(сентябрь 1903 г., о. Сахалин, западное побережье)
Катер шел в полной темноте, облепленный туманом. Четыре мощных прожектора проложили световые дорожки вперед и влево, в сторону берега. У каждого из прожекторов дежурил матрос. За штурвалом на ходовом мостике стоял капитан Тюрин.
Ландсберг и Агасфер притулились у левого фальшборта. Один молча курил неизменную сигару, второй с некоторой опаской смотрел в сторону невидимого даже в лучах прожекторов берега.
– А я полагал, что вы с самого начала возьмете управление на себя, – нарушил молчание Агасфер. – Мне кажется, наш капитан нервничает.
– Обычно у него совершенно иные обязанности. Плавание вдоль берега – не его стихия, я ж говорил! – улыбнулся в темноте Ландсберг. – Но первая часть нашего маршрута абсолютно безопасна, уверяю вас! К тому же я проложил маршрут достаточно далеко от рифов и прибрежных скал.
– Зачем же тогда прожектора?
– Топляки! – пояснил Ландсберг. – Во время штормов высокие волны часто смывают с берега упавшие или спиленные деревья. Со временем древесина набухает, и стволов почти не видно. В этом-то их опасность: наткнувшись на полузатопленное дерево на скорости 12–13 узлов, наша посудина может получить пробоину или серьезное повреждение. Вот и приходится выбирать: или отправляться днем, в условиях хорошей видимости, но с риском в любую минуту попасть в шторм. Или отплыть в указанное мной время – когда штормов почти не бывает, но есть риск наткнуться на топляк.
– А вы давно на Сахалине, Карл Христофорович?
– Считая время, когда я щеголял с желтым тузом на спине и сдергивал шапку перед каждым мундиром – чуть больше 20 лет, – спокойно ответил Ландсберг. – Следующим вопросом, который мне обычно задают новые знакомые, обычно бывает такой: а почему вы еще здесь, свободный и обеспеченный человек?
– Простите, если я невольно…
– Пустяки, Берг! Вы – новый для Сахалина человек, прожили здесь без году неделя, вам все кажется ужасным. На самом деле все далеко не так страшно, как может показаться. Здесь убивают и грабят не чаще, чем в Санкт-Петербурге. Проблема «женского рабства»? Помилуйте! Во-первых, женщины, которые сюда попадают, далеко не невинные овечки. Я имею в виду осужденных, конечно… А во-вторых – неужели для них с точки зрения гуманизма было бы лучше, если бы арестанток не раздавали в сожительницы, а загоняли в шахты? Отправляли бы на лесоповал? Вряд ли… Остров – чудесный уголок первозданной природы, я готов подписаться под этим двумя руками! А какой здесь простор для созидательной деятельности человека! Именно для человека, а не для двуногой скотины, которая не приносит пользы нигде – ни здесь, ни в столичных городах, ни в отдаленных от центра губерниях! Дело не в том, Берг, что здесь живут убийцы и насильники – а в величине территории, на которой они сконцентрированы. Так для того человечество и создало пенитенциарную систему изоляции.
– Гм…
– Вы сомневаетесь в моих словах?
– Просто это несколько необычный панегирик Сахалину…
– Ну, хорошо, хорошо! Скажите, Берг, вы долго жили в Петербурге?
– Пожалуй, лет семь в общей сложности, считая время службы в полку.
– И что, вы никогда не слыхали о том, что в Петербурге есть целые кварталы – причем не только на диких, глухих его окраинах – а в самом центре! – где небезопасно появляться не только ночью, но и днем?
– И слышал, и бывать приходилось…
– Даже бывать? Любопытно… Впрочем, не будем отвлекаться. Попробую убедить вас другой аналогией. Если на теле человека, простите за натурализм, 40 прыщей или язв – их достаточно легко замаскировать одеждой. А если все 40 сконцентрированы, допустим, на лице? Их уже не спрячешь, не так ли? Так и Сахалин: он слишком мал, чтобы прятать свои «прыщи»…
– Слева по курсу топляк! – выкрикнул один из матросов, упирая столб света в пенистое завихрение волн.
Агасфер почувствовал, как его сильнее прижало к фальшборту: не снижая хода, капитан у штурвала взял чуть правее, чтобы избежать препятствия.
– Чисто по курсу! – тут же доложил матрос.
Катер плавно вернулся на прежний курс.
– Пожалуй, можно немного прибавить обороты, господин Тюрин! – посоветовал капитану Ландсберг.
Тот кивнул и рявкнул в переговорную трубу:
– В машинном! Не спать!
Часа через два небо над головой стало светлеть, однако берег все еще был скрыт густыми клубами тумана. Поднялся ветер, и Агасфер почувствовал, как его начала пробирать легкая дрожь. Заметив это, Ландсберг тут же предложил ему спуститься вниз, в крохотную каюту.
– Здесь вы можете даже вздремнуть! – предложил он, откидывая довольно узкую полку, похожую на ящик с низкими стенками. – Пока туман не рассеется, смотреть просто не на что. Обещаю, что разбужу вас через два-три часа – вот тогда вы сможете оценить дикую красоту сих мест. И не стесняйтесь, пожалуйста! Вы тут – почетный пассажир, плывете на катере генерал-губернатора с его благословения. Я, хоть и назвал себя командором, – скорее проводник, хорошо знающий фарватер и остров с его побережьем.
Агасфер с сомнением поглядел на полку-ящик: коротковато лежбище! Лечь сюда вытянувшись мог разве что ребенок. Перехватив его взгляд, Ландсберг улыбнулся:
– Это, конечно, не кровать в каюте 1-го класса на «Ярославле», согласен. Но не «прокрустово ложе», уверяю вас! Вот здесь, в ногах полки, задняя переборка убирается – за ней сейчас сложены постельные принадлежности. Разберете их – полка станет на треть длиннее, и лечь в полный рост вполне возможно. Ноги, правда, оказываются при этом в стенном шкафу – поэтому рекомендую свет в каюте не выключать! Не приведи господи, аврал случится – в темноте, не успев сообразить, куда бежать надо – новый человек способен и шишек набить, и покалечиться даже. На звонки, свистки и громкие команды внимание обращать тоже не стоит – это обычная работа. А вот громкий непрерывный колокол – тревога! Тут уже прошу не нежиться в постельке и поскорее выбираться наверх!
– А вы, Карл Христофорович? Так и будете без отдыха вахту нести с капитаном и матросами?
– Увы, барон: полка на катере одна. Может быть, потом, когда вы отдохнете, и прилягу на часок-другой. Если погода не испортится, конечно. Ну, все, отдыхайте!
Поднявшись по короткому трапу, Ландсберг закрыл за собой дверь, и Агасфер остался в одиночестве. Повозившись с задней переборкой, он снял ее, расстелил тонкий тюфяк, сложил простыни и одеяло под подушку и, не раздеваясь, прилег.
Уснуть здесь вряд ли удастся, подумал он: все звуки в лежачем положении словно приблизились – удары и шипение волн, грохот машины…
От нечего делать он принялся размышлять о своем разговоре с Ландсбергом. Странное впечатление на него произвел этот разговор. За несколько месяцев своего пребывания на Сахалине Агасфер еще не встречал человека, который не рвался бы уехать отсюда в европейскую часть России. Ландсберг оказался первым. И его панегирик в адрес уникального острова на краю света звучал непривычно.
Агасферу не раз доводилось слышать отзывы об этом человеке. Суммируя их, он составил о нем впечатление как о нелюдимом и скрытном субъекте – себе на уме, как говорится. Не считая своей семьи, Ландсберг был волком-одиночкой и жил по принципу: «не тронь меня, и я не трону тебя». Не мудрено, что его сторонились. В самом деле, знающий и небесталанный выскочка, обогнавший в карьере практически всех островных чиновников – и попал на каторгу! А поделом тебе! А не высовывайся! А не сватайся к дочке Тотлебена. Выше всех взлетел – больнее и падать!
Так ведь и упав, не расшибся. И тут повезло! Привезли его на каторгу, на Сахалин, а тут некому обещанный государю тоннель под мысом Жонкьер достроить. А Ландсберг – военный сапер: и горное, и туннельное дело знает. Взял и достроил, исправил ошибку безграмотных местных горе-инженеров! Вовремя, в срок! А потом, вместо того чтобы смиренно с кайлом в шахту лезть, – согласился на должность инженера. Думал, что вровень снова с ними, чистенькими, станет. А вот шиш тебе!
Его отправляют в карцер за «непочтение» – а он, гордый какой, не бежит жаловаться благодетелю – безропотно садится в «холодную»! И сидит, пока благодетель, тогдашний начальник острова князь Шаховской, не спохватился: а что это никто строительством в посту не руководит? Телеграфную линию не прокладывает? Нашел Ландсберга в «сушилке», разборки устроил: кто посадил, да за что? Ну, погорячился, допустим, тот, кто спьяну «выскочке» его место показал – но разве это повод выпускать наказанного из карцера, извинения ему приносить, а «горячей голове» выволочку устраивать?!
И на поселение вышел, гордый, день в день, по уставу! Не стал ни у кого милости просить срок каторги скостить. Перешел в ссыльнопоселенцы и продолжил по просьбе начальства инженерствовать. Дом свой поставил… Как же ждали в посту завистники, чтобы он хоть бревнышко казенное украл! Мог же – все крали, кто до Ландсберга казенными подрядами заведовал. А он не крал! Сколько ревизий назначали, чтобы поймать – ничего ревизоры крамольного не нашли, хоть плачь!
Торговлишку открыл – фи! Все благородное население поста за животики взялись: гвардейский офицер – и не постеснялся лавочником стать… А у Ландсберга все по закону, все честь честью. Не обвесит, не обманет, не нагрубит – ни сам, ни приказчики его… Второй магазин открыл, да с таким ассортиментом, что не хочешь, да зайдешь – потому как у других коммерсантов, бывших арестантов-майданщиков, умишка не хватало заказать для народа интересное да потребное. Одни топоры да вилы с карамельками…
И пошел ведь в гору с торговлей! Глядь – а Ландсберг уже над магазином флаг поднял самого крупного на Дальнем Востоке торгового дома «Кунст и Албертс». Стал, выходит, их полномочным представителем на Сахалине.
Обыватели оглянуться не успели, а над резиденцией Ландсберга еще флаги заполоскались: Приморского пароходства и КВЖД. Стал пайщиком и акционером там и там.
Идет подписка на благотворительные взносы – и Ландсберг тут как тут! Слава богу, что не лезет верхние строчки занимать – снизу скромно подпись ставит. Зато суммы такие на благотворительность дает, что сам губернатор вынужден был ему замечание сделать: нехорошо, мол, господин коммерсант, величиной своих взносов честных чиновников в краску вгонять. Пусть те больше пропивают и в карты проигрывают – все равно как-то нехорошо-с!
Ну, сама каторга его не любила – это понятно. Потому как из грязи, да в князи. Такой же убивец, как все – и не камере. И не спился при этом, не проворовался, не стал как все. Слушок даже по секрету передали Агасферу: кто-то подсказал «каторжанской головке» испытание Ландсбергу устроить варнацкое: подвести «выскочку» либо под поимку и петлю на шею по приговору, либо под ножи варнацкие за отказ «обчеству». Якобы поручили Ландсбергу самого вредного на каторге вертухая в засаду арестантскую заманить.
А с каторгой не шутят: либо выполняешь ее испытание и под суд идешь, либо не исполняешь – тогда каторга сама приговор выносит и на ножи ставит…
Как он выкрутился – никто толком не знал – но выкрутился! Потому как умный…
Агасфер даже поерзал на своей полке-ящике: как бы расспросить Ландсберга, чтобы не обидеть человека? Однако придумать ничего не смог.
Рассказывали Агасферу, что литератор Чехов, всероссийская величина, на остров приезжал. Все осмотрел – дозволили ему все-таки! В книжке потом описал Сахалин. А пока тут был – ни к кому обедать не пошел, даже к губернатору – а у Ландсберга три часа просидел!
Агасфер и сам не заметил, как за размышлениями на него навалилась дремота. Уснул, покачиваясь на неудобной полке.
Проснулся, как от толчка, резко сел – головой о низкий потолок стукнулся: забыл, где уснул!
В крошечный иллюминатор светило солнце, катер по-прежнему бодро переваливался с волны на волну. Агасфер поглядел на карманные часы: почти десять. Кое-как выбрался из своего «ящика». О гальюне мысли в голову пришли – есть, интересно, на такой посудине подобные удобства, или к берегу приставать надо? Поискав глазами, наткнулся на дверку – такую узенькую, что за подобными на «Ярославле» салфетки держали да посуду. Открыл – гальюн! Но зайти туда невозможно: чтобы «удовлетвориться», надо наполовину снаружи оставаться. Кое-как приспособившись и пугливо при этом поглядывая на входную дверь наконец сообразил: догадливые все же люди кораблестроители! Пока дверь в гальюн настежь распахнута, снаружи никто в каюту не попадет.
Выбрался наружу, огляделся. Слева, саженях в двухстах, величаво проплывали берега – крутые каменистые склоны, вершины которых венчала сплошная стена тайги. Склоны тоже не были голыми: из каждой расщелины, цепляясь корнями, высовывались невысокие, причудливо изогнутые постоянными ветрами кусты и небольшие деревца.
– Ну, как вам первая ночка в море, Берг?
Оглянувшись, Агасфер нашел глазами Ландсберга, выглядывающего из бокового проема ходовой рубки. Больше на палубе никого не было – ни капитана, ни матросов, стороживших прожектора.
– Здравствуйте, Карл Христофорович! Знаете, уснул – сам не ожидаючи! И кажется, отлично выспался! Что же вы раньше-то меня не подняли? – с улыбкой пожурил он Ландсберга. – Сколько красоты вокруг пропустил, да и вы устали наверняка…
– Желаете сменить меня за штурвалом? – то ли пошутил, то ли предложил тот. – Извините – не могу-с! Наверняка ведь морского билета не имеете, верно?
– Верно, – признался Агасфер. – А где все остальные?
– Не сбежали с корабля, не волнуйтесь! – усмехнулся Ландсберг. – Истинный моряк, как мне говорили, на любой скорлупке спать способен примоститься!
Словно в подтверждение его слов с крыши ходовой рубки, разбуженный голосами, мягко спрыгнул капитан. Агасфер подивился: по размеру рубка была не больше собачьей будки, стало быть, и крыша не больше. Но от вопросов воздержался.
– За время моей вахты происшествий не было, господин капитан! – отрапортовал Ландсберг. И, не моргнув глазом, добавил: – Вот наш пассажир обедом интересуется, господин капитан! Во сколько назначим?
– Я интересуюсь?! – возмутился Агасфер, и только сейчас почувствовал, что желудок его пуст. – Впрочем…
– В четырнадцать по судовому времени, – ответил капитан с той же серьезностью. – Вот только насчет меню пока не знаю: что боцман поймает, то и вставим в меню!
– В четырнадцать, говорите? – Ландсберг щелкнул крышкой золотого брегета. – Что ж, три с половиной часа в моем распоряжении имеется. Не скучайте, Берг! Принимайте вахту, господин капитан!
И он исчез с палубы раньше, чем тот успел ответить о приеме вахты.
Сначала Агасфер сохранял диспозицию возле бокового проема рубки, но, заметив, что капитан не расположен к разговорам, отошел к фальшборту, облокотился и стал глядеть на берег.
Около шести часов пополудни Ландсберг, сверившись с картами и произведя какие-то подсчеты, объявил:
– Пройдено 260 верст. Версты через полторы будет, насколько я знаю, чудесное местечко для ночлега. Как, господин капитан? И там же довольно удобный заливчик для нашего дредноута…
Тот пожал плечами:
– Вам виднее, господин Ландсберг! Я этих мест совсем не знаю…
– Тогда сделаем так: лево руля, малый ход! Я соскочу во-он у того камня и пройдусь по берегу. Авось подстрелю что-нибудь к ужину! А вы плывите дальше, увидите заливчик – сворачивайте туда смело! Катер пройдет – там в отлив три с половиной сажени глубины. А я вас там найду! Разводите костер пока, разбивайте лагерь…
Катер почти впритирку прошел вдоль каменистой гряды, на которую Ландсберг и спрыгнул. Капитан сразу же отвел катер подальше от берега и приказал машинисту сбавить ход.
Указанная бухточка и вправду оказалась весьма удобной. Ее извилистый фарватер едва превышал ширину суденышка, однако берега были лишены острых камней. К тому же Ландсбергу, очевидно, безоговорочно доверяли. В самом узком месте залива машина стала на «стоп», матросы скинули на берег сходни с обоих бортов, и путешественники с удовольствием сошли на песчаный пляж. Слева обнаружилось старое кострище, возле которого углом лежали два огромных отполированных временем ствола.
Агасфер вытянулся на песке, разувшись и блаженно раскинув ноги. Матросы проворно собрали кучу хвороста и запалили костер, нисколько, видимо, не сомневаясь в том, что Ландсберг вернется с добычей.
Вскоре вдали послышались два выстрела подряд, потом еще один. Не прошло и получаса, как из кустов вышел Ландсберг с ружьем за плечами. В руке у него болталась одна-единственная тетерка. Не успели матросы разочарованно переглянуться, как Ландсберг рассмеялся:
– Не горюйте, друзья! Подсвинка я не дотащил! Да и вам мучиться не стоит: в нем пудов восемь. Сходите, ребята, вырубите что повкуснее, чтобы на ужин всем хватило и прочему лесному зверью досталось бы! Я его прямо к берегу выгнал, где сосна с развилкой – чтобы по лесу не тащить…
Вооружившись длинными тесаками и топором, трое матросов со смехом убежали за лесной добычей, и вскоре вернулись с тремя изрядными кусками кабанятины. Четвертый ощипывать тетерку не стал: выпотрошив ее, он нашел, по подсказке Ландсберга, неподалеку на берегу выход на поверхность глины. Намочил, намял из нее ком, обмазал птицу и бросил в костер – предварительно посолив тушку и добавив какой-то сушеной травки из припасов того же Ландсберга.
Ужинали все вместе, а после еды компания разделилась. Капитан, не желая кормить комаров, ушел спать на катер. А Ландсберг, разделив костер на две части, накидал в свою половину гнилушек для дыма, принес с катера бутылочку с каким-то снадобьем от гнуса. Снадобья хватило всем – и Ландсбергу с Агасфером, и матросам.
В заключение Ландсберг выудил из дорожного мешка плоскую флягу со стаканчиками и, глядя на матросов, с сожалением развел руками:
– Это если вам капитан разрешит! Хотите – спросите у него позволения. Я дисциплину в экипаже нарушать не намерен!
Но матросы с боцманом во главе, как оказалось, и сами были людьми запасливыми. Пошептавшись, они поочередно удалились в кусты, откуда донеслось аппетитное кряканье и довольное бормотание.
– Ну, как вам наша экспедиция, барон? – поинтересовался Ландсберг.
– Я готов путешествовать таким образом месяц или два! – признался Агасфер. – Но, увы, каждая экспедиция когда-то кончается и приходит пора сходить на берег и окунаться в прозу жизни!
– И окунаться в прозу жизни, – повторил, как эхо, его собеседник. – Да вы просто поэт, барон! Признайтесь: грешили стихами в юности?
– В детстве! – поправил Агасфер. – А вы?
– В лагере, под Плевной. Это была моя вторая война. Что на меня тогда нашло – сам не понимаю. Но как нашло, так и быстро прошло! Барон, могу я задать вам нескромный вопрос?
– Ради бога! Я же пытал вас в самом начале нашей экспедиции! Пора и «отомстить»!
– Как могло получилось, что вы сменили мундир гвардейского офицера на тюремную обмундировку?
– Хм… Это, по-вашему, большой позор?
– Ну, наверное, не больший, чем смена такого же мундира на халат каторжанина с желтым тузом на спине, как это произошло со мной, – невесело усмехнулся Ландсберг. – Но все же? Я-то был застигнут врасплох обстоятельствами…
– И я тоже! – пожал плечами Агасфер. – Только сначала после мундира на мне долго была ряса послушника одного из монастырей на юге Польши. Нет, я не принял монашеский сан, но долго вынужден был скрываться в монастыре, чтобы не поменять рясу на такой же халат, о котором вы упоминали! Почти 20 лет…
– О-о! И у вас хватило терпения?
– Я познавал в монастырской библиотеке мир. Учился обходиться без одной руки. Но однажды сказал себе: хватит! Нельзя прятаться от мира вечно! Получил рекомендательное письмо и отправился с ним в Санкт-Петербург, еще не зная, куда приду. А вот аббат, видимо, знал – или чувствовал. Я рассчитывал на место хранителя солидной библиотеки, или на место садовника у какого-либо богача – а попал в общество патриотов России, которые мечтали сделать нашу армию сильнее и могущественнее. С одной стороны, они служили России, с другой – постоянно рисковали получить клеймо заговорщиков.
– Простите, уж не к революционерам ли вы попали?
– Клянусь – нет! Я мог бы назвать вам громкие имена тех, с кем был рядом. Один из них – наш нынешний военный министр. Вы можете назвать его революционером?
– Разумеется, нет!
– А прежнего министра, его высокопревосходительство Ванновского?
– Тоже нет… Но с мундиром тюремного ведомства как получилось?
– Почти как в сказке, – усмехнулся Агасфер. – Выйдя из монастыря, узнал, что батюшка мой помер, царствие ему небесное! Хоть и рассорились давненько мы с ним, а наследство все ж оставил какое-никакое. С оговоркой: чтобы вступить в права наследования, я должен пять лет на государственной службе провести. С пользой, стало быть… Ну, а тут женился, и местечко одновременно подвернулось…
– Ладно, Берг, я чувствую, что копнул слишком глубоко. Давайте сменим тему – мы слишком мало знаем друг друга для того, чтобы поверять серьезные тайны! Как вам понравился тетерев в глине, барон?
– Это было нечто! – искренне похвалил Агасфер. – Знаете, раньше мне доводилось только читать о таком «полевом» способе приготовления птицы, но теперь, попробовав, я считаю это кулинарным шедевром.
– Все как всегда! Недаром ведь говорят, что лучший критерий познания – это личный опыт, – усмехнулся Ландсберг. – А вы еще спрашивали у меня – почему я не хочу уезжать отсюда, с Сахалина!
– Шутить изволите…
Чокнувшись стаканчиками, мужчины выпили по второй, закурили сигары, задумчиво глядя на медленно сползающий за темную линию тайги по ту сторону пролива красный диск солнца.
– А в Петербурге еще день в разгаре, – неожиданно подумал вслух Ландсберг. – Помнится, примерно в это время свободные от службы офицеры спешат на свои квартиры, обсуждают планы на предстоящий вечер. Денщик в поте лица чистит и наглаживает парадный мундир, а я перебираю записки с приглашениями от дам, решая – кому нынче отдать предпочтение… Господи, это было словно в другой жизни!
– Знаете, Ландсберг, ваша грусть по былому кажется мне гораздо более искренней, нежели утренний панегирик в пользу сахалинского бытия… Помните – я спросил у вас: почему вы, свободный и далеко не бедный человек, не уезжаете отсюда? Вы с жаром отстаивали преимущества здешней жизни – но в вашем голосе мне послышались тоскливые нотки…
– В самом деле?
– Знаете, Карл Христофорович, друзья считают меня весьма наблюдательным человеком. И часто доверяют моим суждениям. Так вот: хотите вы или нет, но мне ваши аргументы в пользу Сахалина показались несколько… надуманными, что ли… Вы словно сам себя уговариваете: мне, мол, и тут хорошо! А на самом деле…
– Что на самом деле?
– Хотите начистоту? Извольте! – выдержанный коньяк из фляжки прибавил Агасферу смелости. – Мне кажется, вам очень тяжко на этом острове. Хотя бы потому, что у вас тут нет друзей, а у вашей супруги – подруг. У вас подрастает сын, скоро настанет пора определяться с его учебой. Вы, разумеется, можете нанять для него хоть дюжину гувернеров и домашних учителей – но ничто не заменит мальчику радость общения со своими сверстниками. Первых друзей…
– Замолчите, Берг! Что у вас за привычка – нащупать больное место и давить на него? Да, ваши друзья правы: вы весьма наблюдательны, черт вас возьми! Ничего не могу сказать о верности ваших суждений – но в наблюдательности вам не откажешь.
– Простите, господин Ландсберг, если разбередил старые раны!
– Старые? Мои старые раны никогда не зарастут. Да, вы правы, черт возьми! За два десятка лет, прожитых на этом проклятом острове, я, казалось бы, должен уже привыкнуть к неудобным или даже оскорбительным вопросам. Если реагировать на них болезненно, никаких нервов не хватит! Извольте, я отвечу на высказанное вами подозрение в неискренности: если совсем коротко, то это мой паспорт. Вернее, одна ма-аленькая отметка в этом паспорте. Да, я свободный и вполне обеспеченный человек, однако эта бумажка с гербом и водяными знаками держит меня на Сахалине крепче якорных цепей!
Ландсберг яростно швырнул в догорающий костер только что раскуренную сигару, бросил злой и одновременно беспомощный взгляд на собеседника.
– По приговору суда я в свое время был лишен не только гвардейского мундира и свободы, но и дворянства, и прав состояния. На этом острове я начал новую жизнь заново: сначала был ссыльнокаторжным, потом ссыльным поселенцем без права покинуть Сахалин. Нынче я перечислен в крестьянское сословие, что и записано в моем паспорте: «крестьянин из ссыльнопоселенцев». Я, потомок древнего рода крестоносцев, – крестьянин! Каково? Я могу уехать в любой город России – за исключением столиц и еще каких-то нескольких городишек, о которых нормальный человек из общества никогда и не слыхал. Но, выбрав себе место жительства, я обязан сообщить местной полиции о своем появлении. Как, по-вашему, Берг, отнесутся мои будущие соседи и деловые партнеры к человеку с такой каиновой печатью? «Крестьянин из ссыльноселенцев»! Как будут дразнить моего сына в гимназии? Как местное общество будет фыркать вслед моей Олюшке? И закрывать перед нами двери? Именно поэтому я живу и, наверное, умру на Сахалине.
– Еще раз прошу прощения, – только и мог сказать потрясенный Агасфер.
– Бросьте, Берг! Вам не за что извиняться – я настолько свыкся со своей неизбежностью, что даже сохраняю частоту пульса при мысли об этом.
Ландсберг раскурил новую сигару и внимательно разглядывал ее тлеющий венчик.
– А вы не думали о том, чтобы просто-напросто купить новый паспорт? Даже не фальшивый? – вырвалось у Агасфера. – Даже не ради себя – ради жены и сына?
– Нет на свете ничего тайного, что когда-нибудь не станет явным. – Ландсберг невесело усмехнулся. – Что касается вашего совета – неужели вы полагаете, что такая мысль не приходила мне в голову? Но это означало бы прожить всю оставшуюся жизнь с оглядкой! Рисковать собой, Олюшкой, сыном… Неожиданно встретить старого однополчанина или знакомого, чтобы он узнал меня? Чтобы слухи, в конце концов, заинтересовали полицию? А когда моя личность будет установлена, я снова вернусь на каторгу в кандалах, ибо покупка фальшивого паспорта – серьезное преступление!
– Но можно уехать за границу вместе с семьей! Ездите же вы в Японию по делам!
– Да, и каждый раз ценой внушительного взноса в благотворительные фонды покупаю себе временный паспорт без проклятой каиновой печати, с ограниченным сроком действия. Чтобы пограничная стража не остановила меня. Уехать с семьей – гораздо сложнее. Нет, Берг, мне необходимо только высочайшее и полное помилование и официальное возвращение дворянского звания и прав состояния…
– Но вы столько сделали для этого острова, что давно, черт побери, заслужили такое помилование! Здесь, куда ни повернись – слышишь ваше имя!
– Очевидно, этого недостаточно, – вздохнул Ландсберг. – Я почти убежден: получасовая аудиенция у государя решила бы этот вопрос! Но государь никогда не появится на Сахалине, а я не имею права появиться в Петербурге. Я в замкнутом круге, Берг!
– Господи, почему я не знал вашей истории раньше, до приезда сюда военного министра! Он имеет прямой доступ к государю, а я, смею заверить, имею на Куропаткина большое влияние!
– Полноте, Берг! До меня ли нынче государю? Или вашему Куропаткину? Кто такой Ландсберг, чтобы государь тратил на меня свое время и внимание? Чтобы военный министр рисковал приязнью монарха, хлопоча о вчерашнем убийце и каторжнике? Давайте-ка лучше выпьем еще по одной и ляжем спать: завтра рано вставать!
Рано утром следующего дня матросы, налегая на канаты, вывели катер из уютной бухточки. Окутавшись дымом, суденышко развернуло нос к югу и, постепенно разгоняясь, продолжило свой путь.
Агасфер вдруг вспомнил об аборигенах, о которых упоминал Ландсберг.
– Вы говорили, что мы будем ночевать на стойбище каких-то местных дикарей, Карл Христофорович! Их что, испугал наш катер?
– Вряд ли. Айны – или айну – древнее и мудрое племя. Я слышал, что они поселились на Сахалине гораздо раньше, нежели русские, японцы или другие аборигены. Никто не знает, откуда они пришли. У них особый язык, особые верования. И внешностью они отличаются от прочих дикарей, как вы их изволили назвать. Без сомнения, они знали о нашем прибытии и ночевке, наверняка слышали мои вчерашние выстрелы. А не обнаружили себя… ну что ж, наверняка у них была на то своя причина. Я же говорю: это очень своеобразный народ. Да вы не волнуйтесь, Берг, насколько я знаю, айны работают и на фактории у шотландца Демби, куда мы направляемся! Так что у вас будет случай узнать их поближе.
Норвежский пароход, пришедший в Маоку через полмира, все еще дымил трубами в закрытой от штормов естественной бухте. Привезенное оборудование в больших ящиках уже было переправлено на берег, теперь пароход грузился морской капустой. Семенов и Демби умели считать деньги и не упустили случая зафрахтовать возвращающийся в Европу порожняком пароход до попутных китайский портов.
С парохода заметили подходящий на всех парах катер под флагом губернатора Сахалина. Прозвучал сиплый приветственный гудок, а снасти корабля расцветились многочисленными цветными флажками.
Пользуясь своей малой осадкой, катер подошел прямо к берегу, где по указанию приморских купцов рабочие уже начали расширять причал. На нем гостей поджидали сам управляющий фактории Демби и несколько офицеров с парохода во главе с капитаном. Несколько в сторонке стояли четверо явных иностранцев, одетых в одинаковые клетчатые пиджаки. Восторга по поводу встречи гостей у них на лицах Агасфер не заметил и оттого предположил, что это и есть норвежские инженеры, которым, по условиям контракта, предстояло остаться здесь, на краю света, – руководить сборкой оборудования и самим заниматься этим делом.
Демби предложил новоприбывшим короткую ознакомительную экскурсию по фактории. Сразу после этого их ждал обед, а ближе к вечеру – деловая часть с подписанием необходимых документов. После выполнения всех этих формальностей норвежские инженеры были готовы познакомить фон Берга с техническими характеристиками будущей рыбоконсервной фабрики, показать чертежи и согласовать график работ.
От экскурсии все норвежцы дружно отказались: они были в Маоке третий день и уже узнали о ней гораздо больше, чем им хотелось бы. Поэтому знакомиться с факторией пошли только Агасфер и Ландсберг. Тут же выяснилось, что Ландсберг и Демби уже знакомы, встречались и во Владивостоке, и в Японии, в Нагасаки, где у Демби был свой дом.
Спохватившись, Демби передал Агасферу письма – от Настеньки и своего главного партнера, Якова Лазаревича Семенова.
Демби не удержался от совета:
– С вашего позволения, господин Берг, я рекомендовал бы первым прочесть письмо от господина Семенова до деловой части переговоров с норвежцами: оно весьма важное! Письмо от женушки можете оставить на десерт, – улыбнулся он. – Ну а теперь пошли!
Когда возникло селение Маука, точно неизвестно, поэтому считается, что история его началась 21 мая 1870 года, когда 10 русских солдат 4-го Восточно-Сибирского линейного батальона во главе с поручиком Василием Терентьевичем Фирсовым, высаженные на берег бухты Маука, основали здесь русский военный пост. Солдаты, неся караульную службу, занимались охотой, рыболовством, огородничеством. Неизвестен и точный перевод самого названия. Одни утверждают, что «Маука», как именуют его айны, означает «ветреное место», другие – «вершина залива». Японский вариант этого названия означает «селение на холмах».
В селении до появления приморских купцов жили айны и японцы, занимавшиеся рыбными промыслами. В 1878 году здесь обосновался шотландец Демби, компаньон Семенова, который начал промысел морской капусты. Сюда же была перенесена главная фактория фирмы «Семенов и К°». Поселок начал расти, появились контора управляющего промыслами, склады готовой продукции, казармы рабочих, а также лавка, торговавшая бакалеей, мануфактурой и предметами обихода. В 1880 году Маука представляла собой довольно большой населенный пункт, где жили 10 европейцев и 700 рабочих – корейцев, китайцев, айнов. В 1884 году селение было официально отнесено к Корсаковскому округу.
Упомянул Демби и о том, что по инициативе этнографа Пилсудского, из каторжных, в июле 1903 года, два месяца назад, в Маоке была открыта школа, которую посещали 12 детей: восемь айнов и четверо русских.
– Домик-то мы с Яковом для норвежцев начали ставить, – признался Демби. – И не знаю теперь, как быть: в контракте оговорено добротное и комфортное теплое жилье для инженеров. Снимать с промыслов рабочих и ставить второй дом – накладно для дела, большие издержки выйдут. Как быть, господин Берг? Поселить инженеров в школе – губернатор ваш прознает, шум поднимет. Мы и так с ним, можно сказать, в состоянии постоянного вооруженного нейтралитета. Господин Ляпунов требует, чтобы мы предоставили рабочие места для каторжников. Но зачем они мне, господин Берг? У нас тут пока тихо и спокойно, летом на заработки приплывают не более 15 поселенцев, с которыми легко справиться. А привезут каторжников – стало быть, и охрана им нужна, и надзиратели… Да и работают русские, не сочтите за обиду, господин Берг, гораздо хуже китайцев и айнов. Начнется воровство, драки, пьянки…
– Давайте обсудим эту проблему попозже, Георгий Филиппович, – предложил Агасфер, тут же припомнив пожелание Ляпунова насчет рабочих мест для каторжников на фактории.
Ландсберг, молчавший во время экскурсии, неожиданно заговорил:
– Господа, кое-что можно обсудить и сейчас! Так получилось, что у меня в Дуэ есть полный комплект набора леса для большого сруба. Остается связать этот лес в плот и отбуксировать его в Маоку. Буксировку могу взять на себя – полагаю, что сумею договориться с правлением Приморского пароходства о предоставлении для этой цели одного из каботажных пароходов. Буксировка не будет стоить правлению ни одной лишней лопаты угля. И плотники хорошие есть, трезвого поведения – они соберут сруб за три-четыре дня.
– И во сколько же это обойдется нашей компании? – подозрительно прищурился, останавливаясь, Демби. – Я должен согласовать все это с партнерами!
Ландсберг рассмеялся:
– Это обойдется вам в обязательство отправить моих плотников по окончании сборки обратно в Дуэ, Георгий Филиппович! Всего-то! Ну и конечно, дадите пару рабочих для шпатлевки и уплотнения сруба. Это, надеюсь, не разорит компанию «Семенов, Демби и К°»?
– А вы-то с какой радости такой добренький, господин Ландсберг? – продолжал допытываться Демби. – Отдаете сруб, готовы отправить его сюда за счет правления пароходства, даете артель плотников…
– Да вот, все мечтаю «выслужиться» перед островным начальством. Думаю, может зачтется на том или этом свете?
– Ну-ну! – все еще подозрительно поглядывая на коммерсанта, пробурчал шотландец. – Пойдемте, Карл, обсудим детали! А господин Берг пока прочтет конфиденциальное письмо моего старшего партнера!
Вспомнив о полученных письмах, Агасфер, извинившись, отстал от спутников, достал конверты. Вопреки совету, первым он прочел письмо от Настеньки.
Это было хорошее, теплое письмо любящей женщины, написанное торопливым полудетским почерком, со строчками, набегающими друг на друга и круто сваливающимися вниз на правом краю листа. Настенька писала, что малыш у нее под сердцем часто будит ее по ночам своими толчками и шевелением. И что каждый раз, проснувшись от этих толчков, она вспоминает о муже. А утром непременно посылает кого-нибудь из гостиницы на телеграф – в надежде получить от любимого весточку. И что, получив такую весточку, она громко читает ее для малыша и прислушивается к его «ответам».
Ее по-прежнему часто навещают доктор и господин Даттан. Приносят все, что она ни пожелает, и отказываются брать деньги за фрукты и сладости. Акушерка называет срок родов между 15 и 20 октября. Она и ждет, и боится одновременно: говорят, что дети выходят на свет очень больно для своих мамочек. А иногда и убивают их своим появлением на свет. Она, конечно, не думает, что их малыш такой недобрый, но все-таки было б лучше, если б ее Мишенька был рядом…
Вздохнув, Агасфер сложил письмо и вскрыл второй конверт, с гербом компании «Семенов, Демби и К°»
«Здравствуй, душа моя, любезный Компаньон господин барон фон Берг! Не хочу ходить вокруг да около, передавать приветы и спрашивать о погоде. Начну с главного: дело вроде поворачивается к войне с япошками. Форты устанавливают новые орудия, все последние эшелоны приходят только со снарядами. А самое главное – гражданские япошки, как крысы, побежали из Владивостока. Закрываются конторы с японским капиталом, прекратил работу филиал японского банка. Продают все задешево, а не могут продать – просто бросают. Вот я и думаю, любезный Компаньон мой, – не поторопились ли мы с нашей фабрикой для рыбных консервов? Построить, вложить денежки, а потом всего лишиться – не обидно ли будет? Я тут разведать насчет войны ничего не могу – военные как сдурели. Как ни спросишь – паникером обзовут. Может, у вас там, на острове Сахалине, что пояснее слышно? Ежели что, грузи ты за ради бога ящики обратно на пароход вместе с инженерами и вези сюда. А вдруг начнется, я смогу отправить оборудование в такую глухомань, что ни один косорылый не найдет! Хотя и самому не верится, что эти безумные азияты поднимут меч на Великую Русь! В обчем, смотрите там сами, господин Берг, и принимайте решение! Демби-то что? Он сунет свою волынку в мешок и юркнет в Нагасаки. Его не тронут. А мы с вами, дорогой господин Компаньон, можем и пострадать. Особенно ты, душа моя! Остаюсь при сем другом, товарищем и компаньоном – Яков Семенов, коммерсант».
(май 1889 г., о. Сахалин)
Взяв фонарь, Сонька пошла в сараюшку, где продолжала биться закрытая в подполе Шурка-Гренадерша. Откинула мешки, которыми было завалено творило погреба, отошла подальше, держа за спиной револьвер, взятый у Никитина.
– Слышь, Шурка, выходи! Я одна! Только давай без глупостей: сама во всем виновата! И вилы свои там оставь, никто тебя не тронет – слово варнацкое даю!
Шум в подполе прекратился. Немного погодя, творило чуть приподнялось: Шурка изучала обстановку. Потом столь же тихо творило опустилось и снова распахнулось – на сей раз настежь, с грохотом. Сонька и опомниться не успела, как Шурка в каком-то непостижимом прыжке выскочила наружу, тыча во все стороны вилами.
– Шурка! – Сонька выхватила из-за спины револьвер. – Успокойся! Я одна, говорю! Слово тебе дала…
Словно не слыша, Гренадерша ринулась на нее с вилами наперевес – у Соньки едва хватило силы воли не броситься прочь. Не двигаясь с места, она лишь взвела громко щелкнувший курок. Спокойствие и неподвижность Соньки заставили Шурку резко остановиться. Острия вил качались возле самого лица аферистки.
– Вилы опусти, дура! Я ж все равно раньше выстрелить успею! Угомонись: сама во всем виновата. Кто тебя подслушивать заставлял? А? Быстро говори! Если сама прознаю – тебе не жить!
Переход от защиты к нападению застал Шурку врасплох. Помедлив, она опустила вилы, потом бросила их, вцепилась в собственные волосы и завыла в голос:
– Сонечка Ивановна, прости ты меня, дуру грешную! Никто меня не подговаривал, сама из любопытства бабьего подслушивала. Ну и поживиться промеж вас, фартовых людей, хотела при случае…
– Ладно, ладно, не ори! Всех соседей перебудишь. Пошли в дом. Нога-то не покалечилась?
– Калоша спасла, – сквозь слезы улыбнулась Гренадерша. – Испугалась больше, думала: зверь какой вцепился в ногу!
Ковыляя вслед за Сонькой в избу, Шурка все-таки прихрамывала. Уже на крыльце, схватив Соньку за руку, она зачастила:
– Кабы я не слушала ваших разговоров, ты бы про Найденыша не узнала! Так что, считай, и от меня польза есть! Но ты, Софья Ивановна, баба лихая! С Богдановым спуталась ради дела – я бы в жизнь к нему близко не подошла!
«Да кто тебя, старую, к себе близко подпустил бы», – улыбнулась про себя Сонька.
– Разошлись твои-то варнаки? – опасливо спросила Гренадерша, заглядывая в темень избы.
– Давно разошлись. Поди, и дело уже сделали, – закинула удочку Сонька, проверяя, не заподозрила ли хозяйка про ее, Сонькино, отсутствие.
– Какое дело-то?
– Сама не знаю. Без меня решали, – соврала Сонька. – Не привыкли, чтобы бабы в их мужские дела лезли. А у нас с тобой умишко-то, чай, тоже есть! Ты вот насчет Найденыша подсказала, я бы тоже могла чего-нибудь присоветовать… Ну, завтра, ежели наши гости что и сделали, то услышим! Водочки не хочешь, Шурка? Осталась, и закуска тоже. Выпьем с тобой на сон грядущий – и чтобы обид меж нами не было!
– Водочки? Это можно! – обрадовалась Шурка. Но тут же насторожилась: – Тока если из одной бутылки, и ты первая выпьешь!
Выпив, Шурка раскисла, полезла к Соньке обниматься и клясться в вечной дружбе. Попросила завести граммофон и завороженно слушала арии из опер. Переменив третью пластинку, Сонька решительно сказала:
– Второй час ночи, Шурка! Спать пора! Завтра послушаешь еще – музыку-то я купила, не в прокат взяла!
Уже засыпая, она услышала осторожное шлепанье босых ног по полу, выхватила из-под подушки револьвер.
– Шурка? Ты чего подкрадываешься?!
– Я не подкрадываюсь. Свечку-то затепли, что-то сказать тебе хочу!
Сонька зажгла свечу. Шурка стояла посреди комнаты, улыбаясь и кривясь одновременно.
– Софочка Ивановна, денежку тебе отдать хочу! Лишку я с тебя взяла!
Утром, собираясь на проверку, Сонька предупредила хозяйку:
– Слышь, Шурка! Ежели фараоны спрашивать будут про меня да про вчерашних гостей, лишнего не сболтни! Можешь сказать, что приходили какие-то мужики, водку пили, да граммофон слушали. А разошлись после часа ночи, поняла? Из дома никто не выходил. Ясно?
Гренадерша перекрестилась:
– Господи всемилостивый… Нешто правда на дело твои варнаки ночью ходили?
– Не знаю, и знать не хочу! – отрезала Сонька. – И тебе лишнее ни к чему! Поняла?
Пока шла перекличка, в рядах арестантов, живущих вне тюрьмы, пошел шепоток про убийство лавочника Никитина. Толком никто ничего не знал, но тюремщики бегали озабоченные, у многих арестантов спрашивали: где ночевал? У Соньки ничего не спросили, однако надзиратель поглядел на нее с подозрением: видимо, вспомнил, что разрешил ей вчера вечером не отмечаться.
Едва отстояв перекличку, Сонька быстрым шагом пошла за околицу – туда, где закопан был вчера железный ящик Никитина. На ходу придумала причину – на тот случай, если кто спросит: куда, мол, направилась? А травки поискать для настойки от женских болезней… Сама же беспокоилась о том, не выкопали ли мужики добычу, не перепрятали ли?
Не доходя до оврага, стала рвать первую попавшуюся траву, складывать в тряпицу. Зайдя за кусты, скатилась вниз – и наткнулась на Черношея: тот, услышав шаги, спрятался в кустах, да неудачно: жиденькими кусты оказались.
– А ну выходи, паскуда! Кому было сказано – неделю не подходим! И слово варнацкое друг другу дадено, забыл? Где лопата?
– А сама-то что приперлась? – огрызнулся Черношей. – И без лопаты я пришел, не бери на испуг! Просто поглядеть… Разговоры-то в посту слыхала?
– Слыхала. Мало ли что говорят. – Сонька обошла вокруг места, где был закопан ящик. Подсунула под пласт дерна руку, пощупала: ящик был на месте. Поправила дерн. – Пошли, пошли, пока кто-нибудь не увидел. Иди вперед, я чуть погодя!
Еще на крыльце Шуркиной избы Сонька услыхала мужские голоса. Обмерла, застыла на месте: неужто так быстро дознались? Однако нерешительность Соньке была не свойственна: пошаркав на крылечке обувью, зашла в избу как ни в чем не бывало. В ее комнате были гости: Шурка и двое надзирателей. Один рылся в постели Соньки, второй с любопытством рассматривал граммофон. Увидев Соньку, Шурка в голос закричала:
– Вот, Софья Ивановна, что деется-то! Пришли, шарют, про тебя спрашивают! Я им говорю: на проверке она! А они не уходят!
– Мадам Блювштейн? – шаривший в постели обернулся: – Жалоба на вас поступила, мадам! Соседи недовольны, что в избе полночи граммофон орал, кричали тут, песни пели…
Сонька улыбнулась: про песни вертухай напрасно сказал, никто вчера тут песен не пел.
Смело прошла к столу, поинтересовалась ехидно:
– А в постели у меня кого искал? Уж не Богданова ли?
Старший надзиратель крякнул, ногой подгреб табурет, сел напротив:
– Что за гости тут вчера были, мадам? Имена, клички?
– А вам-то что за дело, господин начальник?
– Что за дело, говоришь? Агафонов, обыщи-ка ее!
– Давно баб не щупали, господин начальник? – Сонька порадовалась про себя, что еще за околицей, завернув в тряпицу, спрятала револьвер Никитина. Она рванула на себе кофточку, под которой сверкнуло кружевное белье. – Ну, пощупай! А то милого моего в камере заперли, и пощупать некому!
Старший надзиратель чуть смутился, но быстро нашелся:
– Почему не по уставу одета, Блювштейн? Почему вместо халата статская одежда, белье? Кто дозволил?
– На проверки по уставу хожу. А так никому не должно быть дела до моего белья! Привыкшая я к нему. Что, в карцер за это посадишь, начальник? Не положено за это в карцер, я законы знаю!
Вертухай побагровел от Сонькиной наглости, стукнул кулаком по столу:
– Тут один закон – я! Как скажу, так и будет! И в карцер с «браслетами» загремишь, коли захочу!
– Ну, захоти!
– Мадам, откуда у тебя статская дорогая одежда? Граммофон? Фонарь тебе зачем? Это все денег стоит! Между тем ссыльнокаторжным денег иметь при себе не положено!
– На свечках сэкономила! – расхохоталась Сонька. – На свечки-то 30 копеек в месяц выдают, а я иудейка, мне ваши свечки православные ни к чему!
– Ох, договоришься ты у меня, Сонька! Сей же час говори: кто у тебя вчера был? Куда пошли гости твои?
Сонька поняла, что напор надо сбавлять. Схватилась за щеки, округлила глаза:
– Стало быть, верно на проверке про убийство говорили? Ну, тогда пиши, начальник: были у меня Пазухин, Черношей, Кинжалов да Марин. Только водки они столько выпили, что еле расползлись! Двое, по-моему, под забором так и спали.
– В усмерть упились! – вставила слово и Шурка-Гренадерша. – Как будто последний день на свете живут!
– А ты помолчи пока! – рявкнул старший надзиратель. – Сонька, о чем разговоры шли?
– А чего это вы меня, господин начальник, как девку подзаборную, кликаете по имени? – взъярилась Сонька. – О чем пьяные мужики говорят? О бабах, кто с кем живет. Кто за что на каторгу пришел – да не помню я, господин начальник!
С тем «следствие» и ушло. Пригрозив, ежели что, вернуться.
Убийство на каторге – вещь обыденная. Редкий день в островной столице не хоронили людей с проломленными головами, задушенных и отравленных. Но обычно это был, по выражению тюремного и полицейского начальства, «совсем дрянной народишко». Смерть богатого лавочника Никитина выходила из ряда вон.
Первой весть об убийстве принесла в пост сожительница жертвы, лишь за несколько дней до этого сменившая лавочника на другого мужчину. Пожив с ним неделю, разбалованная Никитиным бабенка поняла, что все мужики одним миром мазаны.
– Мой-то лавошник побьет сгоряча да спьяну, а потом гостинцами осыпает, – рассказывала она товаркам. – Ну, и ушла, дура, к приставу – тот давно сманивал. Думаю себе: мужчина солидный, начальство как-никак. А ён еще хуже оказался: тоже водку трескает, за волосы таскает, а потом вместо гостинцев «холодной» грозит. Думаю себе – повинюсь перед Никитиным, авось обратно примет! Утром пошла, гляжу – дверь прикрыта, но не на замке. Захожу – батюшки! Лежит мой Никитин поперек избы, язык вываленный, синий, на шее шнурок затянут. И рубаха вся в кровишше. На потолок глянула – у Никитина там казна была спрятана – доски сорваны, яшшика нету! Ну, я в полицию…
Побывав на месте преступления, начальник Александровской полиции никаких «следствиев» заводить не стал, а пошел прямо к вице-губернатору фон Бунге, который был еще и товарищем Приморского окружного прокурора – именно ему следовало докладывать о преступлениях корыстной направленности. Тут корысть была налицо: Никитин слыл человеком весьма зажиточным. Первичный капитал сколотил в майданщиках. Выйдя на поселение, открыл лавочку, но по-прежнему принимал краденое, скупал пушнину у охочих до «огненной воды» гиляков. По слухам, и золотишко к нему несли незаконные старатели, промышлявшие где-то в Тымовской долине.
Осмотрев для начала входную дверь в жилую половину избы, фон Бунге отметил: замки и засовы целые – стало быть, открыл убийцам дверь сам. А коли так – знакомому открыл. Осмотрел избу, потрогал оставшуюся не взломанной дверь в лавку, двойной потолок, где, по словам сожительницы, Никитин хранил специально заказанный железный ящик с деньгами и прочим добром – стало быть, ночные гости шли именно за этим.
Был снят первый допрос с зареванной бабы-сожительницы. Та, по ее словам, даже и не знала, сколько и чего в том ящике было. Но назвала плотников, которые два года назад соорудили под обычным потолком второй. Плотники показали тайную защелку, откидывающую несколько досок в ложном потолке – она оказалась нетронутой. Потолок ломали топорами, грубо, пробовали доски в нескольких местах – стало быть, Никитин тайное место не указал. Вызванный из лазарета доктор Сурминский обратил внимание следствия на десяток прижизненных ран – разрезов и проколов. Стало быть, Никитина перед смертью пытали.
Железный ящик мог сделать в посту один-единственный человек – но тот, как выяснилось, недавно был убит своим прислужником, полупомешанным Богдановым. Случайным было то убийство или нет?
Полицейские обошли соседей – никто ничего не видел и не слышал. Доктор о времени смерти Никитина высказался весьма неопределенно: судя по трупным пятнам и окоченению членов лавочника, убийство произошло не позднее 10 часов до обнаружения трупа.
Фон Бунге велел вскрыть для осмотра лавку Никитина, а сам отправил записку смотрителю Александровской тюрьмы Тирбаху с просьбой попытать стукачей: не слышал ли кто про готовящееся либо совершенное убийство.
Уже через час Бунге нашел в лавке, в ящике с мылом тетрадку с тайной бухгалтерией лавочника. Разобраться с ней оказалось несложным, и вице-губернатор уже после грубых подсчетов присвистнул: если верить записям, в ящике только бумажных денег было свыше 52 тысяч. Сумма, что и говорить, умопомрачительная! Образно говоря, пять годовых жалований губернатора. Другая методика подсчетов только подкрепляла изумление фон Бунге: за 3–5 рублей в посту продавали яловую телку.
А в ящике, судя по записям, было еще 45 золотых империалов, полтора десятка шкурок соболей, золотые изделия неизвестного количества и веса. Ну и самородное золото – полтора фунта.
Убийцы между тем не оставили никаких следов, могущих указать следствию дальнейший путь их розыска. Перекличка в тюрьмах показала, что все арестанты в наличии. Тирбах в ответной записке сообщил, что моментально собрать информацию от стукачей возможным не представляется, на это требуется время – ради сохранения их жизни.
Оказавшись в тупике, фон Бунге снова позвал сожительницу убитого лавочника, велел внимательно осмотреть избу – все ли на месте? После долгих понуканий и криков выяснилось, что нет на месте карманных часов, которые лавочник приобрел незадорого у какого-то иностранного пропившегося матроса и которыми, по словам женщины, очень дорожил из-за мелодий, которые часы могли наигрывать.
Оставалось строго предупредить всех скупщиков краденого (лавочников и кабатчиков) о немедленном сообщении в полицию, ежели кто-то попытается подобные часы продать или заложить.
Как ни странно, именно этот пустяшный след позволил уже к вечеру определить одного из убийц.
Часы с музыкой предложил кабатчику Ильину один из ссыльнокаторжных, Кинжалов. Так случилось, что кабатчик видел эти часы у покойного Никитина и немедленно отправил полового с запиской к начальнику полиции. Кинжалова схватили и стали выколачивать из него имена подельщиков.
Кинжалов держался до утра: доносить на товарищей было смертельно опасно, каторга мгновенно расправлялась с заподозренными в предательстве. А на следующее утро один из тюремных надзирателей, в чьи обязанности входила домовая проверка подозрительных личностей, живущих вне тюрьмы, сообщил фон Бунге об имевшей место накануне сходке варнаков у Соньки Золотой Ручки.
Всех гостей Соньки нашли и арестовали – причем, словно невзначай, показали их арестованному раньше Кинжалову. И тот сознался – не назвав при этом почему-то саму Соньку.
Ну, а дальше было совсем просто: подозреваемых допросили поодиночке, сообщая при этом детали налета и убийства и давая понять, что остальные подельщики уже вовсю каются в расчете получить от суда снисхождение. Все, кроме Черношея, в конце концов сознались в убийстве. На Соньку, как на подельщицу, указал один Пазухин.
Впрочем, через несколько часов, попав в общую камеру, Пазухин изменил показания и заявил, что оговорил женщину спьяну, будучи обижен ее неуступчивостью по бабьей части.
Не теряла времени и сама Сонька. Как только ей сообщили о том, что Кинжалов попался с часами (а ведь предупреждала она неразумных, чтобы нитки не брали у Никитина, кроме ящика!) и, стало быть, поимка остальных – лишь вопрос времени, ночью решила перепрятать награбленное. Захватив свой сундучок, пару мешков и фонарь, она отправилась к ящику, благополучно вскрыла его оставленным у себя ключом, и забрала сначала все бумажные деньги. В полуверсте от ящика нашла укромное местечко, переложила купюры в сундучок и закопала. Второй ходкой унесла самородное золото, монеты и украшения – спрятав добычу неподалеку, в трухлявом дупле упавшего дерева. Пушнину, как ни было ее жалко, оставила в ящике: девать ее было некуда, а домой нести, ввиду возможного обыска, опасно. Ящик снова зарыла, замаскировала дерном и ушла домой, смертельно боясь, что в избе Шурки ее уже ждут.
Но все обошлось: обыск у Гренадерши сделали только на третий день после убийства. И конечно же, ничего не нашли. Шурка подтвердила, как и договаривались: приходили такие-то, много пили, а потом разошлись. Жиличка, мол, из дома не выходила.
Заглянули и в сарайчик, нашли вход в новый погреб, догадались, что Шурка должна была подслушивать Соньку и ее гостей. Но, как ни стращали пристегнуть за соучастие, Шурка стояла насмерть. Да, иногда подслушивала, но из простого женского любопытства. Ничего, относящегося к преступлению, у Соньки говорено не было. А если и было, то она, Шурка, не поняла…
Фон Бунге очень хотелось арестовать и Соньку: интуиция подсказывала, что без нее тут не обошлось! К тому же она была вхожа в дом мастера Найденыша, состояла в любовной связи с его прислужником Богдановым и вполне могла что-то разнюхать про тайники его производства. Но прямых улик не было, да и Пазухин, поначалу показавший на нее, впоследствии категорически отрицал участие Соньки в убийстве.
К фон Бунге приходила делегация заказчиков Найденыша. Обсудив это дело между собой, заказчики сундуков и тайников заявили о наличии у мастера некой тетрадки, в которую он зарисовывал чертежи своих схронов. Заказчики очень просили эту тетрадку поискать и уничтожить – от греха подальше. Полиция перерыла всю мастерскую Найденыша, но тетрадку, разумеется, не нашли. Попробовали допросить и Богданова. Однако тот, хоть и не буйствовал, однако, по словам медиков, впал в глубокую депрессию и вообще ничего не говорил.
Кто-то из налетчиков, пытаясь заслужить снисхождение, показал место, где закопали ящик. Его вскрыли, но, кроме пушнины, ничего в нем не обнаружили. Между тем грабители ранее показали, что ящик был очень тяжелым. Кто успел забрать оттуда награбленное? За Сонькой снова установили круглосуточное наблюдение, но было поздно… И с ближайшим каботажником во Владивосток ушло наспех оформленное уголовное дело четырех обвиняемых. Ждали приговора, который должен был вынести Окружной суд в Приморье.
А Соньке не давал покоя второй адрес, листок с которым она вырвала из тетради Найденыша. Тем более что Шурка-Гренадерша обнаружила саму тетрадь под стрехой уборной, куда ее впопыхах спрятала Сонька. Часть листов, будучи неграмотной, она употребила по гигиеническому назначению, остальные использовала для растопки печи. И аферистка решила найти хоть одного подельника для ограбления Лейбы Юровского: он, по слухам, беспокоился насчет тетрадки больше других.
А довериться она могла пока только Митьке Червонцу: он был подельщиком Соньки в убийстве и ограблении Махмутки.
Дождавшись, когда полицейским надоест сидеть ночами на крыльце у Шурки, Сонька сумела незаметно переправить Червонцу записку с приглашением встретиться под восточной стеной вольной тюрьмы.
Встретившись, договорились быстро: Сонька не стала скрывать, что пойманная четверка ходила на дело по ее наводке. Но якобы без нее, и к тому же нарушила ее строжайшее указание: не зариться на мелочи. Имени намеченной жертвы Сонька из предосторожности называть не стала: Митька Червонец мог отказаться от кровавого налета из-за малых детей Юровского.
Проникнуть в дом Юровского оказалось легче легкого. Глухой ночью подбросили огромной собаке, бегавшей по двору ростовщика, кусок мяса с крысиной отравой. Когда пес, отскулившись, тяжко пал на бок и, подергавшись, затих, проникли во двор. Митька бесшумно снял боковые доски с боковины крыльца. Осталось чуть подкопать под первым венцом дома, и грабители, миновав неприступную дверь со множеством замков и засовов, оказались под сенями. Подняли две доски пола – вот они и в сенях! Сонька была одета в мужские штаны и армяк, скрывающий формы. Лица из предосторожности замотали тряпками, оставив для глаз узкие щели.
Ворвались в избу, жену ростовщика с выводком детей загнали в кладовку, подперли дверь и пригрозили сжечь всех в случае малейшего шума. Ростовщика в кальсонах и длинной ночной рубашке под дулом револьвера усадили на стул и связали. Рядом стала Сонька с топором в руках. По уговору, она должна была все время молчать. Зато Лейба Юровский заливался соловьем:
– Господа грабители, вы таки даром тратите свое время и напрасно пугаете моих детей с законной женой! Я всего лишь бедный еврей, который зарабатывает свои гроши мелкой торговлишкой. Тут куплю старый армяк, там продам рваные штаны… То поклеп на меня, господа грабители! Вас обманули! Если во всем доме вы найдете рубля полтора – считайте, что вам повезло, – но в этом случае вы оставите моих детей без куска хлеба!
Под эти причитания Червонец сорвал с кровати перину и стал взламывать массивный сундук, привинченный к полу. Юровский замолчал, и запричитал снова лишь тогда, когда крышка откинулась, и Митька Червонец с изумлением оглянулся на Соньку: сундук был абсолютно пуст!
– Ну вот – я же говорил вам, господа, что у меня и мышей-то в доме нету – все сбежали от голода, хе-хе…
– Выламывай третью половицу от стены! – приказала Сонька подельщику.
Хотя она старалась говорить хриплым низким голосом, ростовщик с подозрением обернулся на нее, обшарил глазами невнятную фигуру.
– Зачем ломать пол, господа? У меня и погреба-то нету…
– Заткни ему пасть! – не выдержал Червонец. – Засунь чего-нибудь, чтоб замолчал!
Сонька метнулась к столу, сорвала скатерть и попыталась заткнуть Юровскому рот. Но тот мотал головой, выталкивал кляп языком и продолжал причитать.
– Ага, таки ты и есть та самая Сонька! – закричал Юровский. – Госпожа Блювштейн, вы ведь тоже из евреев, как и я! В моем доме ничего ценного нету! Клянусь пророком Моисеем, что буду молчать, если вы уйдете!
Сонька подняла топор, но опустить его на голову связанного старика не смогла. Крикнула Червонцу:
– Кончать его надо! Узнал он меня! Давай сюда!
– Погоди! – тот продолжал рубить доски пола. – А если там ничего нет, а мы его кончим? Пусть пока поживет, жид пархатый!
Он, наконец, сумел поддеть доску топором, ухватил ее обеими руками и, поднатужась, поднял. Схватил фонарь, посветил в дыру и победно закричал:
– Сонька! Да тут денег как в банке! – Он упал на колени и принялся выгребать из дыры плотно увязанные пачки денег.
Юровский завыл в голос, бешено рванулся, упал вместе со стулом, к которому был привязан. Словно эхо, завопила из кладовки жена, закричали до сих пор молчавшие дети.
– Митька, он сейчас распутается! Кончай его – успеем «слам» собрать! – закричала, в свою очередь, налетчица, заметив, что Лейба выкрутил одну руку из веревок и пытается содрать остальные узлы.
Только тогда Червонец смог оторвать взгляд от кучи денег под полом, подхватил топор и встал над Юровским. Размахнулся – Сонька отвернулась – и с протяжным «хе-е-ех» опустил топор.
– Ах ты, паскуда верткий! – удивился Червонец и снова занес топор.
Наконец в доме стало тихо. Замолчала и Сима Юровская в своей кладовке, притихла ребятня.
– Нечего отворачиваться, чистоплюйка сраная, – прошептал Митька. – Пошто сразу не сказала, что тут цельный бедлам жидовский?
Сонька переступила через тело, еще продолжавшее мелко сучить ногами, достала из-под армяка пустые мешки. Посветила в дыру фонарем и, не удержавшись, присвистнула:
– Прыгай вниз, собирай, я принимать буду. Сверху всего не собрать!
– А сама чего не прыгаешь? – тяжело уставился на нее Червонец.
– Там крысы, наверное. Боюсь…
– Эх вы, бабы! Бабы и есть! – Митька бросил попытки выдернуть топор, расколовший со второго удара череп ростовщика и глубоко вонзившийся в пол. Спрыгнул вниз, матюгнулся и стал пихать в мешки пачки денег. – Смотри-ка, в рванине ходил ведь! Принесешь старье какое али колечко – за каждую копейку едва не в драку лез!
– Майданщиком, говорят, был…
– Ну, был… Так там же тоже все копеечное! А майданил он… сколь же? При мне в камеру зашел, раньше меня на волю выскочил… Лет семь-восемь, выходит! А «сламу»-то! Ну, вот: все достал, по-моему! Сонька, делиться сразу будем! Уйдем чичас отсель в тайгу и поделим! Тебе, как наводчице, одну треть выделю! – непререкаемо заявил Червонец.
У Соньки были свои соображения на сей счет, однако она спорить не стала: очень уж тяжелые мешки получились. Одной не выволочь…
Червонец вылез из подполья, отряхнул руки, покосился на кладовку, в которой было пока тихо.
– А с этими что? Они ведь наверняка слышали, как Лейба тебя называл…
– Скидывай одежду! Всю! – вместо ответа скомандовала она, сдирая с себя армяк и штаны. – Всё в кровишши! Я у крыльца мешок оставила – там чистое… – Она собрала окровавленную одежду, комком кинула под дверь кладовки, щедро полила керосином из найденной баклажки. – Нож давай!
Отрезала от свечи малюсенький кусочек, меньше трети вершка. Запалила, осторожно поставила огарок на прокеросиненную одежду.
– Минут через 15 полыхнет! – шепнула она. – Пошли отсель!
Вышли, сгибаясь под тяжестью мешков, через дверь, еле справившись со множеством замков и запоров. Оделись в чистое – и растворились в ночной тьме.
Отошли от поста с версту, в густом подлеске нашли заранее припрятанные лопаты.
– Дернину сначала сыми! – продолжала руководить Сонька. Проворно расстелила большую тряпку. – Землю не раскидывай, сюда сыпь!
Митька Червонец хмыкнул, уселся на мешок побольше, свернул самокрутку, закурил.
– Чего расселся? – накинулась на него Сонька. – Светать скоро будет, а нам еще «слам» считать, яму копать, в пост возвращаться.
– Не ори! Раскомандовалась тут! – с неожиданной злобой отозвался Червонец. – Я в другом месте свою долю «ныкать» буду! Перекурю вот и пойду! Считать не будем – я себе побольше мешок возьму, и все! А ты – хошь копай, хошь глотай, мне едино!
– Мы не так договаривались! – Сонька пнула свой мешок. – Значит, мне одну треть выделяешь?
– Может, тут и поболе будет. Я так, на глазок!
– На глазок? Хороший у тебя глазок, Митенька! В свой мешок «катеньки» кидал, в мой все остальное, помельче! Это по-варнацки?!
– Ты к чему это, сука жидовская? – подивился Червонец, начиная подниматься с мешка. – Тогда с Махмуткиных денег мне малую долю выделила – думаешь, я забыл?! И нынче я все сделал, ты Лейбу и «мочкануть» не смогла – и опять пополам хочешь?!
Не отвечая, Сонька вытянула вперед руки с зажатым револьвером, дважды нажала на курок. Червонец кувырнулся через мешок, упал навзничь, раскинув руки.
– Я не половину, все хочу! – прошипела она, светя фонарем в лицо подельщика.
Пули вошли наверняка: одна в глаз, вторая в грудь. Приставив дуло револьвера ко лбу Червонца и зажмурившись, Сонька выстрелила для верности еще раз.
Через два часа, еле волоча от усталости ноги, в мужской одежде, добрела до околицы поста. Прислушалась: пожарных колоколов не слыхать. Значит, с поджогом что-то сорвалось… Свидетели остались, стало быть… Но тут уже ничего не поделаешь!
Еле забралась на крыльцо, нашла в потайной щелке загнутую проволочку, отодвинула ею щеколду засова. Прошла мимо храпящей Гренадерши, скинула мужскую одежду, засунула в печь. Накинула ночную рубашку, разбудила Шурку, велела сжечь то, что в печке.
– Всю ночь, как есть, где-то блукала! – ворчала Шурка, гремя печной заслонкой. – С лица спала вся… Ох, доведут тебя мужики, Софья Ивановна!
– Помолчи! – Сонька кинула ей несколько червонцев. – Я когда на проверку пойду, ты, где хошь, достань лошадь с подводой! Скажи: хворост заготавливать на зиму! Я полежу еще часок, силов нету! Новости поузнавай в посту…
И заснула. Как ни расталкивала ее Шурка около семи часов – разбудить не смогла.
А в восемь часов с четвертью к Соньке нагрянули с проверкой.
– Ну, где твоя жиличка? – услыхала Сонька грубые мужские голоса. – Сбежала, поди, опять?! А-а, тут она! Почему на проверку не явилась?
– Заболела моя жиличка, – затараторила Шурка. – Всю ноченьку, как ни есть, в жару металась, под утро только уснула. Доктора бы ей…
– Доктора? Будет ей в карцере доктор! И «лозаны» за нарушение устава будут. Ну, показывай – где она?
Стуча сапогами, в комнату ввалились два надзирателя и солдат караульной службы. За минуты, выигранные для нее Шуркой, Сонька успела с силой натереть лицо грубым суконным одеялом, накинуть на лоб мокрую тряпицу. Приподнялась на локтях, а при виде надзирателей, словно без сил, рухнула в кровать.
– Чего так темно у вас тут? – недовольно заворчал старший вертухай. – Слышь, старая! Ставни-то открой, не видать ни черта!
Всмотрелся в лицо Соньки – серое, с яркими красными пятнами, с запавшими глазами.
– М-да, похоже, и вправду заболела! Но рапорт все одно напишу: положено! Неявка на перекличку – сурьезное нарушение!
– Господин начальник, доктора бы мне! – простонала Сонька, пряча под одеяло ладони в кровавых от лопаты мозолях.
– Так к тебе доктор и пошел! – хмыкнул вертухай. – К барыням визиты делают наши доктора, по рублю берут. А к арестантам – чести много!
– Шура, дай господину начальнику два рубля, что на дрова отложены! – простонала Сонька. – Попросите все ж доктора, господин начальник – может, смилуется!
Вертухай две рублевки взял, встал, покосился на младшего надзирателя.
– Ладно, передам доктору. А придет или нет – за то ручаться не могу! И рапорт напишу, так и знай! Пошли отсель, пока заразой какой не надышались…
Сонька металась по дому, ломая пальцы и недоумевая. Раз пожар у Юровских не случился, – стало быть, должна Сима с детьми выбраться из кладовки и в полицию заявить. Ростовщик ее узнал – и по имени называл, и по фамилии… Должна была Сима услыхать! Тогда почему за ней не идут, не арестовывают?
…Она не знала, что торопливо установленный ею огарок свечи, не догорев, скатился с кучи одежды на пол и погас. Когда грабители ушли, Сима раскачала дверь кладовки, и установленный вместо подпорки ухват свалился. Юровская осторожно приоткрыла дверь и первое, что увидела – расколотый, как переспелый арбуз, череп мужа с лужей крови и мозгами наружу. У Симы закатились глаза, и она потеряла сознание. Ребятня, похныкав, уткнулась носами в теплое тело матери и заснула.
Часа через полтора – Сонька уже была дома – Сима очнулась, снова выглянула из кладовки и увидела двух крыс, пирующих на голове мужа. И снова свет померк перед ее глазами…
Надзиратель же, встретив в тюрьме доктора Перлишина, протянул ему рубль.
– Что это вы, милостивый государь? – вспыхнул Перлишин. – С ума сошли?
Надзиратель пояснил, что деньги за визит передала арестантка, небезызвестная Сонька Блювштейн. Что нынче она на перекличку не явилась по причине болезни, а так это или нет – он не знает.
У Перлишина с утра было хорошее настроение: ему нынче удалось отстоять от порки ивовой лозой сразу трех арестантов. Припомнив знаменитую аферистку и поставленный ей диагноз беременности, он решил съездить к ней.
– Что ж, – пробормотал он, конфузливо пряча рублевку. – Разве что в порядке исключения – все-таки европейская знаменитость, что там ни говори. Протелефонируйте на конюшню, вызовите мне экипаж. И сами далеко не уходите – покажете, где живет ваша Сонька!