Книга: Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью
Назад: Губительница кассовых сборов
Дальше: Она идет на войну

Годы войны

Мы поселились в любимом американском отеле Ремарка Sherry-Netherland на 5-й авеню и тотчас позвонили Дитрих в Universal. Разговаривали с ней по очереди: мать хотела услышать каждого из нас, желая убедиться, что приехали все. Конечно, я была без ума от радости. В голову невольно закрадывалась мысль: в Европе бушует война, мать наверняка застрянет в Америке и мне не придется все время возвращаться. И когда настал мой черед говорить с ней, мать не услышала от меня жалоб на вынужденный отъезд из Старого Света.

– Мутти, это чудесно. Все чудесно! Ты знаешь, а ведь сейчас Всемирная выставка! Да, именно здесь, в Нью-Йорке. Можно нам остаться и посмотреть ее, ну пожалуйста!

– Ангел мой, вы все можете остаться. Никакой спешки нет. Съемки идут трудно. Это маленькая студия, не Paramount. Режиссер Джордж Маршалл очень мил, так что все в порядке. Несколько песен мне очень нравятся, и в Стюарте что-то есть – пока не разобралась, что именно, но он так мил. – После некоторой заминки мать добавила: – Не говори об этом Бони, ты же знаешь, какой он ревнивый, совсем как Джо. Дай трубку Папи, я ему скажу, где получить деньги, чтобы все вы могли пожить в Нью-Йорке.

Мы с Тами провели целый вечер на выставке. Как и в прошлом году в Париже, здесь было представлено абсолютно все, на сей раз с налетом американской сентиментальности. Я даже уговорила Бони пойти с нами. Он грустил, на то было много веских причин, и я предлагала посетить то один павильон, то другой, надеясь развеять его грустные мысли. Отец тоже пребывал в мрачном настроении. Тами, конечно, тотчас же вообразила, что она причина его горестных переживаний, и дрожала.

Когда мы наконец прибыли в отель в Беверли-Хиллз, мать уже обеспечила нас жильем. Сама она жила в частном бунгало, Ремарк поселился напротив, у отца был номер в основном здании отеля, мы с Тами жили в соседних одноместных номерах.

Меня уже дожидалось послание от Брайана, доставленное с нарочным. Он писал, что женился на славной женщине, которая, несомненно, осчастливит его навеки, сожалел, что меня не было на их свадьбе, поздравлял с возвращением домой в надежде на скорую встречу. Я еще раз просмотрела письмо и нашла ее имя… о, сама Джоан Фонтейн. Она, несомненно, славная, ведь ее сестра играла Мелани в «Унесенных ветром».

О Дитрих снова кричали заголовки газет, «Дестри» предрекали большие кассовые сборы. Живописалась «пламенная страсть», захватившая главных героев фильма, песня «Посмотрим, что получится у парней из задней комнаты», написанная для этого фильма, обещала стать хитом. Отдел рекламы пребывал в эйфории. Пастернак, гений-новатор Universal, и в этот раз сделал свое дело! Дитрих снова оказалась в зените славы, но слава уже утомляла ее. Мать привыкла к безразличному отношению в Европе к «нетрадиционному семейному укладу», но в Америке все обстояло иначе. Попытки сохранить что-либо в тайне от дотошной американской прессы чреваты скандалом, особенно если утаивается что-либо связанное с вопросами морали.

– Ах, эти ужасные пуритане, – сетовала мать. – В Америке их не счесть. Неужели все пошло от скверных людей, приплывших сюда на кораблях? Тех самых, что впервые отпраздновали твой любимый День благодарения?

Поскольку теперь рядом с Дитрих скопилось слишком много «мужей», она взялась за Ремарка, пытаясь убедить его, что Нью-Йорк – самое подходящее место для «блестящего писателя», а вовсе не культурная пустошь под названием Голливуд, но ничего не добилась. Тогда она сосредоточила свои усилия на том, кем научилась помыкать, и отослала на восток отца с собакой и Тами. Мне позволили остаться, и я радовалась, что избежала «чистки».

Мы с моим новым охранником проводили отца с Тами на вокзал. В машине отец прочитал мне одну из своих лекций о хорошем поведении, верности долгу вообще и дочернему в частности, и, когда мы приехали, все темы были исчерпаны. Он поцеловал меня в щеку, похлопал по плечу, дал Тедди команду «вперед» и при посадке в поезд долго спорил с проводниками. Мы с Тами обнялись на прощание.

– Тами, милая, прошу тебя, будь осторожна. Если отец тебя обидит, если тебе будет нужна моя помощь, позвони, обещай, что позвонишь, – шептала я ей на ухо с наивной верой в то, что Тами прибегнет к моей помощи или что я и впрямь смогу ей помочь.

Я долго махала им вслед, полагая, что Тами и Тедди еще видят меня. А встретились мы лишь через четыре года и целую жизнь, если говорить о пережитом.

Так разрешилась одна проблема. А потом мать вызвала свою Пиратку и прибегла к услугам ее Носорожихи. Она поселила эту женщину и своего «обожаемого Ребенка» – вдвоем! – на задворках отеля в одной из квартир, расположенных над гаражами. Отныне я видела мать только в заранее назначенные часы. Все мое время посвящалось завершению учебы в классе, в котором я предположительно находилась. Моей учительницей была некая дама, являвшаяся к десяти часам утра. Она пила кофе, открывала несколько книг по любимым мною предметам, которые мне хорошо давались, и уходила после приятного, и к тому же хорошо оплаченного, визита.

Ремарк, как и прежде, вел днем затворнический образ жизни, принуждая себя писать, а вечером, перед возвращением матери со студии, рвал все написанное. Ремарк жил для того, чтобы услышать шум машины матери, подъезжающей к дому, телефонный звонок Марлен с известием, что она одна и ему дозволяется, прокравшись через дорогу, заключить ее в объятия. Порой Дитрих возвращалась домой очень поздно, особенно по субботам, вернее, она возвращалась лишь вечером в воскресенье, и я сидела дома у Ремарка, чтобы ему не было так одиноко и тоскливо. Из всех, кого я знала в юности, лишь Ремарк понимал, что я не была ребенком для матери, вернее, она не считала меня ребенком с шести лет. И действительно, кто мог обвинить ее за страсть к субботним развлечениям? Половина женщин в Америке отдала бы все на свете, чтобы побывать там, куда приглашали Дитрих по субботним вечерам. Ремарк страдал не только потому, что его полностью отвергли, как и Джо, он ненавидел сам себя за безоглядную любовь к Марлен, не позволявшую ее оставить. У него была потребность находиться рядом с Марлен, просто видеть ее, слушать ее голос, даже если она рассказывала ему о своей новой влюбленности, что она и делала, да еще просила совета, как превратить мгновения любви в объятиях нового любовника в нечто чудесное и неизведанное.

– Она ждет, что я напишу ей «любовные сцены», завораживающие фразы. Иногда я пишу, и тогда она дарит мне свою чудесную романтическую улыбку и готовит ужин. Кот, какое небесное блаженство – доставить ей радость, – говорил Ремарк, глядя в окно, ожидая возвращения своей Пумы.

Этот прекрасный человек стал трагическим соглядатаем чужой любви – Сирано с Беверли-Хиллз.

По студии поползли слухи: якобы Дитрих, прознав, что Стюарт очень любит героя комиксов Флэша Гордона, заказала его куклу в человеческий рост для Стюарта. Когда слух дошел до Дитрих, она не рассердилась, только посмеялась. Дитрих не изменилась. Она была так же взыскательна к себе, настоящим тираном в своей профессиональной жизни. Но в «Дестри», достигнув приемлемого для нее уровня игры, что она почитала своим долгом, Дитрих позволила себе расслабиться, получить удовольствие от работы. Конечно, этому способствовало то, что, по режиссерскому замыслу, «кассовым» актером был Джим Стюарт. Если картина не принесет больших денег, спросят с него. После «Голубого ангела» с Яннингсом такого с Дитрих не случалось. Теперь, когда все тяготы «звездности» выпали на долю другого, она наслаждалась свободой и легкостью. Дитрих блестяще сыграла свою роль в этом фильме именно потому, что на нее не давил груз ответственности.

Она убеждала режиссера Джорджа Маршалла позволить ей сыграть сцену драки в салуне без дублерши и получила решительный отказ. Дублерш уже пригласили, сцену отрепетировали, и они сыграли бы буйную драку с обычным мастерством. Дитрих и Уну Меркель, растрепанных и окровавленных с помощью соответствующих гримерных средств, показали бы крупным и среднекрупным планом. Дитрих уговорила бы Пастернака согласиться со своими доводами, но опасность, что обе актрисы изувечат друг друга, была слишком велика. Сцену поставили для профессиональных дублерш. Но перспектива неслыханной рекламы, если Марлен Дитрих сама сыграет сцену драки, пересилила соображения осторожности, выдвинутые в качестве аргумента руководством студии. Насколько мне известно, у второй участницы злобной драки соперниц не было ни малейшего шанса уклониться от нее.

Мне никогда не доводилось видеть такого коловращения прессы у съемочной площадки. Обозреватели из журналов Life и Look, с радио, из множества журналов, связанных с кино, уйма фоторепортеров. Само появление Дитрих в вестерне вызвало сенсацию, и она раздувала интерес прессы своей манерой игры, резкой и грубой, при которой все захваты разрешены.

За павильоном звукозаписи оборудовали на всякий случай пункт скорой помощи. Дублерши, готовые прийти на смену, наблюдали схватку с боковой линии площадки. Уна Меркель и Дитрих заняли свои места, камера зажужжала.

– Уна, не мешкай, – прошептала Дитрих, – пинай меня, бей, рви волосы, колоти, потому что я сейчас за тебя возьмусь. – И тут же с искаженным злобой лицом она набросилась на Меркель сзади и повалила ее на пол.

Они пинали друг друга, вырывали клочья волос, царапались, катались по грязному полу, позабыв обо всем на свете, пока не подоспел Стюарт, выливший на них ведро воды.

Маршалл крикнул:

– Стоп!

Последовал взрыв аплодисментов. Пресса назвала эту сцену лучшей дракой в кино со времен «Танни и Демпси». Моя мать оказалась сильнее Уны и насажала этой милой даме множество синяков и кровоподтеков. Но сама драка и сенсационное освещение этого события в прессе сделали фильм «Дестри снова в седле» кассовым – благодаря Дитрих.



Я помогала матери одеться для свидания с романтической «оглоблей» Стюартом, когда без доклада вошел Ремарк и замер от изумления. Дитрих была словно статуя, обтянутая черным шелковым джерси; пьедесталом служила широкая атласная оборка цвета зеленого абсента, который повторялся в короне из мелких, тесно уложенных птичьих перьев на фоне черного тюрбана, – Юнона, балансирующая на зеленоватом пламени.

– Ну и зачем ты явился? – сердито спросила Дитрих.

Я протянула матери ее театральную сумочку с изумрудной застежкой, где лежали пудреница с компактной пудрой Gilbert и портсигар Knight.

– Ты знаешь, что Зигмунд Фрейд скончался в Лондоне от рака?

– Господи, да он только и делал, что болтал о сексе и морочил людям голову, – бросила она на ходу через плечо, подбегая к двери.

Ее «кавалер» уже сигналил снаружи.

Дитрих испытывала стойкое отвращение ко всем формам психиатрии и психоанализа и к тем, кто нуждался в «разговорах на кушетке» с незнакомыми людьми. Она, вероятно, инстинктивно боялась науки, которая вторгалась, углублялась, копалась, извлекала, обнажала – все эти опасные слова, казалось, угрожали микрокосму моей матери.



Моя дорогая подруга стала звездой, настоящей звездой на студии Metro-Goldwyn-Mayer. Я предсказала ей успех и теперь гордилась ею. Сожалела, что ей пришлось крепко перетянуть грудь, и надеялась, что это прошло безболезненно. Не так-то просто изображать двенадцатилетнюю, когда тебе стукнуло шестнадцать. Я видела себя Дороти из «Волшебника страны Оз», Тото походил на моего Тедди, Злую Ведьму я знала, Добрую Волшебницу надеялась когда-нибудь увидеть, как и дом, в который хотелось бы вернуться, а в стране Оз я жила. Не могла вообразить лишь волшебных туфелек: они всегда от меня ускользали.

Уинстон Черчилль стал Первым Лордом Адмиралтейства. Французы заняли выжидательную позицию, целиком полагаясь на линию Мажино. Зима закружилась над Атлантикой, но ничего не произошло. Американские военные корреспонденты, которым не о чем было писать, прозвали войну «дутой». Марлен Дитрих, новая американская гражданка, впервые голосовала на съемочной площадке, где продолжались съемки «Дестри». Она понятия не имела, за кого, за что и почему голосует. Но Дитрих, обдумывающая свой выбор, выглядела очаровательно. Отдел рекламы, организовавший съемку с целью напомнить зрителям, что она уже не иностранка, извлек из этого шоу максимальную выгоду. Американизация «Лолы-Лолы» завершилась.

Премьера «Дестри» состоялась в Нью-Йорке в ноябре 1939 года и имела бешеный успех. Россия вторглась в Финляндию, все отправились смотреть, как Грета Гарбо смеется в «Ниночке», и кое-кто понял, что гримасу мучительной неловкости вряд ли можно расценить как веселье.

В свой тридцать восьмой день рождения мать посетила гала-премьеру фильма «Унесенные ветром». Фильм имел шумный успех на первой премьере в Атланте, и публика уже знала, что ей предстоит увидеть шедевр. Я слышала трансляцию по радио – приветственные возгласы, когда появились Гейбл и Ломбард, охи и ахи, когда проходили нескончаемой вереницей великолепные звезды. То был парад королей и королев Америки! Хотите знать комментарий моей матери по поводу этой вехи в истории американского кино?

– В общем, я видела все! Лесли Говард с оранжевыми волосами. – Она скинула с себя вечернее бархатное платье и переступила через него. Я принялась отмачивать липкую ленту, приподнимавшую грудь Дитрих. – Девушка, которая играет главную роль, ну та, что по уши влюблена в старого приятеля Ноэла, он и красив, и актер хороший, так вот она, эта девушка, очень хороша, но та, что играет святую… глазам своим не верю! И она золовка Брайана? Нет, он такого не заслуживает.

Потом Дитрих произносила много монологов по поводу «Унесенных ветром», но этот был первым.

В Англии ввели систему выдачи продуктов по карточкам. Гитлер планировал вторжение в Норвегию и Данию. Россия захватила Финляндию. А я мечтала о том дне, когда мне будет дозволено надеть черное платье. Я робко попросила об этом мать.

– Что? – возмутилась она. – Дети не носят черное!

Через несколько дней в нашу квартиру на задворках отеля принесли элегантную коробку, на которой значилась моя фамилия. Я разрезала красивую ленту, приподняла крышку, вытащила слой шелковистой оберточной бумаги – и ахнула! Настоящее, ей-богу, настоящее черное платье! Как у взрослых! Такое и Дина Дурбин не отказалась бы надеть! Я примерила платье, и оно пришлось мне впору! С тех пор как мне купили индейский костюм, я не чувствовала себя такой щеголихой! Впервые за всю мою жизнь у меня возникло ощущение, что я выгляжу потрясающе! Я показалась Носорожихе.

– Очень рада, что платье тебе понравилось. – Она улыбнулась. – Я немножко беспокоилась, что не угадаю твой стиль.

И только тогда я поняла, что Носорожиха и купила мне чудесное платье. Смущенная столь дорогим подарком, я выразила ей свою благодарность.

– Как вам удалось уговорить мою мать? – поинтересовалась я.

– Ну уж если тебе так захотелось иметь черное платье, почему бы и нет? – Она засмеялась. – Ты в нем такая хорошенькая. Мы просто не скажем про него Мутти, ладно? Это будет наш секрет.

После истории с лимонадом еще ни один человек из окружения матери не скрывал от нее что-нибудь ради меня. Через неделю я получила первую в своей жизни пару нейлоновых чулок! За ними последовали туфли, черные двухдюймовые танкетки, я и мечтать о таких не могла! Через некоторое время у меня скопилось множество «тайных» сокровищ, и я ждала лишь «тайный» случай, чтобы щегольнуть в обновках. Я была ужасно наивна и не понимала, что за мной ухаживают.

Стоило мне заявить о желании стать актрисой, как щедро одарившая меня Носорожиха, казалось, поставившая себе целью ублажать меня всем, чего бы ни пожелало мое маленькое сердце, дипломатично сообщила об этом матери. Та вызвала одного из своих «мальчиков» и договорилась с ним об уроках по актерскому мастерству, чтобы Ребенок был «счастлив». Каждый вечер я являлась в бунгало Дитрих, и никчемный актеришка с сильным немецким акцентом обучал меня дикции, «искусству озвучивания Шекспира». С самодовольством, доводившим меня до бешенства, он произносил монологи Джульетты, подражая Уэбер и Филдс. Тем временем Дитрих приступила к съемкам второго фильма с Пастернаком. Она пригласила своего любимого дизайнера Ирен. Они считали себя очень изобретательными и веселились от души. Белый смокинг из «Белокурой Венеры» они переделали в парадный китель офицера флота, пеньюар с отделкой из белого птичьего пуха из фильма «Кровавая императрица» – в еще более вульгарную, но столь же эффектную модель.

Та команда, что написала для Дитрих хит «Посмотрим, что получится у парней из задней комнаты» в фильме «Дестри», в фильме «Семь грешников» не проявила себя с таким блеском, и все же песня «Мой парень служит на флоте» имела почти такой же успех. Дитрих всегда хотелось, чтобы ее спел Ноэл Коуард, но он не согласился – не потому, что это была не его песня, а, главным образом, потому, что он не совсем утратил вкус.

Дитрих упивалась возродившейся славой и, все еще «влюбленная» в одного «ковбоя», строила глазки другому, кривлялась на площадке, кричала работникам из съемочной группы на американский лад «детка», жевала резиновые пончики, пила кофе из электрического кофейника в буфете без всяких ехидных замечаний по этому поводу. Она подружилась с Бродериком Кроуфордом, очаровала прелестную Анну Ли, отчаянно флиртовала с новым главным героем – приносила ему бульон в термосе, осыпала подарками, но ничего не добилась!

За три года на студии сняли три фильма с Джоном Уэйном и Марлен Дитрих, и каждый раз все сначала – термосы с бульоном, золотые часы, шелковые халаты – и все впустую. Уэйн вошел в нее мучительной занозой, и Дитрих принялась сочинять про него всякие истории и рассказывала их всем и повсюду так часто, что они вошли в дитриховский фольклор и их принимали на веру, как религиозные догматы. Вот одна из самых популярных историй.

Дитрих приметила Джона Уэйна, тогда совершенно безвестного, в буфете студии и долго уговаривала Universal пригласить его на главную роль в «Семи грешниках». Со временем Дитрих еще больше разукрасила свою выдумку: якобы в первый же день съемок Уэйн показал себя «бесталанным любителем», и ей пришлось позвонить своему агенту Чарльзу Фельдману с наказом нанять педагога-репетитора по актерскому мастерству для ее «такого бездарного» партнера. То, что Уэйн великолепно сыграл в фильме Джона Форда «Дилижанс», вышедшем в 1939 году, за год до «Семи грешников», вдруг разом вылетело у всех из памяти, когда Дитрих рассказывала свою версию. Стало быть, где-то и когда-то Джон Уэйн довел Дитрих до белого каления, раз она так на него обозлилась.

Много лет спустя, в Лондоне, мы обедали с Уэйном в узком кругу общих друзей, и я спросила, какое колдовское заклятие уберегло его от нападения сирены. Он посмеялся глазами, сделал глоток и, водрузив свое массивное тело на слишком маленький стул, проворчал:

– Никогда не любил чувствовать себя жеребцом в чьей-то конюшне.

На людях Дитрих заявляла, что не очень жалует «экранных ковбоев».

– Ох уж эти «большие парни» – что Купер, что Уэйн, – все они на один лад. Только и могут, что щелкать шпорами, бормотать «Честь имею, мадам» да трахать своих лошадей!

И люди ей верили.



Мне всегда хотелось съездить на Каталину, маленький остров у побережья, где продавались сувениры – большие раковины «морское ушко» – сплошное радужное мерцание. Мать мне отказала. Всего-то день пути – туда и обратно, но я услышала: «Нет!»

– Мария так старательно работала, так хорошо себя вела, она заслужила маленькое путешествие, мисс Дитрих, – вступилась за меня Носорожиха.

О чудо! Я получила разрешение съездить на Каталину! Эта странная женщина явно хотела подружиться со мной, она даже лгала, чтобы выгородить меня. Обычно взрослые так не поступают ради детей «важных персон». Но эта уродина рвалась за меня в бой со всемогущей, всесильной Марлен Дитрих, Звездой Серебряного Экрана. Я никогда не имела такого друга, и, пожалуй, мне было приятно. Она даже купила мне красивую раковину «в память о нашем дне», как она выразилась.



Ремарк наконец решил, что с него хватит, выехал из своего бунгало и арендовал дом в Брентвуде. Ремарк считал его временным жилищем: дом, хоть и милый, почему-то не устраивал Бони, он бы не хотел поселиться в нем навсегда. Он повесил всего одну картину – «Желтый мост» Ван Гога. Остальные стояли у стен. Я дивилась тому, что все эти бесценные сокровища, благополучно пересекшие океан и американский континент, оказались в конце концов в невзрачном домике в солнечной Калифорнии. Бони купил двух собак, ирландских терьеров, составлявших ему компанию. Я часто приходила к нему в гости. При всем своем страстном «отчаянии» Бони был разумнее всех, кого я знала.

У Ремарка был «Дон Кихот» с иллюстрациями Домье, моя любимая книга. Мне нравилась обложка из грубого необработанного холста, непривычно большой размер книги, под стать длинному копью Кихота. Эта книга была наслаждением для моих глаз, я могла часами разглядывать гравюры, и Ремарк с удовольствием наблюдал за мной.

– Когда-нибудь она будет твоей, я оставлю ее тебе по завещанию, мисс Санчо Панса. Но твой вкус порой чересчур эмоционален. – Он перебирал сотни полотен, выбирая картину, которую я, по его мнению, должна научиться ценить. – Давай сегодня устроим день Ван Гога, – предлагал он.

С Ремарком я всегда была смелой.

– Нет, сегодня день не для Ван Гога.

– А какой же сегодня, по-твоему, день?

– Как насчет Сезанна?

Ремарк улыбался, кивал и снова перебирал полотна:

– Акварель или масло?

Чаще всего я просила Бони показать картины Эль Греко. Его мрачный стиль был созвучен моему внутреннему смятению. Ремарк, конечно, понимал, что в нашей семье творится что-то неладное, и боялся спросить. Все равно он бы мне не помог, а лишь огорчился бы, почувствовав себя импотентом и в дружбе.

Я как-то спросила, почему он не развешивает свои картины, и Ремарк сказал, что дом ему чужд и атмосфера здесь недружественная. Он надеялся, что дом в Швейцарии еще дождется своего хозяина. Бони занимался распаковкой своих музейных экспонатов из клетей, равнодушно расставляя сокровища династии Танг по пустым комнатам, где вдоль стен лежали скатанными бесценные ковры. Коллекция антиквариата была его единственным другом, собаки – спутниками, а письма к Дитрих – единственным выходом чувств. Он, как всегда, писал по-немецки, именуя себя Равиком:



Посмотри на Равика, исцарапанного и обласканного, зацелованного и оплеванного… Я, Равик, видел много волков, знающих, как изменить свое обличье, и всего лишь одну Пуму, сродни им. Изумительный зверь. Когда луна скользит над березами, с ним происходит множество превращений. Я видел Пуму, обратившуюся в ребенка; стоя на коленях у пруда, она разговаривала с лягушками, и от ее слов у них на головах вырастали маленькие золотые короны, а от волевого взгляда они становились маленькими королями. Я видел Пуму дома; в белом передничке она готовит яичницу… Я видел Пуму, обратившуюся в тигрицу, даже в мегеру Ксантиппу, и ее длинные ногти приближались к моему лицу… Я видел, как Пума уходит, и хотел крикнуть, предупредить об опасности, но мне пришлось держать рот на замке…

Друзья мои, вы замечали, как Пума пляшет, словно пламя, уходя от меня и снова возвращаясь? Как же так? Вы скажете, что я нездоров, что на лбу у меня открытая рана и я потерял целую прядь волос? А как же иначе, если живешь с Пумой, друзья мои? Они порой царапаются, желая приласкать, и даже спящей Пумы остерегайтесь: разве узнаешь, когда она вздумает напасть…



Каждый раз, когда Ремарк присылал матери письмо, она звала его к себе, клялась, что любит только его, иногда позволяла ему любить себя, но наутро, перед уходом в Universal, выпроваживала. Это разжигание и охлаждение чувств губительно сказывалось на творчестве Ремарка. Через некоторое время желтые блокноты уже оставались неисписанными, а заточенные карандаши – неиспользованными.



Когда бередишь страшную, глубоко погребенную тайну, невольно в голову приходит мысль: почему мне понадобилось загонять ее так глубоко, чтобы почувствовать себя в безопасности? Вырвавшись на свободу, детские переживания плавают на поверхности, как привидения на открытках к Хеллоуину. Я придавлена тяжестью ее огромного тела. Ее рука снует по моим самым интимным местам. Я еще не понимаю, что со мной происходит, но чувствую внезапное отвращение. Холод, ужасный пронизывающий холод вызывает дрожь, едва не останавливает сердце, подавляет крик – беззвучный, хоть он и звенит у меня в ушах.

Я не сознавала, что меня насилуют – это слово наполнилось смыслом не скоро, когда я поняла: сотворенное со мной имеет название. Отныне ночи наполнились беззвучным плачем, я думала, что узнала секс, и содрогалась от его приближения. Когда Носорожиха наконец оставляла меня в покое, я одергивала ночную рубашку, подтягивала коленки к груди, притворяясь, что ее не существует вовсе, а потом проваливалась в сон, убежденная, что меня наказывают за какой-то неведомый, невыразимый в словах грех.

В какой-то степени меня заранее подготовили к изнасилованию. Всегда послушная, стремящаяся угодить тем, кто опекал меня, легко поддающаяся чужому влиянию, я превратилась в предмет собственности, готовый к использованию. Если ты лишена индивидуальности и другие помыкают тобой, как хотят, у тебя невольно вырабатывается более пассивная реакция, и ты не пользуешься своим правом задавать вопросы. О, я убегала, по-своему, конечно, потому что мне некуда было податься, не с кем поделиться в надежде на доброе участие, даже если бы я и нашла нужные слова. И я ушла в единственно знакомое и, по моему мнению, безопасное место – в себя. Я спрятала в глубине души свою тайну, позволила ей терзать меня, стать моим собственным адом. Когда над тобою надругались, подстрекаемые небрежностью той, которую и природа, и общество почитают твоей любящей матерью, это особый ад.

Почему моя мать выбрала эту женщину и поселила ее со мной наедине? Неужели она хотела, чтобы надо мной надругались? Чем я заслужила такое отношение? Разве матери не должны любить своих детей, защищать их от всех обид? Я была хорошей девочкой. Почему ей захотелось меня наказать? Почему она желала, чтобы меня больно ранили? Что я сделала? Неужели я настолько плоха?

Эти мучительные вопросы я таила в глубине души, и отчаяние поселилось рядом с болью. Я убедила себя, что мечта о своем, настоящем доме, о муже, который любил бы меня, никогда не сбудется и я сама во всем виновата: позволила сотворить с собой нечто ужасное.

Наверное, я все еще верила в чудеса, раз попросила о встрече с матерью. Не знаю, почему я это сделала. Всю свою жизнь я задавала себе этот вопрос: на что я тогда надеялась, какого утешения искала? Вероятно, инстинкт повелевает бежать к матери, если тебе больно. И все равно это была глупость. Отчаянная необходимость часто толкает на глупые поступки.

Мать больна, сказали мне, ее нельзя беспокоить, но я могу зайти к ней ненадолго.

Жалюзи опущены, в комнате полумрак и прохлада. Бледная и непривычно опустошенная, мать лежит на софе, обложенная подушками; тонкая рука стягивает на груди мягкую шерстяную шаль.

– Радость моя…

Она вздохнула. Казалось, и этот легкий вздох она сделала с трудом. Я подумала, что мать умирает, и опустилась на колени возле софы. Ее рука слегка коснулась моей головы, как бы благословляя меня. Тут надо мной нависла Нелли:

– Милая, твоей мамочке нужно немножко поспать. Приходи завтра, хорошо? Она тебе сама позвонит, я обещаю.

Бросив последний взгляд на подрагивающие веки матери, я ухожу… Может быть, она обо всем знает и больше не хочет меня видеть?.. Нет, просто я появилась не вовремя. Никогда не обращайтесь за помощью к матери, только что сделавшей аборт.

Следующие четыре дня мать играла Камиллу, и я замкнулась в своем беспредельном отчаянии. Чудо запоздало.

Господь был милостив, да и время безопаснее. Тогда не увлекались наркотиками – «ангельской пылью», «льдом», крэком, торговцы наркотиками не стояли на углу, наркоманы не кололись в парках. Наркотик моей юности, алкоголь, не так быстро удовлетворял потребность души в саморазрушении. Он притупляет нанесенную другими рану и позволяет человеку ранить себя добровольно. Он создает иллюзию, что уж за эту деградацию в ответе вы сами. Так вы причиняете себе больше вреда, чем вам причинили другие, и кажется, будто вам ничего не угрожает – безумный самообман! – и пропадаете пропадом.

Я занималась самоистязанием, держала свою знаменитую владелицу, довольную мной, в неведении, глубоко презираемую мной Носорожиху – на расстоянии, если это мне удавалось, держала себя… Нет, себя я в узде не держала. Считала себя недостойной такого усилия. Алкоголь сводил к нулю то хорошее, что во мне оставалось. А жизнь шла своим чередом. Она всегда продолжается, несмотря ни на что.



Чтобы я была «счастлива», меня зачислили в академию Макса Рейнхардта. Академия занимала невзрачного вида дом рядом с бензозаправочной станцией на углу Фэйрфэкс и бульвара Уилшир. Я не переставала удивляться наивности доктора Рейнхардта, одного из самых знаменитых эмигрантов; он почему-то решил, что его элитная школа драмы имеет шансы на успех. В то время никто не приезжал в Голливуд с намерением «играть». Красивые юноши и смазливые девицы стекались отовсюду в Калифорнию, желая показать себя. Девицы потягивали содовую в аптеке-закусочной Шваба, выставляя напоказ груди, обтянутые чересчур тесными свитерами. Ведь Лану Тернер заметили, а чем они хуже? Юноши обтягивали все выдающееся, что у них было, на пляжах Санта-Моники в надежде на ту же чудесную возможность в одночасье взойти звездой на голливудском небосклоне. Кому из них требовалось актерское мастерство? Кому хотелось изучать его по заранее разработанным правилам при строгом немецком расписании занятий? Кто кого обманывал? Студентов в некогда знаменитой академии было крайне мало, герр доктор большую часть времени отсутствовал, переложив преподавательскую работу на свою жену Хелен Тимиг. Прекрасная актриса, она почти всегда была без работы, разве что студии Warner Brothers вдруг требовалась актриса на роль нацистки или осведомителя гестапо. Хелен стала моей защитой и опорой, она учила меня актерскому мастерству самоотверженно, умело, терпеливо.

– Моя дочь – студентка Театральной академии Макса Рейнхардта, – говорила теперь Дитрих. – Я и сама училась у него в юности.

Эта фраза производила впечатление, «радовала» всех знакомых.



Доблестная флотилия маленьких кораблей вышла ночью в море, вызволила прижатых к морю триста тысяч человек и доставила их на родину, в Англию. Дюнкерк стал символом того, на что способен «суровый маленький остров» и его отважные люди. Прильнув к радиоприемникам, свободный мир слушал и рукоплескал.

Уинстон Черчилль занял пост премьер-министра, Рузвельт выставил свою кандидатуру на беспрецедентный третий срок, Франция потерпела поражение, в Германии Геринг поклялся поставить Англию на колени, и началась «Битва за Британию». Многие из английской общины покинули Голливуд, чтобы поддержать соотечественников в тяжелое время.

Мать ходила взад и вперед по комнате, курила и спорила с Ремарком, когда я пришла с почтой.

– Дорогая, я только что вернулась с вокзала – провожала Ноэла. Бони, это так трогательно. Ноэл был очень горд, что едет на войну, сражаться за свою любимую Англию. Мы стояли плечом к плечу, как два старых солдата, и не знали, что сказать друг другу на прощание. Он чуть не опоздал на поезд: когда прозвучал свисток, ему пришлось бежать. Я стояла на платформе, махала ему, пока поезд не скрылся из виду, и плакала.

Слушая мать, я представляла себе двух выбившихся из сил товарищей, отважно пробирающихся к последнему эвакуационному поезду. Ремарк улыбался.

– Знаешь, тетя Лена, эпизод проводов дорогого друга на войну, конечно, очень трогателен, но драма была бы сценичнее, если бы ты проводила его на корабль для перевозки войск в Канаде. Прощание в Пасадене… чего-то не хватает.

– Это тебе «чего-то не хватает!» – вскинулась Дитрих. – Сочувствие патриоту, который исполняет свой долг, надевает военную форму своей страны, идет навстречу врагу… как настоящий мужчина! А для Ноэла это уже достижение!

– Штыковой бой на «ничьей земле» вызвал бы у меня сопереживание, но действие происходило в Пасадене – лимузин с шофером, герой в костюме в мелкую полоску с алой гвоздикой в петлице, с чемоданчиком из крокодиловой кожи и двумя сопереживающими мальчиками-хористами. Он благополучно прибыл в свою гостиную в поезде Super Chief, не услышав ни единого выстрела. И тумана не было.

– Я ничего не говорила про туман!

– Ты о нем думала.

Не в силах состязаться с Бони в остроумии, мать включила радио на большую громкость. У нее появилась привычка постоянно слушать радио. Она ждала последних новостей из Европы, жаловалась на их отсутствие, на американцев, по обыкновению не знающих, что происходит за пределами их страны.

– Ты только посмотри на них! Бушует война, а что американцы? Что они делают? Снимают фильмы, играют в карты и держат нейтралитет!

– Дай им время, – сказал по-английски Ремарк. – Будущее мира – на их плечах. Это бремя потребует от них полной самоотдачи.

– Ну уж если ты настроен так проамерикански, постарайся избавиться от своего акцента. У тебя произношение как у берлинского мясника, пытающегося изображать джентльмена. В конце концов, тебя почитают «знаменитым эмигрантом».

Прежде, в Европе, Дитрих не выказала бы Бони своего презрения, но те дни миновали. Ремарк больше не был для нее «возвышенной любовью». Белая сирень утратила свою магическую силу. Ремарк вздохнул, поднялся, собираясь уходить.

– Пума, ты знаешь, что писал Роберт Грейвс, когда гражданская война в Испании вынудила его покинуть свой дом: «Если есть хоть какой-нибудь выход, не становись эмигрантом. Оставайся, где живешь, целуй розгу, ешь траву или кору деревьев, когда очень голоден… но не становись эмигрантом». Конечно, ему, в противном случае, пришлось бы смириться с Франко, а не с Адольфом Гитлером.



Намереваясь сломить боевой дух англичан, Гитлер приказал бомбить по ночам гражданские объекты. Как мы жаждали услышать по радио удивительный глубокий голос, возвещавший: «Говорит Лондон». Он вел нас, заставлял увидеть, прочувствовать ожесточенную борьбу, разрушение, потрясающую смелость блокированных с воздуха людей. Эдвард Марроу так живо внедрил Лондонский блиц в сознание американцев, что они стали ощущать смутную вину за свой нейтралитет. Если Марроу озвучивал события, то Голливуд начал представлять их визуально.

Мы паковали посылки для Англии, любили все английское. Миссис Майнивер стала нашей героиней, символом Англии. Мы гордились американскими летчиками, которые вступили в Британские военно-воздушные силы и образовали там свой собственный американский эскадрон. Они работали сутками, доставляя в Англию все необходимое для отпора Гитлеру. Душой и сердцем американцы были готовы снова вести войну далеко от дома.



Дитрих очень манерно сыграла француженку в фильме «Нью-орлеанский огонек». От такой приторной слащавости ноют зубы. Они так переусердствовали со своим «о-ля-ля», что фильм не имел успеха у зрителей.

Его полный провал был вполне оправдан. Этот фильм в духе Любича снимал знаменитый французский эмигрант Рене Клер, и он мог бы проявить больше вкуса. Тем не менее единственное, что Дитрих не понравилось в этом фильме, так это ее партнер. Она позвонила моему отцу в Нью-Йорк:

– Папи, у меня снова «учитель танцев»!

Поскольку она имела в виду Брюса Кэбота, у нее были основания жаловаться.

– Ну почему Пастернак дал мне в партнеры жиголо? С фон Штернбергом все ясно. После Купера он намеренно подыскивал партнеров, которые мне не нравятся. Но Пастернак? У него нет оснований для ревности: я еще с ним не спала! Так ему и сказала: «Нет, только когда Гитлер проиграет войну!»

Шарль де Голль перебрался в Англию, и моя мать безумно в него влюбилась. Она стала носить лотарингский крест, поддерживая Движение Сопротивления. Фашисты прошли парадным гусиным шагом по Елисейским Полям. Студия 20th Century Fox сообщила, что подписала контракт с самым известным французским киноактером Жаном Габеном.

– Бони, это тот самый невероятный актер из великолепного фильма «Большие иллюзии». И они приглашают его сниматься в дешевых американских фильмах? Да он, наверное, и по-английски не говорит. Они загубят его талант! Он сам по себе совершенство, а защитить его здесь некому. Во Францию еще можно позвонить? Мишель Морган, кажется, любит его? Я могла бы позвонить ей и узнать, как с ним связаться.

Дитрих не сказала Ремарку, что еще в 1938 году она прислала отцу телеграмму из Голливуда:



УЗНАЛА ЧТО СЮДА ВОЗМОЖНО ПРИЕДЕТ ГАБЕН ПРОВЕРЬ Я ДОЛЖНА ПОЗНАКОМИТЬСЯ С НИМ ПЕРВОЙ



Жан Габен, пользуясь заключенным контрактом, покинул оккупированную Францию. Дитрих уже ждала его с распростертыми объятиями. Он об этом не знал, но судьба его на несколько лет вперед уже была определена.

Ремарк решил перебраться в Нью-Йорк. Я помогала ему упаковывать вещи.

– Ты действительно должен ее покинуть?

– Гавань не может покинуть корабль, отплывший накануне вечером.

– Так должен или нет, Бони?

– Да, Грусть. Если бы я мог обратить тебя в Счастье, я бы остался, но мне не хватает былого могущества.

– Ты называешь меня Грусть. Почему?

– Я называю тебя многими нежными именами, чтобы дать тебе глоток воздуха. Твоя мать поглощает весь кислород вокруг тебя.

– Я не люблю ее, ты знаешь. – Как приятно было произнести эти слова!

– Ты должна ее любить. Она любит тебя так, как представляет себе любовь. Она производит тысячу оборотов в минуту, а для нас норма – сто. Нам нужен час, чтобы выразить любовь к ней, она же легко справляется с этим за шесть минут и уходит по своим делам, а мы удивляемся, почему она не любит нас так, как мы любим ее. Мы ошибаемся, она нас уже любила.



Студия 20th Century Fox поселила Габена в бунгало, из которого съехал Ремарк. В его распоряжение предоставили «роллс-ройс» с шофером и яхту. Занук тотчас удовлетворял все просьбы своей новой звезды. Габен стал новым королем Голливуда. Бедный Габен! Все, что он знал, все, что составляло его жизнь, осталось позади, его любимая страна утратила независимость. Ему, ненавидевшему претенциозность, показной блеск и нарочитость, навязывали роль суперзвезды в замкнутом кругу людей, чей язык он едва знал. Габен был на редкость простодушен, в теле грубоватого мужчины жила детская душа, он мог легко полюбить, легко обидеть. Через много лет мы подружились на расстоянии, редко виделись, почти не разговаривали и все же ощущали какое-то духовное родство. По его понятиям, мужчина может обожать свою любовницу, но ее ребенок его не касается. Я всегда полагала, что Габен, единственный из всех любовников моей матери, был джентльменом по своей сути.

Тем временем «генерал», ожидавший его приезда, подготовил поле битвы. И Габену осталось лишь сдаться, кинуться в открытые ему объятия и проиграть битву. Сохранив за собой бунгало, Дитрих сняла небольшой домик в Брентвуде, в горах, желая укрыться от любопытных глаз прислуги отеля, и постаралась сделать так, чтобы все в нем напоминало о Франции. Потом она позвонила Габену в отель и сказала на своем прекрасном французском:

– Jean, c’est Marlene! 

Так начался один из великих романов сороковых годов. Их любовный союз оказался едва ли не самым продолжительным, самым страстным, самым мучительным для них обоих. И, разумеется, больше страданий выпало на долю Габена.

Но тогда, при первом знакомстве, он попал в руки Дитрих как поврежденный корабль, чудом доплывший до родного порта. Она упивалась зависимым положением Габена. Он же страдал от ностальгии, которая усугублялась тем, что он покинул Францию в тяжелый для нее час, и Дитрих воссоздавала для него Францию в солнечной Калифорнии. Она носила костюмы из джерси в полоску, повязывала вокруг шеи яркую косынку и надевала береты, лихо сдвинутые набок. Шевалье гордился бы своей подружкой, но ему было недосуг: он развлекал оккупантов в Париже.

Французский кокон, в который Дитрих заключила Габена, сковывал его творческие возможности. Он был вынужден зарабатывать на жизнь в Америке, работать с американскими актерами и съемочными группами, и то, что он не делал попыток освоиться в новой среде, ему не помогало. Жан Габен, человек из народа, благодаря влиянию Дитрих сделался отчужденным иностранцем, и это плохо влияло на его работу и не прибавляло ему популярности.

За день до очередной годовщины начала наполеоновской войны 1812 года Гитлер вторгся в Россию.

Мать снималась в фильме «Мужская сила» на студии Warner Brothers со старым приятелем Джорджем Рафтом и Эдвардом Робинсоном, которого сразу невзлюбила.

– Маленький уродец, ну какая он звезда?

Она сыграла свою роль, непревзойденно выглядела на рекламном кадре в плаще и берете, но в целом фильм ей не нравился, она снималась только «ради денег» и злилась, что работа отрывает ее от самого любимого в жизни человека. Вместе с тем фильм «Мужская сила» не требовал от нее особых усилий, часто Дитрих вообще не вызывали на студию, и она могла посвятить себя заботе о «своем мужчине». Когда Габен возвращался домой по вечерам, она в фартуке встречала его в дверях «их» дома, окутанная соблазнительным ароматом мясного кассуле. По воскресеньям она готовила лобстеров и pot-au-feu для голливудских эмигрантов-французов – режиссеров Рене Клера, Жана Ренуара, Дювивьера, Далио – друга Габена, снимавшегося вместе с ним в «Великой иллюзии», и многих других. Оторванные от родины, они отводили душу в этом галльском убежище. Дитрих не допускала вторжения иностранцев в их французский дом. Здесь принимали лишь узкий круг друзей Габена. Это было время «бистро» в Брентвуде.



Габен называл Дитрих «Ма grande» – это одно из чудесных романтических выражений, которые так трудно перевести. Буквальный перевод – «моя большая», но он, конечно, хотел сказать «моя женщина», «моя гордость», «мой мир». А взгляд моей матери, говорившей «Jean, mon amour», не требовал перевода. В Габене ей нравилось все, особенно бедра.

– У него самые красивые мужские бедра, какие мне доводилось видеть, – утверждала она.

Дитрих проявляла некоторую сдержанность, лишь когда речь заходила о его интеллекте. Ни происхождение, ни образование не могли придать Габену той утонченности, того лоска, которые привлекали ее в Ремарке.

Она занялась работой над английским произношением Габена. В его французском акценте не было ни веселой живости Шевалье, ни сексуальной мягкости Буайе. Габен говорил глухим басом. Когда он говорил по-французски, мурашки по спине бегали, но по-английски у него были интонации рассерженного метрдотеля. Дитрих отстаивала интересы Габена на студии, и благодаря ей он заочно наживал врагов. Она даже убедила кого-то назначить ее старого любовника Фрица Ланга режиссером фильма, где снимался Габен. К счастью, Ланга заменили через четыре дня после начала съемок. Да и фильм оказался таким никчемным, что личность режиссера не имела значения. Тем не менее у Ланга было предостаточно времени для мужского разговора с Габеном: однажды, явившись домой, Габен обвинил Дитрих в любовной связи с Лангом.

– С этим уродом-евреем? – Она широко раскрыла глаза от изумления. – Да ты, должно быть, шутишь, mon amour! – И с этими словами заключила Габена в объятия.

На протяжении всей жизни Дитрих занималась этим постоянно – изглаживала из памяти имена любовников, будто их и на свете не существовало. И это был не просто удобный трюк, чтобы выбраться из щекотливого положения, но подлинное стирание из памяти. Она и в других случаях поступала так же – пугающая черта характера.



Мое ученичество закончилось, я получила право играть на сцене и выбрала себе актерский псевдоним Мария Мэнтон. Мне представлялось, что он звучит твердо, на американский лад. Мне дали главную роль Лавинии в пьесе О’Нила «Траур к лицу Электре». Место действия греческой трагедии перенесено автором в Новую Англию, но наш режиссер решил перенести его далеко на Юг. Тема: взаимная ненависть матери и дочери. Интересный выбор! Мать явилась на премьеру с «мальчиками» и де Акостой. Она не поняла, что хотел сказать «этот нагоняющий тоску О’Нил», но сочла мою игру превосходной. Не понравились ей мои кудри и взятое напрокат платье периода до Гражданской войны в США: его могла бы сшить для меня Ирен, посетовала мать, если бы ей вовремя сказали, что мне нужно «историческое» платье.

Агент Дитрих, ныне продюсер, предложил ей сняться в фильме с условным названием «Так хочет леди» на студии Columbia Pictures. Дитрих приняла предложение, даже не прочитав до конца сценарий, не выяснив, кто режиссер и кого взяли на главную мужскую роль. Чарли Фельдман был доволен, хоть и слегка озадачен. Я не удивилась: мать целиком полагалась на Фельдмана и к тому же впервые в жизни влюблена так сильно, что работа отступила на второй план.

Как только она водворилась в своей гримерной в Columbia, жизнь нанесла ей удар, но, к сожалению, недостаточно сильный. Режиссер Митчел Лейзен обожал Дитрих, всегда оставался ее верным поклонником, так что она была на коне. Совместными усилиями они состряпали нечто умышленно фальшивое и банальное. В сороковые годы это потребовало сосредоточения усилий, сейчас все значительно проще. И разумеется, все считали, что снимают великолепный фильм с еще более великолепной Марлен.

Бедный Фред Макмюррей. Всегда надежная рабочая лошадка из всех голливудских киногероев, он вдруг оказался в центре этой веселой сумасбродной постановки и в своей невозмутимой манере, не сказав ни слова, выполнил работу, получил гонорар и, как всякий нормальный кормилец, отправился домой, к своей маленькой жене. Любви между звездами не было и в помине. На самом же деле, судя по поведению съемочной группы, в фильме снималась лишь одна звезда – Дитрих.

Важную роль в сценарии играл ребенок. Однажды Дитрих с ребенком на руках споткнулась, зацепившись за что-то, и упала. Она не смогла кинуть ребенка вперед, как мяч, и, опасаясь задавить его, неловко повернулась и сломала ногу в лодыжке. Меня срочно вызвали на киностудию – с матерью несчастный случай! Когда я примчалась, она, потрясающе красивая и ухоженная, ждала, полулежа, когда ее заберут в больницу.

– Дорогая, ты знаешь, что астролог сказал про сегодняшний день? – В голосе Дитрих прозвучало несвойственное ей благоговение. – Берегитесь несчастных случаев! Невероятно! Утром я позвонила ему, и он сказал, что лучше воздержаться от поездки на студию до полудня. Но я, конечно, поехала – и вот, сама видишь!

С этого дня Кэррол Райтер стал всевидящим, всезнающим гуру Дитрих. Очень приятный и действительно знающий человек, он часто сожалел о своем предупреждении. Отныне он должен был составлять гороскопы на всех потенциальных, равно как и нынешних, любовников, членов семьи, партнеров, знакомых и слуг, определять даты поездок и подписания контрактов. В течение долгих лет, ночью и днем, Дитрих звонила ему, спрашивала совета и магического решения всех вопросов. Дитрих редко следовала его советам, но винила астролога, если все складывалось не так, как она хотела. Кэррол Райтер стал мне другом на всю жизнь, одним из тех, кого я желала бы видеть своим отцом.

Известие о том, что Дитрих повредила свою знаменитую ногу, спасая жизнь ребенку, вытеснило фронтовые сводки с первых полос газет.

Мать не пожелала прекратить съемки, пока лодыжка заживет и снимут гипс. Она настояла на том, чтобы ей сделали гипсовую повязку, приспособленную для ходьбы, а это было в те дни большой редкостью. Из рабочего сценария выкинули все дальние планы, и уже через несколько дней Дитрих приступила к работе. Единственной проблемой оставались средние планы: она должна была держаться естественно и не проявлять скованности движений, вызванной гипсом и хромотой.

– А что делал Маршалл? Вспомни – тот, с деревянной ногой? У него были свои маленькие хитрости, помогавшие ему нормально выглядеть перед камерой.

Мы заказали фильмы Герберта Маршалла и выполнили домашнюю работу. Мать усвоила приемы, которыми он добивался синхронности движений, хитрые уловки для отвлечения внимания, и урок пошел впрок: мало кто из зрителей, видевших фильм «Так хочет леди», заметил тот момент, когда Дитрих сломала ногу и продолжила работу в гипсе. Несчастный случай сделал Дитрих героиней – и лично, и в профессиональном плане, принес кассовые сборы и позволил ей ходить с очень элегантной тросточкой, когда она надевала мужской костюм. Никто не осуждал ее за эту чисто мужскую принадлежность. Даже такая простая вещь, как сломанная лодыжка, принесла ей выгоду. В этом таланте Дитрих – все обращать себе на пользу – было нечто поистине дьявольское.

Завершив работу на студии Columbia Pictures, Дитрих тут же приступила к съемкам следующего фильма с Джоном Уэйном на Universal и даже нашла роль для своей старой пассии Ричарда Бартелмесса. Габен, все еще не посвященный в эмоциональный стиль жизни моей матери, наслаждался небесным огнем ее всепоглощающей любви и простодушно радовался жизни.

«Полнолуние», его первый фильм в Америке, начали снимать в ноябре.



Впервые услышав это известие по радио, я приняла его еще за одно жуткое шоу Орсона Уэллса, но уж слишком все было реальным, такое не разыграешь по сценарию. Я позвонила матери. Было воскресенье, и она готовила ужин из лобстеров и сердилась, что я не явилась вовремя, чтобы почистить их брюшки.

– Что? Бомбили корабли? Наконец-то! Потребовались японцы, чтобы заставить американцев взяться за ум. Прекрасно! Уж теперь-то они вступят в войну. Значит, все скоро кончится, как в тот раз, когда они вступили в войну до моего рождения. Захвати с собой масло. Да… а где он, этот Перл-Харбор?

За одну ночь исчезли все садовники-японцы. Цветы поникли, трава пожухла от горячего солнца. Это означало окончание эры созданного вручную садового великолепия в поместьях кинозвезд. Сады современных властителей Голливуда терпеливо обрабатывают мексиканцы, но былое великолепие исчезло, как и былые звезды.

Объявление на дверях парикмахерской гласило: «Бреем японцев. За несчастные случаи ответственности не несем».

Калифорнию, оказавшуюся бок о бок с врагом, охватила паника. Ввели комендантский час для японцев – шесть часов вечера, у них конфисковали радиоприемники, как у потенциальных шпионов, несомненно сохраняющих верность своему императору Хирохито, будь они американцами по рождению или нет. Все фильмы с восточной тематикой упрятали подальше на полки. Студии соперничали в пропаганде героизма, «поддержке боевого духа», отдавали предпочтение антинацистским сценариям. Голливуд начал боевые действия на свой лад и прекрасно справился со своей задачей.

Под покровительством Голливудского комитета победы звезды помогали общему делу разгрома врага и временем, и славой. Мать на сей раз была вместе со всеми – равная среди равных. Таинственность и отчужденность теперь не придавали блеска. Шел 1942 год, и больше всего ценилась «неподдельность». Дитрих пригодился опыт ранней молодости, полученный в берлинских кабаре. Приходила по первому зову, выступала в любом амплуа, отпускала вольные шуточки с Чарли Маккарти, импровизировала с хоровыми группами, исполняла свои песни там, где требовалось. Когда из Перл-Харбор поступили первые раненые, она приняла участие в наспех организованных концертах в госпиталях, была «славным малым», «своим парнем», «настоящим бойцом» и получала большое удовольствие. Сама того не зная, она репетировала величайшую роль в своей жизни – роль «отважной актрисы, развлекающей солдат».

Кэрол Ломбард погибла в авиакатастрофе, возвращаясь из агитационной поездки по распространению облигаций военного займа. Мать получила новое оправдание для своей авиафобии.

– Вот видишь! А я что говорила? Никогда не летай самолетами! Они опасны. Ломбард мне никогда особенно не нравилась, но, если ей удачно подбирали костюм, она выглядела красоткой. Интересно, кто станет следующей подружкой Гейбла?

«Нормандия», приписанная к нью-йоркскому порту с 1939 года, а теперь лишенный былой роскоши боевой корабль, загорелась, накренилась и затонула. Для нас, любивших ее, это событие было подобно гибели близкого родственника.

Я играла главные роли, имела умеренный успех, пробовала себя в режиссуре, преподавании, и даже зарабатывала этим на жизнь. Днем кое-как держалась, вечером пила, утром страдала от похмелья. С бренди я перешла на дешевый бурбон, за которым обычно следовали коктейли – «стингеры», «сайдкары» и «александеры».



Идеальная пара, должно быть, поссорилась. Возможно, из-за Уэйна, возможно, из-за слишком частых любовных посланий Ремарка… Как бы то ни было, когда Габен уехал на натурные съемки, мать была убеждена, что он на нее сердится и потому тотчас заведет бурный роман со своей партнершей Идой Лупино. Бедный Жан, она подходила к нему со своей, дитриховской, меркой. Мать отменила тур, пропагандирующий продажу облигаций военного займа, и вся отдалась любовным переживаниям. Она изливала свою тоску в дневнике с синей обложкой, с оглядкой на вечность, как и в других письменных откровениях, и потом оставляла дневник на видном месте, чтобы Жан, наткнувшись на него, прочел про ее великую любовь к нему («если» он вернется, разумеется). Впоследствии, когда Жана рядом с ней уже не было, мать, бывало, вытаскивала дневник, желая поразить известного писателя, своего нового обожателя, своим талантом в области лирической французской прозы, вдохновленной ее огромной любовью «к одному человеку, не ведающему, что он потерял».



15 февраля. Он ушел.



16 февраля. Я думаю по-французски. Как забавно! 10 утра. Я думаю о нем, думая о нем, я могла бы проспать годы, если бы только увидела его хоть на секунду.

Он со мной, как пылающий огонь. Jean, je t’aime.

Все, что я собираюсь дать тебе, – любовь. Если она тебе не нужна, моя жизнь кончена навсегда. И я понимаю расхожую фразу, что это ничего не доказывает. Понимаю и другую: «Я буду любить тебя всю жизнь, и после смерти – тоже», ведь, даже мертвая, я все еще буду любить тебя. Я люблю тебя, как приятно произносить эти слова, зная, что ты не скажешь в ответ: «Я тебе не верю». Если бы ты был здесь, я поцеловала бы тебя, положила бы тебе голову на плечо и поверила бы, что ты меня любишь. Ведь если не любишь, для меня все кончено. Если я больше не нужна тебе, я хочу умереть.

Я в постели. Мое тело холодное, я смотрю на себя и не нахожу себя привлекательной – достаточно привлекательной. Мне хотелось бы быть очень красивой для тебя. Для тебя я хотела бы быть самой лучшей женщиной в мире, хотя я не такая. Но я люблю тебя. Ты – мое сердце, моя душа. Я раньше не знала, что такое душа. Теперь знаю. Завтра я буду спать в твоей кровати. Мне будет больно. Но я буду ближе к тебе. Я люблю тебя, я люблю тебя.



17 февраля. Я не спала. Приняла таблетки в три часа ночи и не смогла уснуть. Работала днем. Жду тебя, будто ты в любое время можешь вернуться со студии.

Пожалуйста, обожаемый мой, вернись, пожалуйста.



18 февраля. Мне так хорошо спалось в его постели. Сначала было больно, что я здесь без него, но я притворилась, что он со мной, и легла спать. Время течет так медленно! Все потому, что я считаю часы и даже минуты! За ужином встретилась с Джорджем Рафтом, и мы говорили про Жана. Рафт спросил: как он может смотреть на другую женщину?

Не верится, что прошло всего три дня с его ухода. Мне кажется, минула вечность или пропала даром целая жизнь. Я дышу – и только. Я сознаю, что думаю только о себе. Может быть, так и поступает тот, кто любит. Я всегда думала, что истинная любовь, – это когда отказываешься от себя, но это неверно. Я люблю его каждой каплей своей крови, а думаю лишь об одном – о том, чтобы быть с ним рядом, слышать его голос, ощущать прикосновение его губ, чувствовать его руки, обнимающие меня, и я думаю, что хочу отдать ему себя навсегда.



Чаще всего я оставалась на ночь в театре и, напившись до потери сознания, лежала вверху, на хорах, на реквизитной кушетке. В театре было темно, прохладно и безопаснее, чем там, где мне надлежало быть.



21 февраля. У меня все еще жар. Горит голова, горят руки. Я трогаю книгу, и она кажется мне холодной. Я пишу медленно, а сердце так и бьется. Как хорошо, что он не знает о моей болезни.



Воскресенье, 22 февраля. Он позвонил мне. Я очень больна. Доктор придет к полудню. Ох уж эти уколы! Как они действуют на ребенка, который, как мне кажется, у меня под сердцем? Но я не могу родить, если Жан не свободен. А родить и сказать, что ребенок не от него… нет, не хочу об этом думать.



Воскресенье, вечер. Если бы я могла тронуть его сердце, ну хоть чуть-чуть, чтобы он увидел меня такой, какая я есть. Если бы он сказал, что любит меня и хочет меня, что я нужна ему так же, как и он нужен мне, только эти слова положили бы конец тоске, окутывающей меня как вечная ночь.



Дитрих писала каждый день, страницу за страницей, о своей любви и страстном желании ответной любви.



Четверг, 26 февраля. Я послала ему телеграмму с телефонным номером в Ла-Куинте. Я буду ждать его там.



Как и Грета Гарбо, мать часто ездила в Ла-Куинту, бывшую в то время тайным оазисом далеко за Палм-Спрингс. Мне порой казалось, что скрытые буйной зеленью бунгало там построены с одной-единственной целью – для тайных любовных свиданий звезд. Если у кого-то с кем-то вспыхивала любовь – незаконная, скандальная, способная уменьшить кассовые сборы, или осуждаемая на студии, – любовники тут же отправлялись в пустыню, в «тайное место свиданий» – Ла-Куинту.



Пятница, 27 февраля, Ла-Куинта. Я проснулась и услышала в трубке его голос. Его голос поддерживает во мне жизнь, он теперь заменяет его руки, плечи. Он говорит со мной с нежностью, трогающей меня до глубины души. Он знает, что таким образом поддерживает во мне жизнь, поэтому он звонит и так нежно разговаривает со мной. Сейчас здесь, где всегда так солнечно, пасмурная погода. Может быть, солнце ревнует к тебе? Наверное, заключенные чувствуют то же, что и я. Они существуют, но не живут. Они ждут того дня, когда кончатся их невзгоды и они заживут нормальной жизнью. Мне холодно, любовь моя. Но, будь ты рядом, я прижалась бы к твоему теплому телу и полюбила бы дождь, потому что он оправдывал бы желание побыть в постели. А ты бы спросил: «Ты хорошо себя чувствуешь, мое личико?» О Жан, любовь моя!



Суббота, 28 февраля. Я совсем не спала. Все думала, думала, думала. Если во мне и впрямь его ребенок, я спрошу его, что нам делать. Не хочется прятаться последние пять месяцев. Но если Жан пожелает, я рожу ребенка, как если бы мы были женаты. Мне наплевать, что скажут люди. Я не могу убить этого ребенка. Но если Жан хочет, я это сделаю. Я смогу получить развод намного раньше, чем он, но это не столь важно. Надеюсь, что на этот раз я не беременна. Я боюсь, что он останется со мной из-за ребенка, а не потому, что любит меня. В будущем, когда он полностью уверится, что хочет жить со мной, я рожу ребенка, но только если он захочет, а не потому, что это случилось помимо его воли. О Жан, приезжай, приезжай и исцели мою боль.



Битва в Яванском море была проиграна. Торжествующие японцы получили выход в Индийский океан.



Воскресенье, 1 марта. Животик маленький, но никаких симптомов. Еще одно воскресенье без него. Мне тепло, потому что я была на солнце и приняла ванну. Хотелось бы лечь в постель, но стоит мне лечь, и я думаю только о нем.



Четверг, 5 марта. Жан приезжает завтра. О Жан, я люблю тебя. Сегодня последний день веду дневник, хранящий мои самые глубокие чувства, мои страдания, мои слезы, мои надежды.



Воссоединившись, они неделями не выпускали друг друга из объятий. Они вернулись в город, одетые как сексапильные ковбои, красивые, жизнерадостные, загоревшие.

В идиллии было лишь одно досадное обстоятельство, и Дитрих сообщила о нем по телефону моему отцу:

– Знаешь, Папи, Жан действительно любит меня! Но есть и нечто ужасное: оказывается, я не ношу его ребенка. Спросишь, как так? Я же намеренно не делала спринцеваний. Забавно, да?

Мать решила, что челночные поездки из Беверли-Хиллз в Брентвуд отнимают у нее слишком много времени, и потому отказалась от бунгало на территории отеля и сняла гасиенду поближе к своему любовнику. Меня и мою верную компаньонку она переселила из квартиры над гаражами на задворках отеля в дом на склоне холма в близлежащей деревне Вествуд.

– Ребенок такой спокойный – эта женщина присматривает за ней, и к тому же Мария обучается актерскому мастерству. Никаких проблем. По крайней мере, мне не приходится постоянно волноваться о ней, с меня хватает работы и готовки для Жана, – как-то сообщила мать моему отцу: она часто звонила в Нью-Йорк.



Сингапур пал. После отчаянного сопротивления Батаан на Филиппинах сдался.

Фильм с Жаном Габеном получился неудачным, и он это сознавал. Он слишком старался быть «Габеном» и переиграл: утратил свою чарующую естественность, роднившую его со Спенсером Трейси. В последующие годы их стиль сделался очень похожим – оба играли великолепно, без малейшего видимого усилия; порой они даже внешне напоминали друг друга.

Жан обнаружил не только подсунутые ему любовные излияния матери, но и письма от Ремарка, Пастернака, Бет и даже от Пиратки, адресованные «ее красотке». Им овладела вполне объяснимая ревность. Габен обвинил мать в интрижке с Уэйном.

– Между морокой с облигациями, пересъемками, от которых становится только хуже, и готовкой для твоих дружков-приятелей у меня не остается времени на интрижки, – отрезала Дитрих.

Ревнует – стало быть, любит. Дитрих снова удостоверилась в своей власти над ним и принялась всячески поносить Габена, обвиняя его в «буржуазности», «собственничестве» и «беспричинной ревности».

Она возвращалась к себе домой, вызывала меня и спускала пар.

– Крестьянин, к тому же французский! После мадьяр хуже не бывает… но порой он так мил… Что с ним происходит? Я люблю только его. Я за него жизнь отдам. Он – весь мир для меня! А он ничего не делает, только болтает про свою «бедную Францию». Его интересует лишь война? Может быть, потому он и ведет себя так странно?

Между размолвками они ходили танцевать. Дирижеры оркестров при их появлении играли в честь Габена Марсельезу. Он, смущаясь, торопился сесть, Дитрих же, стоя по стойке смирно, с пылом исполняла гимн до последней ноты.

– Мне не по душе, когда ты играешь патриотку Франции, – ворчал Габен.

– А ты заметил, что ты единственный, кому это не нравится? – парировала она, приветствуя оркестр, низко кланяясь дирижеру. – И что значит «играешь»? С чего ты взял?

Полковник Дулитл возглавил эскадрилью из шестнадцати бомбардировщиков Б-25, взлетевших с палубы авианосца «Хорнет», и бомбил Токио! У них кончилось топливо, одни разбились, других взяли в плен, трех летчиков японцы казнили, но мы бомбили столицу императора Хирохито, и это сильно подняло боевой дух.



Я произнесла половину монолога в какой-то пьесе. В зале сидела моя мать и приглашенный ею Джордж Рафт, а также новая соперница влиятельной журналистки Луэллы Парсонс – Хедда Хоппер. Вдруг завыли установленные на углах улиц сирены, предупреждающие о налете! Все поняли, что это учебная тревога. Оставшись в зале и напрягая слух, слушали пьесу; сирены должны были вот-вот умолкнуть. Все, кроме моей матери! Она выбралась из зала и, добежав до бензозаправочной станции, заставила служащего подставить лестницу к фонарному столбу. Потом вскарабкалась наверх и засунула свою норковую шубу в рупор наглой сирены, осмелившейся прервать монолог «блестящей актрисы», ее дочери. Шоу снаружи было куда занимательнее; публика покинула зал и повалила к столбу, чтобы увидеть все своими глазами. Хедда Хоппер единственная описала эту историю с симпатией к растерявшимся актерам, покинутым публикой, в то время как Дитрих, подняв юбку до бедер, давала свое представление возле парковки. Все остальные восприняли этот эпизод как еще одно доказательство безмерной преданности Дитрих своему Ребенку. Сирена смолкла, Дитрих слезла с лестницы и, к великому разочарованию зевак, опустила узкую юбку. А потом погнала публику в театр.

– Начните с того места, где он говорит: «Дорогая, что здесь происходит?», и Мария повторит свой монолог. – Обратилась она к актерам, все еще стоявшим на сцене, и затем, обернувшись к толпе своих поклонников, дала команду: – Все по местам! Они начнут все сначала. О’кей! Погасите свет! Начинайте!

Хедда стала моей защитницей. Каждый раз, когда она писала о «доброте» моей матери, в ее словах чувствовался скрытый сарказм, осуждение. Знаменитая обозревательница первая развенчала миф об «идеальной матери». Долгие годы она была очень добра ко мне. Возможно, я ей действительно нравилась, возможно, ей не нравилась моя мать, это уже не столь важно. Каждый, кто подвергал сомнению «святость» моей матери, меня вполне устраивал.



На странной вечеринке с коктейлями, где собралось множество неприятных людей, ко мне подошел человек с очень располагающей внешностью, взял за руку, повел к своей машине и увез на берег моря. Свежий морской бриз выветрил неприятное чувство от гнусного сборища. Он влюбился в меня, этот распрекрасный человек, наделенный чудесным даром смешить людей. Своей любовью он воскресил мой дух, и я снова поверила: жить на свете можно. Конечно, я обожала его. И не только потому, что с начала нашего знакомства он не позволял «той женщине» даже приближаться ко мне.

Мы, как и следовало ожидать, обручились. Я была на седьмом небе. Мать – в ярости, хотя доблестно скрывала свои чувства. Она позвонила отцу и приказала «немедленно» прибыть в Калифорнию и помочь ей справиться с «безумием Ребенка». Их совместные усилия отговорить меня от брака уперлись в каменную стену британской непреклонности. Жених подарил мне красивое кольцо с аметистом, и совместная фотография с его улыбающимися златовласыми родителями на праздновании нашей официальной помолвки завершила идиллию.

Носорожиха била копытом, изрыгала пламя и наконец уехала. Дитрих, потрясенная ее внезапным отъездом, велела отцу проверить, нет ли тут скрытого мотива, не утаила ли беглянка что-нибудь. Отец сообщил, что она утаила деньги: некоторые ее чеки поддельные, во всяком случае, он не исключает такой возможности.

– Так я и знала, – заявила мать. – У меня сразу возникло подозрение, что она что-то украла: уж слишком неожиданно она уехала.

С тех пор мать всегда говорила про Носорожиху: «Та женщина, та самая, которую мы держали для Ребенка, та, что оказалась мошенницей». И даже когда отец обнаружил, что другие люди присвоили значительную часть дитриховских гонораров, прозвище осталось.

Удивительно, но я никогда не винила эту женщину. Она наводила на меня ужас, вызывала отвращение, она причиняла мне боль, но в чем ее вина? Заприте алкоголика в винном магазине, и уж он не растеряется. А кто виноват – тот, кто берет, что ему подсовывают, или тот, кто запер его в магазине? Даже очень наивная мать не поселила бы в отеле девочку с явной лесбиянкой и без присмотра. Моя мать наивностью не отличалась.



Все вдруг, как в слащавом голливудском сценарии с «сердцем и цветами», чудесно преобразилось, и это должно было меня насторожить. Но я, изумляясь сказке для «нормальных» людей, упивалась ею. Мне виделось подвенечное платье, фата, подружки, осыпающие новобрачных, по традиции, рисом, медовый месяц и счастье без конца и границ. Я снова стала «непорочной» девственницей, испытывающей любовные муки. Бедный милый человек, действительно любивший меня, понимал, что наивная любовь нарастает и совсем скоро выйдет из-под контроля.

Прохладным спокойным утром мы шли по песчаному берегу. Жених робко сообщил мне о своем отъезде: он возвращается в Англию, чтобы вступить в действующую армию, и потому свадьбу придется отложить. Он сказал, что любит меня, обещал вернуться, просил ждать его – и все искренне. Откуда ему было знать, как велик мой страх, как чувство отверженности мешает поверить, что кто-нибудь когда-нибудь захочет вернуться и сохранит любовь ко мне?

Кажется, я просила его о чем-то. Весь тот день видится мне словно сквозь дымку, окутывающую обиды и последующие глупые поступки.

Я проводила его, поцеловала на прощание, убежденная, что у него больше причин для отъезда, чем любовь к Родине, и совсем позабыла о его драгоценном даре – о том, что он спас меня.

Мать была очень довольна.

– Браво! Он знал что делает. Не будь такой уж легковерной и романтичной! Он на двадцать лет тебя старше и к тому же комический актер. Нет, нет! Славно, что ты выпуталась из этой истории и без больших проблем!

Она позвонила отцу и сказала, что Ребенок спасен и возвращается к нормальной жизни. Носорожиха, тоже довольная, терпеливо ждала и надеялась.

Мать решила, что мне нужно «подлечиться». Поскольку причиной моей непонятной глупой влюбленности была, несомненно, дисфункция желез, она поместила меня в клинику в Ла-Хойя, где лечили нарушения обмена веществ. Там я сидела на одном зеленом салате и толстела; там меня обвиняли в подкупе персонала, чтобы тайком пронести в клинику конфеты; там я выпивала целую молочную бутылку магнезии вечером накануне взвешивания в пятницу; там я познакомилась с милой дамой, которая пользовалась со мной общей ванной, вернее, пользовалась бы, если бы могла ходить, но она не ходила из-за диабетической гангрены; там я заключила, что когда-нибудь меня упрячут на «курорт», как Тами. Меня выписали с тем же избыточным весом, с каким я поступила в клинику, но с пониманием всего ужаса диабетической гангрены, и я продолжила свое тихое саморазрушение.

Академия Рейнхардта закрылась. Вместо нее появилась драматическая школа, действовавшая по принципу целесообразности: «У вас есть деньги? Хотите играть? Хотите стать звездой? Поступайте к нам. Никаких проволочек. Никаких трудных предметов. Никакой классики, только современные пьесы, в которых вас заметят те, кто ищет таланты. Немедленное участие в съемках рекламных роликов! Учитесь, работая». Все выдержано в голливудском стиле. Я осталась в качестве одного из режиссеров.

Запыхавшаяся студентка, смущаясь, прервала одну из моих многочисленных репетиций пьесы «Женщины».

– Мисс Мэнтон? Извините, пожалуйста. – Тут она сделала глубокий вдох, будто ей не хватало кислорода. – В приемной вас спрашивает молодой офицер. – Глаза ее сияли, маленькая грудь взволнованно поднималась и опускалась. – Он ждет вас в вестибюле.

Я была уверена, что это ошибка. Меня не может ждать офицер, производящий такое впечатление на женщин!

И тем не менее он стоял в вестибюле – живая реклама того, что может военно-морской флот сделать для молодого человека. Безупречная форма морского офицера, берет под таким углом, что Дитрих бы позавидовала, белозубая улыбка, красив, молод – настоящий американец!

– Привет, Мария, – сказал Джек Кеннеди. Коленки у меня подкосились, как в давние времена.

В закусочной для автомобилистов он купил мне чизбургер и ответил на нетерпеливые расспросы о своих замечательных братьях и сестрах. Добрый, внимательный, он подарил мне радость. Джек совсем не изменился. На прощание он поцеловал меня в щеку и направился к своему красному автомобилю с откидным верхом. Мы помахали друг другу, крикнули привычное:

– До скорой встречи! Береги себя!

Мы больше не виделись и не очень старались себя сберечь.



Ввели норму на покупку сахара и кофе. Прожекторы, посылавшие длинные лучи в ночное небо, по законам военного времени попали под запрет, роскошные кинопремьеры больше не устраивали. Сотня голливудских звезд отправилась в Вашингтон на выпуск первого военного займа в миллиард долларов. Тайрон Пауэр пошел служить в морскую пехоту, Генри Фонда – на флот, а Бэтт Дэвис и Джон Гарфилд решили открыть голливудскую столовую для офицеров и солдат. Теперь они занимали и выпрашивали на это деньги. За первые шесть месяцев столовую посетили шестьсот тысяч человек. Семь вечеров в неделю волонтеры принимали парней, оказавшихся далеко от дома, заботились о них. Где еще молодой человек, ждущий отправки в зону военных действий на Тихом океане, получил бы чашку кофе из рук Энн Шеридан, сэндвич с беконом – от Элис Фей, жареный пирожок – от Бетти Грабл? Где еще он мог обнять талию Ланы Тернер под музыку оркестра Томми Дорси, танцевать под веселые джазовые мелодии Гленна Миллера с Джинджер Роджерс, кружить Риту Хейуорт в веселом ритме Бенни Гудмена, да еще когда к нему присоединялся Вуди Херман со своей «лакричной палочкой»? Где еще он мог почесать язык с Богартом, Трейси, Кэгни, увидеть фокусы в исполнении Орсона Уэллса и узнать, наконец, что у Вероники Лейк есть второй глаз, просто он закрыт ниспадающей челкой.

Европейский контингент предпочитал работать на кухне. Хеди Ламар делала сотни сэндвичей, а Дитрих в облегающем платье, с красивой лентой в волосах чистила пригоревшие кастрюли по локоть в грязной воде. Это доводило Бэтт Дэвис до бешенства. Я однажды слышала, как она выразила возмущение своим удивительным, на четыре октавы, голосом:

– Если я еще раз увижу здесь этих дам… я им головы размозжу. Что творится с этими hausfrau? Только покажи им кухню, и они уже рвутся туда, как лошади к воде! Мне для мальчиков нужен блеск в зале, а не в кастрюлях на кухне! Боже! Да я бы чего только не сделала, будь у меня хотя бы с десяток таких, как Грабл!

В столовой недосягаемые «божества» сходили с серебряного экрана и превращались в обычных – из плоти и крови – людей, которых вдруг можно тронуть рукой. Это производило потрясающее воздействие на приходивших туда молодых людей и в конечном счете на всю индустрию развлечений. Обнаружив свою земную суть, звезды теряли божественность и становились «любимыми». Когда в какой-нибудь палатке за линией фронта, на каком-то острове, где кишмя кишели японцы, показывали фильм с Бетти Грабл, солдаты вдруг вспоминали, что знают ее; когда-то, в одно остановленное прекрасное мгновение, они обнимали ее в переполненном зале голливудской столовой. Все звезды, и мужчины, и женщины, проложившие мост от игры к реальности, заняли особое положение – благоговение зрителей уступило место искренней любви. Грета Гарбо никогда не появлялась в столовой, а ведь это могло спасти ее от забвения. И в который раз невероятный флюгер интуиции Дитрих указал ей направление, продлившее ее славу на тридцать лет.

Габен не сердился, что Дитрих посвящает время любому делу, помогающему борьбе с фашизмом. Но именно то, что «военная работа», как она ее называла, приносит Дитрих наивысшую радость и эмоциональный подъем, невольно вызывало у Габена чувство собственной непричастности, и он считал себя бесполезным иностранцем. Она приходила домой, переполненная впечатлениями. Солдаты прижимали ее к себе крепко-крепко, она даже чувствовала их растущее возбуждение; какие они милые, эти свежеумытые наивные мальчики, будущие герои; конечно, воспоминания о последнем танце с «Марлен» они пронесут через все ужасы войны. Ее энтузиазм и эмоциональное удовлетворение вызывали у Габена ревность, ведь к этим ее чувствам он не имел никакого отношения. Дитрих, не подозревавшая о тонком душевном устройстве других людей, досадовала на то, что он «человек настроений», обвиняла Габена в ревности к «ее мальчикам», потому что, кроме «глупого фильма», он ничего для войны не делает.

Должно быть, моя преданная мать дала кому-то взятку: я сдала экзамены за среднюю школу. Удивительно! На протяжении многих лет я опасалась, что калифорнийский департамент образования когда-нибудь пробудится от спячки и потащит меня в тюрьму. С тех пор прошло пятьдесят лет, и, полагаю, закон о сроке давности работает на меня.



Ходили слухи о кровавой бойне в Варшавском гетто. В Голливуде мало кто этому верил. Союзники высадились в Сицилии, бомбежка Германии усилилась.



Я нашла человека, готового жениться на мне, и полагала, что спасение близко. В тот день, когда я запаковала свои немногочисленные вещи, вступая в грустный и глупый слишком ранний брак, моя мать, наблюдавшая за мной с застывшим лицом, вышла, а потом вернулась со свадебным подарком – совершенно новой резиновой спринцовкой.

– По крайней мере, позаботься о том, чтобы не забеременеть, – напутствовала она меня.

С этим мудрым и добрым наказом я и покинула материнский дом. На свадьбу я надела летнее серое платье с лиловыми фиалками. Погребальные тона я не выбирала заранее, но они, как оказалось, были вполне уместны. Бедный мальчик, незрелый и не приученный к обращению с жуткой неврастеничкой, которая ему досталась в жены! Наше «узаконенное сожительство» продолжалось ровно столько, чтобы принести еще одну золотую звездочку моей «матери-мученице». Она нашла маленькую квартирку, подлинную роскошь в военное время, убрала ее и обставила. Создала «любовное гнездышко» для счастья неблагодарной дочери, «покинувшей» ее.

Конечно, отчаянная попытка побега и жалкая иллюзия нормальной жизни была обречена с самого начала. Так называемое замужество закончилось, толком и не начавшись. У меня оставалось три возможности, кроме весьма очевидной четвертой – продавать себя на углу Вайн-стрит и Голливудского бульвара. В пьяном виде я, возможно, испробовала бы этот способ, будь я уверена, что заработаю себе таким образом на жизнь, но я сомневалась, учитывая свои внешние данные. Стало быть – возвращение к матери, или к вечно ждущей Носорожихе, или автостопом через всю страну в карательное заведение отца. Из всех зол я выбрала меньшее… мать. Я не отличалась особой сообразительностью. Возможно, на моем выборе сказалось слишком раннее чтение «Гамлета», потому-то я и предпочла «знакомое» зло. Возвращаясь к матери, я, по крайней мере, знала, что меня ждет и чего ждать в будущем, включая ее глубочайшее удовлетворение от возвращения «главной любви ее жизни» с поджатым хвостом.

Своим приходом я доставила матери подлинное наслаждение. Более пятидесяти лет она напоминала всем вокруг, включая меня, как она, «всепрощающая мать», приняла меня, блудную дочь, в свой дом. Она даже присочинила трогательную сцену, будто я залезла к ней в постель среди ночи, жалобно моля:

– Мутти, я вернулась. Можно я посплю с тобой?

На самом деле я вернулась в полдень, хлебнула бурбона и, скрипя зубами, пошла каяться. Матери дома не оказалось: она все еще находилась у Габена. Но ее версия куда больше подходит для сценария о возвращении блудной дочери. Мне безразлично, какое зло мне причинили другие, – самое большое зло я причинила себе сама.

Чаша терпения Габена переполнилась. Его страна потерпела поражение, его карьера в Голливуде зашла в тупик. Он воспользовался связями в дипломатических кругах, чтобы вступить в Свободные французские силы – армию, которую де Голль формировал, находясь в Лондоне. Занук заверил его, что не будет ставить палки в колеса. Он не только симпатизировал верности Габена своей стране, но и радовался, что тот освобождает студию от необходимости выполнять условия контракта – искать фильмы для актера, не делающего кассовых сборов. Мать плакала, но храбрилась. Ее возлюбленный делал то, что должен был делать, – «уходил на войну выполнить свой долг». А уж она изыщет возможность последовать за ним на поле боя. Она была связана контрактом с Universal и запретом на свободу передвижения без официального разрешения по закону военного времени. И все же Дитрих преисполнилась решимости найти способ. Я не присутствовала при их прощании, но, вероятно, это было нечто. Туман и все прочие аксессуары!



Папи, сегодня Жан отбыл в Нью-Йорк. Ты прочтешь об этом в газетах. Моя великая любовь, похоже, слишком велика для него и слишком неожиданна: он долго полагал, что моя любовь несравнима с его всепоглощающей любовью. Я обещала ему не терять аппетита и беречь себя, пока он не вернется.

Я не буду работать, отменила тур по лагерям: я так несчастна, что не справлюсь.

Знаю лишь одно: я любила, позабыв про себя, безоглядно, старалась порадовать его, хоть и не всегда успешно. Теперь у меня все получится лучше, я постараюсь не цепляться за него, но мне хотелось бы стать наконец настоящей женщиной и не стремиться к недостижимым идеалам, ведь они не приносят счастья и очень быстро улетучиваются.

Целую, люблю. Мутти



Тем не менее Дитрих не могла отпустить Габена без долгого прощания и полетела в Нью-Йорк. Там она еще раз увиделась с Жаном, танцевала с ним – воздушная, в облегающем черном платье и шляпе с перьями, а он был замечательно хорош в своей французской военной форме.

– Радость моя, летать так легко, – сказала она по возвращении, едва переступив порог, пока шофер втаскивал за ней тяжелые чемоданы, – не надо менять платье по приезде, не видно за окном этих бесконечных кукурузных полей, никаких расписаний, чаевых – даже духоты этой нет! И почему мы всегда ездили на поезде? В следующий раз попробуем самолет вместо парохода!

Итак, появились самолеты. Дитрих изволила одобрить воздушное сообщение.

Теперь, когда я вновь поселилась с матерью, разбор почты снова вошел в мои обязанности. Поток любовных посланий от Габена был нескончаем. Военную цензуру осуществлял сначала французский цензор, потом письмо снималось на микрофильм, печаталось и лишь затем попадало в дрожащие руки матери, и уж тогда, жадно поглощая его, Дитрих могла вздыхать, плакать и тосковать.



Ма grande, моя любовь, моя жизнь! Ты здесь, передо мной, я смотрю на тебя. Ла-Куинта, ты и я. В голове у меня только это. Я одинок, я как ребенок, потерявшийся в толпе. Неужели возможна такая любовь? Ты думаешь, что когда-нибудь мы снова будем вместе, будем жить вместе, мы оба, только мы с тобой! Дождись меня… Даст ли Бог найти тебя снова, тебя, самую великую?.. Ты – в моих венах, в моей крови, я слышу тебя.

…В первый раз говорю тебе; ты мне нужна, ты мне нужна на всю оставшуюся жизнь, или я пропал.



Через несколько месяцев Габен писал ей чаще, чем она ему. Дитрих была целиком поглощена Орсоном Уэллсом. Дни напролет они рассуждали о его таланте. Орсон Уэллс превосходил Дитрих по интеллекту, и, как всегда в таких случаях, она выступала в качестве его поклонницы. Орсон же, будучи Орсоном, не видел оснований не согласиться с тем, что он гений. Со своей стороны он готовил Дитрих в ассистентки своего магического действа. Они готовили шоу для военных лагерей и выступали вместе в большом пропагандистском шоу «Берите пример с этих ребят», собравшем целое созвездие голливудских актеров. Поскольку я какое-то время работала с Орсоном в его Mercury Theatre, мать всегда немножко ревновала к нашему актерскому сотрудничеству и, обсуждая со мной Орсона, заявляла свои права на него: «Мой друг Орсон Уэллс». Когда Орсон влюбился в Риту Хейуорт, мать была в шоке.

– Такой интеллигентный человек, как Орсон, и вдруг влюбился в мексиканскую плясунью? Ты полагаешь, что знаешь его, вот ты и объясни – почему? Может быть, он обожает волосатые подмышки?

Мать была очень разочарована, но простила своего приятеля, как впоследствии прощала все его неудачные влюбленности.

– У Орсона потребность влюбляться, – говорила она. – Не спрашивай почему. Ему просто необходимо все время кого-нибудь любить, бедняжке.

Лесли Говард, по слухам, важный английский шпион, погиб в таинственной авиакатастрофе, и Голливуд загудел как встревоженный улей. Самой популярной версией была та, что британские летчики намеренно сбили его самолет, потому что пронюхали: он двойной агент и работает на нацистов.

– Слышала? А я что раньше говорила? – напомнила мать. – Такой бездарь, как он, должен был чем-то еще заниматься. После того как он покрасил волосы в оранжевый цвет, от него можно было ждать что угодно!

Я часто думала о бабушке и тете Лизель. Какова их судьба? Мать никогда не заводила разговора про них, слова не молвила, вела себя так, словно их не существовало. Мало-помалу слухи о невероятных зверствах нацистов дошли и сюда. Всплыли неизвестные раньше названия тех мест, где нацисты, при всем размахе их зла, творили нечто неправдоподобное. Но не было очевидцев и вещественных доказательств этого ада на земле, и люди не верили, что такое возможно. Через два года мать ненароком обмолвилась, что бабушка в Берлине, жива и здорова, а Лизель живет в Бельзене. Но, когда ужасные слухи оказались чудовищной реальностью, мы заключили, что Лизель находилась в том самом Бельзене, единственном Бельзене, который в то время был у всех на уме. Концентрационным лагерям давали названия городов, возле которых они находились, и это представлялось совершенно невероятным. Слишком уж все обыденно: география обозначает название ада. У меня тоже не было оснований думать иначе, я приняла трагическую версию матери и очень тревожилась за Лизель, хрупкую маленькую женщину.

В Нью-Йорке умер Тедди. Просто не верилось, что его больше нет в этом мире. Много лет спустя его дух воплотился в черном коте с лоснящейся шерстью, который вдруг объявился перед моей дверью и стал моим другом. Тедди никогда не испытывал враждебности к кошкам.

Мать узнала, что Габен находится в Алжире. Как ей удалось раздобыть информацию, относится к числу тайн, связанных с Дитрих. Это усилило ее потребность последовать за возлюбленным на войну. Она начала кампанию среди людей, наделенных властью. Эйб Ластфогель из влиятельного агентства Уильяма Морриса возглавил все шоу для военных лагерей Объединенной службы культурно-бытового обслуживания войск (USO). Таким образом, на гражданскую организацию возложили ответственность за концерты артистов, поднимающих боевой дух солдат, где бы они ни находились. Всемогущий Ластфогель стал главной целью Дитрих. Она ежедневно атаковала его звонками:

– О Эйб, дорогой…

Настойчивость Дитрих произвела на него должное впечатление. Ластфогель обещал запомнить ее страстное желание и сделать все возможное, чтобы его удовлетворить, добавив, что уважает ее храбрость и патриотизм. Джек Бенни уже был в Европе, как и Дэнни Кэй, Полетт Годар и другие. Ингрид Бергман условилась провести Новый год в войсках, расквартированных на Аляске. Ожидая нового назначения, Дитрих подписала контракт с Metro-Goldwyn-Mayer.



Небо заиграло красками рассвета, когда мы оказались за массивными воротами студии MGM. Четырнадцать лет зависти, и вот наконец Дитрих получила приглашение на студию, где работала Грета Гарбо, – через три года после того, как та перестала там сниматься. Мать провела руками вдоль ног – вот уже пятый раз она проверяла, на месте ли швы нейлоновых чулок. Она явно нервничала. Ей следовало действовать очень осмотрительно. Она считала, что сценарий фильма «Кисмет» весьма тривиален, студия MGM – вражеское логово, а ее партнер, бывший любовник, ныне женатый на очень умной и проницательной женщине, не станет плясать под ее дудку.

– Дорогая, помнишь, как мы все терпеть не могли «Песнь песней» и тот, другой глупый фильм, который мы снимали с Кордой в Англии? Мы все считали, что это сущий кошмар, но, по крайней мере, эти фильмы снимались до войны! Но эта картина! Кто же пойдет смотреть, как Рональд Колман строит глазки Дитрих а-ля Багдад? Ты его знаешь – англичанин до мозга костей, сколько бы тюрбанов ни напялили ему на голову. К тому же почему он не воюет в Англии? Единственный, кто может спасти картину, – Дитрих, если будет невероятно блистательна. Слава богу, Ирен займется костюмами, а Гилярофф – париками.

Хоть они с Ирен целые годы работали над секретом граций для туалетов Дитрих, используя их и для ее личного гардероба, и для костюмов в фильме «Так хочет леди», теперь они совершенствовали самую суть грации. В 1944 году они еще обходились толстым шелком. Только после войны, когда знаменитые итальянские шелкоткацкие фабрики, такие как Бираннчини, начали снова производить свои замечательные ткани, моя мать открыла для себя шелк суфле. Точно соответствуя своему названию, эта ткань была и впрямь как «дыхание» шелка, легкая и невесомая, как паутина, и в то же время прочная, как холст. С тех пор мать шила свои грации из этого шелка – с Лас-Вегаса и до конца карьеры в кино. Ритуал надевания грации никогда не менялся и всегда проводился, как секретная операция, очень серьезно. Мать почитала это своим самым важным долгом и требовала от помощниц абсолютного внимания.

Сначала она влезала в грацию, и мы закрепляли внутренний пояс вокруг талии. Потом пристегивался треугольник из эластика, проходивший между ног. Здесь важно было обеспечить минимум необходимого натяжения, чтобы не натереть промежность. Мать наклонялась, свесив груди, и просовывала руки сначала в одну пройму, потом в другую. Далее она подбирала отвисшие груди и заключала их в скроенный по косой бюстгальтер, причем каждый сосок попадал в специально предназначенное для него отверстие. Уложив грудь, она подхватывала ее руками снизу и, удерживая грацию на месте, быстро выпрямлялась, а мы с Ирен затягивали молнию сзади. Если грудь смещалась или один из сосков был скошен на миллиметр, вся процедура повторялась. Если же сделанная на заказ невероятно тонкая молния рвалась от чрезмерного натяжения, мать переживала, словно умер кто-нибудь из близких, хотя под шелковыми чехлами размещались еще три дюжины граций, выжидая своего часа, чтобы свершить магическое действо превращения тела Дитрих в совершенство, о котором она мечтала всю жизнь. Как только она надевала грацию, лишь два места могли выдать ее секрет любопытному глазу – линия у основания шеи, где грация кончалась, и линия молнии, стягивавшей грацию от основания шеи до конца позвоночника. Шею она прикрывала всевозможными украшениями, ожерельями, а молнию грации идеально совмещала с молнией платья или блузы. Затянутая в потайную грацию, мать превращалась в статую. Она едва дышала, каждое движение рассчитывалось, становилось излишней роскошью. В фильме «Кисмет» она застывала в одной позе среди атласных подушек гарема. Дитрих всегда восхищалась солдатами, способными долго и терпеливо стоять по стойке смирно; она приветствовала такие проверки физической дисциплины.

Гений модельера Ирен, талант Варвары Каринской, воплотившей ее замыслы, и неустанное стремление к совершенству – все это вместе создало для Дитрих потрясающе яркие костюмы. Потребовались и столь изощренные парики, соответствующие общему напыщенному стилю. Тут уж не подвела удивительная изобретательность Сидни Гиляроффа. Моделируя замысловатые парики и наколки, Гилярофф открыл для себя поразительную способность и желание Дитрих терпеть для создания образа физическую боль, если нельзя обойтись иными средствами. Как мать с помощью Ирен стягивала тело, чтобы придать ему искусственное совершенство, так и Гилярофф подтягивал ей лицо. То, что она так легкомысленно экспериментирует с и без того совершенным лицом, ее нисколечко не смущало. Это не было осознанное решение. Дитрих делала то, что, по ее мнению, необходимо, не тратя времени на обдумывание. В тот момент, когда она увидела свое лицо на экране в фильме «Дьявол – это женщина», она безумно влюбилась в его совершенство. С того времени другой облик ее не устраивал. Поскольку фон Штернберга, создавшего этот, столь любимый ею образ, рядом не было, она вознамерилась создать его сама любыми средствами. Теперь они с Гиляроффом брали мельчайшие пряди ее тонких жидковатых волос и заплетали в тугие косички, потом подтягивали их шпильками с изогнутыми, как у рыболовных крючков, концами и закручивали, пока кожа головы выдерживала натяжение. Боль она терпела адскую.

«Мгновенная подтяжка лица» – теперь ее делают многие, но тогда это было новинкой. После перерыва процесс приходилось повторять. Натяжение ослабевало, и лицо матери обретало собственную естественную красоту. В фильме «Кисмет» она шла на многие безумные поступки. Прилагала любые усилия, чтобы добиться нужного эффекта. Возможно, причиной была ее внутренняя ярость: она снималась в заведомо обреченном на провал фильме на площадке, где блистала Грета Гарбо; возможно, она рвалась на фронт, возможно, и то и другое вместе. Мать пыталась «вытянуть» фильм или, по крайней мере, сделать его «дитриховским». Они с Ирен смоделировали шальвары из тончайших золотых колец, собиравшихся, как викторианские шторы. Шальвары, облегавшие ноги, нужны были для эпизода «танец в гареме». Дитрих, никогда раньше не исполнявшая танцевальных номеров на экране, очень опасалась этого эпизода.

В тот день волосы так туго стягивали кожу головы, что у корней волос появилась кровь. Дитрих едва дышала, опасаясь порвать молнию грации, ее тело сжимали варварские металлические украшения, коловшие приподнятую грудь, как тысяча тонких иголок, ноги ломило от тяжести шальвар весом десять килограммов. Они, по замыслу, должны были придавать волнообразное движение соблазнительным формам Дитрих под узорчатой лестницей дворца султана. Скажу лишь, что мать старалась, а вид у нее был как у разъяренной страусихи с мигренью, пытающейся изобразить сексуальную змею. Но она старалась. В конце концов ее спас звукооператор. Когда она двигала ногами, колечки подпрыгивали и создавали шум, заглушавший музыку. Все единодушно пришли к выводу, что от шальвар нужно отказаться! Она притворилась огорченной: ведь ее идею вначале сочли потрясающей! Но вот мы пришли в ее гримерную, она откупорила бутылку шампанского и вздохнула с облегчением, а когда мы освободили ее ноги от золотых цепей, улыбнулась:

– Слава богу, с этим кончено. Но что теперь делать с дурацким танцем? Вы это видели – «Теда Бара а-ля Аравия»? Смешно! Надо же что-то придумать! Они хотят, чтобы я танцевала, но все, что движется, производит шум! Что бы такое волнующее, невиданное нанести на ноги, чтобы оно не двигалось?

У всех появлялись разные идеи, но их отвергали. Наконец Дитрих заказала кисти и банки с краской в художественном отделе студии и намазала ноги золотой краской! Артистическая уборная наполнилась вредными запахами, кожа позеленела под толстым слоем металлической краски. Ее день за днем мутило, пучило живот, она была на грани тяжелого отравления свинцом, и все же золотые ноги Дитрих вытеснили известие о битве под Монте-Кассино с первых полос газет! Это единственный кадр, оставшийся в памяти от всего фильма.

Моим самым большим удовольствием за время подготовки к съемкам этого ужасного фильма была возможность побывать у своей подруги. Как только мне удавалось скрыться от деспотического взгляда матери, я тайком убегала на съемочную площадку, где снимали фильм «Встречай меня в Сент-Луисе», мир рюшечного очарования и сверкающего таланта. Уже в начале съемок фильма, обреченного на успех, возникает чувство, которое не выразишь в словах. Что-то носится в воздухе, какое-то энергетическое поле заряжает таланты до самого высокого напряжения. Это редкий феномен. Он возникает в любом артистическом содружестве. Но когда такая неведомая сила наполняет огромный съемочный павильон, это воистину магическое действо.

– Привет! – сказал голос, теперь такой знаменитый, мгновенно узнаваемый.

– Привет! Боже, ты выглядишь невероятно! Как ты дышишь в этом корсете?

– Сносно. – Она вздохнула в доказательство своих слов. – Но вот парик такой тяжелый, шею ломит.

– Зато он фотогеничный и подвижный! Потрясающе! Гилярофф свое дело знает. Ты бы видела, что он с моей матерью соорудил для нашего фильма! Фантастика! Но она именно такого эффекта добивалась. А вообще-то мы делаем провальный фильм.

Ее смех звучал как камешки, перекатывающиеся под водой. Девица из многочисленного обслуживающего персонала пришла узнать, кто монополизировал звезду.

– Мы уже готовы, мисс Гарленд.

Джуди бросила на меня «солдатский» взгляд. Со времен своего рабочего детства она сохраняла способность мгновенно собраться. Даже когда она была так больна, что в конце концов сломалась, жесткая водевильная выучка ее поддерживала. Жаль – она лишь продлила ее страдания.



Где-то в середине съемок студия MGM получила запрос из Службы безопасности с просьбой проверить лояльность Дитрих. Студия с готовностью дала ей зеленый свет. Ее обещали отпустить до начала предполагавшихся съемок второго фильма: на студии уже видели отснятый материал!

Наконец настал день, когда мать получила официальное уведомление о том, что ее просьба удовлетворена. Дитрих и специально подобранную сопровождающую группу должны были, согласно графику, перебросить в Европу – развлекать солдат, как только закончится ее нынешний контракт со студией MGM. Она проделала первую серию профилактических прививок как раз накануне съемок любовной сцены с нашим «Ронни». С самого начала они избегали друг друга, и это уже становилось смешным. Дитрих и Колман терпеть друг друга не могли. Дитрих скрывала свою неприязнь и рассказывала повсюду, что Колман боится ее, не решается до нее дотронуться, опасается даже смотреть в ее сторону.

– Знаете, он смертельно меня боится. Наверное, жена сказала ему еще до начала съемок: «Только попробуй подойти к ней поближе!»

Тут она делала паузу, давая возможность своим слушателям придумать собственную версию того, каким страшным наказанием запугала Бенита Хьюм своего мужа, попади он в когти Дитрих. И вот в тот день, когда предплечья матери распухли и пылали от противостолбнячной и паратифозной прививок, Рональд Колман, «забывшись», заключил ее в страстные объятия. Дитрих вскрикнула, он отшатнулся.

Позже, в гримерной, прикладывая к распухшим рукам пакетики со льдом, она смеялась:

– За весь распроклятый фильм он ни разу до меня не дотронулся! А сегодня, когда у меня руки воспалены от уколов, он вдруг ощутил прилив страсти. Типичный англичанин! Не угадаешь, когда они вдруг позволят себе раскрепоститься. Глупый человек.

У меня всегда было такое чувство, что наш Ронни прекрасно знал, что делает, но я предпочитала об этом молчать.

«Кисмет» закончился, как и начинался, пустотой, несбывшимися надеждами. Мать была готова последовать за своим возлюбленным на войну. Она не зашла так далеко, как героиня в шелковом платье на высоких каблуках из «Марокко», но эмоции были те же. Дитрих получила приказ явиться в штаб-квартиру USO в Нью-Йорке для репетиций и последующей отправки за океан. Мать торжествовала.



Папи, моя холерно-тифозная прививка еще пылает, но уже не болит. Я, по-моему, упаковала все, кроме личных вещей, нужных в поездке. Пожалуйста, напиши Жану и не забудь про цензуру. Меня называй La Grande или «Луиза». Пиши: Жан Габен, Французское отделение связи АРО 512 с/б, Начальнику почтового отделения, Нью-Йорк.



Шпионы действовали повсюду, передвижения войск держались в строгой тайне. Лозунг гласил: «Болтливость топит корабли». Солдаты не знали, куда их отправляют, пока не покидали страну. Чтобы выпить кофе в голливудской столовой, солдаты предъявляли удостоверения от ФБР! И тем не менее Дитрих, немка по рождению, знала, что ее посылают в Европу, а не на Тихий океан. Удивительно! Далее она писала:



Вечером ужинаю с Гейблом – с чистейшими намерениями. Но выбор нелегкий: Синатра звонит беспрерывно, а он маленький и застенчивый. Я пришлю тебе его пластинки, они пока не продаются. Гейбл говорит, что у него на ранчо нет света и тепла из-за шторма. Похоже, все складывается не лучшим образом, но я не хочу отменять встречу.

Письмо передам почтальону. Уже почти десять часов. Надеюсь вылететь во вторник, но заранее пришлю телеграмму.

Adieu, моя любовь,

Мутти



Багаж матери уже находился в пакгаузе «Бекинс». Она со слезами вложила мне в руку чек и полетела выигрывать войну.

А я осталась учить людей, у которых были деньги для осуществления мечты, даже если не было таланта, ставила пьесу за пьесой на одном и том же заурядном уровне, пила, спала со всеми, кто называл меня «хорошенькой» или «любимой», никогда не знала, где проснусь и с кем, искала все более глубокой степени забытья и все бежала, бежала, стоя на месте.

Как-то я провела уик-энд в каньоне, в лесной хижине Генри Миллера, где собрались его поклонники и ученики. Один из его «Тропиков» здорово шокировал читающую публику, и молоденькие девушки кидались ему на шею с самозабвением бунтовщиц. Он принимал такую пламенную жертвенную любовь как должное и сам выбирал понравившихся девушек, не считаясь с их порой весьма нежным возрастом. Я с ним не спала. Учитывая мое обычное затуманенное алкоголем состояние, это было замечательное достижение. Все остальные – спали. Миллер любил собирать многочисленные компании, способные оценить его сексуальную мощь. Потом, вместо того чтобы закурить сигарету, он читал отрывки из своей запрещенной цензурой книги, будто произносил Нагорную Проповедь.

Назад: Губительница кассовых сборов
Дальше: Она идет на войну