– Когда мы снова пойдем на телевидение? – спросила Настя.
– Когда позовут.
Настю позвали через два дня. Через день снова позвали. И уже не останавливались.
Меня, разумеется, игнорировали. Я все понимаю. Настя – это Сарпинский. А Сарпинский – персонаж отрицательный. Подонок, каких мало. А я зануда, вещающий прописные истины про толерантность. Таких в одном «БАНане» десятки, если не сотни. Конкуренции с Сарпинским мне не выдержать.
Стаи мальчиков и девочек на моих глазах приходили в журналистику и добивались успеха. Обгоняли меня, как стоячего. Но все-таки обидно, когда тебя обходит на вираже один из твоих псевдонимов.
– Обижаешься, что не приглашают? – спросила Настя. – Я могу замолвить за тебя словечко.
Мне захотелось ее ударить. Я сдержался. После чего молчал два дня.
Я думал, без моих указаний она провалится. Без моих указаний получалось гораздо лучше.
Настя отбросила сантименты. Общалась со свойственной звездам развязностью:
– Нужно написать парочку текстов. В качестве фона к следующей передаче.
А потом Настя заявила:
– Лена говорит, что ты пишешь слабо. Может, стоит подключить других авторов?
– Кто такая Лена?
– Редакторша с телевидения. Ты ее знаешь.
Я сказал Насте, чтобы она собирала вещи и выметалась. Она собрала вещи и ушла.
В одной серьезной медико-психологической книге я читал интересные вещи. Женщины впадают в депрессию гораздо чаще мужчин. Потому что они любят пережевывать свои мысли. А мужчины более склонны к действию. Поэтому они гораздо чаще попадают в тюрьму.
Я не склонен к действию. И постоянно пережевываю мысли. И столь же постоянно впадаю в депрессию. Выходит, я женщина. По крайней мере человек с ярко выраженным женским началом. Гораздо более ярким, чем у Насти. Мне кажется, это повод впасть в депрессию.
Впрочем, тюрьма мне тоже светит. Небольшое, но утешение.
Через час позвонила Наташа и позвала меня в передачу. Я отказался и повесил трубку. Наташа перезвонила. Пришлось идти.
Она встретила меня на входе. Лично. Хотя обычно встречают специально обученные девочки на побегушках. Что-то случилось.
– Извини, – сказала Наташа.
– За что?
– За Настю. За твоего гребаного Сарпинского.
– Это вы его раскрутили, – заметил я. – В моих руках он был управляемым.
– Теперь неважно, кто виноват.
– В чем виноват?
– Вчера убили шестнадцать армян. Во главе с каким-то Саркисом.
Я вспомнил Саркиса. Может, не тот? Впрочем, к чему обольщаться? Я тут ни при чем – это главное.
– Никаких сарпинских у нас больше не будет, – говорила Наташа. – Мы и так с ним подставились по полной программе. Думали, рейтинг, а получилось…
Я не слушал. Думал, чего бы такого сказать позаковыристее. В эфире.
Я рассчитывал на сегодняшний эфир. Я должен быть в ударе. Первый раз в жизни буду говорить искренне. Гнев, прорвав плотину безразличия, польется из моей души бурным потоком.
В эфире я был – как всегда.
Потом мы сидели с Наташей и пили кофе. Вернее, она пила кофе, а я, разумеется, коньяк.
– Ты меня удивил, – сказала Наташа.
Я поинтересовался, чем именно.
– Мне не удалось тебя расшевелить.
– Я плохо говорил?
– Ты говорил нормально, – Наташе хотела еще что-то добавить, но не решалась.
– Продолжай, – говорю, – не стесняйся.
– В тебе не было ничего человеческого. Ни сочувствия, ни возмущения.
– Почему я должен кому-то сочувствовать? А тем более возмущаться?
Наташа заказала сто граммов мартини. Почему-то они все уверены, что вермут – благородный напиток. Нет, не все. Настя не пьет мартини.
– Может быть, ты и прав, – сказала Наташа. – Ты же не знал убитых.
– Я их знал.
– Кого?
– Этих армян. И Саркиса.
Я долго и прямо смотрел Наташе в глаза. Потом улыбнулся. От умной и находчивой Нэлли Прозоровской не осталось и следа. Передо мной сидела растерянная провинциалка Наташа Павлюк. Еще и мартини этот идиотский…
– Ты шутишь?
– Обычно я шучу остроумнее.
Наташа молчала. Не знала, что спросить. За такую паузу в эфире ее выгнали бы с работы.
– Откуда ты их знал?
– Саркис хотел меня замочить.
– За что?
Я промолчал.
– Но ты… – Наташа запнулась.
– Я не имею к этой истории ни малейшего отношения.
– Ты уверен?
Черт бы побрал этих умных женщин. Я понял, что она имела в виду. Конечно, имею. Я имею к этой истории самое непосредственное отношение. Это я придумал мудака Сарпинского. И еще кучу мудаков. Я имею отношение ко всему, что у нас происходит.
И что дальше? Я не могу все бросить. Вернее, могу, но не хочу.
Я сказал, что мне нужно домой.
– Тебе не нужно домой, – сказала Наташа. – Ты просто не хочешь быть со мной.
Это правда. Не хочу.
Я сидел дома. Точнее, я сидел в интернете и пил коньяк. Писал комментарии к собственным текстам. Убивал время и ждал, когда вырублюсь.
В дверь позвонили. Настя!
Я побежал открывать. Честное слово, побежал. В одном тапке. Распахнул дверь и уперся головой в чью-то грудь. На пороге стоял огромный лоснящийся скинхед. От него веяло злобой.
– Я – Мясник, – сказал скин.
Я не нашелся что ответить. Он источал опасность. Я ощущал ее запах.
– Ну что, крыса? – спросил Мясник. – Пришел час расплаты?
У Саркиса было страшно. Очень страшно. Но все-таки там была надежда. Было в этих армянах что-то театральное. Тогда мне казалось, что я сплю и усилием воли могу заставить себя проснуться. Сейчас я был наяву. От яви разило кожей и потом.
Мясник, отпихнув меня, по-хозяйски вошел в квартиру. Прошел на кухню. Сел за стол.
Я молился. Второй раз в жизни. В первый раз я молился на военных сборах.
Мы грузили снаряды в кузов грузовика.
– Аккуратнее, идиоты, – орал подполковник. – Вы хоть понимаете, что вы грузите?
Мы понимали, что грузим снаряды. 1946 года выпуска.
– Это ж снаряды! – не унимался подполковник. – Взрывателем об гвоздик – и разнесет всех к ебеней матери. Один рванет, детонация – и всю часть разнесет к ебеней матери.
Мы бережно передавали друг другу ящики. Снаряды нужно было отвезти на полигон, где уже стояли три пушки. Подполковник спросил, кто хочет остаться на ночь охранять пушки и снаряды. Я вызвался. Ночь на свежем воздухе – это лучше, чем ночь в казарме. У меня нашлось двое единомышленников.
– Поедете в кузове, – сказал подполковник, – вместе со снарядами.
Дело оставалось за малым – найти шофера. Имеющийся был абсолютно бухой.
Меня послали в общежитие искать шофера. Дали пару наводок.
Первый шофер сказал, что я опух и что он уже жахнул пива. Второй шофер спал. Прапорщица, оказавшаяся его супругой, отказалась будить мужа и предложила мне выпить водки. Я не отказался. Для поддержания разговора спросил, указывая на шофера:
– Устал, наверное? Со смены?
– Какое там, – сказала прапорщица. – Четвертый день бухает.
Передо мной во весть рост встала моральная дилемма. Я не стукач. Я не могу прийти к подполковнику и сказать, что все шоферы ужрались в стельку. В то же время я не могу прийти к подполковнику без шофера.
Обстоятельства всегда сильнее человека. Я стал стукачом.
К счастью, подполковник отреагировал совершенно спокойно:
– Я так и знал.
Видимо, подобная ситуация была в порядке вещей.
Подполковник ушел и вернулся с тем шофером, который жахнул пива. Тот посмотрел на нас мутными глазами:
– Залезайте в кузов. Будет вам, суки, Кэмел Трофи.
Шофер сдержал свое обещание. Он гнал с какой-то совершенно невероятной скоростью по какой-то совершенно невероятной дороге, в сравнении с которой бездорожье Кэмел Трофи – гладкий, неделю назад положенный асфальт, на котором украли не более 30 %. Нас подбрасывало на ухабах и мотало из стороны в сторону на поворотах. Вскоре один из ящиков в верхнем ряду подозрительно зашатался. Ящики, как и снаряды, были сорок шестого года выпуска. Успели малость подгнить.
Наконец ящик сломался, и снаряд с самого верха шарахнул о днище кузова. Самым что ни на есть взрывателем. За ним посыпались десятки других снарядов. Они летали по кузову, с ужасающим звуком ударяясь взрывателями о стены, гвоздики и наши ноги. Сначала мы попытались их выловить. Вскоре осознали свою наивность.
Нас было трое. Каждый готовился к смерти по-своему.
Один свихнулся. Он громко смеялся и орал бессвязные милитаристские фразы:
– Кумулятивный пошел… батарея, осколочным… прицел сто двадцать…
Второй тоже свихнулся. Он затянул песню про четыре трупа, которые дополнят утренний пейзаж, и молодую, которая не узнает про судьбу его конца.
Я молился.
Теперь я сидел напротив Мясника и снова молился. А что я мог сделать? Кричать и звать на помощь? Это невозможно. Я гордый. В своем понимании, конечно, но гордый. Я могу кричать от боли, но не от страха.
Я молчал. Молился.
Мясник подошел и склонился надо мной. Я вжал голову в плечи.
Он хлопнул меня по спине и, улыбнувшись, протянул руку:
– Уважаю.
Моя ладошка утонула в его лапище.
– Хорошую бузу вы с девкой затерли.
Я вопросительно поднял брови.
– Ты меня дураком считаешь? – спросил Мясник.
– Нет, – ответил я. Настолько поспешно, что никаких сомнений не оставалось: именно дураком я его и считаю.
– Мы давно просекли, что ты наш.
Мясник уселся за стол и брезгливо покосился на коньяк.
– Кстати, наши считают, что тебе нужно меньше пить.
Где-то я уже это слышал. Впрочем, неважно.
– Кто это ваши?
– «Русский вызов». Слыхал про такой?
– Нет. Похоже на службу такси.
Глаза Мясника налились кровью. В голове заскрипело. Видимо, я обнаглел раньше времени.
Из мясничьей глотки полилось какое-то харканье. Вскоре я догадался, что он смеется.
– Больше так не шути.
Я пообещал, что не буду.
– Мы знаем, что вы с девкой хача завалили.
Я поморщился. И от «хача», и от того, что знают.
– И за арами мы следили.
– Это вы их? – Я сделал неопределенный жест рукой.
– Что? – искренне удивился Мясник.
– Ничего, – сказал я, опять слишком поспешно.
– Их что? – На этот раз пришла очередь Мясника неопределенно жестикулировать.
– Типа того.
– А я и не знал.
Мясник хлебнул коньяка из бутылки. Он напоминал мне Гургена.
– Короче, – сказал Мясник и надолго замолчал.
Я решил его подтолкнуть:
– Ну.
– Тебе нужны деньги. Поэтому ты пишешь фуфло в честь хачей. Но в душе ты наш. Пора делать выбор. Пошли.
– Куда? – спросил я.
Вопрос был явно лишним. Я и так понимал: в «Русский вызов». Еще я понимал, что зря принял его за идиота. В принципе, про деньги он сформулировал верно. Про душу, конечно, нет. Хотя кто же в ней разберется?
На свежем воздухе Мясник начал говорить и оказался занятным рассказчиком. Он знал около сотни синонимов к слову мигрант, половину из которых сложно было уложить в прокрустово ложе пресловутой 282-й статьи.
В детстве его выгнали из музыкальной школы – «сам знаешь почему». Я не знал, но догадывался. Потом какие-то кавказцы выгнали с работы его младшего брата, который в итоге сторчался и умер. Правда, как следовало из рассказа Мясника, сторчался он задолго до изгнания с работы, а кавказцев звали Витя и Коля.
Но, по собственному признанию, в мозгу Мясника переклинило. Он прочитал «Майн кампф» и какую-то «Исповедь росса», после чего немедленно создал братство «Славянское руно».
– Почему руно?
– Не знаю. Нора Крам посоветовал.
Мне казалось, я давно – вернее недавно – потерял способность удивляться. Но ноги сами собой остановились, а голова повернулась в сторону Мясника.
– Нора?
– Ты его знаешь.
Я не понял интонации – полувопросительная-полуутвердительная.
– «Славянское руно» не зарегистрировали, – продолжал Мясник. – Сказали, что руно – экстремизм. Руно разжигает.
– Это, – говорю, – правда. Руно разжигало в аргонавтах невероятные страсти.
– Потом расскажешь, – нетерпеливо перебил Мясник. – Мы подали жалобу в Страсбургский суд. Европейские эксперты говорят, что дело выгорит.
– Что за эксперты?
– Лоран Блан из Сорбонны, Лесли Фердинанд из Оксфорда и профессор Донадони из Болонского университета.
– Сомнительные, – говорю, – эксперты. Уж не Нора ли присоветовал?
– Он самый, – Мясник хмыкнул по-шариковски. – Пока суд да дело, назвались «Русским вызовом». Как только дело в Страсбурге выгорит, снова станем руном.
Мы подошли к высотке. Бывшее рабочее общежитие.
– Здесь у нас штаб-квартира, – сообщил Мясник.
– Прямо здесь?
Я имел право на удивление. Все рабочие общежития давным-давно заселены теми, против кого направлено идеологическое острие всевозможных славянских братств и дружин.
– Прямо здесь, – подтвердил Мясник. – В логове врага.
У входа в подвал стоял часовой. Мне вспомнился рассказ про мальчика, которого другие дети, играя в войнушку, оставили часовым и забыли. И он стоял на часах, пока не умер с голоду.
Или нет? Нет. Пока какой-то офицер не освободил его от данного слова.
– Бабай, – сказал часовой, которому, судя по раскормленной физиономии, голодная смерть не грозила.
Я подумал, что бабай – недостаточно солидный пароль для столь солидной организации. Мясник и часовой уставились на меня и молчали.
Я развел руками:
– Я не знаю отзыва.
– Какого отзыва?
– На пароль.
– Какой пароль?
– Ну бабай.
– Бабай – это я, – сказал часовой. – Кликуха такая.
– Не кликуха, а партийный псевдоним, – поправил Мясник.
Я представился.
Штаб-квартира располагалась в довольно большом зале с тремя тренажерами. Она показалась мне если не голливудской, то все же какой-то киношной.
На стене висело громадное полотнище с изображением Перуна. О том, что изображен именно Перун, я догадался по надписи «Перунъ». Сам грозный славянский бог походил скорее на Нептуна, имел длинную, как у Черномора, бороду, трезубец, а лицом поразительно напоминал Мясника.
На противоположной стене висела стилизованная свастика, на четырех концах которой сидели второстепенные славянские божества – Ярило, Велес, Даждьбог и загадочный Поелика. Напротив входа красовался плакат: «Перун + Адольф = Славянское руно». Видимо, плакат терпеливо дожидался решения Страсбургского суда.
Из-под штанг вылезли соратники Мясника, оказавшиеся Дучей и Компотом. Этих я вспомнил – видел во время стрелки с армянами. Вскоре, покинув пост, к нам присоединился Бабай. Мы прошли в раздевалку и уселись за стол, на котором стоял электрический самовар, накрытый кирзовым сапогом.
– Это теперь наш идеолог, – представил меня Мясник.
– За знакомство, – улыбнулся Компот и достал маленькую.
Мясник метнул в него гневный взгляд, каким бог Перун некогда метал гром и молнии в наших провинившихся предков.
– Ты чего? – забормотал Компот. – Я специально для гостя.
Гость, разумеется, не отказался.
Мясник с товарищами затянули, как они выразились, молитву-программу.
– Это еще что за фигня? – строго спросил я. Водка, надо сказать, врезалась в мозг моментально.
Говорят, начальственный тон безотказно действует на представителей восточных народов. Значит, скины определенно срослись со своими врагами. Мясник как-то обмяк и жалобно посмотрел на меня, будто хотел сказать: «Не надо бы так при подчиненных». Вслух же сообщил, что программа-молитва составлена на церковно-славянском. И в нее могли вкрасться отдельные неправильные идеи, поскольку смысла ее он не понимает.
– Это неудивительно, – сказал я и для пущей важности встал. – Потому что смысла в ней нет.
– Да ты че! – воскликнул Дуча.
– Это просто тарабарщина. Я изучал древнерусский в университете и могу судить.
– Да ты че! – воскликнул Дуча.
– Я уже догадываюсь, кто составил молитву-программу, – я повернулся к Мяснику. – Правильно?
– Ну да, он. Нора.
Мясник покраснел. Я не верил своим глазам. Впрочем, интересы дела не позволяли щадить чьи-либо чувства.
– Ваш Нора – шарлатан и прохвост.
– Да ты че! – воскликнул Дуча. В отличие от своего итальянского прототипа, он не блистал красноречием.
– Программу-молитву я перепишу. В ближайшее время. А теперь слушайте.
Я припомнил чеченского писателя Германа Садулаева и закатил программную речь:
– Ответьте мне, господа, кто приезжает к нам?
– Хачи! – воскликнул Дуча.
– Предположим. Но кто они?
– Хачи! – воскликнул Дуча.
– Заткнись, – сказал я. – Восточные народы консервативны по природе. Они чтут родовые связи, сорваться с места для них – дело исключительное, почти небывалое.
– Оно и видно! – закричал Дуча.
– Не перебивай! – рявкнул Мясник.
– Любой этнолог, – заявил я, – подтвердит вам справедливость моих слов. Хотя бы основоположник дуалистической концепции этноса Юлиан Владимирович Бромлей.
Бромлей не произвел на слушателей впечатления. Чего я, правда, сунулся с этим Бромлеем?
– Отставить Бромлея, – с чего-то меня потянуло на военную фразеологию. Хотя понятно, с чего. С водки, конечно. – Правильность моей теории мог бы подтвердить Лев Николаевич Гумилев.
Аудитория выразила одобрение энергичными кивками. Несмотря на подозрительное имя Лев, великий пассионарий пользовался авторитетом.
– Так вот. Представитель восточного этноса может сорваться с насиженного места и приехать сюда только в одном случае. Если он был исторгнут своим сообществом. Нарушил правила, традиции, устоявшиеся нормы поведения. Именно эти люди и приезжают сюда. Не лучшие, но худшие.
Я почувствовал, что запас мыслей и эмоциональный заряд, основанный на жалких 250 граммах, заканчиваются, и поспешил закруглиться:
– Непрошеным гостям мы объявляем беспощадную войну, товарищи!
Слушатели вяло поаплодировали.
– Чет я не понял, – сказал Дуча.
– Да, как-то уж слишком умеренно, – подтвердил Мясник.
– Нужно посвящение, – уверенно заявил Компот.
Я согласился. Еще чуть-чуть не мешало бы.
Я ошибся. Ритуал посвящения не предполагал выпивки. На меня нацепили простыню с прорезью, нахлобучили на голову поварской колпак и молча поводили по груди трезубцем, который стоял в углу вместе со шваброй. Аргонавты определенно путали Перуна с Нептуном. Молчание, как я догадался, объяснялось тем, что Мясник постеснялся твердить галиматью на ложноцерковно-славянском от Норы Крам.
– Следующее собрание через неделю, – объявил Мясник. – Расходимся по одному. Сара уходит первым.
– Сара?
– Надо же тебя как-то назвать. Ты же Сарпинский, будешь Сарой.
– Вообще-то, – говорю, – Сара – это еврейское имя. Причем женское.
– Против евреев мы ничего не имеем, – удивился Мясник.
– А против женщин – тем более. Я понял.
По пути домой я остановился у фруктово-овощного ларька. Изучил меню. «Персики инжырные сладкей».
Надо обязать продавцов загонять слова в Word и проверять орфографию. Это ведь несложно.
Или они просто прикалываются? Дескать, мы тоже по-олбански. Мы тоже продвинутые юзеры.
Наверное, от излишних переживаний и коньяка с водкой я начал мыслить вслух. Как некогда с ментами.
– По-олбански было бы персег ынжырный, – сказал среднего возраста мужчина со среднего размера усами.
– А сладкей? – зачем-то спросил я.
– Возможно, сладкей – это сравнительная степень. Более сладкий, чем соседний инжирный.
– В смысле – сладкее? Я понял. Вопросов больше нет.
Господи, к чему я вообще обо всем этом думаю?
В магазине я спросил коньяк.
– Армянский?
– Интернациональный!!!