тут вступился бывший гетман Разумовский.
– Турция, – произнес он, – вестимо, не смирится. Но существует еще и ханство Крымское, а ежели Крым оторвать от влияния Стамбула, сделав ханством самостоятельным, от султана не зависящим, то… и возни лишней не будет.
Екатерина, звонко чихнув, захлопнула табакерку.
* * *
Была суббота – день банный. С утра пораньше затопили придворную баню, Екатерина, как всегда, мылась со своей наперсницей – графиней Парашкой Брюс, но сегодня не прошло и получасу их мытья, как из бани выскочила едва прикрытая Брюсша с воплем:
– Скорее… помирает… умерла! Врачей, врачей…
Один за другим трепетной рысцой сбегались лейб-медики. Екатерина была без сознания. Пульс едва прощупывался. Дыхание почти исчезло. Врачи никак не могли привести Екатерину в чувство. Пять минут, десять – никакого результата. Роджерсон сказал, что положение критическое, следует предупредить наследника престола:
– Будем смотреть правде в глаза: она при смерти.
Это известие быстро распространилось по дворцу:
– Умирает… умерла, у нас будет Павел Первый!
Кто-то истерически зарыдал (кто-то тишайше радовался).
Минуло еще двадцать минут – оживить императрицу не могли. Наконец-то обретя сознание, она глухо спросила:
– Что было со мною? Я ничего не помню…
Лейб-медики не хотели ее пугать и сказали, что обморок вызван усталостью, а шотландец Роджерсон даже похлопал ее по плечу:
– Браво, мадам… браво! Вы у нас молодчина…
В черных волосах женщины – ни единой сединки.
– Мне же нет еще и сорока, – сказала она.
– Зато уже есть тридцать девять, – отвечали ей.
Тело женщины было еще молодым, но возле живота уже собрались складки лишнего жира. Не стыдясь наготы, Екатерина с тупым взором сидела перед врачами, а они в один голос ругали ее:
– До каких же пор ваше величество будете вставать раньше всех во дворце и ложиться позже всех? У русских есть хорошая поговорка: работа – не волк, в лес не убежит. А царицы не сделаны из мрамора и алебастра, они устроены, как все люди, и потому должны думать о своем возрасте … увы, это так!
Кривая, нехорошая улыбка исказила черты женщины. В этот момент она увидела себя молоденькой в осеннем парке Ораниенбаума, где угрюмый садовник Ламберти напророчествовал ей о неизбежном несчастье.
– Боже! – простонала она. – Неужели мне скоро уже сорок? И жизнь покатится на пятый десяток… Знает ли кто-нибудь в этом чудовищном дворце, что я еще ни разу в жизни не была счастлива, как бывают счастливы все женщины в мире? – Екатерина тихо заплакала. – Спасибо вам всем, – сказала, явно подавленная, но голосом уже повелительным. – Отныне постараюсь вставать не в пять, а в шесть утра. Все остальное пусть остается по-прежнему… А теперь прошу вас удалиться – я должна одеться…
Обедала в скорбном молчании. За столом ей доложили, что полки столичного гарнизона, идущие на войну, построились перед дворцом и ждут ее. Екатерина встала. Брюсша удерживала ее:
– После бани и обморока… на мороз-то?
– Оставь. Я должна проводить их.
– Закутайся, Като, платок надень.
– Перед солдатами я императрица, а не баба…
Небрежно накинула шубу, взяла в руки муфту из меха загадочных зверей Алеутских островов – и такой предстала перед войсками: искристый снег припорошил ее голову.
– Хочу единого, – громко сказала Екатерина, – видеть вас всех на этом же самом месте, после войны – живыми и невредимыми. Не будем же страшиться дней грядущих. Всегда помните: Россия – страна первого ранга, но окруженная завистью, враждой, недоброжелательством. А победа принадлежит вам… Прощайте, ребята!
Грянули промерзлые литавры, запели ледяные трубы. Она вернулась во дворец. Не раздеваясь, надолго приникла к окнам. Кто-то, подойдя сзади, потянул с нее шубу. Женщина покорно подчинилась чужой услуге, даже не обернувшись.
Это был Потемкин, он спросил:
– Матушка, дозволь и мне на войну отбыть?
– Да, – сказала Екатерина, – так будет лучше…
Потом вдруг обвила его шею руками, сочно расцеловала. Видел это только дежурный арап. Он затворил двери, одарив Потемкина щедрой белозубой улыбкой.

7. В последний раз – на русь

Итак – война… Фанатизм воинов султана был чудовищен: многие янычары, доказывая свою неустрашимость, протыкали себя ножами, носы и щеки пронзали иглами, истекая кровью, шатаясь и крича, бродили по Стамбулу, пока от слабости не падали на мостовые, и бродячие собаки слизывали с них кровь. Гамзы-паша, объявив России войну, сразу сошел с ума и потому избежал обычного конца великих визирей. Мустафа III заместил его кондитером Магомет-Эмином, который, оставив халву и шербеты, служил писцом в конторе, где брались налоги с взяток (Порта была единственной страной в мире, официально облагавшей взятки налогами). Флот султана всегда был готов к войне, но армия совсем не готова, и Мустафа III возвратил престол Крым-Гирею; за это хан должен, не теряя времени на раздумья, обрушить внезапный и небывало мощный удар на Россию и Польшу…
– Почему ты хромаешь, хан? – спросил Мустафа III.
– Учил племянника Шагин-Гирея стрелять из двух луков сразу, но одна стрела сорвалась с его тетивы – прямо в ногу.
– Не повезло. Сейчас же выезжай в Каушяны.
– Советую сменить Эмин-пашу, – ответил хан. – А лучше задушить сразу этого невежественного человека.
– Все люди таковы, – засмеялся султан.
– Но Эмин-паша выделяется средь них знанием географии: он серьезно считает, что Париж находится в Кабарде.
– Ладно. Я скажу ему, что Париж расположен во Франции. Стечение звезд на небосводе благоприятствует нашим намерениям. Так поспеши, хан, и да благословит тебя всемогущий Аллах!
Давно не было такой морозной зимы. В первых числах января 1769 года Крым-Гирей прибыл в бессарабские Каушяны, где его встретили комедианты, цыганские певцы, клоуны, фокусники и музыканты. Хан был в русском полушубке, его тюрбан украшали два плюмажа с алмазами, через плечо переброшен колчан с луком, холку заиндевелой лошади тоже украшал плюмаж из перьев. Крым-Гирею было уже под шестьдесят. Но его крупная фигура хранила подвижность, взгляд был пронзительным, скорым. Бросив поводья, хан приятно улыбнулся барону Франсуа де Тотту:
– Надеюсь, вы не забыли мои прежние слова? Все так и случилось: меня погубил мир – меня воскрешает война… Кстати, я устал в дороге от мадьярской и валашской кухни. Ходят слухи, что вы, французы, делаете очень вкусные соусы к рыбе…
Секретари посла, Руфин и Костилье, взялись готовить рыбу для татарского хана. Молдавия была уже разорена. Вскоре из Хотина прибыли барские конфедераты, граф Красинский и граф Потоцкий, сказавшие хану, что они ошеломлены увиденным в Буджаке (Бессарабии):
– Если войска султана не щадят владений самого султана, что будет их сдерживать на землях несчастной Речи Посполитой?
– Ничего не будет сдерживать, – по-гречески ответил Крым-Гирей. – Вы хотели войны – вы ее получите…
Арабских коней, не выносивших морозов, хан велел срочно заменить черкесскими и ногайскими; для набега он брал по три всадника с восьми кочевых кибиток. Этого хватило для создания армии в 200 000 человек при 340 000 лошадей; к хану примкнула неисчислимая конница ногаев из Едисанской и Буджайской орды. Крым-Гирей уже перешел за Днестр, когда с Кавказа прискакали 30 000 лезгин и черкесов со знатными узденями, жаждавшие «баши-бакшиш» (большой добычи). Крым-Гирей разругал узденей самой грязной бранью, отказавшись от их услуг, а барону Франсуа де Тотту сказал в свое оправдание:
– Они противно выпускают из людей кишки наружу…
Посланец Версаля заметил, что огнестрельное оружие горцев – наилучшей европейской марки, и советовал взять их в набег. Хан выдал французам рукавицы на заячьем меху и теплые шубы (шведской выделки) из меха белого полярного волка.
– Как эти волки из Лапландии попали в Бахчисарай?
– Крым имеет все, чем владеет вселенная…
Ночной буран застал их в степи. Войлочный шатер хана вмещал 60 человек, изнутри он был обтянут голубым бархатом, мебель заменяли ковры и подушки.
За ужином Крым-Гирей рассуждал о философии Руссо, цитировал Вольтера…
В дикой ногайской степи гудела снежная метель.
* * *
За Балтою, вконец уже разоренной, лезгины потребовали от хана ячменя для своих лошадей. Крым-Гирей ответил:
– Я не звал вас к себе и ячменем не запасался. Берите пример с ногаев: они разрывают снег, а под снегом – трава…
За Бугом лежали запорожские земли, выжженные еще с осени калгой-султаном в набеге на Харьков, и под снегом таилась зола. Крым-Гирей направил движение конной армады вдоль берегов Мертвых Вод, чтобы лошади могли кормиться камышами. Турецкие синаи, стуча зубами от холода, уже клянчили милостыню возле татарских костров, но татары гнали их прочь, и хан повелел:
– Давайте по сухарю в день этим головорезам…
Барон де Тотт поднялся на высокий курган и только с высоты увидел, что в этом хаосе беспорядка не было. Армия имела двадцать правильных колонн во главе с сераскирами, в центре двигалась ханская ставка и Знамя Пророка, несомое эмиром. Было странно видеть – среди конских бунчуков – христианские кресты над бандами игнатов-некрасовцев, которым Турция дала политическое убежище, принудив за это участвовать в своих войнах. За спиною каждого игната была привязана половина мерзлой свиной туши, а вид жирной свинины вызывал яростное озлобление правоверных. Пересаживаясь в сани, хан сказал де Тотту:
– Игнаты говорят, что покинули Россию ради свободы, но вы им не верьте – для них сохранение бород дороже всего на свете.
Возле седел ногаев качались торбы с жареным просом (одной торбы хватало на 50 дней). Армия держала направление к Ингулу, за которым должна разразиться татарская гроза. Крым-Гирей, приученный спать лишь три часа в сутки, провел ночь в шатре, закутавшись в полушубок. Вернулась разведка. Передовые отряды уже повстречали запорожцев, но кошевые атаманы Сечи объявили нейтралитет, не оказав помощи гарнизону Елизаветграда. Хан сказал послу Версаля, что султан Мустафа III уже писал к атаману Степану Калнышевскому: «Запорожцы не с нами, но они и не с русскими… У запорожцев сейчас большие нелады с Екатериной из-за гайдамаков!» Утром он вызвал сераскиров, чтобы договориться с ними, сколько брать поживы, а что уничтожать. Они же в ответ жаловались на холод, но получили от Крым-Гирея справедливое утешение:
– Я ведь не могу ради вас изменить климат России…
Стойко терпели стужу турецкие добровольцы – сердюки, на знамени которых было написано: «Победить или умереть!» Хан заметил барону, что лучше бы они написали сразу: «Награбить и сдохнуть!» Татары и ногаи, воины опытные, уже рассыпались цепью на много верст, перейдя Ингул легкою рысцою (вразнобой). Зато войска турок, сбившись от страха в кучу, всей плотной массой провалились под лед. Уцелела лишь жалкая кучка мародеров, плакавших:
– Ах, сколько добра и денег потонуло вместе с ними!
Игнаты-некрасовцы скинули одежду на снег и, широко крестясь, стали нырять в разломы между льдинами. Красные, как вареные раки, мужики выскакивали из воды с оторванными от поясов утопленников кошельками и богато украшенным оружием. Турки кинулись отнимать спасенное ими, и сразу полыхнула драка на саблях. Крым-Гирей с нагайкой врезался в толпу. Жестоко лупцуя турок, он кричал:
– Игнатов не трогать – сам нырни и достань!
Дорога разделилась на пять ответвлений. По всем пяти шляхам бежали татарские кони. Вечером хану доложили, что за один день пало от холода 3 000 людей и, наверное, 20 000 лошадей. Подавая пример войскам, Крым-Гирей из санок пересел в седло. Скинув чалму, он приказал мурзам и сераскирам ехать с непокрытыми на морозе головами. Де Тотт записывал: «На плоской равнине лежат замерзшие стада, а столбы дыма на горизонте дополняют ужас картины». Для ночлега шатер хана разбили под сенью гигантской скирды сена, но она исчезла в один миг, разворованная. Прискакал гонец:
– Русские деревни пусты! Все гяуры бежали и укрылись за стенами монастыря. Их там больше тысячи.
– Им предлагали сдаться? – спросил Крым-Гирей.
– Они отвергают твою милость, светлейший хан.
Всю ночь татары оснащали стрелы серными наконечниками. Утром монастырь был забросан миллионами летящих факелов. Огонь был жарок настолько, что в тучах пара растаяли снега, а толпы татар, оставляя умерших от пламени, разом отхлынули обратно в степь.
– Русские сгорели, но не сдались, – сообщили хану.
Из снега торчали вешки, поставленные запорожцами для перегона гуртов скота до Аджамки; теперь они служили татарам указателями пути, и татары все еще привозили в лагерь добычу. Аджамка имела до тысячи дворов, но жители укрылись под стенами Елизаветградской крепости, штурмовать которую Крым-Гирей не решился, а смельчаки-ногаи бежали, убоясь русских пушек. В Аджамке татары нашли обилие фуража и пищи, много дров для отопления жилищ. Отовсюду сгонялись большие стада и толпы ясырей. На долю каждого татарина досталось пять-шесть невольников, около 60 овец и 20 волов, но ни один татарин не чувствовал себя обремененным…
Рысистым наметом конница шла по снежной целине!
Жители украинских Красников, вкупе с русским гарнизоном, повстречали орду метким огнем. Пришлось снова метать горящие стрелы, и тогда люди отступили к лесу. Игнаты-некрасовцы и турки со своим эмиром кинулись за ними в погоню. Крым-Гирей въехал в Красники, когда эмир возвращался из леса, неся в каждой руке голову – одна была солдатская, другая детская.
– Ты решил испортить мне аппетит перед обедом?
С этими словами хан исхлестывал эмира нагайкой. Но тот, крутясь волчком под ударами, отрезанных голов не выпустил:
– Разве не видишь, доблестный хан, какая на мне чалма? Я в эмирском достоинстве, а происхожу от самого Магомета.
Крым-Гирей саблею срезал с него тюрбан.
– Больше ты не эмир! – оскалил он белые зубы.
Косо блеснул клинок – голова турка откатилась в снег.
– И больше не человек, – заключил хан.
Войдя в земли польские, татары пленных уже не берегли. На дорогах лежали изрубленные в куски люди («резали их на части, – записывал де Тотт, – чтобы избавиться от лишней обузы»). По шляхам Речи Посполитой брели толпы пленников. Теперь татарская орда напоминала удава, заглотившего чересчур большую добычу. Даже малые переходы совершались с трудом. Крым-Гирей запретил брать новую добычу, но его не слушались: усталых ясырей убивали, тут же хватали новых. Начались казни. Крым-Гирей оставлял в живых лишь тех татар, добыча которых позволяла им сдвинуться с места. Остальные безжалостно убивались. Перегруженных добычей ногаев хан отпустил до их кочевий. В Брацлавском воеводстве татары снова делили добычу. На площади польского города Саврань они зарезали всех стариков и младенцев, чтобы не возиться с ними в пути. Оставили здоровых мужчин и красивых женщин, после чего повернули обратно – на Вендоры.
…Это был последний набег татар на Русь!

8. Кривые и слепые

Фридрих II держал в руке первую русскую ассигнацию.
– Итак, милый Финк, екатеринизация России продолжается. Наша пламенная ангальтинка, введя бумажные деньги, решила геройски взорваться вместе с престолом. Екатерине кажется, что она сыскала панацею от финансовых распутий. Увы, и до нее находились мудрецы в Париже и Квебеке, помешавшиеся на таких бумажках, но все кончалось экономической катастрофой…
Министр ответил, что в России учрежден Ассигнационный банк под обеспечение в миллион золотом и серебром, по первому требованию ассигнации меняются на монеты с самым ничтожным лажем.
– Все равно, – не поверил король, – это авантюра…
Союзный трактат с Россией обязывал его выплачивать Петербургу на время войны субсидию в 480 000 прусских талеров ежегодно.
– Надо думать, как возместить эти расходы.
Финк фон Финкенштейн напоминал, что Мария-Терезия уже ввела свои войска в польское Ципское графство.
– Это приятно, что наша соседка такая наглая. Следовательно, нам не придется краснеть, если мы последуем ее примеру. Польша обречена, – сказал король, – ее раздел близок.
Финк спросил: стоит ли Пруссии тратить деньги на поддержку барских конфедератов? У короля был готов ответ:
– Конфедератов Бара осыпает золотом герцог Шуазель, еще не догадываясь, что вода фонтанов Версаля вращает колеса прусских пороховых мельниц. Екатерина отозвала из Варшавы князя Репнина, за что поляки скажут ей спасибо, и заменила его ничтожным князем Волконским, за что поляки вторично скажут «дзенкую». Я догадываюсь, как сложится война: турки понятия не имеют о тактике, как не ведают ее и русские генералы. Европа же вскоре будет хохотать до умопомрачения, наблюдая издали драку кривых со слепыми.
– А если Россия поставит Турцию на колени?
– Тогда султан сплотится в союзе с Веною.
– А если Россия опередит турок в этом союзе?
– В таком случае мы обязаны опередить русских. Но сначала попробуем соблазнить Петербург ампутацией польских земель…
Однако русский Кабинет (как докладывал граф Сольмс) решительно отклонял любую мысль о разделе Польши. Фридрих, подумав, вызвал к себе австрийского посла Нугента и пылко обнял его:
– Вы потеряли Силезию, но она попала в мои порядочные немецкие руки. Какое нам дело до того, что в Канаде драка англичан с французами, а турки и русские вцепились друг другу в волосы? Давайте сообща думать о кровных немецких нуждах.
На прусском берегу Вислы он выстроил таможни, которые перехватывали польские баржи, плывущие к Данцигу, реквизируя часть товаров в пользу прусского короля. Если же поляки прижимались к правому (польскому) берегу, пруссаки хватали их крючьями за борта и насильно притягивали к себе для налогообложения, а торговый оборот Польши от такого пиратского грабежа стал приходить в упадок. В эту наглую аферу сразу вмешался Петербург, и Фридрих был огорчен, что русские везде стригут ему когти.
– Что ж! – Король снова взял русскую ассигнацию и внимательно к ней пригляделся. – Такую бумажку очень легко подделать. За время минувшей войны мои банкиры наловчились делать любые деньги, и теперь им ничего ие стоит освоить производство русских ассигнаций… Заодно мы выправим наши скудные финансы!
Ближе к весне, когда па террасах Сан-Суси уже подтаял снежный покров, прибыл курьер от прусского посла в Турции.
– Как здоровье графа Цегелина? – спросил король. – Кстати, приятель, ты прямо из Стамбула, так расскажи, что там творится.
* * *
Слухи о небывалом «бакшише», полученном татарами и ногаями с набега на Русь, докатились до Стамбула, и вся столица османов разом поднялась на ноги, готовая моментально растерзать Россию и Польшу. Даже старики на костылях собирались в поход до Петербурга; не имевшие оружия запасались веревками, чтобы заарканить побольше русских… Улицы были наполнены говором:
– Поберем всех, как цыплят из-под наседки! Только скажи, Махмуд, сколько тебе надобно русских, и я приволоку их тебе…
Блистательная Порта давно уже не собирала такую гигантскую армию. Стамбул задыхался от тесноты, а войска из провинций необъятной империи все прибывали; новый визирь Эмин-паша выпустил из тюрем даже воров и разбойников, желающих пополнить ряды султана, и скоро в перенаселенном городе начался голод, какого давно не бывало; янычары подали пример другим, как следует поступать в таких случаях, – все магазины и пекарни были мигом разграблены, от складов остались дымные головешки… В таких условиях Мустафа III поднял над Сералем зеленое Знамя Пророка (символ войны с неверными), после чего открылось торжественное шествие улемов и муфтиев, а все христиане, уже зная, чем такие демонстрации кончаются, заранее попрятались. Только один посол Марии-Терезии, граф Броньяр, решил публично выразить солидарность Вены с политикой турецкого кабинета. Принарядив трех дочерей, заодно с беременной женою, дипломат с утра пораньше занял место возле окна в богатой кофейне для созерцания духовной процессии изуверов. Вот тут его и ущучили:
– Прахоподобный дерзает взирать на Знамя Пророка!
Янычары первым делом вырвали серьги из ушей супруги посла. После чего семью Броньяра потащили на улицу, где фанатизированная толпа увечила их палками, а беременную женщину, схватив за волосы, стали топить в помойной канаве… Султан, желая загладить этот случай, допустил Броньяра до света очей своих, а посол не стал скулить по поводу того, что ему сломали четыре ребра. Мустафа III спросил его любезно:
– Какой у нас мир с вашею Веной?
– Непрерывный, – ответил Броньяр (весь в синяках).
– Я укажу Эмину переделать его из непрерывного в вечный. А сейчас прими шубу из соболей Тобольска, и вот тебе тысяча пиастров: купи в лавке новые серьги для жены. Смирение, с каким ты перенес наш гнев, вполне достойно величия твоей мудрой императрицы. Напиши ей, что с русским послом мы обращаемся еще хуже!
Эмин-паша стронул армию в поход. За Обресковым и членами его посольства был прислан янычарский наряд и лошади с живодерни. Обрескова взгромоздили на костистый хребет изможденной клячи, связав ноги под животом кобылы. В таком оскорбительном виде посла провезли через возбужденную толпу, которая плевала на него, издевалась, требуя его смерти:
– Зачем увозят москов? Отдайте неверных на растерзание!..
Во время проливного дождя прибыли в ставку. Всех русских собрали возле лёлёка (шатра, в котором совершаются пытки и казни). Здесь в землю были вбиты колья, острые концы которых палачи-цыгане заранее смазали бараньим салом.
– Мужайтесь, – сказал Обресков. – Это для нас…
Отовсюду сбежались турки, чтобы посмотреть на адские мучения неверных. Страшные ругательства и свирепые шуточки сыпались на головы русских дипломатов. Среди чиновников Обресков заметил незнакомого парня и спросил, откуда он взялся.
– Сержант лейб-гвардии Семеновской – Алексей Трегубов, был курьером к тебе послан, да возле Ясс сшибли меня с лошади…
Ливень разогнал любопытных, а русские всё мокли под дождем. Наконец издалека показалась пышная кавалькада – это ехали на поклон барские конфедераты во главе с графом Марианом Потоцким. Распахнулись полы шатра, к ним вышел сам Эмин-паша в богатой лисьей шубе. Потоцкий спрыгнул из седла и, опустившись в грязь на колено, облобызал края визирских одежд:
– Вся польская нация повергает себя под защиту лучезарного, непобедимого и святейшего Магометова знамени, которому всемогущий Аллах да ниспошлет совершенную победу над русскими. За мной идет восемьдесят тысяч войска! Мы согласны подарить султану все православное быдло со скотиною и всем имуществом. Но взамен просим вас отдать нам два города – Смоленск и Киев.
Эмин-паша с нехорошей улыбкой показал на Обрескова:
– Вон стоят русские! Скажи им об этом сам…
Алексей Михайлович плюнул под ноги магната:
– Честолюбие мерзкое, граф, помутило остатки разума твоего. Даже из темницы Эди-Куля знаю, какую вы, конфедераты, беду на своих же сородичей накликали. Или мало вам набега татар на Подолию? Так ступай на турецкий майдан, граф: там янычары сестрами твоими торгуют… Прочь от меня! Уйди…
Осрамленному графу визирь сказал, что Румели-паша уже назначен «сераскиром польской Подолии».
– Несчастная жертва раздоров! Тебе не кажется ли странным, что я не гоню тебя палками? Не стыдно тебе утверждать, будто за тобою движутся тысячи конфедератов? Где же они? Покажи их мне. Или вот эти полупьяные молодые люди, что прискакали сюда ради праздного любопытства? – Визирь отмахнулся от Потоцкого, сам подошел к русским. – Сейчас я распоряжусь, – сказал он Обрескову, – чтобы поставили сухую палатку и дали вам постели. Не сердись на меня, посол: ты и твои чиновники будут казнены позже! Я сам не хотел бы этого, но янычары не простят милосердия моего…
– Господи, помилуй, – взмолился Алешка Трегубов.
– Не переживай, – ободрил его Обресков. – Я хорошо изучил турок и знаю их армию. Первый удар бывает потрясающей силы, такой силы, что все вокруг трещит. Но ежели этот изначальный удар выдержать, тогда османов трудно воодушевить к новым битвам.
Трегубов ежился под ободранным мундирчиком:
– Эвон, янычары-то уже и палатку нам ставят.
– Погоди – еще и вина поставят. Чем больше их ярость вначале, тем больше их слабость конечная. Мы победим – верь!
– А в Питерсбурхе-то масленица, гуляют люди.
– Блины со сметаной от тебя не убегут… сыт будешь!
Бурный ливень смыл с кольев баранье сало. Не сумев устрашить русского посла, турки вернули его в темницу Эди-Куля.
* * *
Крым-Гирей задержался в Каушянах, не распуская армию, и на вопрос де Тотта, почему бы не навестить Бахчисарай, ответил:
– Я жду, когда дуралей Эмин-паша двинется со своей голытьбой к Днестру, чтобы повесить его на воротах Хотина.
– Вы не боитесь, что здесь есть шпионы визиря?
– Если и так, пускай слушают…
Очень далекий от мусульманской ортодоксии, хан пригласил барона в свой походный гарем. Перед этим врач его, грек Сирополи, дал его светлости крепкую возбуждающую микстуру.
– Доверие Александра Македонского, – шепнул де Тотт, – к своему врачу Филиппу закончилось…
– Я знаю, чем оно закончилось, – улыбнулся хан. – Но мой лекарь не от визиря, мне его уступил Гика, господарь валашский.
Он провел француза на дачу; пять женщин с открытыми лицами и голыми животами сидели на тахте, тихие и сосредоточенные. Хан разделся перед ними на коврах и с интересом наблюдал за ужимками клоунов. Вдруг лицо его стало серым.
– Кажется, я помру не в скучнейший момент своей жизни!
Де Тотт крикнул, чтобы сразу арестовали Сирополи:
– Этот подлый грек отравил великого хана!
– Нет, – с трудом поднялся Крым-Гирей на ноги. – Не он отравил меня, это сделали другие… Сирополи только дал яд.
Разбежавшись, хан грудью распахнул двери гарема – прямо в зацветающий сад – и громко позвал музыкантов, которые сбежались к нему с инструментами. Крым-Гирей умирал эпикурейцем – без жалоб и стонов. За минуту до смерти он еще хохотал как безумный. А когда умер, скрипки еще пели над ним, бубны еще громыхали и музыканты боялись остановиться… Посол Франции вышел.
– Что вы натворили? – сказал он Сирополи. – Ведь вы лишили империю османов самого талантливого и умного полководца!
В ответ врач показал ему свой паспорт до Бухареста, подписанный великим визирем Эмином-пашой. Шесть лошадей в траурных попонах потащились через тоску ногайских степей, отвозя хана в Бахчисарай, на кладбище его предков. Ногаи вдруг ощутили трагическое одиночество. Барон де Тотт выехал в едисанские раздолья, где разыскал сераскира ногайских орд – Шагин-Гирея, племянника покойного хана. Это был молодой человек с тонким лицом европейского склада. Годы, проведенные им в Венеции, насытили его душу жаждою культуры, но в повадках Шагин-Гирей остался дик, как истинное дитя восточных сатрапий. Он сказал, что не простит туркам:
– Они убили моего дядю, а престол ханов в Бахчисарае превратили в пороховую бочку, на которую страшно садиться. Пришло время поднять все опрокинутое и обрушить все сооруженное. Вы спрашиваете о реальной силе? Но миллионы моих любимых ногаев – вам этого мало? Бренные остатки Золотой Орды, мы еще достаточно сильны, чтобы вести с Петербургом самостоятельный политический диалог. Пусть русские, если хотят, идут к Черному морю, лишь бы они не мешали нам кочевать в этих степях.
– То, что вы говорите, сераскир, это безумно.
– Безумно упрекать человека в безумии, если он говорит правду. Найди мне в степи хоть одно дерево – и я повешу тебя!
Это было сказано страстным языком пылкой Италии; степные ветры разметывали жалкую золу угасающих костров…

9. Халатная война

Война есть война – отдай ей все и не скупись! Россия спешно снимала кордоны с рубежей, сокращала гарнизоны во внутренних провинциях, отчего сразу оживились разбои на дорогах. Прошла срочная мобилизация: с 300 парней брали сначала одного, потом взяли и по второму. Войска стягивались к югу. Ужасающей нехватки денег в прошлой войне с Пруссией правительство рассчитывало избежать обильным тиражированием ассигнаций…
Григорий Александрович Потемкин, прибыв в армии, мало что понимал. Прежде всего не понимал своего положения. Кто он? Камергер двора, но в чине поручика. Зато придворное звание камергера (по «Табели о рангах») приравнивало его к чину генерал-майора. Однако генералом он и сам себя не считал. Приходилось мириться со скромной ролью волонтера при ставке князя Александра Михайловича Голицына, который и отдал ему первое распоряжение:
– На время похода освобождаю чинов нижних от пудрения голов и больших кос, с тем, чтобы букли в бумажки обертывали, а у кого на башке волос мало, пусть букальки из пакли себе подклеют…
Потемкин осмотрел голову первого попавшегося солдата. Пудры-то ему, бедному, взять негде, так он мукою посыпался. А мука от дождя раскисла, как тесто. Пробовал камергер букли солдатские в бумажки завернуть, словно конфетки, но успеха в том не имел, и стало ему вдруг скучно от чужой и неумелой затеи:
– Ступай, братец! Ежели тебя клеем мазать да мукой сверху осыпать, так не только вши – и мышата в башке разведутся.
С этим и вступил в войну. Всегда небрежно одетый, он и сейчас выглядел неряшливым. Батистовый платок, закрученный в узел на затылке, маскируя уродство глаза, делал Потемкина смешным, но к шуткам за спиною он давно привык, одинаково равнодушный к обильному злоречию и к очень редким похвалам…
Ему стало значительно легче, когда он заметил, что и многие другие вокруг него тоже мало что понимают в войне!
* * *
С первого дня войны турки имели готовый плацдарм, а Россия должна была создавать его в ходе боевых действий. Турецкие владения начинались за польской Подолией: сразу за Днестром – Буковина и Молдавия с Яссами, за Молдавией – Валахия с Бухарестом, за валашскими землями – Болгария, за нею – Фракия, а за Фракией уже и Константинополь…
Грязь на дорогах, непролазная грязища! Русская армия раскинулась лагерем в пяти верстах от Хотина. Голицын собрал офицерский совет: что делать?
– Хотин брать, – решили единогласно…
Фанатик пушечной пальбы, генерал Петр Мелиссино столь усердно любил свое дело, что даже перед обедом стрелял из мортир – для развития аппетита. Сейчас он обрушил огонь на форштадты крепости; издали было видно, как возносит вырванные из земли деревья хотинских садов, в красных облаках дыма летят с лафетов турецкие пушки. В редких паузах между залпами Потемкин с удовольствием представился Мелиссино:
– Имел честь быть студентом, когда ректорствовал брат ваш, Иван Иванович, который и изгнал меня из университета за леность и тупоумие с публикацией о том в «Ведомостях» московских.
– Мой брат, – ответил генерал, – золотой медалью наградил вашу милость. Но вы же сами не пожелали вникать в науки. Здесь, на войне, медалей не будет – лучше ордена добывайте, сударь!
Растворив ворота цитадели, турки выгнали толпу обнаженных людей: это были христиане, греки, армяне, обобранные дочиста. Их сразу отослали в обоз, куда сбегались и перепуганные молдаване, спасаясь от резни под защитою русских знамен. Мелиссино ловко забрасывал ядрами крыши Хотина, но превосходная работа артиллерии была прервана повелением Голицына:
– Диверсия наша к Хотину сильно бусурман испужала, а теперь отступим за Днестр, тамо и выждем подхода армии визиря…
Молдавия оставалась в слезах! Жители обнимали ноги уходивших солдат России, молили не покидать их на растерзание туркам. Потемкин, как и все офицеры, отсылал молдаван в обоз:
– Там вода, там телеги, там аптеки… уйдете с нами!
В этом же обозе его застала ночь.
Какой-то старый солдат, подойдя, окликнул его:
– Эй, парень, ты кто таков?
– Камергер… камергер ея величества.
– Не дури! Я тебя дело спрашиваю: какого полка?
– Да никакого. Я сам по себе.
– Ну, пошел вон… шатаются тут всякие…
Отведя армию обратно за Днестр, князь Голицын задержал ее у местечка Меджибожа, возле воинских магазинов. На очередном военном совете, понурясь, он зачитал письмо Екатерины: разумнее магазины придвигать к армии, писала она, но нельзя армию передвигать к магазинам, снятие осады с Хотина позорно для воинства российского, надобно вернуться назад – и Хотин брать!
Голицын сказал:
– Во мнении своем матушке-государыне не уступлю. Я лучше ее знаю, что делать. Вот пусть великий визирь Эмин-паша перейдет с армией на нашу сторону Днестра, тогда… тогда и решим.
Два месяца пребывали в унизительном бездействии, а вдали от них Вторая армия Румянцева оберегала страну от нападения кочевников. В это время Эмин-паша медленно перемещал свою армаду ближе к фронту и наконец разбил свои великолепные шатры на подходах к Яссам. Голицын поспешил созвать совещание.
– Визирь рядом, – сказал он. – Всей нашей армии полагаю отойти к Каменцу-Подольскому ради удержания турецкой орды на переправах. Время не терпит – говорите экстрактно.
В числе прочих высказался и Потемкин, процитировав слова Фридриха II к своим генералам: «Если хотите погубить кампанию от самого начала, почаще созывайте всякие собрания, чем больше вы наболтаете, тем скорее все шансы на успех перейдут к противнику». Голицын встал и кулаком по развернутым картам ударил:
– Вы, сударь волонтирствующий, еще в лакомстве юность свою провождали, когда я этого хваленого Фридриха бивал… А мнение камергеров в протоколы штабов моих не укладывается!
Пришлось встать и уйти. Потемкин вернулся к себе в мазанку, где квартировал по соседству с теленком и поросятами. С гневом он настрочил Екатерине, чтобы из камергеров его выключили, а взамен дали чин соответственный. После чего пристал к буйной кавалерии князя Прозоровского, с нею проделал два партизанских рейда по тылам турецким, в схватках нежданных убедясь, что и с одним глазом воевать можно.
Тем временем Голицын через лазутчиков известился, что гарнизон Хотина изнурен долгим сидением, в духоте цитадели уже гадостно зашевелилась чумная язва и, если бы не настырность графа Мариана Потоцкого, засевшего в Хотине вместе с турками, то комендант согласился бы сдать крепость. Лазутчик сказал, что хотинский паша и возьмет за сдачу недорого: «Всего-то двести кисетов с акчэ…» Голицын, приободрясь, снова двинул армию под стены Хотина, а на рассвете напоролся на ставку великого визиря. В глазах русских пестрело от блеска панцирей и красочности одежд; вдали сверкали сабли и колчаны, убранные жемчугом и рубинами; парусами раздувались алые бурнусы египетских мамелюков, деловито и скромно серела европейская амуниция спагов. Турки мгновенно смяли русскую кавалерию, расстроив левые фланги Голицына. Янычары, насосавшись перед атакой гашиша, уже рубили саблями рогатки, окружавшие русский лагерь. Со времен Миниха хранился завет: «Против мусульман – каре!» И сейчас, сплотившись в каре, русская армия, ощетинясь штыками и рогатками, будто гигантский еж, медленно сползала к Хотину…
Румянцев издалека почуял нелады с Первой армией. Резким зигзагом он прочеркнул степи и вышел к Очакову, отчего Эмин-паша, решив, что Румянцев сейчас навалится на Бендеры, распылил генеральные силы, вызвав на подмогу татар. Но летучий корволант Прозоровского дежурил в кордоне, чтобы не допустить подкреплений к Хотину.
Стояли жаркие, пахучие дни. Потемкин в чуму не верил, ел что придется в покинутых турками хуторах рвал с деревьев недозрелые фрукты молдаванских садов. Утром его растолкал Прозоровский:
– Гришка, дождались светлого часу! Глянь влево…
Вдоль горизонта нависала бурая туча пыли. Это шли татары. Прозоровский с бранью насыщал пистолеты пулями:
– Все-таки допек нас князь совещаниями! Теперь не знаешь, с какого боку и отбиваться… Эй, драгунство, по коням!
Татарская лава, подобно реке, текла и текла, затопляя промежуток между армией и корволантом Прозоровского, который она и отрезала от главных сил армии. Потемкин не допил кувшин с молодым вином. Плетень за окном стал часто вздрагивать – в нем застревали татарские стрелы. Мелиссино ударил звончатою картечью. Прозоровский с Потемкиным вскочили на коней:
– Пошли и мы! Корволант, за нами… арш!
Кавалерия пошла на прорыв. Каруселью вихрились раскрытые в ужасе рты, раскроенные палашами черепа, вонючие от пота овчинные курточки татар, – визг, призывы, вопли, ржанье, треск. Потемкин выбрался из окружения, не совсем-то веря, что уцелел, он, кажется, уже начинал понимать войну… Голицын прислал ночью гонца с приказом, чтобы Прозоровский отвел кавалерию от крепости. Потемкин в седле и выспался.
Утром его с Прозоровским пригласил Голицын.
– Разумно ли наше отозвание от Хотина? – спросили они.
– Вполне! Имею сведения, что визирь шлет к Хотину орду Молдаванджи-паши, а он разбил бы ваш корволант на подступах.
– Разбил бы – да, – согласился Потемкин, – но теперь подступы к Хотину открыты, и он соединится с татарами, а гарнизон Хотина воспрянет с новыми силами. Так мы никогда не победим.
– Яйца курицу не учат, – отвечал Голицын. Он устроил совещание, доказывая подчиненным, что следует снова убраться за Днестр. – А там приведем себя в божеский порядок…
– Но так воевать нельзя, – горячились генералы.
– Воевать всяко можно, – доказывал Голицын. – Вспомянем войну былую: сколько раз в дефензиве, сколько раз в офензиве бывали, а войну-то выиграли с божьей помощью…
Сорвав армию с места, Голицын снова отвел ее к магазинам, вернув войско на те позиции, с каких она вступила в войну. Газеты Европы злорадно глумились над русскими неудачами, а Версаль охотно повторял байку, слетевшую с язвительных уст прусского короля: «Вот она, драка кривых со слепыми!»
Но в котлах султанской армии уже было пусто, паши знай себе воровали – кисет за кисетом, а каждый кисет (мешок) был величиной с хорошего порося; сераскиры таскали за собой по фронту гаремы, усиленно пополняя их за счет казенных денег. Началось дезертирство. Для ободрения армии Эмин-паша вытащил из молдаванской церкви истлевшие хоругви, велел муллам носить их по лагерю, выдавая христианские реликвии за взятые в бою русские знамена. Искусный кондитер думал, что Мустафа III ничего не узнает, и, когда султан велел ему выехать в Адрианополь, визирь тронулся в путь с гаремом. А там его ждал лёлёк, где палачи с удивительным проворством лишили визиря головы. Гарем в панике разбежался по городу, а голова Эмин-паши, положенная в шелковый мешок, прибыла в Сераль. Мустафа III поднял тяжелые веки мертвеца и плюнул в каждый глаз.
– Обманщик и вор! – сказал он. – Я ведь дал тебе столько войска и денег, что ты мог бы уже сидеть в московском Кремле…
Голову визиря приколотили над воротами Топ-Капу, и прохожие читали на доске, что Эмин-паша украл 400 кисетов с золотом.
Но русским от этого легче никак не стало.
* * *
Петербург тоже отдал немалую дань совещаниям. Екатерина в Совете была председателем, и она только руками разводила:
– Даже моего слабого женского ума хватает на то, чтобы понять: Голицын воевать не умеет! Он обнадежил меня депешами о викториях, я, как последняя деревенская дура, устроила пышный салют над Невою, поэты слагали в мою честь оды, я нарядилась в лучшее платье, дабы принять от послов поздравления, и вдруг мы узнаем – в какой уже раз! – что армия снова за Днестром, а побед-то наших кот наплакал… Никого не виню, – сумрачно сказала Екатерина. – Во всем случившемся одна я виновата! Фельдмаршал Салтыков предупреждал меня, что личной храбрости для командования еще маловато. Есть такая слабая порода людей, которые хороши лишь в подчинении у кого-либо, но давать им в подчинение других людей нельзя – они их погубят… Голицын таков и есть.
Она спросила: каково суждение солдат о Румянцеве?
За всех ответил граф Кирилла Разумовский:
– С Румянцевым на войне страшно, зато и весело…
Екатерина распорядилась: Голицына отозвать ко двору, Румянцеву принять Первую (наступательную) армию, а Вторую армию доверить опыту генерал-аншефа графа Петра Панина. Пока скакали курьеры с пакетами о переменах, Молдаванджи-паша послал фуражиров за Днестр в поисках лошадиного корма. Но князь Голицын понял его действия как подготовку сильного удара и решил противостоять ему. Хватился с опозданием, когда турки укрепились за редутами. Пришлось слать в атаку отчаянных гренадеров. Запалив фитили в гранатах, храбрецы кинулись в глубокий ров, залитый жидкою грязью, и взяли редуты. Турки спасались бегством.
Вслед за сметенной армией Молдаванджи-паши выскочил из Хотина и зачумленный гарнизон, бросив крепость на произвол судьбы. 9 сентября с немалою опаской, обходя трупы, избегая брать что-либо из добра, русские без единого выстрела вошли в город. Голицын бестолково попрощался с армией:
– Со мной вам худо казалось, так воюйте без меня…
Петр Александрович Румянцев прибыл! Распахнув дверцу кареты, он тростью нащупал под собой молдаванскую землю и молодцевато выпрыгнул из возка. Недоверчиво оглядел офицеров ставки.
– Избаловались! – грянул басом, грозя палкою. – Европа-то хохочет, повторяя слова короля прусского. Но турки пущай и далее слепцами пребудут. А кривых средь нас не сыщется.
– Я кривой, – подал голос Потемкин.
Румянцев долго обозревал его повязку на лбу.
– А камергеры в счет не идут, – дерзко заявил он.
– По именному указу ея императорского величества, – доложил Потемкин, – из камергеров переименован я в генерал-майоры…
* * *
Весь багаж Потемкина умещался в седельных саквах и хурджинах. Но другие офицеры, что побогаче, таскали за собой по два-три воза всякого добра, не считая походных метресс и оркестров. Очевидец пишет: «Труднее всего было сладить с халатами. Как это ни воспрещалось, но любители понежиться не отставали от халатов…» Конечно, имел халат и ленивец Потемкин!
Однажды по росе вышел он в халате размяться, и сам не заметил, что за ним наблюдает Румянцев, который и сказал с ядом:
– Ишь, как вас, камергеров, для войны-то принарядили!
Велел он одноглазому сопровождать его по лагерю, и – пошли, но лучше бы не ходить. Солнце всходило выше, бивуак пробуждался, выбрались из шатров офицеры, из палаток солдаты, все видели, как Румянцев водит за собой камергера в халате. Григорий Александрович признался, что утренняя нужда подоспела.
– Ничего, потерпишь, – ответил безжалостно Румянцев и увлек его в свой шатер, где собрал генералов. Очень приветливо Петр Александрович попросил камергера в халате принять участие в общей беседе. – А без вас как же? – сказал он. («Потемкин слишком чувствовал тягость халата на плечах, но всякий раз, как пытался уйти, Румянцев его удерживал, задавая военные вопросы».) – Куда спешите, военачальник опытный? Мы без вас как без рук. Ну-кось, скажите, что думаете, а мы послушаем…
Румянцев был в форме и при шпаге, все генералы тоже, а он, несчастный, один, как барин, в халате, и даже по нужде не отпускают. Такого позора Потемкин еще не переживал. «Табель о рангах» – штука каверзная: Румянцев издевался с умыслом, ибо поручик стал сразу генералом, да еще из халата его никак не вытряхнуть…
Ежели так, и жалеть его не надобно: пущай мучается!

10. Новые узлы

Начиналось! Перед отправкой эскадр, дабы предохранить корабли от быстрого разрушения, их борта обшивали просмоленным войлоком, а сверху обстегивали тесом, – готовились в дальний путь.
Черногорцы уже восстали, Греция ждала русских освободителей, но флот еще не имел баз в Средиземном море, и Екатерина в эти дни писала на Корсику:
«Господа! Защита и спасение Отечества от несправедливой узурпации, борьба за свободу – вот то, чему Европа уже несколько лет свидетельница в ваших подвигах». Она обращалась к партизанам Корсики, которые из кустарников-маки подстреливали французских оккупантов: «Долг всякого человека – помогать вам!» Екатерина искала союзника в безбрежии морей, в которые уплывала ее первая эскадра. Паскуале Паоли, вождь корсиканцев, запрашивал Петербург: чем конкретно Россия может оказать помощь его стране?
– И что вы ответите? – спросил Панин императрицу.
– Вот и не знаю… Пушек самим не хватает. А испанские корабли от Мексики теперь стали плавать севернее: Мадрид беспокоится, что мы, русские, сеем и пашем, рожаем и умираем уже в Калифорнии – под боком колоний испанских. Англичан тоже надобно остерегаться, и потому пушки нужны для укрепления Камчатки… Ладно! Если не партизаны Корсики, так рыцари Мальтийского ордена всегда придут нам на помощь в морях южных…
Вольтер прислал очередное письмо: «Здесь (в Европе) появился манифест Грузинцев, из коего ясно видеть можно, что они не хотят более снабжать Мустафу девицами». Екатерина отвечала без промедления: «Грузинцы воспротивились Туркам и отказываются платить им ежегодную дань, состоящую в наборе девушек… войски мои перешли горы Кавказские и объединились с Грузинцами». Вольтер сообщал, что собирается умирать, и потому требовал от царицы подробнейших реляций, дабы на том свете вручить их лично в руки Петру Великому от имени Екатерины Великой! Императрица в ответ желала его здоровью окрепнуть так же, как окрепли ее Азов с Таганрогом, а все реляции о победах бралась доставить в преисподнюю сама. Желая оказать России практическую помощь, Вольтер предложил проект боевой колесницы. «Не мое ремесло выдумывать, как людей убивать, но два отличных Немецких душегуба уверяли меня, что оные колесницы…» – и далее следовало красочное описание того возвышенного момента, когда колесница, подобно молотилке с серпами, начнет косить головы с легионов турецких.
В июне Екатерина, как всегда, праздновала годовщину своего вступления на престол. Неожиданно во дворце явилась Дашкова, сразу замешавшаяся в сонме иностранных посланников. Екатерина не могла миновать дипломатов, а подойдя к ним, волей-неволей была вынуждена обратить внимание и на свою «подругу»:
– Ах, моя любезная! Как я счастлива видеть вас…
Будучи статс-дамой, Екатерина Романовна, чтобы выехать за границу, обязана получить разрешение от престола, и она учла, что в присутствии иностранцев Екатерина не сможет ей отказать.
– Езжайте, голубушка, – сказала императрица, – свежий воздух восстановит ваши силы. Но я так жалею, что вы покидаете нас…
Дипломаты уже обратили внимание, что в Петербурге давненько не видать Алехана и Федора Орловых, которые ранее объявили себя болящими. На вопросы о братьях Екатерина лишь улыбалась. Она-то знала, что немощь Алехана была мнимой, богатырь больше месяца валялся в постели, лишь симулируя слабость. Но «болезнь» давала повод для «лечения» за границей.
Кронштадт уже покинула первая эскадра под вымпелом адмирала Спиридова; шла спешная загрузка второй эскадры контр-адмирала Джона Эльфинстона… Екатерина запросила Адмиралтейств-коллегию, чего хочет за службу этот волонтер, недавно приехавший из Англии. Ей ответили, что Эльфинстон желает денег и чин мичмана для своего сынишки.
– Дам! Но требую полного подчинения…
Явился Панин, чем-то явно озабоченный. Предчуя недоброе, Екатерина встала, а Никита Иванович опустился в кресло (на подобные мелочи этикета императрица не обращала внимания).
– Неприятное известие, государыня: прусский король отправился в Нейссе для свидания с Иосифом, сыном Марии-Терезии.
– Разве Вена простила пруссакам Силезию?
– В политике прощают всякое…
Было ясно, что любое усиление России вызовет невольное сближение всех ее врагов, тайных и явных.
– Я никогда не доверяла «Ироду». Однако это известие меняет все дело в нашей ближайшей политике.
«Северный аккорд» явно фальшивил. Фридрих пренебрегал его заветами, третировал авторитет могучей соседки, пройдоха-король желал иметь в политике личную выгоду.
– Печально, что «Ирод» опередил нас, – заметила Екатерина, поймав себя на мысли, что ей хочется закатить Панину оплеуху…
* * *
Четверка лошадей белой масти, впряженных в карету, носила громкие, имена – Шуазель, Питт, Кауниц и Панин, отчего казалось, что король Пруссии держит в руках вожжи всей европейской политики. Фридрих ехал с секретарем де Каттом:
– Чтобы наследник венского престола кинулся мне на грудь, орошая ее слезами, для этого нужно было дождаться, чтобы русская армия Румянцева с песнями прошлась по Молдавии и Валахии.
Он прибыл в Нейссе, чистенький силезский городок, славный производством мебели и кружев. Здесь был приготовлен дом для встречи императора. 25 августа прикатил Иосиф, высокий и благообразный юноша; Фридрих встретил его на лестнице, распахнув объятия. Пикантность свидания заключалась в том, что король принимал гостя на земле Силезии, которую отнял у Австрии и закрепил за собою в двух кошмарных войнах… Иосиф сразу извинился:
– Три года назад, объезжая Богемию, я горячо желал повидать вас, но матушка и князь Кауниц сочли мое желание неприличным. Ныне я счастлив исправить невежливость, к которой меня принудило педантство старших менторов. Впрочем, – досказал император, – Вена уже смирилась с потерей Силезии, попавшей в ваши добрые, гениальные руки. Этим мы убрали с дороги мешавший нам камень.
– Браво! – гортанно выкрикнул король. – Не следует забывать, что пруссаки и австрийцы – германцы. Будем же впредь умнее: Германия имеет свои задачи в Европе! А наша встреча в Нейссе – великолепный залог будущей дружбы Габсбургов и Гогенцоллернов, столь долго разделенных враждою и клеветами.
За вежливой преамбулой начиналось подлое дело.
– Пока жива моя матушка, – признался Иосиф, – мое влияние на события в Европе всегда ограничено, однако ни я сам, ни моя матушка не допустим, чтобы Валахия и Молдавия стали русскими провинциями. Вена имеет свои исторические притязания на эти области, а Буковина отлично укладывается в географию Австрии.
– Буду откровенен и я, – ответил король; взмахнув тростью, он предложил императору прогулку по саду. – Я не большой охотник до традиций, но в роду Гогенцоллернов существует древнейший завет: овладеть польскою Померанией, чтобы – через Данциг! – объединить марку Бранденбургскую) с марками Восточной Пруссии. Для этого потребно отсечение части земель польских… Вы знаете, что я, вступая в альянс с Россией, вынужден теперь выплачивать ей из своего кармана. Не такие у меня дела, чтобы я транжирил денежки по пустякам. И нелегко они королям достаются!
– О, я это знаю по себе, – согласился Иосиф…
Лакей подал на подносе белый хлеб, размоченный в сливках, и Фридрих, не снимая перчаток, стал кормить садовых павлинов, кричавших от голода. Он умышленно задел больное место Габсбургов, небрежно сообщив, что на ярмарках в Австрии славяне устраивают публичные гулянья по случаю побед войск Румянцева.
– Я разгоню эти ярмарки, – обозлился Иосиф.
– Напротив, – возразил король, – не вздумайте раздражать их придирками, иначе Екатерина сразу найдет повод для вмешательства в защиту славян. Все женщины обожают совать свой нос в чужие дела. Я помню Екатерину еще ребенком с замашками уличного мальчишки. Когда она со своей побирушкой-матерью появлялась в Потсдаме, я всегда дрожал, как бы Фике не стащила чего-нибудь или не расколола. А сейчас, достигнув зрелости и возведя в квадрат врожденные пороки, эта драчливая бабенка сокрушает равновесие Европы, и, чтобы: сдержать могущество русских армий, нам предстоит впрягаться в единую упряжку…
Иосиф согласился объединить усилия для сдерживания России и спросил Фридриха, нельзя ли окольными путями (хотя бы через интриги Шуазеля) заставить Стокгольм накинуться на Россию со стороны Балтики, открыв перед нею второй фронт? Он сказал это с умыслом, ибо родная сестра Фридриха, Ловиза-Ульрика. была женою шведского короля Адольфа.
– Мой юный друг, сейчас Швеция не рискнет… увы! Но передайте своей благочестивой матушке: пусть она зорче озирает неприступные рубежи своей великой империи, ведь от соседства с разбойничьей Россией добра ожидать не следует!
При этих словах молодой император Иосиф вспыхнул:
– Пусть вся Европа знает: Вена никогда не смирится, если границы нашей Венгрии станут примыкать к границам России!
Фридрих II всегда помнил минувшую войну:
– Главное заблуждение Европы – думать, что Россия слабосильна. И не станем наивно полагать, что русские только вчера выбрались из пеленок варварства. Я много встречался с ними: они имеют подвижный интеллект, их суждения полны здравого смысла. А если все эти качества еще подкреплены мощью их государства, то… Простите, я не понимаю, неужели в Вене спят каждую ночь спокойно?
– Я не сплю, мать не спит, один Кауниц дрыхнет. Условимся так: Вена воздействует через Версаль, а ваша Пруссия – через Сент-джемский кабинет. Совместно станем давить на султана турецкого, приманивая его нашим посредничеством к миру с Россией.
Фридрих понимал тайные вожделения Австрии:
– Чтобы оттянуть русских от Черного моря и Балкан, следует сунуть Екатерине в зубы кусок польских владений.
– Как это сделать? – призадумался Иосиф.
– Но вы уже сделали это, – засмеялся король. – Вы забрали Ципское графство (где, кстати, нет даже поляков, а живут одни русины). Забирайте же соляные копи в Величках, наконец, смелее вторгайтесь в Галицию и Буковину. Когда мы поставим Петербург перед фактом растерзания Польши, русским ничего не останется, как запросить своей доли с начинкой. Петербург – принципиальный противник разделов Речи Посполитой, но Белоруссия и Правобережная Украина охвачены давним стремлением войти в состав русской государственности, и русский Кабинет не может не учитывать этих желаний белорусов и малороссов…
Возвратясь в свои покои, король сказал де Катту:
– Молодой Габсбург согласен с моими планами. Это вам не его матушка, которая плачет, воруя, и ворует, рыдая. Иосиф плакать не станет, но ему свойственна краска стыда на непорочных еще ланитах. Он согласен разбойничать, как и его предки, но при этом будет постоянно смущаться. Пруссия же смущаться не будет!
…Перекраивая европейскую карту, Австрия и Пруссия еще не подозревали, что новорожденный младенец Буонапарте, лежащий в колыбели на далекой Корсике, полностью сокрушит военную машину Фридриха Великого; он разломает всю сложнейшую конструкцию Священной Римской империи, и лишь одна Россия сможет устоять перед его неукротимым натиском. Но пока до этого далеко…
Первые осенние листья закружились над парками Царского Села, Петергофа и Ораниенбаума.
– Вот и осень, – вздохнула Екатерина. – Поздравь меня, граф Григорий: твоя глупая Като стала великою княгиней Молдаванской!
* * *
Молдавия с Валахией – извечные житницы султанов, их бездонный сундук, из которого Османская империя черпала деньги на будничные расходы. Дунайские княжества кормили столицу и армию османов, но за плоды трудов своих народ получал едва ли треть их стоимости. А лишь гарем султана ежедневно истреблял 20 баранов, 100 ягнят, 10 телят, 200 куриц, 300 цыплят, 100 голубей, 50 индеек и 50 гусей (это, читатель, лишь один гарем за один день, а сколько было таких гаремов в Турции и сколько веков длилось рабство!). Турецкие офицеры и чиновники имели право забирать у молдаван все, что хочется, и потому, куда-либо поехав, они нарочно заворачивали в Молдавию, чтобы вывезти оттуда обозы бесплатного добра…
Так хищнически терзала Турция эти дунайские княжества, поэтому, когда сюда вступила армия Румянцева, Молдавия с небывалым жаром присягнула России на верность. Учитывая состояние Сераля с Диваном, потрясенных тем, что из-под самого их носа убрали жирную кормушку, французский посол срочно запросил аудиенции у нового визиря.
– Русский флот, – взволнованно доложил он, – скоро войдет в Средиземное море, а это крайне опасно для вашей империи.
Халиль-паша без сожаления отпустил посла Версаля.
– Прахоподобные спятили! – сказал он со смехом. – Где это видано, чтобы русские корабли могли появиться в нашем же море, если дурак знает, что между Петербургом и Стамбулом морских путей не существует. – Смотреть на глобус визирь отказался. – Мало ли что придумают в Европе! Венеция запирает все моря, и она, боясь войны с нами, русских кораблей не пропустит. Уберите эту круглую штуку и больше никогда мне не показывайте…

11. Манна небесная

Алехан Орлов с братом Феденькой под именем «графов Островых» уехали в Европу и по дороге завернули в Лейпциг, где учились пажи. Алехан спросил студента Александра Радищева:
– Чего вы тут шумели, государыню излишне беспокоя?
Радищев сказал, что они, студенты русские, в центр немецкого воровства угодили, на ужин получают всего «два блюда с капустою и небольшими кусочками старого и крепкого баранья мяса и с горьким маслом, есть нельзя… Таковое кушанье, для немецких желудков весьма обыкновенное, встревожило желудки русские, привыкшие более ко штям и пирогам».
Андрюша Рубановский на кровать жаловался:
– По два раза в ночь падаю, середка у нее проваливается, а перины нет – тюфячок с соломкою… вот так!
Разругав порядки немецкие, Алехан Орлов подарил пажам 200 талеров – ради устройства концертов увеселительных. На вопрос, куда путь держит, кривился:
– Подлечиться надобно, измучился я, родненькие!
Дорога «графов Островых» лежала дальше – в Италию. Алехан и в чужих краях не изменил привычкам. Пизанским дамам небрежно показывал «гвардейские» фокусы: легко разгибал подковы, на улицах Пизы мертвой хваткой останавливал шестерку лошадей. Однажды в доме маркиза Падулли фаворит, дробя в пальцах орехи, нечаянно подбил осколком ореха глаз герцогу Виллиму Глостеру, а когда тот разбушевался, требуя сатисфакции, Алехан свысока отвечал аристократу:
– Чего шумишь? У нас на Руси никто бы и внимания на такой пустяк не обратил. Подумаешь – синяк! Потерпи, заживет.
– Но я брат английского короля, – напыжился горцог. – А я брат Гришки Орлова, неужто не слыхал?..
Сергей Домашнев, секретарь «графа», спрашивал его:
– А чего мы паримся тут в Италии?
– Наверное, ждем манны небесной.
– Но итальянцы меня часто тревожат: «Скажите, от чего граф Остров лечится? Да ведь он быка свалит». Что тут ответишь?
– Так и отвечай: мол, быки тоже болеют…
Он шутил! Но зато по-настоящему страдали матросы на эскадре Спиридова, и смертность в командах была велика. Русский флот с дальними походами еще нс освоился. Балтика замуровала его в локальных плаваниях, а морская гигиена пребывала в зачаточном состоянии. Крупу сыпали в котлы пополам с крысиным пометом, солонину разнесло в бочках, как непогребенный труп, и текла из бочек мерзостная гниль. Матросы хлебали тухлую воду, разбавляя ее уксусом до такой степени, что уже не понимали, где вода, где уксус. Сухари двойной закалки кончились еще на подходах к Дании – открыли банкеты с тройной закалкой. Но сколько ни барабанили матросы сухарями об стол, вежливо прося червяков покинуть свои убежища, паразиты эти (почему-то ярко-красные, как рубины) не желали покидать столь уютно прогрызенных лабиринтов. Старые матросы червями уже не брезговали, говоря жестоко:
– Не вылезаешь, сволочь? Ну, держись – я тебя съем…
Великий визирь не верил французам, но не мог не поверить алжирским беям, которые со слов тунисских пиратов точно доложили, что эскадра Спиридова чинит паруса уже на Минорке.
– Не может быть! Как русские туда попали?
Весь свой гнев Турция излила на головы ни в чем не повинных венецианцев. Султан заявил Венеции решительный протест: почему пропущены русские корабли из Балтики? Обтянув такелаж на Минорке, эскадра адмирала Спиридова уже плыла в Архипелаг; за Сицилией встретили острую скампавею с пушками – в тучах брызг, взрываемых форштевнем, выросла фигура мрачного рыцаря с мечом в руке, черный плащ с белым крестом стелился по ветру.
– Великий капитул славного ордена Мальтийского, – прокричал он, – счастлив видеть благородный флаг России в своих пределах!
Скампавея вздрогнула от салютации, русская эскадра осиялась ответным огнем. Спиридов сказал капитан-командору Грейгу:
– Вы удивитесь, Самуил Карлыч: Мальтийский орден рыцарский еще в древности основан на наши православные денежки. Нас приветствовал мечом и салютом посол Петербурга на Мальте лейтенант флота российского – Антон Псаро… он из греков, ждущих нас!
Мальта стала для флота русского верным оплотом.
* * *
А над Балканами высится Черная Гора – Черногория…
Россия уже давно свыклась с тем, что лихая, бедовая жизнь постоянно выдвигала самозванцев, и Петербург не особенно тревожили сообщения, что покойный Петр III чуть ли не ежегодно возрождался из могильного праха в захудалых гарнизонах, в городишках провинции, за его мнимое здравие раскольники ставили свечи в потаенных часовнях. Но два года назад и Обресков (из Турции) и князь Голицын (из Вены) депешировали о появлении на Черной Горе некоего Степана Малого, ставшего черногорским владыкой. Послы докладывали, что Малый хорошо образован, знаток языков и хирургии, черногорцам при нем живется ладно, а на стенке своих хором намалевал он двуглавого российского орла. Никто не знает, кто он таков и откуда взялся. Но когда однажды облокотились ему на плечо. Малый сказал: «Знал бы ты брат, на кого опираешься, так и бежал бы прочь, как от огня». В горном монастыре нашелся портрет Петра III, сравнили его с обликом Степана Малого – ну точно он! Если русских самозванцев хватали, ноздри им рвали и, ошельмовав по всем правилам, гнали на каторгу, то Степана Малого императрица стащить с Черной Горы не могла. Орловы нежились в Италии, когда она позвала князя Юрия Долгорукого, еще молодого парня, но уже израненного в войне с пруссаками, и велела ему под именем «купца Барышникова» пробраться в Черногорию, чтобы самозванца тамошнего всенародно разоблачить:
– Остальное вам внушит граф Алексей Григорьевич…
Юрий сыскал Алехана в Пизе; тот наказал ему брать сто бочек пороху, сто пудов свинца и втащить их на Черную Гору, ибо черногорцы нуждались в припасах для борьбы с турками. В товарищи дал пирата Марка Войновича, служившего дожам Венеции, порядки местные знавшего. Орлов напутствовал князя:
– Черная Гора высока, так гляди, Юрка, как бы, Малого с нее сталкивая, ты и сам вверх тормашками не слетел оттуда…
С большим трудом Долгорукий с Войновичем взгромоздили на Черную Гору свинец и порох. Степан Малый ничего общего с Питером III, конечно же, не имел. Одет он был в белое греческое платье, на голове носил скуфью красную, на груди болталась икона русская, через плечо цепь золотая, а голосок имел тонкий, как у ребенка. Долгорукий на лужайке перед монастырем Цетинье собрал скупщину, а «Степан Малый, – вспоминал князь, – остался в комнате сидеть на постели, где лежала голая сабля. Курил он трубку, запивая табак стаканом водки, без чего не может и жить по привычке…». Долгорукий публично развенчал самозванца, а черногорцы поклялись в верности России; при этом Степан Малый безропотно дал себя арестовать, заявив: «Присяга грешной жене моей еще не есть мое отречение!» Так и случилось: Долгорукий жил в первом этаже Цетинье, а второй этаж отвел Малому, отчего в народе решили, что посланец России сознательно возвышает царя над собой; черногорцы внимали речам князя, но повиновались Малому. Кончилась вся эта несуразица тем, что эмиссар Екатерины подарил владыке мундир русского офицера с надлежащим патентом и отдал на память свое оружие:
– Царствуй и далее, а меня иные дела ждут…
Вернувшись в Пизу, он честно поведал Алехану Орлову, что приказ императрицы исполнил шиворот-навыворот: вместо ослабления самозванца он его дополнительно укрепил.
– А, ладно! – одобрил Алехан. – От Малого и заботы малые, а мы едем в Ливорно, готов ли? Ныне пора Элладу спасать от турков…
Была уже поздняя осень, в морях штормило. Спиридов выслал фрегат, на котором Орлов со свитою отплыл из Италии в Архипелаг; средь греческих островов мотало на якорях усталую эскадру; три корабля держали на мачтах госпитальные флаги. Спиридов встретил гостей в светлом «фонаре» кормового салона, где было не повернуться: жилье адмирала заполняли обломки античных статуй (Спиридов спасал от вандализма все, что еще можно спасти). Настроен же он был мрачно, подозрительно, а находившийся возле него Грейг – узколицый тощий шотландец в чине капитан-командора – улыбался. Орлов поиграл алмазною табакеркой с профилем «матушки», со вкусом обозрел торсы античных богинь.
– Лому-то… лому сколько! – сказал он. – Ладно, вези, если не лень, до Эрмитажу, тонуть с грузом морякам всегда легше.
Отозвав Спиридова в коридор, спросил – чего этот Грейг стучит ботфортами подкованными, как жеребец копытами?
Алехан перед Спиридовым был еще сопляком.
– Ты, граф, – ответил ему адмирал, – Самуила Карлыча цеплять не смей. Грейг дело флотское знает, себя в походе хорошо показал. А вот придут еще две эскадры – Эльфинстона и Арфа…
Орлов в ярости зашвырнул табакерку в море:
– Сатана, а не баба! Ведь умолял ее перед отъездом из Питера, чтобы корабли иноземцами не уснащала… Своих-то – посолил, перцем присыпал и ешь на здоровье. А с чужих спрос короткий.
В салоне Спиридов представил ему отчет по эскадре: из экипажа в 5 582 человека на переходе до Копенгагена умерло 54, а больных было 320; в Англии списали на берег 720 больных, а на кладбище оставили 130 матросов; в походе же до Минорки пришлось покидать за борт 208 трупов. Иными словами, еще до приятия боевых встреч с супостатами эскадра четверти экипажа лишилась.
Орлов спросил, отчего такая смертность. Грейг, перестав улыбаться, звенящим ботфортом откинул крышку люка, откуда пахнуло мерзостью гнили и немытой одежды, послышался крысиный писк.
Алехан, прищурясь, долго озирал берега Мореи. Давать матросам винограды, каперсы, померанцы да апельцыны. Чай, робятки наши морды от них воротить не станут! А смертность убавится.
Он велел звать врача с аптечным ящиком, где в анкерках хранились разные сала – собачье, лисье, медвежье, волчье, даже кошачье. Алехан, осатанев, треснул ногой по аптеке, и она упорхнула за борт. Могучей дланью богатырь взял лекаря за шкирку, стал трясти его над срезом палубы, под которой ходуном ходила зелено-сизая волна:
– Я из таких Гиппократов весь жир вытоплю! – успокоясь, пожелал офицеров видеть. – Европа вся, – говорил Орлов, – глядит на нас глазами выпученными, будто затеяли мы дело скандальное, гибельное. А мы пришли в эку даль, чтобы мир удивить. И не салом кошачьим да собачьим, а едино лишь дерзостью духа российского…
Екатерина (втайне от всех) наделила Алехана обширными полномочиями. Человек независимого нрава, Орлов не признавал никаких препятствий и никогда не мог понять, почему эти препятствия возникают перед другими.
…Крепкий ветер рвал с якорей расшатанную эскадру.
* * *
Англия уже привыкла, что корабли всех наций приветствуют ее салютом, и адмиралы короля Георга III были явно шокированы тем, что пушки эскадры Спиридова промолчали… Англичане отомстили русским морякам хлестким трактирным злоречием:
– Наверное, корабли русские боятся салютовать нам, чтобы не рассыпаться при первом же залпе.
…Прошка Курносов повзрослел, раздался в плечах. По осени он приехал в Плимут, собираясь отбыть на родину, и как раз застал тут в доках спиридовскую эскадру, измотанную штормами. Ему было неприятно читать в газетах о русских кораблях, да и целое кладбище, оставленное адмиралом на английской земле, тоже не веселило. Был холодный, промозглый вечер накануне отплытия домой. Прошка зашел в гаванскую таверну, попросил портеров и сковородку с раскаленными углями – для раскуривания трубки. Тут к нему подсел тот самый одноглазый жулик, который однажды подпоил его и продал на невольничье судно испанцев. Мерзавец не узнал в Прошке-прежнего «слишту». Привычно, как и в этот раз, он выбросил перед ним игральные кости.
– Сейчас сыграем! – Прошка прищелкнул пальцами. – Эй там! Виски нам да еще две кварты пива… живее!
Поморы добро и зло одинаково помнили. Прошка отомстил красиво: напоил вербовщика так, что тот брякнулся со стула, полег замертво. Расплатившись за выпивку, парень взвалил пьяного на себя, вынес на причал. Там стояло немало кораблей, готовых к отплытию, и, встряхивая пьяного на плече, как мешок с отрубями, Прошка деловито покрикивал:
– Кому тут матроса надобно? Умеет супы варить, деки драит, гальюны моет, а когда в морду бьют – только радуется!
С палубы одного корабля отозвался шкипер:
– Три шиллинга дам за эту блевотину.
– Идет, – согласился Прошка…
Рано утром волна качнула его в пассажирской койке. Надвигалась суровая зима, и, кажется, судя по ветрам, от Ревеля до Петербурга придется ехать на лошадях. Под самый Новый год столица русская встретила его морозцем, пушистым снегопадом. Принаряженный, в коротком сюртучке, в чулках оранжевых, при башмаках тупоносых с пряжками, предстал он в Адмиралтействе перед начальством, и Голенищев-Кутузов-средний ему обрадовался:
– Слава богу! А я, грешным делом, боялся тебя отпускать до Англии, думал, что не вернешься… Мишка-то Рылопухов где?
– Остался. Домик завел. На богатой вдове женился. Сундуков штук десять с тряпками и посудой. Сидит на них и пиво дует. Звал я его, но он сказал, что в Англии ему лучше, чем дома.
– Если там лучше, чего же ты не остался? – Мне тоже предлагали… англичане. Но они же и поговорку придумали: «Пусть здесь мне худо, зато это мое королевство». А дядя Хрисанф учил меня: где родился, там и сгодился…
Близилось испытание. Адмиралтейство расчистило место, навезли туда лес для набора корпуса. Голенищев-Кутузов сказал:
– Построишь первый фрегат – шпагу заработаешь…
Ночью не спалось от волнения. Накинул полушубок, просунул ноги в валенки, по морозцу прогулялся до эллингов. Подле них лежали груды бревен и досок. Жутковато было глядеть на эти мертвые лесины, которые оживут в корабле – далеко не первом для России, но зато первом для его судьбы. А первый корабль – как первая любовь. И невольно поманила его к себе златоголовая Казань, вспомнились поцелуи с Анюткой Мамаевой…
«Вот, бес ее забери! До чего ж глаза были красивые…»
Постоял еще немного у эллинга и побрел спать.
Посыпало снегом – истинно русской манной небесной.

Занавес

Совет все чаще обсуждал будущее Крымского ханства.
– Я скажу… Когда мы взываем к свободе греков, то они, утесненные, идут с нами охотно и понятливо. Иное дело – татары! Обещать им свободу – все равно что слепых в Эрмитаж зазывать. Султан их не угнетает. Напротив, Турция для них вроде щита, за которым они и прячутся от наказания. Свободу господа эти понимают как право разбойничать, полонять и убивать. Вот отними у них это право, и они сочтут себя угнетенными. Правда, Гиреи крымские казнят сурово, но это в порядке вещей на Востоке и деспотизмом не считается. Нам нельзя ратовать за свободу татарскую, но мы должны сделать все, чтобы Крым превратился в державу самостоятельную, от султана независимую.
Закончив говорить, Екатерина потянулась к табакерке.
– Я скажу, – продолжал граф Кирилла Разумовский. – Сразу же, как Крым станет самостоятельным, он должен вести свою политику в поисках союзов. С кем же он вступит в альянс? Мы для них неверные собаки, гяуры. И тогда Бахчисарай первым делом направит послов к тому же султану, вступив с ним в союз, направленный опять-таки против нас, и ничто в мире не изменится. Как были Турция с Крымом одним телом, так и останутся… Что выиграем?
– Я скажу, – начал Григорий Орлов. – Делая татар от Турции отделенными, следует договором их обязать, чтобы приняли протекторат российский, а в утверждение союза должны они гавань в Крыму нам дать, гарнизоны принять наши воинские… Вот тогда пусть рыпнутся, заставим патоку лизать с кончика шила!
– Я скажу, – добавил Никита Панин. – Сложные материи предстоит разрешить. Ведь, по сути дела, уклад татарского бытия не вчера сложился – он длился веками. Протекторат турецкий над Крымом и Причерноморьем собираемся мы заменить русским покровительством… Прежде подумаем! Я предчую заранее, – сказал Панин, – что если даже такой порядок удастся устроить, то конфликтов в будущем не избежать. Не мы, так потомки наши еще не раз татарский вопрос разрешать будут.
– Я скажу, – подал голос вице-канцлер Голицын. – В случае если сей опыт нам удастся, а татары протекторат российский воспримут, Европа зубовный скрежет издаст. Я умолчу о Франции, о кознях лондонских, но у нас под боком живет угнетатель славян извечный – Австрия, и Мария-Тереза сама к Черному морю в устье Дуная устремляется… Вот где узел завязан!
Гришка Орлов встал, громыхнув креслом:
– Так что ж нам делать? Или руки опустить?
Екатерина велела Панину провести политический зондаж в Бахчисарае («не менее нам необходимо, – писала она, – нужно иметь в своих руках проход из Азовского в Черное море; и для того об нем домогаться надлежит»). В это время ханствовал Каплан-Гирей, и на обращение Никиты Ивановича, обрисовавшего перед ним судьбы Крыма в новом свете, хан отвечал Петербургу тоном дерзостным: «Подобные слова тебе писать не должно. Мы Портою Высокой во всем довольны и благоденствием тут наслаждаемся… В этом твоем намерении, кроме пустословия и безрассудства, ничего более не заключается!» Панин доложил Екатерине:
– Но ведь помимо сыновей, Селима и Каплана, у Крым-Гирея еще племянник есть – Шагин-Гирей, который мыслит не как татарин крымский, а скорее солидарен с ордами ногайскими, средь которых он и кочует в степях, боясь быть отравленным. – Никита Иванович положил перед императрицей письмо хана. – После такого афронта, для нас неприлично, что прикажете делать?
– А по башке их бить, – отвечала Екатерина.
* * *
Вырубленная из камня древняя сова немигающе глядела в желтизну ногайских степей. С высоты ворот Ор-Капу (Перекопа) сова видела, как скачут из степи всадники… Это ехал с конвоем Шагин-Гирей, но гарнизон крепости был составлен из янычар, и они не пропустили его в пределы ханства.
Навстречу Шагин-Гирею выехал байрактар (знаменосец) янычар. Он был в шальварах, но голый до пояса, на груди болтались голубенькие бусы, а голову прикрывала массивная чалма. За ним на конях двигались мамелюки. Шагин-Гирей молча ждал.
– Это ты, шакал, явившийся за объедками? – закричал байрактар еще издали. – Убирайся отсюда! Я предвещаю тебе, что не одну холодную ночь ты проведешь на кладбище, где погребены грязные свиньи.
Он сделал знак рукою, и три мамелюка, развеваясь бурнусами, выскочили наперерез Шагин-Гирею, натянули свои луки – разом выстрелили. Шагин-Гирей одну стрелу отбил саблей в полете, от второй уклонился движением гибкого тела, а третья завязла в его кожаном щите. Потом выпрямился на стременах.
– Выпавший из-под хвоста каирской собаки! – ответил он байрактару. – Я больше не стану разговаривать со Стамбулом, отныне я начинаю серьезный разговор с Петербургом… Ты слышал?
– Я слышал голос ехидны.
– Тогда… будь здоров!
Шагин-Гирей выдернул стрелу из щита и послал ее обратно. Могучий байрактар с ревом опрокинулся назад – длинная стрела, еще вибрируя после полета, торчала из его глаза.
Древняя каменная сова равнодушно проследила, как в облаке душной пыли исчезли всадники, имевшие кочевья, но никогда не имевшие дома.
«Шагин» в переводе с татарского означает: сокол!
Вечный шум Черного моря оживлял неизбывную тоску ногайских степей, над которыми пролетали кричащие аисты…
Назад: 7. Таланты и поклонники
Дальше: Действие седьмое России – побеждать