Книга: Интербригада
Назад: XI
Дальше: XIII

XII

Я отправился к своему приятелю Владу Перкину. Перкин служил местным лидером экологически-демократической партии «БАНан». Этимологически загадочное название восходило к небезызвестному Блоку Альтушелера-Надюхина, к которому впоследствии присоединилось Движение Абрикосова-Няшкина, удвоив количество «ан» и превратив блок в Объединенную экологически-демократическую партию.

Перкин слыл героем. Пару лет назад он по пьяни укусил омоновца за палец и несколько дней провел к каталажке. Палец бойца ОМОН вскоре зажил, поскольку рос на ноге и был упакован в пуленепроницаемый ботинок «Саламандра», а Перкин вышел на свободу знаменитым, раздавая интервью и визитки с голограммой VladPerking BANanuspartychairman.

По вечерам Перкин дестабилизировал ситуацию, раскачивая лодку, а по утрам выпускал джинна из бутылки с тоником.

Перкин был пьян. Он катался по полу и сучил ножками.

– Пора домой, Владлен Макарович, – говорила секретарша Людочка. Секретарша Катенька обмахивала начальника популярной брошюрой «Гражданское общество» и поливала водой из чайника.

– Сука ваш Путин, – плакал Перкин, безо всякого основания приписывая идеологически подкованным секретаршам некоторую близость с президентом. – Путинская власть лишила меня всего: денег, карьеры, перспектив…

– Ладно, – говорю, – станешь депутатом – отворуешь за все бесцельно прожитые годы.

Перкин мечтал стать местным депутатом. Мечтал страстно и самозабвенно. Думаю, его мечта сбудется. Нет преграды, которую не преодолел бы целеустремленный человек. Лишь ничтожность цели мешала Перкину пройтись по трупам – трупов не предвиделось. Предвиделись переговоры с властью и спонсорами.

– Слушай анекдот, – сказал Перкин.

– Не надо, – говорю, – я не засмеюсь, а ты обидишься.

Перкин обиделся, но все же спросил, зачем я пришел. Я объяснил. Перкину хотелось быть великодушным. Он состроил из своего пьяного лица мрачную, демоническую физиономию. От натуги даже слегка протрезвел.

– В общественных делах я привык руководствоваться, во-первых, горячим чувством, а во-вторых, холодным рассудком. Сейчас холодный рассудок велит мне продолжить начатое и организовать серию, – он икнул, – пикетационных пикетов.

Я вспомнил Настю, которой на чердаке тоже захотелось продолжить начатое. Правда, ей велело скорее горячее чувство.

Перкин продолжал:

– Холодный рассудок велит…

– Давай выпьем.

Холодный рассудок Перкина определенно рулил не в ту сторону, так что надо было разогревать чувство.

После двух рюмок Перкин включил Максима Леонидова и стал подпевать дурным голосом. Боже мой, я провел здесь двенадцать лет. Почти каждый вечер – бухачка, Леонидов и обсуждения, насколько прекрасен наш круг. Двенадцать лет жизни – коту под хвост.

Наконец, горячее чувство Перкина присоединилось к нам и велело помочь мне по старой дружбе.

– Что делать? – задавал Перкин ленинско-чернышевский вопрос. – Рассудок велит одно, чувство – другое. С ума можно сойти.

– Ладно, – говорю, – как-нибудь обойдется.

Удовлетворенный сознанием выполненного долга, я уже собрался уходить, но случилось непоправимое. Подошли девочки-градозащитницы из «Города-сада». Этих вокруг пальца не обведешь – у них каждый сарай на учете. Каждая говеха – застывшая память эпохи.

Перкинское горячее чувство подвело – сменило ориентацию и вовлекло своего захмелевшего хозяина в совершенно ненужную болтовню о моей просьбе.

– Как можно так говорить! – закричала главная городсадовка, худенькая девица с зычным голосом. – Этим домом владел купец третьей гильдии Псой Фомич Курохлебов.

– Срать я хотел на твоего Псоя.

– Как можно так говорить! Какое кощунство! – басила главная по «Городу-саду». – Владлен Макарович, ну скажите хоть вы ему.

Перкин осоловело вращал мутными глазами. В союзники он явно не годился.

Городсадовка не унималась:

– В этом доме достоверно бывал Панаев. А возможно, и Скабичевский.

– Мало ли, – говорю, – где я бывал. Что ж теперь – везде мемориальные доски вешать?

– Вы не Панаев.

– Да уж, слава богу, моя жена с Некрасовым не спит.

– Как можно так говорить!

– Говорить тут не о чем. Я, чай, не хуже Скабичевского и хочу, чтобы этот дом снесли ко всем чертям.

– Владлен Макарович, – сказала городсадовка, – мы порвем политический союз с «БАНаном», если закулисные влияния будут оказывать влияние на разработку политического курса «БАНана».

Активистка отдышалась, фраза далась ей нелегко.

– Ничего не поделаешь, брат, – сказал Перкин и развел руками. Он хлопнул рюмку, закусил сухарем и снял Леонидова с паузы. Девушки-виденья с восхищением глядели на народного заступника.

– Сколько вам платят, если не секрет? – спросил я.

– Подонок! – заорала главная.

– Подонок, – эхом подтвердили остальные городсадовки.

– Почему?

Они молчали – вопрос не укладывался в привычную канву градостроительных дискуссий. Одна из них, кстати, ничего. Я имею в виду девку, а не дискуссию. Насколько помню, у нее есть муж. Я ему не завидую.

– Я просто спросил. Осуждать – не моя специальность, это по вашей части. Если вы занимаетесь этим бесплатно – одно дело. Если за деньги – могу помочь.

– Обойдемся без вашей помощи, – отрезала главная.

– Обойдемся, – эхом подтвердили остальные городсадовки.

– Значит, все-таки за деньги? Не хотите брать в долю?

– Владлен Макарович, – городсадовка с зычным голосом неожиданно перешла на ультразвук, – ну скажите вы…

Я вышел в коридор. За спиной громыхало:

– Как можно так говорить!

Леонидов заиграл на полную громкость.

Я набрал Настю и сказал, что похвастаться нечем. Настя сказала, что я идиот. Я не спорил. Не рассказывать же ей про активистку. Они относятся к разным биологическим видам, у них даже инстинкты разные.

– Ты где? – спросила Настя.

– В Вологде-где-где-где, в Вологде-где.

Надо реабилитироваться. Пойду к Канарейчику.

Жора Канарейчик был талант, причем талант истинный. Он сочинял тексты настолько ёбко, что приводил в трепет немногочисленных фигурантов его разоблачений. Ему платили за молчание.

Неделя молчания обходилась жертвам в сотню английских фунтов стерлингов. С четверых Канарейчик имел 400 фунтов чистого дохода. Столько получал средний футболист знаменитого английского клуба «Манчестер Юнайтед» до того, как команда разбилась на самолете в 1958 году.

Жора признавал только фунты. Обладание валютой со средневековым названием фунт стерлингов возвышало его над толпой обывателей. По примеру короля Артура Жора собирал рыцарей за круглым столом, который он поместил в самую середину кухни. В качестве Святого Грааля обычно фигурировал хрустальный графин, в который Жора бережно сливал коньяк из пошлых бутылок. Если в графине оказывалось виски, что случалось нечасто, Жора перед трапезой молился.

– Да прибудут фунты в этом грешном доме, – бормотал Жора. – Во имя фунтов, и стерлингов, и Святаго Духа. Аминь.

– Ёбнем, – говорили друзья по окончании молитвы.

– Ёбнем, – соглашался Жора.

Он был певцом фунтов, их сеньором, вассалом и трубадуром. Жора посвящал фунтам поэмы, баллады и элегии – в зависимости от находившейся в его распоряжении суммы.

В кризис спонсоры потуже затянули пояса. Поскольку сами они поясов не носили, то нещадно сдавили и без того рахитичный торс Канарейчика.

Они засомневались, что Канарейчик по-прежнему способен писать, не говоря уже о былой ёбкости. Доходы упали до 50 фунтов, за которыми, по версии Института экономического анализа, начинался порог бедности.

Жора принялся обирать строителей, что духовно сближало его с городсадовками, несмотря на разницу идеологических установок. Строительные магнаты брезговали Канарейчиком и передавали молчальные деньги через рабочих-гастарбайтеров. Этот факт оскорблял Жору. Он подозревал, что рабочие утаивают часть средств, инвестируя их в экономику Таджикистана и Молдовы.

Год назад Канарейчик, уладивший вопросы с сильными мира сего, завел корпоративный сайт и принялся разоблачать коллег. «По имеющейся у нас информации, Берлинзон из „Новой мысли“ поругался со Штырьковым, – писал Жора. – Причина заключается в беспробудном пьянстве Берлинзона, давно ставшего постоянным клиентом медвытрезвителя Центрального района».

Берлинзон, отродясь не бравший в рот хмельного, писал гневное опровержение. Жора оставлял комментарий: «Нет дыма без огня. Если б не бухал, не стал бы оправдываться». Изнывавшее от безделья начальство «Новой мысли», прочитав Жорин сайт, разрывало с Берлинзоном трудовой договор. А заодно подводило под профнепригодность ни в чем не повинного Штырькова, который, признаться, действительно напивался до чертиков и как-то раз наблевал прямо во властных коридорах.

Меня Жора любил. Говорил, что чувствует духовное родство. Меня это пугало. Из любви Жора ставил на сайт мои тексты. После чего в дело вступал профессионализм. Говоря словами Перкина, холодный рассудок вытеснял горячее чувство – Жора принимался за комментарии. Весной, используя ник доброжелатель, он обозвал меня пидарасом. Через час, представившись моим одноклассником, Жора написал, что я пидарас в самом что ни есть прямом смысле. И об этом, между прочим, знала вся школа. Не исключая младших классов. Еще через час появился комментарий уже за моей подписью: «Да, я гомосексуалист и горжусь этим». Я написал, что комментарий оставил не я. Жора написал, что не я – тот, кто написал, что это не я.

Я не выдержал и разбил Жоре физиономию. Обычно коллеги били Жору брезгливо – ногами, но я в силу природной демократичности набил рожу. Сайт пришлось закрыть.

Жора сидел на кухне и с горя слушал SovMusic. Он подпрыгивал на стуле, подпевая и размахивая рукой, в которой предполагалось быть шашке, но в наличии имелась лишь пустая рюмка. Ну и денек сегодня – куда ни плюнь, всюду музыканты.

– И в битве упоительной, – заливался Жора, – лавиною стремительной, даешь Варшаву, дай Берлин, уж врезались мы в Крым.

– Врезались, – донеслось откуда-то из угла. – Еще неизвестно, чем эта история закончится.

– Ничего, – говорю, – с нами Ворошилов, первый красный офицер.

– Сумеет кровь пролить за СССР, – подхватил Жора.

– Мне невыносимо общаться с подонками общества, – забрюзжал голос из угла.

– Вообще-то час дня, – сказал я.

– Я пью тогда, когда того пожелаю. И никому не обязан давать отчета. Тем более нравственно опустившимся персонам, – произнес новоявленный аристократ духа, переместившись из угла к столу, на который я выставил две бутылки пойла с этикетками дагестанского коньяка.

– Час дня, – повторил я, – а меня, Троеглазов, уже дважды обозвали подонком. Ты слышал, что бывает с человеком, которого целый месяц называют свиньей?

– К тебе эта лемма неприменима, твое нравственное падение обрело законченные, я бы сказал совершенные, формы. Падать тебе больше некуда.

– Ошибаешься. Возвышаясь, ты непременно во что-то упрешься, а возможности для падения безграничны, как дары природы. Нужно только уметь ими воспользоваться.

У Жоры торчал его приятель – Леня Троеглазов. Как вы яхту назовете, так она и поплывет. Дайте человеку фамилию Троеглазов – и не ждите, что общество пополнится очередным обывателем. Троеглазовы не могут быть обывателями. Они герои. Или сумасшедшие. Или сумасшедшие герои. Впрочем, Леня был просто сумасшедшим. Вдобавок к фамилии он носил очки.

«У кого четыре глаза, тот похож на водолаза», – пели одноклассники и скакали на одной ножке. Все очкарики проходили через это. По себе знаю. Но Троеглазов, у которого четыре глаза, – это стопроцентный, можно сказать рафинированный, изгой.

Повзрослев, Леня стал носить монокль. Количество глаз пришло в соответствие с фамилией. Все не без оснований считали его идиотом. Если человеку месяц твердить, что он свинья, человек захрюкает. Если на человека два года смотреть как на идиота, он не то что захрюкает, он залает и закукарекает. К счастью, какая-то гопота расхерачила монокль, чуть не лишив Леню натурального, доставшегося от рождения глаза.

Леня исповедовал коммунизм, вольно трактуя учение основоположников. Можно сказать, он был ревизионистом, а возможно, и ренегатом.

– Коммунизм не означает равенства, – заявлял Леня. – От каждого по способностям, каждому по потребностям. Вот что означает коммунизм. Способностей у меня, честно говоря, с гулькин хрен, но потребности – на самом высшем уровне. Я не какой-нибудь отстой, готовый довольствоваться «Рено Логаном» российской сборки.

Леня довольствовался 41-м «москвичом». Пока не продал его соседу, который по причине поломки собственной машины никак не мог преодолеть две остановки до ближайшего супермаркета. Вырученные от сделки сто двадцать долларов Леня пожертвовал Канарейчику на Святой Грааль, который в этот день благоухал ароматом «Баллантайна».

Троеглазовские рассуждения я находил логичными. Они вполне укладывались если не в теорию, то в практику вождей мирового коммунистического движения.

Но с коммунистами у Лени не срослось. Он, как и автор идеи перманентной революции Парвус, мечтал разбогатеть. Но если Парвус перманентно богател, то Троеглазов перманентно впадал в нищету. Коммунисты его прогнали. За бытовое разложение и неотроцкизм. Леня продолжал считать себя коммунистом в душе и бизнесменом на деле.

– Богатеть нужно сразу, – говорил Леня. – Сразу и по-крупному. Как Елена Батурина. Взял двести миллионов баксов, накупил цементных заводов, потом продал за восемьсот. Хуяк – и шестьсот лямов в кармане.

– В чем проблема? – спрашивал я. – Наскрёб сто двадцать рублей. Купил пол-литра. После одиннадцати продал за сто пятьдесят. Хуяк – и три червонца как с куста.

Для верности Леня покупал литр и к одиннадцати ужирался в стельку.

Пока что самым успешным коммерческим проектом Троеглазова было устройство в «Питпродукт». Его нарядили человеком-бутербродом и отправили на Невский. Я сочинил ему кричалку:

 

Пит! Пит! Пит!

Жри, буржуй, и будешь сыт.

 

Рифмы на слово продукт я не придумал, но кричалка Лене понравилась. Правда, дело не заладилось. Сначала Леня возомнил себя буржуем, обожрался халявной колбасой и полдня провел на горшке в ближайшей «Идеальной чашке». Потом он свернул с Невского и подрался с коллегой-гамбургером. Обоих уволили к чертовой матери.

Неудачник – это судьба. Британский ученый Ричард Уайзмен провел эксперимент. Он роздал подопытным газеты и попросил посчитать в них фотографии. В эксперименте участвовали люди двух типов: считавшие себя везунчиками и считавшие себя законченными неудачниками.

Неудачники долго считали и в итоге все равно ошибались. А везунчики выполнили задание за несколько секунд. Потому что на первой полосе газеты было помещено небольшое объявление: «Прекратите считать, в этом выпуске 43 фотографии».

Ричард Уайзмен отпустил везунчиков и дал неудачникам еще один шанс. На этот раз в середине газеты красовалось довольно крупное объявление: «Прекратите считать. Скажите, что вы увидели это сообщение, и получите 250 фунтов».

За деньгами не подошел ни один.

Троеглазов не заметил бы объявления, занимай оно хоть всю первую полосу. Иногда мне казалось, что я тоже не заметил бы.

– Ты не смотрел замечательную программу с философом Гугиным? – спросил меня Леня.

– Я не смотрю телевизор.

Троеглазов оскорбился:

– Типичное мелкобуржуазное эстетство.

– Я не эстет. Как говорил Швейку повар-оккультист, все эстеты – гомосексуалисты, это вытекает из самой сущности эстетизма. А я не гомосексуалист. Жора знает.

– Проехали, – сказал Жора.

– Поехали, – сказал я и выпил. – И чем тебя поразил философ Гугин?

– Он рассуждал о детях. Я считаю, что дети – очень важная тема, – с вызовом произнес Леня. – Это наше будущее. Вот, скажем, сын у меня пристрастился говорить блин. Отучаем– отучаем – без толку. Может, пройдет?

– Конечно, – говорю, – скоро будет говорить бля.

– Скорей бы, – сказал Леня. – Но Гугин говорил о детях в разрезе духовности. Доказывал, что они рождаются в результате соития Святаго Духа с евразийской идеей.

– Могу себе представить.

Троеглазова слегка переклинило:

– Никогда не прощу таким как ты развала Союза.

– Леня, я к этому блудняку решительно не деепричастен.

– Где ты был, когда разваливали страну?

– На лекции. Или в кабаке. Не исключено, что с бабой.

– А почему не на баррикадах?

– Их вроде не было. Да и чего мне там делать? – Я зевнул. – Честно говоря, плевать я хотел на твой Союз.

– Как можно так говорить! – забасил Троеглазов.

Сговорились они все, что ли? Не иначе.

– У моего отца, между прочим, есть медаль, – заявил Леня. – «Изобретатель СССР».

– Он чего, – говорю, – СССР изобрел?

– А ты в армии служил? – завопил Леня, опрокинул рюмку и вслед за этим опрокинулся сам.

– Нет, – говорю, – не довелось.

– Только армия может сделать из сопляка настоящего мужчину, – прокричал Троеглазов откуда-то из-под стола.

– Знаю. Мне говорил об этом на сборах старший лейтенант Шиман, когда вопреки субординации огреб трендюлей от прапорщика Суслопарова.

Троеглазов, наконец, сомкнул все свои многочисленные очи и вырубился.

Я разлил на двоих.

– Странно. Где б я ни появился, всюду создаю напряженность.

– Есть такой момент, – согласился Жора.

– Мне кажется, я больше похож на отмокший кабель, чем на высоковольтную линию.

Жора и с этим согласился.

– Ладно, – говорю, – у меня к тебе дело. Собираются сносить дом какого-то Мудохлебова.

– Знаю, – сказал Жора, – я молчу про это за семьдесят фунтов.

– Слупи со своих говностроителей еще семьдесят и покричи, чтобы сносили быстрее.

Канарейчик состроил мрачную физиономию, почти как Перкин:

– Я не могу рисковать профессиональной репутацией за семьдесят фунтов.

Я пожал плечами:

– Слупи двести.

– Пожалуй, хватит ста пятидесяти.

Мы пили молча. Жора, заткнув себе рот в профессиональном плане, стал неразговорчив и в жизни. Мне тоже было лень чесать языком. К тому же я изрядно поднабрался. Видимо, этим и был вызван совершенно нехарактерный для меня вопрос.

– Жора, почему так погано кругом? – спросил я. – Ответь мне, мудрец, молчащий оптом и в розницу.

– Страна такая.

– Думаешь, ничего нельзя изменить?

– Послушай. Когда-то, в старших классах, некоторую часть лета я проводил в деревне. И в какое-то лето все увлеклись мопедами. Точнее сказать, одним мопедом.

Канарейчик вздохнул, я тоже вздохнул, и мы хлопнули. Я подивился, с чего он так разболтался. Наверное, в самой зачерствевшей душе какая-нибудь дрянь да скребется.

– Тот мопед был чудесным, – продолжал Жора. – Самый что ни на есть доморощенный. То есть собранный из всякого хлама и слепленный из дерьма. Даже я на нем ездил. Хотя всем своим видом выражал глубочайшее презрение к этой забаве, поскольку читал Кнута Гамсуна. Ты читал Кнута Гамсуна?

– Читал. В детстве.

– Я тоже. Увлечение норвежским романтиком, впрочем, не распространялось так далеко, чтобы заехать в соседнюю деревню, где водились девушки. Да, честно говоря, до соседней деревни мопед и не доезжал. К тому же мопед вряд ли придал бы мне нечто романтическое. Подробностей не помню. Помню, что ноги нужно было держать на какой-то деревянной перекладине, а все остальные части тела тряслись, как у припадочного. Естественно, мопед все время ломался. Мы его все время чинили. Нам казалось, что нужно заменить поршень или цепь, и он поедет, и будет ехать хотя бы полчаса. Ничего подобного не случилось. По-моему, безысходность мы осознали через месяц. Хотя лет нам было очень немного. Мы еще в школе учились.

Жора замолчал.

– И чего? – спросил я.

– То же и со страной. Не будет здесь нормально. Никогда. По той же причине, по которой не ехал наш мопед. Это невозможно. Противоречит всем законам мироздания. Впрочем, тебе переживать нечего. Ты же у нас вроде сатирика, тебе – чем хуже, тем лучше.

– Я где-то прочитал, что сатира – занятие одинокое, ибо никто не может достоверно описать дурака не заглянув в собственную душу. Мы живем в эпоху, когда мачо не плачут. Когда мерилом всего является успех. Никому неохота заглядывать в чью-то душу, а тем более искать там дурака.

– Ты пессимист, – сказал Жора.

– Больше всего на свете презираю оптимистов. Мы готовы верить в других по той простой причине, что боимся за себя. Мы приписываем ближним те добродетели, из которых можем извлечь выгоду для себя, и воображаем, что делаем это из великодушия. Ты хвалишь своих говностроителей, потому что тебе хочется верить, будто они будут содержать тебя вечно.

– С чего вдруг тебя страна заинтересовала?

– Не беспокойся. Интерес – чисто спортивный. Есть я, есть девочка Настя, остальное меня не волнует. Я, как Веничка Ерофеев, ищу уголок, где нет места подвигу.

– Мещанин, – донеслось из-под стола. – Он бессмертен, он живуч, как лопух. Мещанство – проклятие мира, оно бесконечно размножается и хотело бы задушить всех своими побегами, – Троеглазов, извиваясь ужом, с апломбом сокола шпарил цитатами из Горького. – Мещанство есть жадная трясина, которая засасывает в липкую свою глубину любовь, поэзию, мысль, науку. Этот болезненный нарыв на могучем теле человечества совершенно разрушил личность, привив ей яд нигилистического индивидуализма.

– Заткнись, – не выдержал Жора.

– Пусть говорит. По-моему, забавно.

– Всегда был, есть и буду человекопоклонником, – пробормотал Троеглазов и вырубился окончательно.

– Горько на него смотреть, – сказал Жора.

– Максимально горько.

Святой Грааль опустел. Жора предложил сбегать до магазина. Я отказался.

Назад: XI
Дальше: XIII