Книга: Фаворит. Том 1. Его императрица
Назад: Действие пятое Канун
Дальше: Действие шестое Напряжение
* * *
Екатерине было неприятно узнать, что пытки Салтычиху не испугали – эта зверюга ни в чем не покаялась.
– К смерти ее уготавливать? – спросил Вяземский.
– Ничего иного она и не заслуживает…
Екатерина велела тайком представить ей Степана Шешковского, при этом выразила генерал-прокурору свое кредо: «Доносчики нетерпимы, но доносы полезны». В маленьких свинячьих глазках Шешковского, припорошенных белыми ресничками, светился ум бывалого человека. Начал службу мальчиком одиннадцати лет, копиистом в Сибирском приказе, сызмала наблюдая, как людишек секут и порют, коптят и жарят. Но, в возраст придя, остался сир и беден:
– Характер у меня робостный. Не умею, как другие, вперед вылезать. Оттого и не обзавелся деревеньками с мужичками, у жены хрящики с косточками ноют, а у дщерицы мясо побаливает.
Екатерина обещала ему деревеньки с садочками:
– Но и далее указываю в тени жить. Тайно содеянное и судимо должно быть тайно. Болтунов разных доверяю отечески вразумлять, а чем – и сам ведаешь! Не страшись гнева вельможного: помни, что едино мне подчинен, а я тебя, Степан Иваныч, в обиду не дам.
– Добрая хозяюшка пса своего разве обидит?
– Не обижу, Степан Иваныч! Ступай с богом. Да в церковь мою загляни. Я велела для тебя царские просфорки оставить.
Прошло несколько дней, и в покои императрицы опрометью влетела графиня Прасковья Брюс:
– Като! Погоди, дай отдышаться… уф!! Слушай, какие завелись у нас ужасы. Еду я по Невскому и даже не заметила, как на облучке кареты сменили кучера. Остановились. Открываю дверцу – какой-то двор. Никогда там не была. Заводят в комнату. Под иконами – старичок, жует просфорку. Любезно усаживает меня в кресло напротив себя, и кресло подо мной погружается… в бездну.
– Да что ты? – Екатерина всплеснула руками.
– Поверь, ничего не выдумываю. Я брыкнулась, но моя голова уже оказалась вровень с полом, а все туловище… не знаю где! Чувствую, как чьи-то руки, очень грубые, но опытные, задирают на мне юбки, спуская с меня панталоны… Като, ты понимаешь весь мой ужас? Я сначала решила, что попала в вертеп искусных распутников, и ожидала насилия. Но вместо этого меня стали сечь, а кто сечет – не видать. Святоша же с просфоркой в зубах, как собака с костью, присел возле меня, несчастненькой, и вдруг заявляет: «Ах ты задрыга такая, будешь еще к графу Григорию Орлову подлаживаться?» Като, подумай, что я выстрадала: сверху крестят, снизу секут… Уж лучше бы меня изнасиловали!.
Подруга заплакала. Екатерина пожала плечами:
– Интересно, кто бы эту комедию придумал?
…Люди в Петербурге сделались в разговорах сдержаннее. А те, что уже прошли через «контору» Шешковского, вообще помалкивали. Да и кому приятно рассказывать, как тебя секли? Пора, читатель, представить героев, которые, располагаясь этажом ниже Шешковского, производили главную работу. Это были искусные кнутобойцы Василий Могучий и Петр Глазов; императрица повелела отпускать им жалованье гарнизонных солдат и, кроме того, на платье и хлеб выдавать каждый год по 9 рублей и 95 копеек. Жить можно!

7. Таланты и поклонники

Владимир Орлов рассказывал, что проездом через Берлин имел счастье повидать Леонарда Эйлера; король Фридрих навел в прусской науке столь суровую экономию, что ученые не то чтобы научную работу вести – прокормиться не могут. Екатерина распорядилась переслать Эйлеру четыре тысячи флоринов:
– Но пусть убегает к нам от тиранства прусского.
– Эйлер о том и хлопочет. Он признает, что нигде ему так хорошо не работалось, как в России. Но семья у него – как табор цыганский! Жена досталась будто крольчиха какая…
Эйлер просил для себя ежегодно 3000 рублей.
– Денег нет таких, какие он просит. Но я, чтобы «Ироду» досадить, из своего кармана доплачивать согласна…
Фридрих, получив «Наказ» русской императрицы, критиковать его не стал. Но зато жестоко оплевал Леонарда Эйлера, забравшего из Берлина свои архивы: «Он поехал в Петербург, чтобы снова лизать русский снег. Я счастлив, что своим отбытием он избавил меня от чтения громадных фолиантов, наполненных цифрами, и пусть корабль, нагруженный иксами и игреками, перевернется кверху килем, чтобы Европа уже навсегда избавилась от обилия интегральных исчислений…». Сразу же с корабля Леонард Эйлер был пересажен в карету, которая примчала его в Петергоф.
Екатерина встретила ученого на зеленой лужайке.
– Как ваши драгоценные глаза? – спросила она. – Берегите их, они нужны для моей Академии, мой флот и артиллерия усиливаются, а без ваших вычислений ни стрелять, ни плавать нельзя.
Она спросила – чего больше всего он боится в России?
– Я покинул эту страну, убоясь количества омерзительных пыток, какие были здесь во времена Анны Иоанновны.
– Россия от пыток избавлена навеки!
– И еще я боюсь… русских пожаров.
– Между нами говоря, я их тоже побаиваюсь. Единственное, чем я могу вас утешить: случись пожар, сама прибегу с ведрами.
Она подарила ему дом на Васильевском острове.
* * *
Денис Фонвизин уселся в шарабан, велел ехать. Отпуск кончился – прощай, Москва-матушка! Когда с Кузнецкого моста завернули на Лубянку, кучер показал ему дом Салтычихи:
– Во каки палаты у кровопивицы нашей! Сколь народу сгубила, а на нее, стерву, раз управа найдется?..
Денис отворил сундучок дорожный, извлек из него рукопись комедии «Бригадир» и стал читать, поглядывая в окошко, а там – поля и пожати, перелески и костры в безлюдье пастушьем. О Русь, Русь! Великая, многострадальная, обожаемая. Шарабан трясло на ухабах – пущай трясет: ухабы-то ведь тоже родимые… А вскоре по возвращении в Петербург случилось ему быть в доме генерал-аншефа Бибикова. Дело шло к вечеру, заявились гости, пришел и Гришка Орлов, стали уговаривать Дениса – читать:
– Коли плохо, так ногами не затопчем тебя!
Денис читал и сам чувствовал, что комедия получилась. Александр Ильич Бибиков, дома хозяин, в восхищении по ляжкам себя нашлепывал, а Орлов даже со стула вскакивал, крича:
– Режь, Денис! Без ножа режь нас, дураков…
В трактире Денис повстречал Потемкина:
– Орлов желает «Бригадира» моего поставить во фрунт перед самой императрицей, а я, сам ведаешь, шпыняний боюсь.
Потемкин держал в руке громадный бокал с вином:
– Денис! Маршируй к славе смелее…
День выдался жаркий, когда Фонвизин приехал в Петергоф; ликующая вода, объятая радугами, неслась каскадами к морю. Петергофский Эрмитаж был окружен глубоким рвом, к нему вел подъемный мостик, прозрачные волны дробились о замшелые валуны. Зал второго этажа насквозь пронизало светом, свободно втекавшим через десять окон, а дубовые панели простенков были покрыты живописными полотнами. Посреди зала стоял ореховый стол на 14 персон. Вот раздался звон колокола – и середина уплыла вниз, попав в кухни первого этажа, потом плавно вернулась наверх, уставленная питьем и яствами по вкусу каждого. Лакеев в Эрмитаже не было («Не должно иметь рабов свидетелями, как хозяин пьет и веселится», – завещал наследникам престола Петр I).
Здесь же был и Потемкин, сказавший:
– Надо бы усадить Расина нашего.
Фонвизин ответил, что ему удобнее читать в движении. Екатерина встала и сама поднесла ему бокал лимонатису.
– Желаю услужить литературе, – сказала женщина. – Рада видеть в доме своем ум не заезжий, а природный, российский…
Потемкин подмигнул единственным глазом: мол, жарь!
Фонвизин деловито ознакомил гостей Эрмитажа с обстановкою в доме бригадира: комната, убранная по-деревенски; сам бригадир, ходит, покуривая табак; сын его в дезабилье, кобенясь, пьет чай… Вот батюшка-советник посмотрел в календарь:
– Так, – произнес Фонвизин, – ежели бог благословит, то двадцать шестого числа быть свадьбе.
Екатерина удивилась началу (даже вздрогнула).
– Helas! – воскликнул сын бригадира.
И началось… Пренебрегая телесною полнотой, Фонвизин живо двигался меж десяти высоких окон. Он обращал взор то в дали морские, где прибой рокотал в бурунах, то озирал зеленые кущи парковых дубрав; голос его звучал на разные лады, поражая слушателей:
– «О, Иванушка! – взывала бригадирша. – Жена твоя не будет ни таскаться по походам без жалованья, ни отвечать дома за то, чем в строю мужа раздразнили… – Жена! – отвечал ей бригадир. – Не все ври, что знаешь. – В перебранку вступался визгливый голос: – Да полно скиляжничать! Я кацабельна с тобой развестись, ежели ты еще меня так шпетить станешь…»
Смех за столом прерывался напряженным молчанием. За третьим актом возникла неизбежная пауза, которую гости Эрмитажа заполнили скорым писанием записок, их спустили на кухню, чтобы наверх подавали десерты – по вкусу каждого.
Фонвизин, держа в руке свиток рукописи, отдыхал.
– Вы устали? – радушно спросила Екатерина.
– Зачем жалеть-то его? – буркнул Никита Панин. – Добро бы он повар был, а писателей на Руси жалеть не пристало…
Наконец над пышным великолепием стола прозвучали последние слова пьесы: «Говорят, с совестью жить худо: а я сам теперь узнал, что жить без совести всего на свете хуже». При этом Панин обернулся к Елагину, погрозив ему пальцем:
– Слыхал, Перфильич, что чиновник твой заявляет?
– Удивительно! – зашумели гости. – Такую дурищу-бригадиршу пять актов слушаем, и еще давай десять – не заскучаем…
Окрыленный, выбежал Фонвизин в темноту вечернего парка и долго блуждал в одиночестве, среди затихших к ночи фонтанов, где его не поленился разыскать толстяк Никита Панин.
– Покорный ваш слуга! – сказал вельможа. – Осмелюсь предречь вам славу вечную и всероссийскую. Вы искусно преподали нравы наши, а ваша бригадирша всем нам родня близкая. Отчего, смею думать, немало вы врагов себе наживете. Но вы, сударь, еще не ведаете, что произвели: вы первую русскую комедию сочинили!
Он взял с Фонвизина слово, что «Бригадир» будет прочтен перед цесаревичем Павлом. Колесо славы раскрутилось быстро: не было дома, куда бы не звали Дениса с его комедией, он стал известен вельможам высшего ранга, все его ласкали и баловали. Скоро в городе только и говорили об искусстве Дениса Ивановича, и даже на улице Фонвизину кланялись незнакомые люди, спрашивая:
– Уж не сынок ли вы Ивана Андреевича? Радость-то какова… Помню, навестил я вашего батюшку в Ревизион-коллегии. Принес ему громадную сахарную голову и с этой головой в ножки пал. А ваш батюшка (тоже шутник изрядный) сказал мне так-то: «Сахарная голова, пусть даже великая, не есть резон для того, чтобы тебе, сукину сыну, Сибири миновать… Мучайся!»
Это ли еще не комедия? Хотелось Денису знать – что будет с ним дальше? В первые дни славы наугад раскрыл он Библию.
Вот она – шестая глава книги Второзакония:
«И да будут тебе словеса сия…»
«И да накажеши ими сыны твоея…»
* * *
А вот и старый дом в старом Париже на старой улице Vieelle Estrapade, крики торговок селедками, мучительное блеяние овец, гонимых на скотобойню; здесь (на четвертом этаже) живет человек, о котором полиции известно: «Роста среднего, лицо чистое, очень умен, но крайне опасен». Это Дени Дидро, сын рабочего-ножевщика, неистовый враг церкви и деспотии, торговый агент Екатерины по закупке произведений искусства для ее столичного Эрмитажа.
Русский посол князь Дмитрий Алексеевич Голицын уселся поудобнее и спросил Дидро, где же его библиотека.
– Она выше – на пятом этаже.
– Не тяжело ли в ваши годы бегать наверх?
– Врачи говорят, что тяжело…
Дмитрий Алексеевич извинился перед ученым за столь долгую задержку с высылкой из Петербурга пенсии:
– Очевидно, государыня занята.
– О! Пусть она не волнуется напрасно…
Голицын сказал: императрица спрашивает, каковы причины, заставившие остановить выбор на Фальконе.
– Фальконе я ставлю выше Пигаля, – был ответ.
– Так! – сказал дипломат. – Но вот у меня в руках ваша же статья, в которой вы браните Фальконе за декоративность манеры, за отсутствие вкуса и банальность темы, за склонность к драпировкам и никчемной символике… Сможет ли этот человек выковать торжественный монумент, достойный величия России?
– Вы всё сказали? – спросил Дидро.
– Да, – Голицын откачнулся в глубину кресла.
Дидро извлек из буфета бутылку с вином. Посол выждал, когда философ выпил три рюмки подряд, потом запечатал вино и спрятал бутылку обратно в буфет, заперев дверцу на ключик.
– Итак, – бодрее заговорил Дидро, – Пигаль достиг совершенства, а Фальконе еще не достиг его. Но для России я рекомендую не Пигаля, а именно Фальконе, ибо этот человек способен к взлетам небывалым. Он груб и нежен, он суров и мягок, деликатен и жесток. В нем бездна ума и чувства пропорции… Давно зная Фальконе, я уверен, что он способен создать нечто великое!
– С вашего изволения, так и отпишу в Петербург.
– Пожалуйста, – отвечал Дидро. – Но должен предварить вас (а вы предварите Петербург), что Фальконе – человек сложный, упрямый и капризный, как положено, быть гению. С ним трудно иметь дело! Он равнодушен к признанию в потомстве, зато страшно ревнив к мнению современников… Добрый отец, но сын от него сбежал. До безумия любил женщину, но заморил ее. Бедняжке Мари Колло нелегко с этим старым ворчуном. Но зато Фальконе – честности удивительной. Я спрашивал многих мастеров Парижа, во сколько они оценили бы создание монумента для Петербурга, и они, словно сговорившись, запрашивали полмиллиона франков. Фальконе же сказал, что все сделает за двести тысяч – такова его скромность.
– Чувствую, – сказал Голицын, поднимаясь из кресла, – мне осталось самое трудное: уговорить мадмуазель Колло.
– А мы навестим Фальконе вместе, – ответил Дидро…
Фальконе чем-то напоминал Вольтера, особенно улыбкою тонких губ, сложенных в саркастическую складку. Голицын и Дидро сразу же стали просить мастера брать за работу дороже:
– Императрица даст вам и триста тысяч франков.
– Никогда! – отвечал Фальконе, взмахивая молотком. – Остальные сто тысяч пусть выплатят мне тем, что не станут мешаться в мою работу, а невмешательство для казны ничего не стоит.
Голицын предъявил ему контракт:
– Вы согласны закрепить его сразу?
– Да! Но… – И Фальконе показал глазами на двери.
В соседней комнате плакала худенькая женщина в черном платье; Голицын, как опытный серцевед, красноречиво высказал массу аргументов в пользу того, чтобы девушка ехала в Россию:
– Поверьте, Петербург засыплет вас заказами…
Он понял, что Колло (на вид несчастная, замученная жизнью) не рискнет покинуть мастера в его одиночестве. Вернувшись к Фальконе, посол спросил его, имеется ли у него план.
– Распростертая над бездной рука царя – и больше ничего! Но эта рука пришла мне в голову сразу… я уже измучен ею.
Голицын обратил внимание на два бюста Дидро: один из них сделал сам Фальконе, другой исполнила Колло.
– Оба они прекрасны! – высказался Голицын.
– Со мною не надо быть дипломатом, – ответил скульптор…
Дидро заговорил, что простертой руки мало:
– Вы покажите Петра, который гонит перед собой варварство с полуразметанными волосами, накрытое звериными шкурами. Варварство, оборачиваясь, еще грозит герою, но уже попрано копытами его коня. Пусть я увижу любовь народов, простерших длани к Петру, осыпая его благословениями. А сбоку пусть лежит могучая фигура, олицетворяющая Россию, которая наслаждается спокойствием и довольством. А потоки светлой воды струятся из расщелин камня…
Фальконе, орудуя молотком, быстро и ловко в куски раздробил бюст Дидро, ударяя его по голове. Голицын закрыл лицо руками:
– Боже, зачем вы это сделали?
– Я разбил свой, худший, оставив лучший – Колло!
Затем он резко обратился к Дидро с выговором:
– Я же просил – не мешать! Петр сам по себе – сюжет, и он не нуждается в атрибутах, объясняющих его дела потомству. Не надейтесь, дружище, что я окружу памятник решеткой, ибо не желаю видеть героя сидящим будто хищник в клетке. А если надо будет защитить монумент от врагов или сумасшедших, то я надеюсь, что в Петербурге всегда найдутся бравые часовые с ружьями…
Контракт был обговорен за четверть часа. За стеною плакала несчастная женщина, без которой Фальконе был бы совсем одинок.
– Пусть хоть ничтожная слава, но она была у меня в Париже. Сейчас я похож на Курция, кидающегося в пропасть… В русской столице я обрету одно из двух – позор или бессмертие!
С этими словами Фальконе подписал контракт.
На улице Дидро спросил князя Голицына:
– Вы убедились, какой это сложный человек?
– Я этого не заметил. Самый обыкновенный гений…
В конце 1766 года Фальконе с Колло прибыли в Петербург; мастер ожидал встретить здесь нечто вроде дымного кочевья варваров, а перед ним возник красивейший город Европы. Было уже холодно, падал снег, тонкие сиреневые дымы струились в небе. Передавая императрице корреспонденцию из Европы, скульптор сказал, что желал бы, по поручению Дени Дидро, говорить с нею наедине:
– Мое известие будет касаться лично вас…

8. Разрушение мира

Павлу было уже двенадцать лет, ум ребенка проснулся, глаза смотрели на мать чересчур серьезно. В долгие зимние вечера, наслушавшись разговоров об отце, которого братья Панины сознательно окружали ореолом рыцарского мученичества, Павел подолгу стоял у окон… Что мерещилось ему там, в снежных буревых вихрях? Может быть, мстительная тень Петра III в белом плаще прусского офицера, подобная той, что в мрачных галереях Эльсинора являлась и принцу Гамлету? Никита Иванович уделял великому князю внимание лишь во время обеда, да и то в веселой компании, где мужчины наперебой обсуждали придворных женщин, рассказывали пикантные анекдоты, от которых мальчик катался по коврам, а однажды был застигнут над листанием Энциклопедии, в которой он силился найти объяснение слову «любовь»…
Недавно возникла сцена между сыном и матерью. Павел отказался ужинать в ее кругу, где преобладали громкие голоса Орловых; Екатерина прикрикнула, что лишит его прав на престол.
– И не надо мне его! – ответил сын. – Я уеду в Голштинию, где меня все любят и где я стану герцогом… как и мой отец!
Когда утром Панин пришел с докладом, она сказала ему:
– Вот как вы замечательно воспитали мне сына…
Панин отделался поклоном. Екатерина, отойдя к зеркалу, исправила злое выражение лица на доброе. Потом спросила: правда ли, что в театре Варшавы спектакля не начинают, пока в ложе не появится князь Репнин?
– К сожалению, так, – ответил Панин.
– Значит, тетива натянута… Аристократ кичливый, его поведение недопустимо, оно может оказаться губительным и для нашей гибкой политики на Босфоре…
Панин затих в кресле, давая ей выговориться.
– Что-то у нас не так, – переживала императрица. – Мы же не ковырялись еще в голове Фридриха и не знаем, какой там суп варится. Кажется, князь Репнин уже допустил ошибку в делах варшавских, и я теперь боюсь, как бы она не стала непоправимой…
Панин тяжело вздыхал. Екатерина думала: так ли уж надобен «Северный аккорд» с опорою на страны лютеранские?
– Ближе всех нам Пруссия, да и той веры мало. Я подписала договор с Англией, но только торговый. Возникни война с турками – и мы останемся в изоляции, а значит, весь «Аккорд» летит к чертям, не имея никакого практического смысла… Сознайся, Никита Иваныч: кто надоумил тебя на создание этой комбинации?
Панин, сильно покраснев, напрягся в кресле:
– Государыня! Не ломайте с трудом созданное.
– Сломать можно, что сделано, а коли не сделано, так и ломать нечего. «Аккорд» реальной силы иметь не может, и вот тебе подтверждение: случись беда на юге, на севере Швеция подымется – тогда как? Два фронта – не один фронт. Дурные предчувствия у меня, Румянцев пишет, что Украина давно неспокойна… Разве могу я догадаться, откуда грянут первые выстрелы?
Иногда ей бывало очень неуютно на русском престоле. Все пути-дороги в Германию отрезаны, порою она даже задумывалась: правильно ли отказала в чувствах Понятовскому? На худой конец, могла бы стать королевой Польши… Она заговорила снова:
– Я вот о чем спрошу, Никита Иваныч: прилично ли великой державе Российской крохоборствовать в Германии, имея под эгидой своей Голштинию, которая нам славы никакой не прибавит?
– Но это же наследственное владение вашего сына! Король английский Георг не брезгует, владея Англией, иметь Ганноверское княжество на материке… Одумайтесь, ваше величество!
Екатерина указала отдать Голштинию Дании.
– За это пусть Дания подарит нам десять кораблей
Этим широким жестом она лишила сына последних связей с Германией, из суверена Голштинии она превращала Павла в своего верноподданного, который целиком зависел от ее самодержавной власти. Панин это понял. В приемной он повидал Чичерина.
– Ну, как она сей день? – спросил полицмейстер.
– Злая… По причине отказа Руссо поселиться в Гатчине. Ему, видишь ли, климат наш не по нраву. Мне он тоже не нравится, но я смирился – живу… Мы, русские, не от климата помираем!
В окна дворца сыпануло крепким морозным снегом.
* * *
Страшная метель бушевала и над Потсдамом…
– Как все мертво, безжизненно и прозрачно! Сан-Суси даже не узнать – это скорее кладбище, заметенное сугробами.
Трепетно дымили свечи в шандалах, освещая глубину королевской библиотеки. Король спросил Финка фон Финкенштейна:
– Вы ничего не слышали о русских домнах на Урале? Англичане уже послали туда шпионов, но они безвестно пропали в лесах.
Друг детства короля Финк был теперь его министром.
– Обращаю ваше внимание: Екатерина своего посла Репнина купает в золоте, а наш варшавский посол Бенуа хуже нищего и лишь по великим праздникам ездит за один грош на дохлых клячах.
– Пусть так останется, – сказал король. – И пусть другие кидают в польский котел все больше мешков с золотом, а мы, Финк, отделались орденом Черного Орла…
На столе лежало письмо Екатерины, украшенное оттиском ее личной печати: розовый куст, вдали виден улей с девизом: полезное. Фридрих заговорил о Понятовском: ученый мир потерял в нем мужа просвещенного, но зато Польша обрела посредственного короля. Финк сказал, что русские, кажется, зовут Радзивилла из эмиграции, чтобы он оказал сопротивление антирусским конфедерациям. Фридрих задул свечи. В потемках проступил узкий, как бойница крепости, софит высокого окна, заметенного снегом.
– Слушайте меня внимательно, Финк: мой союз с Екатериною – тактическая передышка, а Никита Панин отъявленный фантазер: его «Северный аккорд» – наивная утопия. Наш альянс – вынужденная мера как для России, так и для меня. Но в дальнейшем весь ход прусской истории следует перестроить фронтом к югу.
– Уж не собираетесь ли вы?..
– Собираюсь! Правда, пока жива Мария-Терезия, союз с Веною для меня нереален. Эта старая воровка еще продолжает рыдать от моих колотушек. Я бил Австрию и могу бить дальше! Зато вот ее сын – Иосиф… Впрочем, – сказал король, – не будем его идеализировать. Он такой же ворюга, как и его матушка, только желающий казаться философом. Времена переменчивы, Финк: раньше королям доставало умения много жрать, пить и охотиться – теперь они, явно вырождаясь, склонны пофилософствовать. И яркий пример тому – «Наказ» русской императрицы!
– У вас какие-либо претензии к полякам?
– Только не сейчас! Потом мы станем обдирать Польшу, как кочан гнилой капусты: лист за листом, город за городом – до тех пор, пока от нее не останется голая кочерыжка. Но будьте уверены, Финк; мы и кочерыжку сгрызем с аппетитом…
Фридрих II пустил о Екатерине крылатое выражение:
– Екатеринизированная ангальтская принцесса!
Еще никто в Европе не отказывал ему в остроумии.
* * *
Новый день начинался над Варшавой, когда Репнин проснулся в постели Изабеллы Чарторыжской. В кабинете его поджидал легационс-секретарь Яков Булгаков.
– Ночью был курьер, – доложил он. – Из коллегии от Панина пишут, что в ближайшие дни возможны образования новых шляхетских конфедераций.
– Князь Радзивилл еще в Дрездене?
– Да. Пьет страшно. Куфель за куфелем.
– Приставим к нему полковника Кара, который в нужный момент скажет из-за спины: «Panie Kochanku, больше ни капли!» Нет такого условия, которое бы виленский воевода счел для себя унизительным, настолько велико желание его посрамить Чарторыжских и лично короля за свое вынужденное пребывание в эмиграции…
Бурный сейм открылся речью епископа Каэтана Солтыка, который заявил, что православные украинцы и белорусы на вечные времена лишаются всех гражданских и политических прав:
– Думающие иначе да будут прокляты святою церковью! А верных псов Рима не приучить носить чужие ошейники.
И трижды одобрили его речь депутаты сейма криком:
– Дозволяем, дозволяем, дозволяем!
Понятовский в блистательной импровизации, точной и умной, сначала похвалил епископа за верность католицизму, но заметил, что решать что-либо на вечные времена никак нельзя, ведь даже на кольце мудрейшего царя Соломона было вырезано: «И это пройдет».
Репнин выпалил в ярости:
– Сильные своими раздорами, будьте же хоть раз сильны единством! Вы здесь все сыты и пьяны не мощью голосовых связок, а как раз трудом тех самых православных, кои впряжены вами в плуги. Рабам своим, пребывающим в кабале вашей, вы отказываете даже в праве молиться, как они хотят.
Перед ним взметнулся частокол сабель пановых.
– Разве мы не хозяева в своем доме?
Понятовский, разрыдавшись, выбежал вон, а прусский посол Бенуа сладострастно нашептал в ухо князю Репнину:
– Мой великий король будет счастлив от этого хаоса. О боже, как радуется мое сердце.
– И как скорбит мое, – тихо ответил Репнин…
* * *
Мария-Терезия неизменно считала себя обиженной и обманутой всеми на свете. Европа в ее глазах представляла собой сборище коронованных уголовников, которые только и ждут темного часа, чтобы накинуться на нее и обобрать до последней нитки. Дабы опередить намерения этих жуликов, матрона заранее спешила обглодать всех соседей до костей, так что они потом долго ходили перевязанные. Но при этом ограбленной продолжала считать себя…
Кауниц закончил доклад о варшавских событиях.
– А чем занята распутная тварь? – спросила она.
Понятно, что речь шла о Екатерине.
– Эта тварь только и думает, как бы досадить вашему величеству. Она присылает в Средиземное море корабли, вроде плавучих ярмарок, и теперь русские купцы с их ужасными бородами торгуют икрой, кусками уральской слюды, сибирскими соболями, кожей и брусникой, воском и канатами. А бочка с клюквой была в Неаполе распродана нарасхват – как дорогой варварский деликатес.
– Нам бы все это! – сказала Мария-Терезия, обладавшая природной завистью ко всему, что принадлежало другим. – Везет же России…
Австрия не забывала, куда течет Дунай и кто живет в его устье. Кауниц желал бы все это поскорее сделать австрийским!
– Но теперь, – сказал он, – после проникновения русских в море Средиземное, надо остерегаться, как бы Россия не спустила свои дикие орды к берегам Черного моря, и тогда Дунай изменит историческое русло свое… Вы даже не представляете, какое ужасное зрелище являет сейчас двор Екатерины: там крутятся македонцы, сербы, валахи, молдаване, болгары, кроаты…
– А-а-а! – воскликнула Мария-Терезия. – Я давно уже догадываюсь, что этим бездельникам не живется под моим добрым скипетром и под мудрым правлением Мустафы турецкого.
– Да, да, – печально поник Кауниц, – сейчас на Балканах в любой лавочке можно купить портрет Екатерины, изображенной в штанах гусара, сидящей на лошади в бесстыдной позе, раскинув ноги по-татарски. Греки и сербы изучают уставы русской армии…
– Хватит! – решилась Мария-Терезия. – Пишите моему послу Броньяру в Турцию, чтобы, сдружась с маркизом Верженом, вместе с ним волновал визиря мыслью о безнадежной слабости России, пусть они внушают султану, что положение Екатерины шаткое и чтобы войны с Россией не боялись… Ах, какая мерзкая тварь! И откуда она берет деньги? Граф Брюль перед смертью предлагал мне свою картинную галерею. Но я, обремененная семьей, не могла позволить себе таких расходов, а Екатерина купила… Для этой твари выложить миллион так же легко, как мне высморкаться!
…Екатерина прозвала ее «маменькой».
* * *
Фальконе передал Екатерине предупреждение ее парижских друзей: бывший атташе в Петербурге Клод де Рюльер сочинил книгу о «революции» 1762 года, в которой о самой императрице рассказывал чересчур откровенно, и теперь книга читается Рюльером на сборищах парижских салонов… «Опять басни!» Екатерина указала посольству в Париже купить книгу у автора и чтобы он поклялся не оставлять для себя ни единой копии. Она еще раз пробежала глазами последнее донесение князя Голицына, убеждавшего ее не избегать попыток к сближению с Францией («поелику Россия нужду имеет во французских товарах»). Напротив этой фразы посла государыня начертала: «А штоб их совсем не было!» Елагину же наказала тишком выведать, с кем тут общался атташе Рюльер? В перечне вельможных имен мелькнуло имя и княгини Дашковой.
Без этой красотки разве хоть одна гадость противу меня обходилась ли когда? А кстати, как она поживает?..
Елагин сказал – худо. Собирая оброки непомерные, денежки в ломбард складывает, а сама с детишками по гостям кормится.
– Одета убогонько. У старых военных выклянчивает мундиры и аксельбанты, мишуру золотую и канитель серебряную с них спарывает, которые молодым офицерам продавать потом не стыдится. Уже всем в свете прискучили жалобы ее, будто у нее в доме четыре ложки, четыре вилки и четыре ножика…
Обстановка накалилась, когда княгиня Дашкова стала проситься в Париж – ради потребления «свежего воздуха».
– А каким же, спрашивается, воздухом она в России дышит? Ей не воздух надобен, а желательно сплетни обо мне таскать по Европе… Не пущу ее, чтоб она там обносками своими трясла! Уж если русская княгиня такова, решат иностранцы, так мужики наши, наверное, совсем нагишом по снегу бегают… Не пущу!
Весь день у нее было дурное настроение, и лишь вечером ее повеселил Потемкин, рассказав о новом романе Никиты Панина, влюбившегося в юную фрейлину Анечку Шереметеву:
– «И бысть стар царь Давид, и ризы многия не согреваши его, и сыскали царю Давиду девиц юных, и буде лежащи с ним да греющи его, господина царя нашего…»
На улицах русской столицы все чаще попадались дроги, везущие покойников. Причина смерти – оспа!

9. Нюансы жизни

Год заканчивался – надоел он, ничего не принес, кроме усталости… Мокрый снег косо летел за окнами дворца, лепился к подоконникам, Екатерина работала при свечах. Из протоколов Сената вычитала, что вчерашнее заседание было посвящено разбору дела о колдовстве: старая бабка из города Яранска заставляла червей земляных летать по воздуху, отчего воевода, испугавшись, умер. Екатерина колокольчиком пробила тревогу.
– Захар, – сказала вбежавшему камердинеру, – разбуди скорохода: живого иль мертвого генерал-прокурора сюда.
Вяземского она разбранила:
– Россия в пожарах и бунтах, вокруг все воруют, на дорогах разбои, хлеб дорожает, а мои сенаторы, деньги от казны получая, червяками да глупыми бабками развлекают себя. Ну, помер воевода Яранска – вечная ему память! Сенаторов же за пустое провождение времени штрафую в сто рублев каждого. Вот пусть вынут из кармана и положат: умнее станут.
Пришел Панин, и она выслушала, что с отозванием Никифорова из Крыма татары нового русского консула не принимают.
– А французский барон де Тотт еще у татар живет?
– Да. Надо бы написать Обрескову для передачи султану: нельзя же один яд пить, иногда не лишне и противоядие принять. Ежели консул Франции клевещет на Россию, то Россия вправе своего консула в Бахчисарае иметь, дабы клеветы парижские опровергать…
В какой уже раз возникал вопрос о титулатуре. Версаль умышленно сокращал титул Екатерины: вместо Votre Majestй impйriale Шуазель писал Votre Majestй (Франция сознательно унижала достоинство России, отказывая Екатерине в «имперском» величии). Панин сказал, что еще раз переговорит с послом де Боссэ:
– Правда, маркиз сейчас болен и в постели.
– Свистнем, так притащится. Ты, Никита Иваныч, присутствуй, а говорить с послом сама стану.
Она встретила маркиза сурово:
– Кажется, уже не раз я заявляла, что без полной титулатуры никакие письма из Версаля нами не приемлются.
Посол стал оправдывать редакцию документов правилами французского языка, якобы не допускающими добавления эпитетов к словам Votre Majestй.
Екатерина лишь горестно усмехнулась:
– Напрасно в Версале думают, что мы, как дикари, покрытые шерстью, забыли грамматику французскую. Ежели Шуазелю угодно лично меня унизить, то он этого достиг. Но унизить Россию ему не удастся никогда!! – С этими словами Екатерина вернула маркизу известительные грамоты от Людовика XV. – Правительство российское не принимает грамот с ошибками грамматическими, которые правильнее назвать ошибками политическими. Пока в Версале не образумятся, с вами, посол, я всякие отношения прерываю. Впрочем, желаю вам здоровья…
– Нельзя же так резко с больным, – упрекнул ее Панин.
– Если бы Версаль хотел нашей дружбы, прислал бы здорового…
Перед обедом она велела запрячь санки, отправилась кататься по городу с Пиктэ. Над Марсовым полем задувала вьюга. Пиктэ спросил, сколько миллионов людей населяет сейчас Россию.
– Я точно не знаю, – ушла от прямого ответа Екатерина, – но думаю, что миллионов шестнадцать-семнадцать наберется.
Пиктэ сказал, что Россия со своими неисчерпаемыми ресурсами способна прокормить не менее ста миллионов – всю Европу:
– Вспомните историю: в глубокой древности маленькая Сицилия стала главной житницей гигантской и прожорливой Римской империи.
Екатерина ответила, что в таких вопросах политика у нее простая: сначала своих накормить, потом о других думать.
– Недавно у меня еще был излишек хлеба в магазинах, но Румянцев печалился, что живут голодно, и все, что имела, на Украину отправила. Вот уже пять лет подряд Россия каждое лето заливается холодными дождями – где ж тут быть урожаям хорошим?..
За обедом пришло известие из Парижа: по указу короля Людовика XV ее «Наказ» предан публичной казни– его сожгли на площади палачи, – и Екатерина сразу возгордилась.
– Великая честь оказана мне! – просияла она.
Через пламя этого костра она входила в семью европейских просветителей. Вот как бывает…
* * *
В доме французского посла собрались дипломаты – навестить больного коллегу. Маркиз де Боссэ, лежа в постели, сказал:
– Разве можно выносить общение с этой ужасной Горгоной? Вчера я был у нее, она повышала голос, швыряла по столу какие-то бумаги, наконец вернула мне листы, подписанные королем.
– Она уморила и моего предшественника Букингэма, – подтвердил Маккартней. – Лондон напрасно уверен, что Екатерина лишь покорная раба нашей политики. Прежние послы получили от нее массу улыбок, немало шуточек и даже танцевали с ней до упаду, но хитрая дьяволица обвела всех вокруг пальца…
Послы сошлись во мнении, что перемен следует ожидать в 1772 году, когда цесаревич Павел достигнет совершеннолетия.
– Еще лет пять, и этот кошмар Европы кончится.
– О, как вы наивны! – возразил пруссак Сольмс. – Она таскает сына за собой чуть ли не с веревкой на шее, а Никита Панин слишком изнежен, чтобы возглавить заговор в пользу своего воспитанника. Екатерина с трудом, но все же умудряется сохранять пристойное равновесие между Паниным и семейством Орловых…
Де Боссэ (истинный француз) не удержался от вопроса:
– Правда ли, что она верна своему фавориту?
– Все мы знаем, как она приятно волнуется перед другими мужчинами, но этим волнением все и заканчивается.
Маккартней сказал, что перемены в России можно вызвать путем искусственным – Орлова следует заменить лучшим мужчиной.
– Но для этого, – ответил Сольмс, – надо найти бесстрашного нахала, который бы статью и красотой не уступал Орлову… Без поддержки же Панина рокировка фаворитами не удастся!
Беседу прервало появление чиновника из коллегии – Маккартнея предупреждали о свидании с императрицей в три часа дня (вход во дворец с посольского подъезда). Де Боссэ пожелал ему:
– Милорд, будьте мужественны и осторожны…
Маккартней был принят в библиотеке. Он сказал, что счастлив видеть русскую императрицу, о которой так много говорят и пишут во всех странах мира… Екатерина сразу прервала его:
– Вы разве уверены, что говорите с русской императрицей? А может, я только двойник той женщины, которую называют Екатериной? Не исключено в таких делах, что настоящая владычица России сидит за стенкою и через дырочку наблюдает, как я, ее точная копия, справляюсь с ролью императрицы…
– Вы шутите! Такое невозможно.
– А почему? Ведь Петр Первый, выезжая с посольством за границу, подавал пиво своим дворянам, играя роль лакея… На всякий случай я вам представлюсь: доктор и магистр искусств Виттенбергского университета, почетный член Берлинской академии наук по кафедре философии… Теперь садитесь, милорд.
После этого милорду сидеть не хотелось. Екатерина уже имела сценарий беседы, но прежде решила запутать посла, чтобы он не догадался об истинной цели ее намерений.
– Итак, с чего мы начнем? Более всего в дипломатии я не выношу преамбул, в которых нет ничего путного. Перейдем сразу к делу… Сент-джемский кабинет импонирует мне соперничеством с кабинетом версальским. Герцог же Шуазель – не политик, а всего лишь пьяный кучер, думающий, что везет всю политику Европы, а если бы оглянулся с козел назад, то увидел бы кучу гнилой картошки… А вот кстати, – легко переключилась она на Англию, – я не совсем понимаю и стремлений вашего кабинета, который, желая союза с Россией, почему-то не желает порывать связи и с турецким султаном.
Маккартней поклонился, сказав: Англия – страна меркантильная, и в ней вопросы политики всегда взаимосвязывались с коммерческой выгодой. Екатерина в ответ мило промурлыкала, как кошка:
– Если у вас в Сити принято торговаться, так буду торговаться и я… Послушайте, милорд! Я была честна с вами, отрешившись от вежливых, но пустых преамбул. Что важнее для Англии – потерять на базаре мешок с пиастрами или обрести союз с Россией?
– Сити неисправимо, – вздохнул Маккартней.
– Немного же вы слов нашли в защиту своей политики! Но я веду дела не с банкирами, а с вашим кабинетом, и, когда мне хочется узнать – нет ли пожара в Казани, я не посылаю гонцов в Архангельск, чтобы справились там о ценах на говядину. Давайте же изменим тон – будем говорить честно…
Маккартней предложил: очевидно, турецкую статью в договоре можно подменить шведской (Англия не могла расстаться с Турцией, но отказывалась от Швеции, где тоже царило влияние Версаля). Посол не понял, что это и была цель русского кабинета: обезопасить фланги страны на Балтике в случае войны с турками. Но, хорошо владея мимикой, Екатерина не выразила обуревавшей ее радости. Скучнейшим голосом она сказала:
– Так и быть… я вам уступаю. Переложим ответственность союза с видов турецких на противодействие видам французским в Стокгольме. Наша беседа имела пока черновой характер. Сейчас у меня личная просьба к вам, посол: в Европе новая вспышка оспы, а я слышала, что в Англии инокулятор Фома Димсдаль делает удачно прививки. Я сама желаю дать пример своим подданным…
«Неужели ради этого вся беседа?» – думал посол. Он все время находился в обороне, отражая скользящие удары то слева, то справа, и теперь решил хоть как-то огрызнуться. Раскланиваясь, Маккартней принял надменный вид и спросил, известно ли императрице в полной мере положение трагических событий в Польше.
– Я не снимаю руки с ее пульса, – был ответ.
– Но польское духовенство… панство…
И за головой Горгоны сразу зашевелились шипящие змеи:
– Перестаньте говорить об этом. В оперу никто не ходит, чтобы слушать хоровое пение. Все идут, чтобы слушать солистов!
* * *
В канун 1767 года она издала манифест о созыве в Москве депутатов для изучения «Наказа» и для составления свода Нового уложения законов. Новый год был встречен в напряжении чувств и нервов. Оспа уже хозяйничала в Петербурге, и это заставляло императрицу поторапливаться с отъездом. Екатерина вызвала Чичерина:
– Николай Иваныч, оставляю в лабазах столичных восемьдесят тыщ четвертей хлеба. Надеюсь, с голоду не помрете. В мое отсутствие вели хозяевам, дабы в ночное время ворота запирали, богатые жители сторожей ставили, а бедные собак на ночь с цепей спускали… Головой за порядок отвечаешь!
Генерал-полицмейстер спросил, когда двор вернется.
– Не скоро. Хочу поглядеть, как провинции живут…
Был уже февраль-бокогрей, когда санный поезд, растянувшись по тракту на много верст, выехал в первопрестольную. Стоило Екатерине появиться в Москве, как перед нею стал часто мелькать видный мужчина из дворян рода Вышинских. Красота его была прямо пропорциональна той наглости, с какой он силился обратить на себя «высочайшее» внимание. Екатерина догадалась: Вышинский лишь тайное орудие придворной или дипломатической интриги. Улучив момент, она шепнула этому бесстыжему Аполлону:
– Мои женские достоинства ни в чем не уступают вашим мужским. Но я, к сожалению или к счастью, обладаю не только природными качествами. У меня в запасе еще имеются крепости – Петропавловская, Шлиссельбургская, Кексгольмская и Дюнамюнде… Наконец, есть и Оренбург – чем плох городишко?
Вышинского вмиг не стало, а Екатерина потом призналась Прасковье Брюс, что все мужчины – порода мелкотравчатая:
– Раздуваются перед нами, словно пузыри, а надавишь – и лопаются. Смотрю я вокруг: такая все мелюзга передо мною…
Курьер доставил известие: маркиз де Боссэ умер.
– Ну вот! Еще один пузырь лопнул… Я согласна завести в Петербурге новое кладбище – специально для дипломатов!
Вслед за поездом царицы пешком прошагал до Москвы и Потемкин, ведя 9-ю роту солдат, которые, распахнув мундиры, босиком шли по обочине тракта. В разгулящем селе Валдае бабы все пригожие, как на подбор, и торговали они связками баранок, сухо гремевших на лыковых мочалах. Григорий зашел в трактир для проезжих, а там полно офицеров, которые блудили на Валдае и картежничали. В задней каморке Потемкин попросил себе водки и каши со свининой. Выпив, заедал водку пучком первого зеленого лука… Здесь же томился на лавке полураздетый сержант Державин, смотрел на всех глазами голодными.
– А-а, Гаврила, автор милый… чего бедуешь?
– Вконец продулся. Маменька моя последни денежки дала, чтобы у Вятки деревеньку справить, а я, грешен, все спустил за картами. Надо бы в полк являться, да сроки прогулял, по трактирам играя. Вот послушай, друг, каков я есть в ничтожестве своем:
Невинность разрушил я в роскошах забав,
Испортил разум свой и непорочный нрав.
Испортил, развратил, в тьму скаредств погрузился —
Повеса, мот, буян, картежник очутился.

– Чего оду не сочинишь? – Потемкин подвинулся на лавке, сажая поэта к столу. – Государыня наша оды жалует.
Тряскою рукой сержант держал стаканчик с водкой.
– Эх, брат! – отвечал с тоскою. – Да не продажный ведь я: пишу, что пишется. Вот уж когда околевать стану в нужде и сраме, тогда, может, и ослабею – напишу вам оду… закачаетесь.

10. Велизарий на Волге

Приволжское дворянство, раздольно осевшее на берегах великой реки, загодя поджидало проезда матушки-государыни, чтобы на нее поглазеть и себя показать. Готовилась и вдова Наталья Тевяшева, бывалая дама внушительной комплекции, которая, достигнув полувековой зрелости, лишена была четырех передних зубов (в народе их принято называть, «жениховскими»). Зубы же дворянке были крайне необходимы еще и по той причине, что имела она молодого «махателя» Лобойкова и хотела ему нравиться. Дело об этих зубах разбиралось потом в Сенате, ими занимался святейший Синод, но осталось навеки тайной, при каких обстоятельствах вдова Тевяшева «жениховских» зубов лишилась. Из опыта жизни известно, что на Руси святой потерять зубы очень легко, зато очень трудно их потом вставить. Еще зимою вдова побывала в Симбирске и Саратове, где дантистов не сыскала. Правда, видела она князя Мещерского, который, живя в Петербурге, искусственными зубами себя до старости обеспечил, но… не ехать же в Петербург! Помещица списалась с Казанью, откуда ответили ей так: «Знатный лекарь имеется, который, что есть касаемо зубов человечьих, хоть и за немалую цену, оныя вставлять берется». Тевяшева позвала лекаря в свое имение на Волге, заранее переживая:
– Князь-то Мещерский сказывал, что один вставной зуб у него в гостях отвалился, так он его с паштетом и проглотил!
Был веселый месяц май. Скоро должны показаться на Волге расцвеченные коврами и флагами галеры императрицы, а Тевяшева все еще не сверкала белозубой улыбкой. Наконец прикатила бричка, с нее сошел мрачный шарлатан с баулом. Разложив молотки и клещи, выставил флаконы с разными жидкостями, опоясался фартуком из кожи и велел Лобойкову принести веревок покрепче.
Тевяшева так и обмерла со страху:
– А зачем вам веревка-то, государь?
– Чтобы привязать…
– Выходит, мне очень больно будет?
– Не вам, а другим будет больно.
Вдова просила заранее ознакомить ее с зубами:
– Хочу выбрать, чтобы почище и побелее.
Шарлатан ответил, что никаких зубов не привез.
– Так чего вы в меня вставлять будете?
– Зубов в деревне надергаем. Все помещики тако поступают, у своих крепостных зубы заимствуя. Не волнуйтесь, сударыня: я вымою их в «уксусе четырех разбойников». Отберем самые красивые!
Тевяшева заметила, что в газетах иное пишут:
– Будто в Париже зубы из костей слонов делают.
– Мадам, если поймаете мне слона – пожалуйста…
Лобойков загнал в усадьбу двадцать молодух-крестьянок, из которых дантист отобрал лишь четырех. Бабы изрыдались, умоляя избавить их от позора (нехватка зубов во рту считалась в народе безобразием, а щербатость была даже позорной). Безжалостный шарлатан покушался именно на передние зубы.
– Вяжи баб! – велел он Лобойкову.
Их опутали веревками. Тевяшева спросила:
– А на что вам четырех мучить? Взяли бы одну бабу.
– Ради человеколюбия, – отвечал супостат с клещами. – Дабы не лишать бабу четырех зубов, я у четырех по одному выдерну.
Крестьянки криком изошлись, но лекарь уже запустил в рот свои клещи, с хрустом вытянул первый зуб. Лобойков помог ему раздвинуть стиснутые от страха челюсти второй бабы.
– Урожай хорош, – закончил дело лекарь.
Баб развязали и отпустили. Четыре искомых зуба лежали во флаконе с уксусом, а лекарь обмывал окровавленные руки. Но история не знает, успел он вставить зубы вдове или нет. Молодухи с вырванными зубами разбежались по деревне, громко вещая о своем бесчестии. Мужики похватали косы, топоры и вилы. Шарлатан был уничтожен сразу, а прекрасная Дульцинея со своим любовником бежала в город под защиту власти, и губернатор двинул против бунтовщиков гарнизонную артиллерию…
Надо же было так случиться, что как раз во время пальбы эскадра Екатерины проплывала мимо этого места. Средь ночи разбуженная залпами императрица вышла на палубу «Твери»; поднялся из каюты и английский посол Маккартней:
– Кажется, нам салютуют? Что бы это значило?
Екатерине надо было как-то выкручиваться.
– О, – сказала она, – в этих краях пасутся столь неисчислимые стада, что пастухам с ними уже не справиться: вместо того, чтобы щелкать кнутами, они стреляют из пушек…
Невозмутимая во лжи, она спустилась в каюту. Из спального салона вышел заспанный Никита Панин, переговорил с послом о прискорбной неудаче с Вышинским… Панин сказал Маккартнею:
– Как видите, она способна быть верной женой.
– Жаль. Другого такого красавца не будет.
– Э, милорд! Еще сколько их будет-то…
* * *
Путешествие было обставлено помпезно, но Екатерина указала эскадре приставать к берегам пореже, дабы дипломатический корпус, сопровождавший ее, не слишком-то приглядывался.
– У них ведь как, – сказала она фавориту, – увидят помойку или пьяных на улице – радуются, а покажи им достойное и похвалы заслуживающее – косоротятся, будто это ради нарочитого показа сама выдумала, чтобы «поддать дыму» всей Европе…
Ярославль произвел на дипломатов очень сильное впечатление, особенно видом громадного котла, который в старину кипел на площади, а веселые ярославцы бросали в кипяток проворовавшихся воевод. Правда, времена изменились, и сам народ сделался добычею воевод. Екатерина показывала послам фабрики и сукновальни, амбары и житницы. Безвестный капрал Вася Шишкин, смотритель за поведением скотины на улицах, удостоился руки императрицы, как грозный бич свиней и собак, пожиравших падаль на Фроловском болоте… За разбитною Костромой проплыла небывалая красота Плеса, Кинешмы и Юрьевца, близилась Балахна. В каюту к Екатерине притащили гигантскую стерлядь, пойманную в Шексне.
– Отдайте послам, чтобы их всех разорвало!
Поедая уху из стерляди, проклятой императрицей, иностранные послы говорили, что Екатерина опять что-то пишет. Князь Лобковиц сказал, что Фальконе привез ей роман Мармонтеля «Велизарий», запрещенный цензурой во Франции, и теперь она поспешно перетолмачивает его для русского обихода.
– Вот как? – фыркнул испанский виконт Догерреро.
– Да. Она разодрала «Велизария» на двенадцать кусков и каждый вручила кому-либо из свиты – для скорейшего перевода. Я все могу понять, кроме одного: как Григорий Орлов, которому досталась пятая глава «Велизария», переводит ее на русский, если он, кроме немецкого, иными языками не владеет.
Маккартней, под мелодичные всплески весел, проследил взглядом, как по берегу, выдирая из песка ноги в лаптях, тянулись бурлаки, таща к ветреной Мологе расшиву с грудою ярко-красных кирпичей. Увы, твердая русская политика затворила дельцам из Сити волжские пути в Персию… Галера ощутила мягкий толчок, и датский барон Ассебург сказал:
– Поздравляю: русские посадили нас на мель…
В каюту императрицы явился командующий эскадрой Петр Иванович Пущин, доложив, что галера с ходу вошла в косяк рыбы, столь плотный, что весла гребут воду, словно кашу. Екатерина снова обратилась к Мармонтелю: его Велизарий блуждал по свету, поучая царей, как мудрее властвовать над народами. Роман как бы дополнял ее собственный «Наказ» – этим он и привлекал императрицу…
В Балахне галеры поджидал курьер с неприятными известиями: Чичерин докладывал, что запасов хлеба в магазинах оказалось меньше, чем думали, продукты в столице неслыханно вздорожали, а в доношении из Лейпцига сообщали, что начали бунтовать студенты из пажей; перед Екатериной снова замелькали знакомые имена – Федора Ушакова, Андрея Рубановского, Александра Радищева. В дурном настроении она осмотрела Нижний Новгород, который ей очень не понравился, зато Казань обворожила ее. Екатерина писала Бецкому: «Наших кадет должно учить татарскому, ибо великая то будет для службы польза…» Здесь она нагнала страху на местное духовенство за их зверства над инородцами и вандализм.
– Дикари бородатые! – раскричалась Екатерина. – Древний град Булгар по камушку растащили, как языческое капище, а ведь от Петра Первого указ имеется, чтобы древность эту не ломать и не портить… Ни о чем не думают! Живут так, будто с них все началось – ими же все и закончится…
Григорий Орлов зазывал ее плыть до Саратова – посмотреть на колонии иноземные, но Екатерина решила завершить путешествие в Симбирске. После оживления Нижнего, после разгульной и пестрой Казани захудалый Симбирск показался скопищем развалившихся сараев, на городе лежала недоимка в 107 000 рублей. Екатерина в сердцах плюнула за борт и сказала, что с этих лучинок и головешек казна даже копейки не получит:
– А штоб они лучше сразу дотла сгорели!..
Бецкому она писала, что на Волге живут неплохо: «Народ весьма сыт и богат, хотя цены везде высокие, но хлеб едят и не жалуются… По лесам же вишни и розаны дикие, а леса иного нет, как дуб и липа; земля такая черная, как в других местах на грядах не видим. Я от роду таких рыб вкусом не едала, как здесь, и все в изобилии!» Пересев с галеры в карету, Екатерина рванула обратно на Москву, примечая в пути, где земли пустуют, где леса напрасно вырублены, где крыши ободраны, где хлеба невысоки…
Однажды ночью, когда проезжали Муромским лесом, Екатерина проснулась от залихватского пересвиста.
– Разбойнички шалят, – сказал Гришка, зевая сладостно, и на всякий случай открыл футляры с пистолетами.
* * *
По приезде в Москву «Велизарий» был сдан в печать.
– Назло Версалю, – радовалась Екатерина.
Ивана же Перфильевича Елагина она разругала:
– Как тебе не стыдно! Твоя императрица обещала Дидро платить ежегодно по тыще франков в год, а ты забыл ей напомнить.
У кабинет-министра даже глаза на лоб полезли:
– Два года только о том и твержу, а вы…
– Высылай теперь, – сказала Екатерина со смехом. – Только не ошибись в расчете. Россия – страна не мелочная: переводи в Париж сразу пятьдесят тыщ франков – на полвека вперед…
Хитрая бестия! Нарочно задерживала годичную пенсию, выжидая отрицательной реакции в Европе, а теперь, высылая Дидро сразу полувековую пенсию, добилась бурных похвал себе.

11. Граждане России

Москвою управлял победитель Фридриха фельдмаршал граф Петр Семенович Салтыков, и Екатерина встретила почтенного старца стоя, а благо поклон спины не ломит, сама поклонилась ему нижайше:
– Извини, друг, что редко видимся. Поверь, маршал, так измаялась, что к вечеру едва ноги таскаю.
Старик положил на стол трость и шляпу, попросил водки.
– Помилуй! – отвечал он. – Губерния – твоя, дела тут – твои, я – слуга твой, так хоть и совсем не зови меня – не обижусь…
Румянцев из Глухова все время слал сообщения, что гайдамацкая вольница взбулгатила Правобережную Украину, из Польши известия поступали тревожащие, от турок всего ожидать можно. Екатерина показала Салтыкову депешу венского посла князя Дмитрия Голицына: Мария-Терезия начала массовые передвижения войск возле самых рубежей Речи Посполи-той. Петр Семенович сказал на это:
– Ты не бойсь! Вена под носом поляков силой бравирует, чтобы нам и Пруссии показать: мол, меня-то не забывайте…
Екатерина спросила, кто, по его мнению, более всего годен для верховного командования. Салтыков немедля назвал Румянцева.
– А князь Александр Голицын разве слаб?
– Не слаб! В битве при Кунерсдорфе пруссаки с ноги его даже ботфорт стащили, а все-таки на высоте Мюльберга устоял. Храбрец! Но поверь, одной храбрости для управления армией маловато.
Выпив водки, фельдмаршал намекнул ей:
– В делах польских России лучше бы с Пруссией союзничать, а противу турок надобно выступать бы в согласии с Веной.
– Ах, Петр Семеныч! Сама к такой мысли осторожненько подкрадываюсь. Условия «Северного аккорда» сильны для меня до той лишь поры, пока Никита Панин силен… А я пока султанша податливая; привыкла своего визиря слушаться. Но при «маменьке» венской вряд ли дружбе бывать, погодим, что дальше будет…
После службы в Успенском соборе Амвросий Зертис-Каменский угостил ее лицезрением микробов через микроскоп. Екатерина ужаснулась:
– Откуда взялась мерзость такая?
Епископ объяснил, что снял мазок с чудотворной иконы, зацелованной прихожанами, и получил видимый результат:
– Пока бог еще милует! Но случись на Москве поветрие какое, и образы чудотворные станут источниками повальной заразы.
– Вы об этом никому не говорите, – просила его Екатерина. – Если бы Платон застал нас за микроскопом, нам бы здорово влетело от него за наше просвещенное кощунство.
– А что Платон? Платон все уже сам видел…
Императрица из кошелька достала 500 рублей:
– Слышала я от Платона, что мой камер-юнкер Потемкин брал деньги у вас, да вернуть долг позабыл.
Амвросий широким жестом деньги от себя отвел:
– Деньги – вздор, а люди – всё! Пусть сам вспомнит.
* * *
Россия пребывала в постоянной ломке устаревшего и созидании нового, а картина величия империи выписывалась чересчур сочными и грубыми мазками на полотне всеобщего бесправия, эпидемий, недородов и кулачной расправы. Екатерина II продолжала начатое до нее такой же широкой малярной кистью – и картина получалась резкой, краски были кричащи, но тонкая, деликатная акварель для России была бы и неуместна. Иностранным дипломатам в канун открытия Комиссии об Уложении она заявила вдруг с небывалым раздражением:
– Перестаньте твердить – рабы, рабы, рабы… Россия имеет лишь моих подданных, а скоро явятся новые свободные граждане!
Москва переполнилась уже гостями. 652 депутата привезли наказы от населения, их избравшего, а теперь эти местные наказы с изложением нужд народа следовало согласовать с «Наказом» императрицы. Депутаты получили для ношения на груди золотые медали с профилем Екатерины и девизом: блаженство всех и каждого. Некоторые привезли в Москву сразу несколько наказов от своих земляков, и было ясно, что тут за один год со всеми воплями и стонами не управиться… Бумагу возами запасали, сургуч пудами отвешивали, а чернила собирались ведрами проливать!
Потемкин дежурил ночь при дворе, утром был приглашен в покои государыни, которая сказала, что даже не прилегла:
– Если к делам относиться не так, как Елизавета относилась, а вникать во все мелочи, так это сущая каторга, и притом неблагодарная, ибо мои труды видят немногие, остальные же думают, что я здесь только пью, танцую и гуляю… Вам уж честно скажу: ни одна женщина в мире не должна мне завидовать!
Она заварила левантский кофе (фунт на две чашки).
– Вам не предлагаю, – сказала Екатерина, хозяйничая. – А то я как-то Петру Панину, врагу персональному, дала одну чашечку, так потом мои лейб-медики едва его откачали… Небось он до сих пор думает, что я его отравить хотела!
Потемкина она назначила приставом при Комиссии об Уложении, чтобы депутатов дерущихся силою разнимать:
– При первом же шуме, чтобы драться начать не успели, вы рукопашные прения с помощью своих рейтар пресекайте.
– Будет исполнено, – обещал Потемкин…
Днем она предстала на тронном возвышении, при всех регалиях власти, в горностаевой мантии, подле неё на столе, крытом малиновым бархатом, лежал ее увесистый «Наказ», на одну ступеньку ниже Екатерины стоял вице-канцлер князь Голицын, и он приветствовал разноликую толпу депутатов речью:
– Зачинайте сие дело великое! Вы имеете случай прославить себя и век наш, обрести высокое почтение и благодарность веков грядущих. От вас ожидают примера все подсолнечные народы…
Екатерина крепко сжала в руках державу и скипетр:
– Россия есть страна великая, единая и неделимая! Россия – держава суть европейская, а граждане российские суть европейцы. Все существенное в народе нашем всегда было европейским, а все азиатское, и для нас чуждое, было временным явлением и случайным. Однако пределы империи Российской объяли пространства восточные столь обширно, что ныне и в Азии нет державы более могущественной, нежели опять-таки наша Россия…
Она заметила шушуканье средь послов иноземных. Пусть слушают! Сейчас в Грановитой палате Кремля Московского собралась вся Россия – Московская, Киевская, Петербургская, Новгородская, Казанская, Астраханская, Сибирская, Иркутская, Смоленская, Эстландская, Лифляндская, Выборгская, Нижегородская, Малороссийская, Украинская, Воронежская, Белгородская, Архангельская, Оренбургская, Ново-Сербская, – и каждая из этих частей империи могла бы составить немалое и могучее государство Европы… Резким жестом Екатерина выбросила скипетр вперед.
– Не желаю я дожить, – звонко выкрикнула она, – до такого дурного несчастия, когда бы намерение законов наших исполняемо не было! Боже всех нас сохрани, чтобы после окончания работ над законами оказалось бы, что где-то в мире еще существует народ, который счастливее народа нашего – великого народа русского!..
Заиграли на хорах трубы, стали избирать маршала. Больше всех голосов получили братья Орловы, а менее всех князь Михайла Щербатов, депутат ярославский, и, человек тщеславия непомерного, он уже разъярился, ходил меж рядов депутатских и порыкивал:
– Нонеча, скажу я вам, породу древнюю не почитают. Всякие пьяные бурлаки вперед прут, а нас, бедных бояр, затискали.
– Эвон мужики-хлеборобы сидят, – указал ему Гришка Орлов, – у них порода твоей, князь, древнее. Так почитай их!
– Как тебе не стыдно, граф, меня с ними равнять?
Между спорщиками круто вломился одноглазый Потемкин:
– Тиха, тиха… Ведь еще прения-то не начинались!
Орловы добровольно уступили жезл маршала комиссии генералу Александру Ильичу Бибикову. Отмолившись, четыре дня подряд вслух зачитывали «Наказ» императрицы, а в пятом заседании, уже соловея, стали проявлять ретивое нетерпение:
– Чем возблагодарим матушку за мудрость ея?
– Арку триумфальную воздвигать надо!
– Чего там арку? Статуй отольем из чистого золота…
От арки и золотой статуи Екатерина отказалась:
– Нельзя ставить памятники при жизни человека. Пусть он помрет сначала, никак не менее тридцати лет должно миновать, чтобы страсти поутихли, чтобы свидетели дел повымерли, – лишь тогда истина обнаружится и поймут люди, достойна ли я места в истории государственной… Тогда уж и ставьте, черт с вами!
А князь Щербатов все ходил да порыкивал:
– Такового повреждения нравов на Руси, каковое с очами плачущими наблюдаем в сие царствование, еще не бывало, и предки наши благородные в гробах стонут от временщиков и куртизанов происхождения подлого. Деды наши по Европам не шастали, виноградов разных не пробовали, оттого и жили по сто лет без болезней да в сытости доброй…
Бибиков предложил Екатерине титуловаться «Премудрой и великой матерью Отечества», но опять не угодил.
– Побрякушками не украшаюсь! – отвечала она. – Уж не такая я, Александр Ильич, премудрая, как тебе кажусь, а мать отечества лишь по долгу своему… Величие человека чаще всего есть не его собственное, а лишь тех великих людей и событий, которыми он удосужился окружить себя… Вот ежели удастся мне такого сочетания достичь, тогда – да, не спорю, стану и я великой!
Она вышла на балкон дворца, под нею хороводил и галдел народ московский, и князь Вяземский не удержался от лести:
– Ах, матушка наша! Гляди сама, сколько много расплескалось на этих стогнах радости и любви к тебе, великая осударыня.
Екатерина хорошо знала цену любой лести:
– Если бы сейчас не я на балкон вышла, а ученый медведь стал бы «барыню» отплясывать, поверь, собралась бы толпа еще больше.
Братьям Паниным она присвоила титул графский.
– Пять лет прошло – когда же война, Никита Иваныч?
– Сейчас и начнется, – ответил ей «визирь».
…Было очень жаркое лето 1767 года.

Занавес

Панин был прав: борьба возникла, едва депутаты перешли к обсуждению своих наказов. Екатерина укрылась в древнем тайнике Грановитой палаты, иногда на цыпочках проходила за ширмами, поставленными за спиной Бибикова, откуда и слушала, что говорят. Ей давно казалось, что русская жизнь уже вполне изучена ею, – и вдруг, в этой яростной брани сословий, она ощутила свое полное неведение страны, а это был болезненный удар по ее самодержавному самолюбию… Потемкину она честно призналась:
– Сама улей отворила, и потому некого винить, что пчелы жалят. Спасибо камчадалам да самоединам, которые, в Блэкстоне и Монтескье не разобравшись, рады, что в тепло попали, и об одном молят, чтобы не обижали их зыряне. Нет у меня гнева и на мужиков, которых ярославский депутат князь Щербатов публично «скотами ленивыми» обзывает… Об одном прошу: будьте бдительны!
Потемкин старательно вникал в разноголосицу прений, чтобы соколом ринуться на звучание любой оплеушины, следил, чтобы гражданская борьба не обернулась мордобоем кабацким. Бибиков дерзновенных штрафовал – в пользу сироток и подкидышей. А права сословий перемешались в спорах озлобленных. Дворяне требовали для себя владения фабриками, желая иметь доходы купеческие; заводчики, подобно дворянам, хотели крепостными владеть, как ими дворяне владеют, – Грановитая палата еще никогда за всю историю не слышала таких истошных воплей: рабов, рабов, рабов нам!
Но раздавались и здравые голоса: нельзя же у крестьян брать, ничего взамен не давая, и таким доброжелателям учинял отпор князь Михайла Щербатов, надменный трубадур чваннобоярской аристократии, столбовой глашатай ее древлеисторических прав:
– О свободе рабов наших и толковать-то мне совестно, ибо всякий ведает, что держать подлых на цепях надобно, яко псов смердящих, ослабь же цепь – изгрызет он тебя!
Щербатов доказывал: управляя рабами, дворянин учится управлять государством, а поместье его – это лишь образчик империи. Князя поддерживал верейский депутат – Ипполит Степанов:
– Давно примечено, что помещики в ласковости живут с рабами, балуя их всячески, как родители детишек своих.
– И детишки балованны режут по ночам родителей своих, а жилища их поджигают в ласковости! – не выдержал Григорий Орлов, для которого не прошли даром ни общение с великим Ломоносовым, ни гатчинские опыты с крестьянами…
Потемкин вздрогнул от ругани Степанова:
– Гораций писал о себе, что столь беден был – всего трое рабов ему за столом услужали… А сколько у тебя, граф, лакеев?
Глаза фаворита даже побелели от бешенства.
– А зачем тебе знать? Говори что хочешь, но Горация-то к чему приплел? Лучше еще разочек «Наказ» матушки прочитай.
– Уже слыхал… дурь ее! – И верейский депутат под ноги себе «Наказ» бросил, начал топтать его…
Екатерина указала Потемкину из-за ширмы:
– Взять его – в безумии он.
Потемкин с рейтарами повлек Степанова на двор. Депутата (неприкосновенного!) запихнули в кибитку, обшитую кожей, и отвезли не домой в Верею, как наивно полагал он, а чуть подальше – прямо на Камчатку. Но уже раздались дерзкие голоса, чтобы впредь императрица самовольно указов не предписывала, а прежде спрашивала одобрения депутатов комиссии, с чем маршал Бибиков весьма неосмотрительно и согласился.
– Вестимо, – сказал он, важничая, – что, наших умных речей послушав, государыня и сама не захочет дела без нас решать…
Александр Ильич и сам испугался своим резонам. За ширмою вдруг громыхнуло упавшее кресло, послышался хруст платья удаляющейся императрицы. Наконец, в дебатах «порода» схлестнулась с «чином»: старый, наболевший вопрос! Щербатов и его присные стали призывать к уничтожению петровской «Табели о рангах», чтобы дворянство было лишь обретенное от предков:
– А подлому люду гербов и карет не заводить!
Против него стенкою встали офицеры и чиновники, заслугами украшенные, но предков славных – увы! – не имевшие:
– Что значит порода? Ведь если твоих предков копнуть глубже, так наверняка был кто-то первый из Щербатовых, который до княжения своего землю пахал, как и наши родители ее пахали…
Екатерина, послушав эту брань, сказала Вяземскому:
– Они правы! Если отнять у людей надежду на возвышение, то руки у всех на Руси отсохнут и никто ничего делать не станет. А держава одной аристократией сильна не будет…
В спорах быстро миновало лето, потекли дожди, похолодало. Неожиданно в комиссии раздался голос Григория Коробьина, депутата козловского, который осудил жестокий произвол крепостников, призывая ограничить власть дворянскую над душами порабощенными. А когда сличили козловский наказ с его словами, то выяснилось, что, посылая Коробьина в комиссию, дворяне просили его совсем о другом – об усилении власти дворян над крепостными! Началась драка. Потемкин подоспел, когда несчастного депутата крепостники уже топтали ногами… Рейтары вырвали избитого из кромешной свалки, Потемкин оттащил его на двор, присыпанный первым снегом.
– Умойтесь, сударь, – сказал он ему.
Коробьин снегом вытер лицо от крови:
– Меня вот не слушают, а я ведь прав: придет время, не за горами оно, когда поднимется Русь мужичья, и как я сейчас плачу, так будут рыдать те, кто меня не слушает. Но мои-то слезы еще натуральные, а вот ихние будут кровавыми…
Екатерина после этого решила покончить с комиссией, но прежде созвала сенаторов, вытряхнув на стол перед ними целый ворох челобитных, что были поданы на ее имя.
– Шестьсот слезниц! – сказала она. – И все от крестьян, удрученных поборами, зверствами дворянскими.
Граф Петр Иванович Панин решил отвечать за всех.
– Надобно рабам нашим, – заявил генералище, – крепко и наижесточайше, под страхом истязания мучительного, запретить на своих господ жалиться, тогда и челобитных пустых не станет.
Екатерина подписала указ – со слов панинских. Генерал-прокурор князь Вяземский справедливо (!) заметил, что она поступает крайне нелогично.
– В таком случае, – сказал князь – нет смысла осуждать и зверства Салтычихины, ибо судебный процесс над нею не с бухты-барахты, а именно с жалобы крестьян начался…
– За логикой, – раздраженно ответила Екатерина, – вы в Ферней поезжайте, а сидя на бочке с порохом, о логике не думают! Как бы поскорее с бочки-то спрыгнуть да убежать подалее…
Она спешно укатила в Петербург, чтобы бежать от собственных фантазий, чтобы не запятнать себя кровью Салтычихи!
* * *
«Милостливый осударь мой,
донесу только вам, что у нас в прошедшую субботу соделалось. Воздвижен был на Красной площади ашефот, возвышенный многими ступенями, посреди коего поставлен был столб, а в столб вбиты три цепи; и кого дня сделана публикация, а по знатным домам повестка, что будет представлено позорище… везена была на роспусках Дарья Николаевна вдова Салтыкова… по сторонам которой сидели со шпагами гренадеры. И как привезена к ашефоту, то, сняв с роспусков, привязали (ее) цепьми к столбу, где стояла она около часу. Потом, посадя паки на роспуски, отвезли в Ивановский девичий монастырь в сделанную для ней… покаянную (камеру), коя вся в земле аршина в три (глубиной), и ни откуда света ей нет. Когда есть должно будет, и то при свече, и как отъест, огонь велено гасить, и во тьме ее оставить. И быть ей так до самой смерти… Что ж принадлежит до народу, то не можно поверить, сколь было при казни онаго: на всех лавочках, даже на крышах домовых – несказанное множество, так что многих передавили, а крест переломали довольнотаки… Еще донесу: у нас уже зима, на саночках ездить стали».
Назад: Действие пятое Канун
Дальше: Действие шестое Напряжение