Мы прошли подземным отсеком через кухни отеля Waldorf, спасаясь от прессы, поджидавшей Дитрих у входа. Мать уловила острый запах чеснока и тимьяна и бросила через плечо:
– Сегодня у них баранина по-провансальски. Надо сделать заказ, пахнет вкусно. – С этими словами она скрылась в грузовом лифте.
В номере мать сняла дорожный костюм и привела себя в порядок, пока я разбирала накопившуюся почту. Прежде всего она затребовала телеграмму от нашего Рыцаря, намеревавшегося присоединиться к нам, и поэтический опус от фон Штернберга.
– Дорогая, позвони «мальчикам», а потом распорядись насчет заказа. – Мать закурила, и я протянула ей две телеграммы.
ДИТРИХ УОЛДОРФ АСТОРИЯ НЬЮ-ЙОРК
НАЧИНАЮ БЕСПОКОИТЬСЯ ПРИВЕЗТИ ЛИ УКСУС ИЛИ ЕГО МОЖНО КУПИТЬ НА МЕСТЕ ТЧК БЛАГОДАРЮ ЗА ОТДЫХ И ЗА ТО ЧТО ТЫ МОЯ
К тому времени, когда раздался звонок из Голливуда, мы уже заказали баранину.
– Дорогие мальчики, вы уже получили мой список? Бриджеса по приезде видели? О машине позаботились? Непременно сообщите ему, когда мы прибываем в Пасадену, и уточните, что мы едем прямо в Paramount. Не забудьте про термосы. На пятницу закажите раков, и непременно с укропным соусом. Я видела Колетт в Париже. Кого, спрашиваете? Колетт, великую французскую писательницу! Глупость непростительна и в Голливуде. А вы, кстати, там не так уж давно обретаетесь. Даже в Голливуде можно читать хорошие книги! Позвоните Трэвису, сообщите, что я везу платья из Парижа, которые можно использовать для съемок, но пусть никому не рассказывает… А охранников для Ребенка подыскали?.. Я видела Джо в Лондоне… Ну да, все так же пялит на меня влюбленные глаза… Только что получила от него телеграмму, послушайте:
СЕРДЦЕ МОЕ НЕ НАХОДИТ ПОКОЯ СЛЕЖУ ЗА ОБЛАКАМИ И ЗАКАТАМИ КОГДА ЦВЕТ ТВОИХ ГЛАЗ И ВОЛОС ИСЧЕЗАЕТ С НЕБА ТЧК КАК ХОЧЕТСЯ ЗАБЫТЬСЯ И ЗАСНУТЬ ЧТОБЫ ПОТОМ МЕНЯ ПРОБУДИЛИ К НОВОЙ ЖИЗНИ И ВЕРНУЛИ ОТ ЗАБЫТЬЯ СМЕРТИ НО И ТОГДА Я БУДУ ОЩУЩАТЬ ТВОЕ ПРИСУТСТВИЕ ТЧК ТЫ В МОЕЙ КРОВИ ТЧК ЧТО ОСТАЕТСЯ КОГДА РАДУГИ ИСЧЕЗАЮТ В ВЕЧНОСТИ
Он все это мог сказать и по телефону! А впрочем, нет: на бумаге эффектнее! Не забудьте заказать шампанское, и пусть Нелли проследит, чтобы в моей грим-уборной поставили свежую, хорошо охлажденную бутылку.
Пока мы ехали через Америку, я была так занята поручениями матери, что не успевала поболтать со своими друзьями-проводниками. Только уверившись, что она крепко спит, я убегала на «волшебный балкончик», в открытый тамбур поезда, вдыхала воздух, насыщенный ароматами, и каждый раз изумлялась безбрежным просторам этой величественной, любимой мною страны.
Трэвис встретил нас с распростертыми объятиями. Я устроилась в кожаном кресле у письменного стола и приготовилась к долгой беседе. Чувствовалось, что им недоставало друг друга.
– Трэвис, погоди, я расскажу тебе про фильм Корды!
– Да, я уже наслышан про сцену купания. В газетах о ней много писали. Неужели ты пошла на это, Марлен? Ты – обнаженная, прикрытая только мыльной пеной?
– Конечно нет! Ты же меня знаешь… только никому не рассказывай. Они считают, что эта сцена спасет фильм, обеспечит ему кассовый успех, но я сомневаюсь. Такая скука! Да и что можно ждать от киностудии, где съемки заканчиваются к четырем пополудни, чтобы люди могли выпить чаю? Мне говорили, что в Англии так заведено, но я не верила, пока сама не убедилась. Даже рабочие из съемочной группы попивают чаек. Ты можешь себе представить наших рабочих, пьющих чай?.. Видела Джо в Лондоне. Собирается снимать фильм «Я, Клавдий» Роберта Грейвса с Чарлзом Лоутоном и этой Мерль Оберон. Нет, только подумай: сингапурская шлюха в роли римской отравительницы? Я абсолютно уверена, что бедный Джо взял ее волей-неволей из-за Корды. Раньше он себе и представить такого не мог, а вот теперь вынужден идти на уступки. Не знаю, что на него так подействовало. Для них Джо слишком хорош. Они не понимают, не ценят его таланта. Лоутон – просто бездарь. Вообрази, что начнется, когда оба враз попытаются стать великими режиссерами. Лоутону бы слушать да учиться, но ты ведь знаешь актеров… им невдомек, когда нужно заткнуться.
Подали кофе. Трэвис разливал, мать снова закурила.
– Встречалась с Коулом Портером в Париже. Он еще больше смахивает на голодного жокея. Поговаривают, жить не может без кокаина… Пожалуй, нос у него и впрямь очень чудной. Странный малый. Мне не нравится его музыка, но говорит он блестяще. Правда, что он безумно влюблен в Кэри Гранта? Что Мэй об этом думает? Я была у него дома – черная полировка, мягкая мебель обита белой свиной кожей, тут и там разбросаны шкуры зебр. Подчеркнуто мужской стиль, более того – говорит, «нанял шикарного дизайнера по интерьеру». Какой дурной вкус! А я-то думала, что он из хорошей семьи!.. Я видела снимок Ломбард в чем-то тобой для нее придуманном. Черный обезьяний мех… Так и хочется сунуть ей банан. Вот так-то, Трэвис! Но в том фильме… – Мать обернулась ко мне. – Ну как называется фильм – мы еще с тобой смотрели фотографии, и я сказала: «Ну вот наконец и Ломбард выглядит красоткой»?
– «Случайная встреча с принцессой», – ответила я.
– Да, название неудачное, но в этом фильме ты наконец для нее постарался. Глядится прямо как Дитрих. Слышала, она тебя зовет «Дразнилка»? Какое пошлое сюсюканье.
Тем временем Дитрих перебирала фотоснимки с проб на столе Трэвиса. Она задержала взгляд на одной из них – Айрин Данн в бальном платье для исторического фильма. Платье, расшитое несчетным количеством блесток, с огромными тюлевыми бантами, казалось весьма тяжеловесным сооружением.
– Трэвис, у тебя еще остался тюль в запасе или весь ушел на это платье? Я всегда подозревала, что Ирен – из тех, что обожают банты, но мне кажется, здесь ты переусердствовал – самую малость.
Трэвис хихикнул:
– О Марлен, я так скучал по тебе! Ты попала в самую точку! Прицепляя эти банты, я все время думал, что тебе бы это не понравилось.
– И ты прав. Пока ты сознаешь, что делаешь безвкусицу, с тобой все в порядке. Но когда ты моделируешь платья в духе Орри-Келли, вот тогда я беспокоюсь. Ты видел, во что Адриан облачил Кроуфорд? Мне попался на глаза снимок. Платье из стекляруса, будто вторая кожа! Какая работа! Изумительно. Но на ней, с ее широченными бедрами, оно смотрится вульгарно! Впрочем, на Кроуфорд что ни надень, все смотрится вульгарно. Тебе Любич растолковал, что надо сделать для нашего фильма… или это снова его пустые разговоры о так и не написанных задумках?
– Марлен, разве у тебя нет сценария? Я-то полагал, что он дожидается тебя в Нью-Йорке.
– Я отдала его почитать Клифтону Уэббу. Абсолютно уверена: к нашему приезду сюда Любич сценарий переписал, кто бы ни значился его автором. Героиня предположительно жена английского лорда. Значит, белая шифоновая блузка с гофрированным воротником и манжетами, очень простой черный бархатный костюм, красивые туфли на тонком каблуке, белые лайковые перчатки, минимум драгоценностей и невозмутимо спокойное лицо. Никаких проблем. Все это у меня есть. Ничего не придется придумывать. А как насчет героя? Кто он? Кто его играет?
– Мелвин Дуглас. У него талант комика, на мой взгляд, он не романтический герой. Нет обаяния, нет сексуальной привлекательности. Словом, не вызывает эмоций.
– Стало быть, между Гербертом Маршаллом и этим Дугласом должна появиться элегантно-сексуальная Дитрих? Очень мило! В последний раз, когда я играла жену Маршалла, мне, по крайней мере, было на кого его оставить – на Кэри Гранта. А теперь что получается?
Дитрих поднялась. Думаю, она решила ознакомиться со сценарием следующего фильма – «Ангел».
Экзотические птицы все так же восседали на своих серебряных ветках, сверкали зеркала, потягивались пантеры, цвели гардении – мы будто и не покидали дом графини ди Фрассо. Даже афганская борзая замерла в тени магнолий, словно простояла там целый год. Никаких перемен, если не считать смену любовников. Наш Рыцарь, по своей сути хамелеон, в очередной раз изменил окраску и всем своим видом показывал: привлекательный англофил вернулся на родину, в южную Калифорнию. Ослепительная улыбка, унаследованная от предков, бронзовое тело – он прекрасно выглядел и в нашем бассейне, и у бортика. Мы готовили крепкий бульон для Герберта Маршалла и Джорджа Рафта, гуляш для Любича, обжигающе горячий зеленый чай к четырем пополудни для Анны Мэй Уонг и всегда держали виски про запас для Джона Берримора. Каждое утро, часов в десять, по установившейся традиции, виски проносили тайком в термосах. Мы с Нелли придумывали новые парики и занимались интерьером грим-уборной Дитрих.
Ее новый декор был «приветственным жестом» боссов студии Paramount. Массивные, в стиле ар-деко, стулья и такие же шезлонги, покрытые белой пушистой тканью, стояли на ярких, цвета герани, коврах. Моей матери стулья и шезлонги очень нравились, она называла их «мои белые пушистые медвежата», никогда не меняла и даже увезла с собой, когда навсегда рассталась с Paramount. Последующие пятьдесят лет «белые медвежата» провели в зимней спячке на складе! Мэй Уэст наши «пушистые медведи» пришлись не по вкусу, она жаловалась, что у нее чешется от них зад. Думаю, она просто завидовала. Как и раньше, она потихоньку таскала цветы с нашей веранды. Жизнь возвращалась в свое привычное русло.
Мать, в ужасе от претенциозности режиссерского сценария Любича, прекратила поездки на уик-энд на его приморскую виллу Эдингтон, вконец с ним разругалась и на прощание предупредила: самое время спасать неудачный сценарий, потому что ей уже претит собственная «любезность» по отношению к «маленькому уродцу с большим носом и сигарой». Когда Клифтон Уэбб написал ей, что сценарий ему понравился, мать и на него рассердилась.
Парк-авеню, 410
Воскресенье, 28 марта 1937 г.
Милая,
прочел, что ты была на приеме у Ратбоунов во фраке и танцевала там со всеми девицами. Очевидно, весна оказывает сильное воздействие на твою эндокринную систему. Жаль, что мне не довелось увидеть это зрелище своими глазами.
Я прочитал твой сценарий «Ангела». Он должен принести тебе успех, ты будешь в нем превосходна. Однако, мне кажется, тебе следует хорошенько позабавиться с другим мужчиной в Париже. Сцена на скамейке в парке сошла бы для Джанет Макдональд, но не для тебя, Куколка. Не потому, что я знаю мою мисс фон Лош…
Внезапно с бортика нашего бассейна исчез загорелый Рыцарь, и мать перестала запирать свою спальню на ключ.
Дорогая,
…мне кажется, что ты воспринимаешь наши отношения и мою безоглядную горячую преданность тебе как нечто само собой разумеющееся.
Если входишь в жизнь другого человека настолько, что в определенных необходимых пределах создается семья и семейные отношения поддерживаются в той мере, как у нас, тогда возникают и некие обязательства.
По-моему, если ты сочла необходимым изменить свою точку зрения: «один мужчина – одна женщина», правильней было бы в спокойной обстановке объяснить мне, что ты хочешь предпринять и, по крайней мере, позаботиться объяснить мне… Думаю, что ты не проявляешь достаточного уважения к себе, ко мне, к нашим отношениям, рассматривая меня как жиголо, алчущего исполнить любую прихоть своей госпожи. Итак, если хочешь, чтобы я остался с тобой, я возвращаюсь; если же у тебя другие планы, тогда я, соответственно, устраиваю свою жизнь и остаюсь дома, пока ты снова не позовешь меня…
Люди, которые любят друг друга, должны идти на уступки, уважать и соизмерить сердца, умы и души. Такого не потребуешь и не попросишь – все возникает по взаимному желанию…
Мне нечего добавить, разве что… Да благословит тебя Бог, Душка.
Их любовь то нарастала, то шла на убыль. С нарастанием любви начинались поцелуи, нежные пожатия рук, наряды, вечеринки, развлечения в ночных клубах. Они являли собой идеальную пару – прекрасное сочетание мужественности и женственности. Когда любовь шла на убыль, он готовился к съемкам, жалел себя, винил Марлен в своем несчастье, страдал. Моя мать готовилась к съемкам, отдавала мне его обручальное кольцо, чтобы я положила его туда, где уже лежали другие, и легко, без всяких угрызений совести забывала своего Рыцаря. Правда, иногда его имя поминалось в телефонных разговорах с моим отцом и «мальчиками».
«Папиляйн, растолкуй мне, почему я считала его таким замечательным? Неужели причиной всему… Лондон? То, что он там? А может быть, потому что он не работал? Ведь здесь, в Голливуде, он вдруг повел себя как актер! «Я, я, я, мне, мне, мне». Неудивительно, что собственный отец не желает его видеть. Я даже начинаю понимать эту ужасную женщину, его бывшую жену. А может быть, я влюбилась в него, потому что он великолепно выглядит во фраке?»
В тот день, когда дирижабль «Гинденбург» загорелся при посадке в Нью-Джерси, мы слушали это сообщение, сидя в грим-уборной. У диктора, пытавшегося описать катастрофу, сорвался голос. Он зарыдал. Мать торжествовала.
– Слышишь? Помнишь, я не хотела лететь на нем, даже когда Папи настаивал? Вероятно, это саботаж! Очень хорошо! Теперь нацистам придется раскошелиться на новый дирижабль, а на нем никто не полетит, потому что люди напуганы катастрофой!
На каком-то этапе подготовки к съемкам «Ангела» мать утратила интерес к фильму. Впервые со времени съемок в «Голубом ангеле» она позволила себе небрежность в той области, в которой всегда превосходила всех, – во внешнем облике. Трэвис Бентон, убежденный в безупречности вкуса Дитрих, во всем следовал ее указаниям, и они вдвоем делали ошибку за ошибкой. В результате «Ангел» – их единственная совместная работа, которой недостает былого уникального чувства стиля. Особенно грустно, что она оказалась последней. Знаменитое «платье из драгоценностей» из этого фильма – ткань, расшитая фальшивыми рубинами и изумрудами, на фоне которых должны были, по замыслу, заиграть ее собственные подлинные камни, – снискало сомнительную известность лишь благодаря весу в пятьдесят фунтов и стоимости в четыре тысячи долларов.
Весь фильм чуть смазан, и все пошло насмарку. Может быть, мать почувствовала это раньше всех, осознала безнадежность ситуации и отказалась от дальнейших попыток спасти фильм. Из многих тысяч рекламных кадров и портретов, остававшихся после съемок каждого фильма, Дитрих сохранила после съемок «Ангела» лишь несколько снимков, и на всех она в своем собственном черном бархатном костюме от тетушки Валли и белой блузке с гофрированным воротником и манжетами. Когда съемки завершались, мы уже не держали у себя в грим-уборной любимые сигары Любича: они с Дитрих не разговаривали.
30 мая 1937 года «Независимые владельцы кинотеатров Америки» поместили объявление во всех рекламных газетах, связанных с кинопрокатом:
Нижеследующие звезды —
ГУБИТЕЛЬНИЦЫ КАССОВЫХ СБОРОВ:
Джоан Кроуфорд
Бэтт Дэвис
Марлен Дитрих
Грета Гарбо
Кэтрин Хепберн
Вдруг эти звезды якобы утратили способность привлекать публику в залы одним лишь своим именем. Под таким давлением Paramount отказался от замысла снимать Дитрих в следующем фильме и тем самым лишил ее постоянного заработка. Студия Columbia Pictures, желавшая снять Дитрих в роли Жорж Санд, решила отказаться от этой идеи.
Впервые с первого приезда в Америку мать оказалась безработной. Она позвонила моему отцу.
– Папи, мы покидаем Америку. Здесь говорят, что фильмы с Дитрих больше не продаются. Эти идиоты, а они все идиоты, конечно, не могут их продать… потому что фильмы и впрямь плохие, но Дитрих тут ни при чем. Даже Гарбо попала в черный список. Ну эта лупоглазая, куда ни шло, кому охота платить деньги, чтобы посмотреть на нее? Но Хепберн? Да, и ее назвали губительницей. Невероятно? Погоди, кто же остается? Может быть, Айрин Данн? Это она-то звезда? Чистое безумие.
Из нашей грим-уборной мы забрали все, что не было прибито гвоздями. Грузовики вывезли наш багаж за ворота студии Paramount – и дело с концом. Ни прощальных слез, ни «прогулок по дорогам памяти». Выиграв битву, потом каким-то образом проиграв ее, наш солдат ушел с поля боя непокоренным. Затем пришлось паковать собственные вещи. Мы всегда жили как цыгане. Отказавшись от дальнейшей аренды дома, мы заплатили охранникам, слугам, тренеру по теннису, отдали на хранение «кадиллак», дали Бриджесу отличную рекомендацию и сели в поезд, который теперь назывался Super Chief, потому что в нем появились кондиционеры. Я махала Нелли до тех пор, пока вокзал Union Station не скрылся из виду. Так закончилась целая эра.
Я ничего не помню об этом путешествии на восток, кроме чувства потери, глубокой скрытой обиды. Даже мой «балкончик» исчез в хромированном поезде обтекаемой формы. Путешествие в быстром и прохладном поезде стало средством достижения цели, а не опытом.
Оказавшись в Нью-Йорке, мать с головой окунулась в светскую жизнь. Возможно, ярлык «губительницы кассовых сборов» и повредил репутации Дитрих в глазах массового зрителя, но не элиты, круга ее общения.
Кто-то напугал Дитрих, усомнившись в моей безопасности даже в Европе, и она снова наняла моего главного охранника, наказав ему приехать на Восточное побережье, чтобы сопровождать нас во Францию. Гулять так гулять, и почему бы сполна не насладиться летом? И мать убедила Paramount дать Нелли отпуск, чтобы и она поехала с нами. Перед самым отъездом она позвонила отцу:
– Папи, позвони Мутти. Пусть она свяжется с врачом, который лечил Ребенку ноги. Скажи, что она растет слишком быстро. Должно быть, у нее какие-то внутренние нарушения: она будет великаншей. Что ни неделя – вырастает из одежды. Дело не только в полноте – у нее кости растут. Жду от него указаний. Может быть, он знает, в чем нарушение? Он может приехать в Париж и осмотреть ее.
О боже! Надо было мне больше сутулиться! Я надеялась, что меня не запрут в одну из клиник, где побывала Тами.
В тот день, когда мы поднялись на борт «Нормандии», я пребывала в таком отчаянии, что даже этот чудесный корабль не вызвал у меня обычного душевного подъема и предвкушения радости. Я стояла на задней палубе парохода. Мне хотелось как можно дольше видеть статую Свободы. Судя по поведению матери, я, возможно, вижу ее в последний раз. Загадав желание, я не очень верила, что оно осуществится. Бабушка прислала на пароход телеграмму.
РАДИОТЕЛЕГРАММА БЕРЛИН МАРЛЕН ДИТРИХ ПАРОХОД НОРМАНДИЯ
ДОКТОР НЕ ОБЕСПОКОЕН ТЧК ГОВОРИТ РЕБЕНОК РАЗВИВАЕТСЯ НОРМАЛЬНО ТЧК РАСТЕТ КАК ТОГО ТРЕБУЕТ ПРИРОДА ТЧК НИКАКОЙ ОПАСНОСТИ НЕТ ТЧК МУТТИ
Я знала, что ответ не удовлетворил мать полностью. Она все еще задумчиво поглядывала на меня, хоть и не так часто. Я надеялась, что, вернувшись в свою драгоценную Европу, она перестанет беспокоиться о моих костях.
Отец, всегда на своем посту, встретил нас в Гавре, принял длиннющий список багажа и повел всю компанию к поезду Гавр – Париж.
Отель Lancaster так же выделялся среди отелей, как «Нормандия» – среди океанских лайнеров. Он благоразумно притаился на боковой улочке неподалеку от Елисейских Полей и представлялся постояльцам собственным замком в Париже. Канделябры баккара, стулья, обитые парчой, бесценные антикварные украшения, граненые зеркала, фризы с диковинным орнаментом, версальские двери, французские окна с роскошными гардинами из атласа, тафты, органди. И повсюду – цветы, цветы, цветы, свежайшие цветы всех оттенков вечной весны. Их ненавязчивый легкий аромат вызывал лишь радость.
В те годы было много других дорогих отелей, которые могли соперничать с Lancaster в роскоши и совершенстве интерьера. Но наивысшим достоинством Lancaster вдобавок к потрясающей роскоши стала даруемая им абсолютная уединенность. Мы прожили там почти три года. Отель Lancaster сделался нашей резиденцией, нашей европейской штаб-квартирой, и за все время, что мы там пробыли, я так и не встретила ни одного другого постояльца! Как это они устроили? Как им удалось создать полное впечатление, что все горничные, камердинеры, портье, официанты – твои собственные слуги? Вас никогда не беспокоили уборкой комнат или сменой белья, здесь во всем приспосабливались к вашему распорядку дня. Как можно содержать отель без вестибюля? Без звонков, суеты и неработающих лифтов? Как они ухитрялись обходиться без шума пылесосов, пусть и в конце коридора? В отеле Lancaster этого добились. Регистрация не требовалась. В конце концов, почему вы должны регистрироваться, приехав в свой собственный замок? Здесь нам не приходилось пробираться в номер через кухонный отсек. Хоть французская пресса и поклонники вечно толпились в переулке, они расступались, как Красное море, чтобы пропустить нас. Когда мы входили в отель, никто из них не переступал его порога. Подкуп прислуги в Lancaster был делом неслыханным, невозможным. Я уверена, решись кто-нибудь из слуг на шпионаж, его ждала бы гильотина.
Эту жемчужину обнаружил мой отец, хотя потом горько сожалел о своем открытии. Поклонники и репортеры преданно несли свою вахту – днем и ночью, в ясную погоду и дождь улица де Берри была запружена людьми. В узкий как бутылочное горлышко проход отцу приходилось втискивать свой громоздкий зеленый «паккард» каждый раз, когда мадам Дитрих требовалось куда-нибудь поехать. Это безмерно огорчало отца. Он долгие месяцы изучал образцы красок, сносился с чиновниками фирмы и наконец перекрасил свой драгоценный автомобиль. Как влюбленный юноша, он с обожанием взирал на новую темно-зеленую краску, нежно гладил крылья машины. Он ревностно оберегал дорогую краску. Стоило нам выйти из своего «замка», и толпа кидалась нам навстречу.
– Марлен, Марлен! – слышались возбужденные крики. Обескураженные жандармы в своих шикарных маленьких накидках с капюшонами и в белых перчатках поднимали белые жезлы, вяло протестуя против натиска толпы. Конечно, amour побеждала закон и порядок! Толпа рвалась вперед хотя бы глянуть на своего идола, но на пути у них стоял отцовский «паккард», его гордость и радость, и они навалились на автомобиль. Чужие руки трогали блестящий зеленый «паккард», и отец приходил в неистовство.
– Боже, пропадает весь глянец! Пропадает глянец! Не повредите глянец! – кричал он.
Дитрих на сей раз не смогла дотерпеть до туалета. Она хохотала до слез и описалась. Пришлось отменить примерку у Скиапарелли. С тех пор шутки про борщ и черный хлеб заняли второе место после «глянца Папи».
– Ты бы видела это зрелище! Люди, сотни людей рвались ко мне и Папи! Но он обо мне ничуть не беспокоился: Папи волновал лишь лак на его драгоценной машине!
Чтобы миновать Германию, мы отправились в Австрию на поезде через Швейцарию и прибыли в Зальцбург как раз вовремя, чтобы подготовиться к костюмированному ужину. Нелли была прелестна в своем узорчатом голубом платье с плотно прилегающим лифом, широкой юбкой и темно-розовым передником. У нее даже была кокетливая соломенная шляпка с пушистым белым пером, которое приходило в движение, когда Нелли подпрыгивала. Я в тот год нарядилась в васильковое платье с большим темно-синим передником, скрывавшим все, что моя мать сочла нужным скрыть. Мой охранник, стоявший у входа в магазин, сначала отказывался зайти и переодеться, но, увидев разочарование на лице матери, сдался и надел охотничью шляпу из грубого фетра с большим серебряным значком, изображавшим загнанного оленя. Тами и Тедди избежали костюмированного ужина, так как еще не пересекли границу в роскошном «паккарде» отца.
Мать провела вечер, разговаривая по телефону с Яраем в Вене и нашим томящимся одиночеством Рыцарем в Беверли-Хиллз. Нелли писала открытки, охранник смазывал револьвер, я же заперлась в ванной, где краны напоминали изогнутые лебединые шеи, и принялась читать «Унесенных ветром», которых «одолжила» в костюмерном цехе студии Paramount. Такую толстую книгу трудно спрятать. Я хранила свое сокровище в школьной сумке для вязания, уповая на то, что никто не предложит ее поднести и, следовательно, не обнаружит, как она потяжелела! Нелли знала про книгу, но по дружбе никому не рассказывала. «Унесенные ветром» притягивали меня, как магнит Вдали от дома я читала про исторические события, происходившие когда-то в моей стране, и не так остро ощущала свою оторванность от родины.
Мать в самом роскошном костюме доярки, какой только видел свет, отец в кожаных шортах и тирольских гольфах, Тами и я в костюмах, украшенных вышивкой, сели в «паккард», чей цвет гармонировал с нашими грубошерстными пелеринами, и отправились в путь. Нелли, охранник и багаж следовали за нами в нескольких такси. Дорожное шоу в духе Хайди началось!
Конечно, отец нашел то, что искал! В точном соответствии с наказом жены. Ферма была перед нами! Зеленые ставни с вырезанными сердечками, решетчатые окна с полосатыми льняными занавесками, зеленая скамейка, освещенная солнцем, и ярко-красная герань – повсюду. Водяной насос, деревянный лоток для стока воды, красно-белые клетчатые скатерти, кровати с пуховыми перинами и подушками, часы-ходики с кукушкой и даже хлев с едким запахом, которым нас приветствовала наша собственная корова. Отец все устроил, как классный реквизитор! Мать воочию увидела заказанный ею идеал австрийской фермы.
– Папиляйн, а шкафов для одежды хватит? – поинтересовалась мать и, не дождавшись ответа, отправилась осматривать дом, но найти изъян ей не удалось. Мы пробыли на ферме довольно долго – Тедди, я и корова. Отец был все время очень занят – отвозил и сопровождал мать в Зальцбург, на его знаменитые фестивали. Тами выступала в своей обычной роли «компаньонки для прикрытия», то есть подруги кавалера моей матери на этот вечер.
Если мать утром оставалась дома, она поднималась спозаранку и наблюдала за фермером, доившим корову, то и дело предупреждая его, чтобы он не причинял корове боли, не то ему несдобровать. Пока кофе и хлеб подогревались на печке, выложенной изразцами, мы сидели за красивым крестьянским столом. Разодетые в шелка, атлас и кисею, мы забывали свою роль «селян» и, напротив, выставляли напоказ свою городскую искушенность, читая утренние газеты совсем в духе Ноэла Коуарда. Правда, мы с Тами не читали, а только слушали. Но мы всегда были готовы к шоу под названием «завтрак».
– Папи, и все-таки они поженились. Эта ужасная женщина Симпсон теперь герцогиня Виндзорская! Король издал указ, что к его брату следует обращаться «Ваше королевское высочество», но его жена и дети не вправе претендовать на такое обращение. Да у них и не будет детей, уж это нам известно! Хорошо еще, что к ней не обращаются «Ваше королевское высочество». Такая женщина недостойна и титула герцогини Виндзорской. В конце концов, она всего-навсего разведенная американка.
Через несколько дней мы узнали, что изумительная Джин Харлоу умерла в возрасте двадцати шести лет от почечной недостаточности. Дитрих была вне себя от злости.
– Все из-за ее матери, этой кошмарной фанатички Христианской науки! Она убила свою дочь! Врачей на порог не пускала. Уильям Пауэлл сам отвез Джин в больницу… Увы, слишком поздно! Ее уже не могли спасти. Кто-то должен убить эту мать. Может быть, это сделает Пауэлл, но он едва жив от горя. Луис Б. Майер мог бы этим заняться. Джин была настоящей звездой – дивное тело, чудесные волосы. Правда, стоило ей открыть рот, сразу становилось ясно, что она из американского простонародья. Но когда она молчала, она была прекрасна.
Одной из попутных поездок в то лето 1937 года был визит к родителям отца в Ауссиг на границе с Чехословакией. На этот раз поехала и мать. На ферме осталась Тами и домашние животные. Я сдержалась и не кинулась в распростертые объятия бабушки, хотя сознавала, что это может ее обидеть. Но открытое проявление любви к дедушке и бабушке вызвало бы ревность матери, и она тотчас принялась бы говорить всем колкости. Дитрих вышла из «паккарда», чтобы поздороваться со свекровью, и та поспешно вытерла руки голубым фартуком и лишь потом, смущаясь, пожала протянутую ей руку в перчатке. Когда мать отвернулась, раскланиваясь со свекром, я быстро обняла дорогую бабушку и прижала ее к себе. Визит оказался еще более напряженным, чем я предполагала. Бабушка не умела сдерживаться и то и дело обнимала меня, разговаривая, ворошила мне волосы – в общем, проявляла свою привязанность, как это принято у добрых любящих людей в «настоящей» жизни. Разве я могла ей объяснить, что мою мать нельзя лишить святой веры в то, что я люблю только ее и никого больше – и во веки веков, аминь! Простодушная бабушка не поняла бы меня. А вот дедушка повел себя со звездой, приехавшей в гости, весьма оригинально: он затеял с ней флирт, и мать приняла это всерьез! Я и не представляла, какой он умница!
Мой отец остался доволен почтением, проявленным родителями к его знаменитой жене. Тем не менее он все время держался начеку – на тот случай, если бы они забылись и сами повели бы разговор, не дожидаясь, пока к ним обратятся.
Мы пробыли в гостях два дня. Я наклонилась, поцеловала бабушку в мягкую щеку.
– Я люблю тебя, бабушка, – прошептала я. – В следующий раз мы будем вместе печь пироги, и ты научишь меня делать твой знаменитый шоколадный торт, обещаю тебе! Передай дедушке: мне очень жаль, что я не играла с ним в шашки. Скажи, что я люблю его и берегу подаренную им лисичку.
Отец следил за каждым моим шагом. Я села в машину, прощание было формальным, по всем правилам вежливости. Мы уехали. Я даже не пыталась обернуться и помахать им рукой: мне хотелось плакать. Я тут же услышала, что надо сдерживать свои чувства. В следующий раз я приехала к ним взрослой женщиной. Они были слишком стары и измучены войной и даже не узнали меня.
Когда мы вернулись на ферму, наша корова телилась и никак не могла разродиться. Моя мать тут же превратилась в акушерку и принялась наставлять обеспокоенного фермера, изо всех сил старавшегося вытянуть теленка из чрева матери:
– Тяни, тяни, он застрял, разве не ясно?
– Му-у-у! – ревела глупая испуганная роженица.
– Ты слышишь, как она стонет? Ты причиняешь ей боль! Немедленно прекрати! Прекрати! – кричала заезжая кинозвезда.
Фермер багровел, обливался потом. Обернув торчавшие копыта мешковиной, он снова принялся тянуть. С места сдвинулась лишь рожавшая в муках корова.
– Теленок застрял! Нужно масло!
Приподняв атласное платье персикового цвета выше пояса, Дитрих пронеслась по дымящейся навозной жиже к дому. Выхватила из туалетного шкафчика первый попавшийся под руку косметический крем – большой флакон масла для лица Blue Grass от Элизабет Арден и тотчас вернулась. Дитрих начала поливать этим маслом коровий зад. Схватившись за одну ногу, она приказала фермеру взяться за другую и, словно на гонках двухвесельных лодок, принялась отсчитывать:
– Раз, два, три, тяни! Раз, два, три, тяни!
Шлеп! Из чрева коровы вывалился самый благоуханный теленок, когда-либо появлявшийся на свет в австрийском Тироле. Хлев неделями источал фирменный аромат Элизабет Арден, а бедная корова лизала, лизала своего теленка, но не могла избавиться от чуждого ей запаха. Мать заказала в Нью-Йорке коробку с этим маслом для лица, чтоб оно всегда был под рукой у фермера на случай последующих родов.
Наши завтраки, как всегда, были очень информативны.
– Все говорят, «Отелло» имеет потрясающий успех. Брайан там снимался. Можешь вообразить его в роли Яго? Наверное, крадется по сцене такой красивый-красивый. Смешно! Во-первых, не такой уж он хороший актер для этой роли, а во-вторых, слишком англичанин, чтобы убедительно сыграть итальянского злодея… Ноэл Коуард снова добился успеха. Поднимается все выше и выше. Ноэл и впрямь очень талантлив. Помнишь, он мне звонил и приглашал на генеральную репетицию, чтобы я оценила его игру? Он еще чуть жеманничал: «Марлен, я ни в коем случае не должен казаться женоподобным. Будь хорошей девочкой, выискивай все, где я не выгляжу настоящим мужчиной, а если уловишь что-нибудь “голубое”, тут же скажи». Вот с ним бы я снялась. Посмотри, как он вытянул Гертруду Лоуренс, эту маленькую второсортную субретку. Теперь все находят ее «элегантной». Это заслуга Коуарда… Гитлер официально выслал Элизабет Бергнер из Германии, потому что она еврейка… Скоро в их большом «культурном рейхе» не останется ни одного талантливого актера, если не считать Рифеншталь и Эмиля Яннингса. Эти «отравители колодцев» останутся, а большего нацисты и не заслуживают.
Я послала Брайану поздравление с успехом в роли Яго и заодно рассказала про нашего душистого теленка, про хлев, пропахший косметикой Элизабет Арден, и попросила прислать мне «Отелло», чтобы я ознакомилась с пьесой, в которой он так хорошо сыграл свою роль.
В то лето матери часто не было дома. Помимо ежедневных визитов в Зальцбург она выезжала в Лондон, Париж, Вену, Канны. В одной из таких «коротких вылазок» она впервые повстречала Бернарда Шоу. Мать часто рассказывала мне свою версию их встречи.
– Вот наконец я и увидела этого замечательного человека. Он и тогда казался стариком – борода, пергаментная кожа. У вегетарианцев часто бывает необычный цвет кожи. Я опустилась перед ним на колени, а он смотрел на меня своими удивительно светлыми глазами. Ему нравилось поклонение женщин. Мы проговорили целый день… Я уехала уже затемно. Шоу обещал, что напишет для меня пьесу, но так и не выполнил обещания. Ты знаешь, ему нравится Гитлер. Странно, что умные люди порою бывают так глупы, но что касается русских, тут Шоу прав. Он их любит так же, как и я. Мы читали друг другу наши любимые стихи. Он поразился, как много я знаю наизусть. Веришь ли, Шоу не похож на писателя. Он скорее актер. И ведет себя как актер… Так же эгоистичен и самодостаточен.
Отец рассказывал иную версию встречи этих двух «живых легенд».
– В то время когда мы жили на ферме в Австрии, Мутти нашла какого-то общего знакомого, и он представил ее Шоу. Она пробыла у Шоу целый день, а когда вернулась, рассказала мне такую историю. Когда она опустилась перед ним на колени, Шоу расстегнул ширинку и извлек свою «штуку». Мутти сказала: «И конечно, мне пришлось пойти на это, а уж потом мы наговорились всласть». Она больше не бывала у Шоу, но всегда говорила, что он выдающийся человек.
В том, что я слышала разные версии одних и тех же событий, нет ничего странного. Когда я повзрослела, меня часто использовали как пробного слушателя для различных сценариев, сочиненных матерью, ее мужем, любовниками, друзьями, врагами и просто знакомыми. Через какое-то время невольно становишься экспертом по распознаванию правды и лжи. Это превратилось в пренеприятную салонную игру, в которую мы всей семьей играли весьма искусно и с каким-то извращенным удовольствием. Дитрих «опускалась на колени» перед многими знаменитыми мужчинами. Она охотно, даже с радостью выказывала тем самым свое совершеннейшее почтение. Должно быть, это выглядело очень убедительно. Как-то раз, посетив великого скульптора Джакометти в его студии, Дитрих вернулась через несколько часов, крепко прижимая к груди одну из его скульптур. Коленки у нее чуть порозовели.
Мать стояла в дверях кухни, натягивая перчатки.
– Папиляйн, если будут звонить из Калифорнии, отвечай, что я на примерке в Вене. Если позвонят из Вены, отвечай, что я на примерке в Париже. Если из Лондона – то же самое. И ты не знаешь, в каком отеле я остановилась.
Стало быть, наш Рыцарь, Ганс Ярай и некто в Лондоне утратили благосклонность Дитрих.
– Мутти, я же твой муж и должен знать, где находится моя жена!
– Не смеши меня. Просто скажи, что не знаешь. – И она уехала якобы на примерку в Зальцбург.
Отец поджал губы. Он ничего не имел против того, чтобы солгать любовникам матери, но ему не хотелось выглядеть дураком в их глазах. Ему льстило хорошее мнение любовников о нем.
Я так и не познакомилась с зальцбургским другом матери. В конце концов, она выбрала его для разнообразия, и их связь не была продолжительной. Но пока она длилась, Дитрих безмерно восторгалась «Фаустом», рассуждала о проблемах добра и зла, поверяла нам свою девическую мечту когда-нибудь сыграть благочестивую Маргариту и за завтраком повторяла на «бис» ее знаменитую молитву.
Отец занимался счетами и проверял, не обсчитывают ли Дитрих фермер и его жена на картошке; мой охранник обходил дозором деревню, Нелли писала открытки, Тедди дрожал от возбуждения, наблюдая за бабочками. Тами вышивала кайму скатерти красивым славянским узором, а я, сидя на зеленой скамеечке, читала «нужные» книги. Светило солнце, в душе царили мир и покой. Я радовалась, что мать нашла кого-то для развлечения.
Но мир и покой длились недолго. Приехала мать, а вместе с ней бабушка и старшая сестра матери в темно-коричневом шерстяном платье. Ни та ни другая ничуть не изменились, разве что еще отчетливей выявились их характерные черты. Моя бабушка – холодная, собранная, властная. Тетя – не уверенная в себе, испуганная, подавленная. Нам с Тами вменялось в обязанность присматривать за дрожащей тетушкой, и все трое получали от этого огромное удовольствие, хоть и старались его не выказывать, разве что друг другу. В доме начались бесконечные споры. Мать все более категорично требовала:
– Мутти, у вас нет выбора. Вы должны покинуть Берлин и ехать вместе с нами в Америку. Нацисты уже и сейчас полагают, что вправе бомбить далекую Испанию, и значит, непременно начнется война. Американцы и не думают вмешиваться. Как всегда, они понятия не имеют, что происходит в остальном мире. Англичане пребывают в нерешительности, но французы такого не потерпят, они готовы к бойне. Это мне сказал мой друг Хемингуэй, великий писатель.
– Лена, ты не понимаешь обстановки. Франко пытается освободить Испанию от угнетения лоялистами. Он – добрый друг Германии. Все эти пересуды о том, что новые люфтваффе принимали участие в бомбежке баскской деревни, – не что иное, как антигерманская пропаганда. Этого не было! Отто Дитрих – пресс-секретарь партии, ему-то я верю!
Тетушка сжала сложенные на коленях руки. С момента приезда она старалась не вступать в разговоры, но теперь не выдержала, нарушила свой обет молчания.
– Нет, это не антигерманская пропаганда! – решительно возразила она. – Это было на самом деле! Это чистая правда! Происходит нечто ужасное, ужасное, и никто не пресекает зло… никто.
Будто испугавшись собственной смелости, тетушка прикрыла рот рукой.
– Лизель! С меня хватит. Ты – всего-навсего женщина и не настолько умна и информирована, чтобы читать другим мораль. Веди себя как следует, не то твое присутствие в этом доме станет обременительным, – сказала бабушка.
– Тетя Лизель, пойдем собирать букет для вашей комнаты, – предложила я и быстро увела ее из комнаты.
Тами поспешила за нами. Мы сидели в поле, засеянном маком, составляя маленькие букетики, и слушали рассказ тети о городе под названием Герника. Она, как обычно, говорила испуганным шепотом: ей казалось, что даже цветы могли донести на нее в гестапо.
Когда бабушке и тете пришло время возвращаться в Берлин, я крепко обняла тетю Лизель, от души желая, чтобы она для собственного блага осталась с нами. Бабушка пожала мне руку, посмотрела в глаза.
– Мария, мир, вероятно, изменится: к лучшему или худшему – время покажет, – сказала она. – Но лояльность и чувство долга – эти качества неизменны и постоянны. Именно они отличают мыслящих людей от сброда. Запомни мои слова! – Бабушка поцеловала меня в лоб, похлопала по плечу и села в машину.
Больше я ее не видела. Она прожила в Берлине, в своем доме, всю войну и умерла вскоре после поражения нацистской Германии. Я никогда не узнаю, радовалась ли она или испытывала чувство горечи. Мать смотрела вслед машине, пока она не свернула в долину Сент-Галген, потом вошла в дом и захлопнула дверь. На этот раз она не плакала.
В то лето у меня было много проблем. «Радости сельской жизни» повышали аппетит, а на большой железной плите в кухне постоянно что-то готовилось. Я сидела за кухонным столом, и мне постоянно предлагали что-нибудь отведать.
– Папи, я не понимаю, почему Ребенок жиреет день ото дня! Еще немного, и она станет безобразно толстой! – частенько восклицала мать, отправляясь на кухню готовить для меня омлет из четырех яиц. За омлетом следовали слоеные пирожки с ванильным кремом, только что испеченные Тами. Когда я колебалась, есть или не есть, мать спрашивала:
– Что случилось? Ты больна? Нет? Тогда еще! Тебе полезно, это я все для тебя приготовила, радость моя!
И я раздувалась как шар. Лифы изящных вышитых кофточек в крестьянском стиле лопались. Мать в ужасе качала головой и заказывала в Зальцбурге размеры все больше, а сама вбивала фунт сливочного масла в каждую приготовленную для меня порцию картофеля.
Самое страшное случилось, когда у меня нашли роман «Унесенные ветром». Все английские книги конфисковали, даже моего любимого Шекспира. Мне пришла на мгновенье в голову шальная мысль: уж не собираются ли они сжечь книги на деревенской площади? Неделю со мной никто не разговаривал. Австрия никогда не была для меня счастливым местом.
Даже наша корова попала в беду. Летние вечера были такие теплые, что фермер решил поместить корову в запиравшуюся на засов пристройку над временным гаражом. Корове там понравилось, она жевала свою жвачку и часто мочилась, а ее едкая моча тем временем просачивалась через дощатый пол и прожигала драгоценную эмалевую краску на отцовском «паккарде». На темно-зеленой эмали появился рисунок – горошек ядовито-зеленого цвета. И бедную корову, не дав ей ни единого шанса на помилование, подарили местному мяснику. Австрийская ферма погубила ее! Мы повесили на крючок наши клетчатые передники, поменяли шелк на габардин и отправились в Париж на рябом «паккарде». Это был наш последний приезд в Австрию. Следующей весной Гитлер включил эту страну в свою коллекцию побед без единого выстрела.
Возможно, мать распорядилась, чтобы Ганс Ярай следовал за ней в Париж, возможно, ее сопровождал зальцбургский приятель, возможно, она решила возобновить связь с Шевалье или Колетт – как бы то ни было, Дитрих отделилась от нас и поселилась якобы одна. Отец был по горло занят переговорами по поводу новой покраски автомобиля, и мы с Тами могли свободно изучать Всемирную выставку 1937 года. В тот год весь мир явился в Париж похвалиться своими успехами. Каждая страна располагала собственным павильоном, в котором выставлялись лучшие образцы достижений в любой вообразимой области. Архитектура отражала национальный дух. Германия, всегда верная греко-романскому стилю, любимому стилю Гитлера, воздвигла высоченный, как небоскреб, храм, на котором восседал двухфутовый орел, сжимавший в страшных когтях массивную свастику. Напротив германского размещался советский павильон. Он напоминал скошенный слоеный пирог в стиле ар-деко, увенчанный товарищем, замахнувшимся смертоносным серпом. Франция по случаю Всемирной выставки электрифицировала Эйфелеву башню, построила множество ресторанов с обилием плюша в интерьерах, экспонировала бесценные произведения искусства и посвятила целый павильон моему любимому пароходу «Нормандия». Сиам построил павильон в форме золотого храмового колокольчика, заполненного нефритовыми буддами и изящными водяными лилиями. Италия была представлена смешением всех да Винчи и Микеланджело, домашними феттучини, сохнущими на деревянных подставках, и фотографиями, наглядно демонстрирующими великие достижения Муссолини. Испания, тогда еще свободная, показала кожу из Кордовы, кружева из Валенсии, костюмы тореадоров под стеклом, фонтаны во внутренних двориках. В отдельной комнате неподалеку от главного входа демонстрировалась фреска некоего Пабло Пикассо. Она приводила людей в шок своей безобразностью. Рты, разодранные беззвучным криком, глаза, вылезающие из орбит, навсегда ослепленные увиденным ужасом; человек и животное в агонии насильственной смерти, вопиющие в безнадежном безмолвии. Фреска казалась цветной, хоть на самом деле была черно-белой. Бесцветная, как смерть. Я прочла табличку «Герника, 1937» и поняла, что пыталась рассказать тетя Лизель, что произошло в испанском городке по вине нацистов.
Вернувшись в Lancaster, я хотела передать матери свои впечатления об увиденном и услышанном. Она не проявила интереса к моему рассказу.
– Я не люблю Пикассо. Он изображает только уродливые лица. Сумасшедший. Хемингуэй полагает, что Пикассо – великий художник и патриот. Но для Хемингуэя все, связанное с людьми, ведущими гражданскую войну в горах, священно. Сегодня мы идем в датский павильон – отведаем рыбу в укропном соусе… Папи хочет наведаться в турецкий – попробовать пахлаву. Я сказала Кокто, что они с другом могут заехать за мной и отвезти в югославский павильон, где подают чернику в сметане. А ты, моя радость, можешь сходить с Тами в болгарский: вас там покормят твоим любимым красным пудингом, а потом мы все соберемся в Яванском в одиннадцать часов и выпьем кофе.
Утомившись от великого множества впечатлений, я ела горячие бананы по-явански и слушала сплетни Кокто. Потом подошла Эльза Максвелл с компанией, и они сели за наш столик. Получилась очень элегантная группа. Удивительно изящные дамы с короткими стрижками, в облегающих вечерних платьях, в перчатках до локтей, с вечерними сумочками на цепочках, украшенных бриллиантами; их кавалеры в смокингах источали ауру богатства, обретенного скорей чутьем, чем трудом. Услышав упоминание о Гертруде Стайн, я вся обратилась в слух. Под конец разговор зашел об одной нашей знакомой.
– О, эта сточная канава? Меня тошнит от этой задницы, – заявила подружка Кокто, шепелявая датчанка, блондинка с молочно-белыми дрожащими руками.
Выражение меня озадачило. Не «задница», конечно, любимое словечко моего отца. Но почему «сточная канава»? Голландцы строят дамбы, канавы, но какое это имеет отношение к женщине?
– Смотрите, смотрите вон туда! – вдруг встрепенулась мать, указав на красивую даму в бледно-лиловом шифоне с пармскими фиалками, оставлявшую за собой аромат духов Shalimar от Guerlain. – Видите? Ну вон ту, сделанную под Айрин Данн? Это ОН! Потрясающе! – Мать обернулась к Кокто. – Вы его знаете? Представьте нас!
К тому времени, когда красивая бледно-лиловая дама, которая оказалась вовсе не дамой, а двадцатипятилетним учеником кондитера в Тулузе, удовлетворила любопытство моей матери, получила совет, как прореживать накладные ресницы, и множество автографов Дитрих для друзей, наполнявших кремом эклеры у себя в провинции, я уже засыпала на своем резном тиковом стуле.
Это было длинное лето.
– Папиляйн, стоит ли Ребенку возвращаться в школу и учиться с этими чужеземками? Ничему ее в школе не научат, она уже и так все знает: вчера говорила с телефонисткой по-французски, и ее поняли.
К счастью, мольбы матери не поколебали решимости отца, и я вернулась в школу к зимнему семестру 1937/38 года. Мне было приятно снова ощутить швейцарскую солидность и основательность. Я надеялась, что на сей раз мне позволят пробыть в школе полный семестр.
Но мне не повезло! Через два месяца Тами прислали в Швейцарию с поручением забрать меня из школы. Я понадобилась матери в Париже. Выпускные экзамены? Ничего, подождут. Обрадовавшись, что мне не нужно больше переводить Гомера, я побросала свои платья в чемодан, – их все равно сочтут тесными, старыми или непригодными по другим причинам и заменят новыми, – сделала реверанс недовольной директрисе, пожелала всем Joyeux Noël и прыгнула в ждавшее меня такси. Нам надо было поспеть к поезду!
Тами казалась возбужденной, пожалуй даже чересчур. Она говорила захлебываясь, будто торопилась высказать свои мысли, прежде чем на ум придет множество новых. Тами оживленно и немного невпопад жестикулировала, бестолково копалась в кошельке, сначала недоплатила таксисту, а потом, рассыпавшись в извинениях, переплатила. Потом принялась лихорадочно искать билеты на поезд, нашла их и вручила проводнику, но при этом обронила предназначенные ему чаевые и кинулась собирать мелочь. Наконец схватив меня за руку, она поспешила вслед за проводником в поезд.
– Ах, воды не купила! И про газеты забыла! А где паспорта? Где же наши паспорта, Кот? Ты хочешь шоколад? Да, да, конечно, я сейчас сбегаю и куплю. Время еще есть? Когда поезд отходит? А деньги швейцарские я захватила? Сколько это будет стоить? А французские франки они возьмут? Наверное, нет, как ты думаешь? Не возьмут… А вдруг я не успею обернуться? И почему я не позаботилась о воде, вот глупая. Наверное, ее в поезде можно купить? Возьмут ли они французские франки?
Растерянная, Тами стояла в дверях, не зная, что делать, куда спешить.
Я обняла ее и, слегка развернув, усадила, успокоила. Газеты нам не нужны, у нас с собой книги. В поезде имеется вагон-ресторан, к тому же торговцы вразнос всегда предлагают купить еду и напитки. Сколько ей пришлось одолеть трудностей по пути из Парижа в Лозанну, и вот теперь она забрала меня из школы, усадила в поезд – и все безупречно, без единой ошибки. А сейчас пора расслабиться, мы вернемся в Париж без особых хлопот.
Тами, как усталый ребенок, положила голову мне на плечо и спокойно уснула. Боже, что с ней творилось! Я обняла хрупкую измученную Тами и задумалась: какие демоны ее одолевают?
Поезд приближался к Лионскому вокзалу. Тами поправила прическу, надела шляпку и застенчиво улыбнулась мне, глядя в зеркало:
– Котик, ты не скажешь Мутти и Папи, какая я глупая? Они так добры ко мне, так терпеливы.
– Обязательно скажу. Вот только войдем в Lancaster, сразу скажу: «Ну и поездка! И все из-за ее обычной глупости! Неужели эта женщина не может хоть немного приучиться к порядку?»
Я очень старательно копировала Дитрих, и Тами расхохоталась.
Когда такси подъехало к отелю, отец уже стоял на тротуаре. Проводив меня к матери, он сказал:
– Мутти, они прибыли. Обе целые и невредимые. Удивительно! Слепые вели слепых.
Но мать уже целовала мои глаза.
Мать была особенно красива в ту зиму. Когда меня помыли, подстригли, переодели и переобули, она со слезами распрощалась со мной и уехала в Америку. Она остановилась в Нью-Йорке, купила новые шляпки, влюбилась в женщину по имени Бет, а потом отправилась в Голливуд. Там прошла премьера фильма «Рыцарь без доспехов». Фильм успеха не имел. «Ангела» показали в первую неделю ноября, и он тоже провалился.
Меня переселили в скромный маленький отель неподалеку от прекрасной Вандомской площади, и там из своего окна я видела прибытие и отъезд гостей из шикарного отеля Ritz, если, конечно, моя новая гувернантка-англичанка позволяла мне проявлять «вульгарное» любопытство.
Мать, поселившаяся в отеле Beverly Wilshire, сообщала в письме отцу свои новости.
30 ноября 1937
Beverly Wilshire
Беверли-Хиллз, Калифорния
Мой дорогой, постараюсь сообщить тебе только факты, ведь стоит мне пожаловаться, ты огорчаешься.
Прежде всего, съемки фильма, на который у меня контракт с Paramount, раньше февраля не начнутся, а может быть, и вообще не состоятся: ведь если они будут платить всем жалованье во время простоя, это дорого обойдется студии. Не исключено, что я найду другую работу, а в Paramount начну сниматься с нового года.
Поездка была скверной. В поезде Таубер вдруг встал против моей двери и запел проникновенно. Потом, день за днем, он изливал мне душу. Он очень несчастен. Вчера он пел здесь, прекрасно. Мы все плакали, когда он исполнял «Гренадеров» Шумана. У Рейнхарда слезы катились по щекам, и мне было не стыдно, что я плачу. Таубер имел грандиозный успех и был счастлив несколько часов. В поезде мы пели все вместе старые песни и вдруг прониклись чувством, что Берлин в душе у каждого, и ощущение его близости было таким сильным, что потом, приехав в Пасадену, мы особенно остро ощутили одиночество. Ланг разыскивает меня. Д. я еще не видела. Он прислал мне письмо сегодня утром, пишет, что нашел себя и его жизнь спокойна и целенаправленна. Я рада, что все разрешилось так мирно. Написала Бет прощальное письмо; в Нью-Йорке у меня не хватило храбрости сказать ей, что между нами все кончено. Эдингтон добрый и лояльный, надеюсь с помощью его и Ланга пережить тяжелое время. Без Ребенка ощущаю внутри пустоту. Я всегда чувствовала и чувствую себя чужой в этой стране, только радость дочери как-то примиряла меня с Америкой, только из-за нее Америка стала моим домом, и потому я скучаю по Котику еще больше.
Adieu, сердце мое. Я лежу в постели, и никто не отворит дверь, вот что ужасно.
Всегда твоя, Мутти
На Рождество Тами услали в санаторий в горах – «привести себя в норму». Отец явно скрытничал, затуманивал свои планы, и меня отправили в английское поместье, помпезное, чопорное, с замками и сторожевыми башнями, прямо со страниц романов Вальтера Скотта. В моей комнате привлекали к себе внимание кровать под балдахином, вся в белых оборках и елизаветинской драпировке, диванчик с изогнутой спинкой под окном в тюдоровском стиле и камин от Adam. Каждое утро, белое от снега, горничная поджигала заранее приготовленные дрова и будила меня.
– Мисс, мисс, камин горит, ванна готова. Торопитесь, скоро подадут завтрак.
Моя хозяйка была настоящая английская леди – утонченная, любезная, рожденная, чтобы жить в поместье. Ее муж, похожий на молодого Обри Смита со значительной примесью характерных черт Майкла Редгрейва, восседая на массивном стуле с высокой спинкой, с удивительной сноровкой вязал носки на пяти спицах. Он в совершенстве овладел этим почтенным искусством, развивая подвижность пальцев после ранения в руку на войне. Я очень дорожу памятью о нем. Вот он сидит на типично английском стуле с типично английской элегантной небрежностью и постукивает спицами, почти не глядя на носок, который вяжет. Дочь хозяев тоже была очень мила ко мне. Не ее вина, что я чувствовала себя чужой в мире, к которому хотела бы принадлежать.
Мы ездили на санях, запряженных лошадьми, в соседние поместья на рождественские балы, и нам давали настоящие бальные карточки, в которые сэры, лорды и виконты, воспитанники колледжей Итона и Харроу, любезно вписывали свои громкие имена. Проснувшись рождественским утром, я обнаружила в ногах своей красивой кровати наволочку, набитую подарками в ярких обертках, а впереди меня ждал невообразимый рождественский вечер. Все гости были в национальных шотландских костюмах: черный бархат, яркие клетчатые килты – красные, зеленые, синие, туфли с серебряными пряжками; все сидели за банкетным столом в бальной зале нашего дома, а волынщики в полной парадной форме маршировали вокруг уставленного яствами стола, наигрывая щемящие душу мелодии и приветствуя наступление Нового года! С того дня я поняла, каким может и должен быть этот праздник. Стоит мне услышать волынку, и я вспоминаю чудесный дом, ощущаю теплоту, надежную защиту от невзгод и мысленно благодарю добрых чужих людей, впервые прививших чужому ребенку вкус к традиции.
Я вернулась в школу, но мать вскоре снова оторвала меня от учебы. Ей пришлось принять участие в большом гала-концерте и хотелось рассказать мне о нем! Она даже не дала мне возможности поблагодарить ее за каникулы в Англии.
– Моя дорогая, слушай, слушай! Я должна была пойти на открытие. «Солнечные» прожекторы, огромный красный ковер, поклонники, все разодетые в пух и прах с подлинным шиком, радиоинтервью – словом, нечто невообразимое. Настоящая блистательная кинопремьера. Я должна была выглядеть, как полагается кинозвезде, – прическа, меха, даже изумруды! От прелестного белого шифона пришлось отказаться: без твоей помощи не могла приподнять скотчем грудь. Как бы то ни было, вся эта блестящая шумиха устраивалась знаешь ради чего? Ради скачущих кроликов! Даже ты слишком взрослая для такого зрелища! И все же жаль, что тебя там не было: ты бы слышала рев толпы, когда мы вышли из машины! Губительница я кассовых сборов или нет, но люди словно с ума посходили – они наваливались на ограждения с такой силой, что некоторые падали в обморок, и толпа их давила! Уже потом, в машине, я спросила: «А теперь объясните мне простую вещь: кто пойдет это смотреть?» Полнометражный фильм, – и сплошное сюсюканье. Если бы не замечательная мачеха, фильм для двухлеток! А уродливые человечки-карлики? Да и принц, похоже, «голубой». Нет, уж если ты рисуешь Микки-Мауса, не лезь в продюсеры полнометражного фильма! Радость моя, ты должна увидеть это своими глазами. [Мне уже не терпелось!] Там есть «сцена уборки» – я чуть в трусики не написала! Маленькие птички и пушистые белочки – все они помогают деревенской дурочке! И музыка ужасная. Слащавые песенки. Что за вздор снимать такие фильмы, да еще устраивать для них премьеры! И ради этой бездарности вырядилась? Радость моя, поверь, этот фильм никогда не принесет денег!
Когда я наконец увидела «Белоснежку и семь гномов», первый полнометражный мультфильм Диснея, она произвела на меня такое впечатление, что даже отрицательный отзыв матери не смог его поколебать. Я полюбила и «птичек», и «голубого» принца – всех!
Старый контракт Дитрих истекал в конце февраля. Студия Paramount, которая раньше собиралась снимать ее в новом фильме, теперь хотела от нее откупиться. Вот что она написала моему отцу:
Я уже потратила уйму времени и денег в надежде на то, что студия предложит мне что-нибудь, способное убрать ярлык «губительницы кассовых сборов», но им нечего мне предложить. Мне сообщили по секрету, что они хотят расплатиться со мной и позабыть про свои обещания, но для проформы мой адвокат должен обратиться к ним с письменным заявлением и так далее.
Двести пятьдесят тысяч долларов нам на какое-то время хватит. В конце концов что-нибудь подвернется, и дела снова пойдут на лад. Приходится признать: Хемингуэй был прав, когда сказал, что дело не только в Джо, во многом причина кроется во мне самой.
Здесь все очень дорого, но ты же знаешь менталитет людей кино. Я не могу допустить, чтобы от меня исходил запах «бывшей» или даже «безработной звезды». Вот я и трачу все, что осталось, чтобы придать себе блеска, хоть я очень страдаю от одиночества, тоски и – тебе я могу открыться – страха.
Гитлер прошел марш-парадом по приветствовавшей его Австрии. Моя мать переехала из дорогого отеля в маленький дом на Беверли-Хиллз.
На весенние каникулы отец передал меня на попечение матери. Я не так уж много проучилась в школе, чтобы заслужить отдых, но другие его заслужили, отпустили и меня. Как мне сказали, Тами снова «уехала погостить к брату». Я беспокоилась, не прячут ли они ее, не заставили ли в очередной раз убить ребенка.
Моя мать была очень хороша той весной. Исполненная радости жизни, разговорчивая, вся во власти своего прекрасного Рыцаря. Он тоже был на высоте. Они смеялись и безупречно играли «любовников». Но порой появлялся кто-то третий. Я по велению матери говорила Рыцарю, что она занята – обсуждает сценарий, хоть прекрасно знала, что это не так. А однажды, когда он явился рано утром, мне пришлось солгать, что мать еще в постели, а на самом деле она и не ночевала дома.
Как-то раз мы с матерью отправились выпить чаю с одной из ее старых приятельниц. Я иногда задавалась вопросом: что общего у моей матери с Дороти ди Фрассо кроме того, что мы арендовали у нее дом? Наша графиня поспешно собиралась в Италию с целью убить Муссолини. У нее был простой план. Сунув свежую сигарету в длинный мундштук из слоновой кости, графиня подробно изложила свой замысел. Мелко изрубленные усы тигра, подмешанные в пищу, вмиг вонзятся во внутренности Муссолини тысячью тонких иголок, и он, корчась от боли, умрет от перитонита.
– Марлен, его кишки превратятся в сито, дерьмо хлынет в желудок и basta! Вонючая смерть!
Вернувшись в Рим, графиня ди Фрассо собиралась устроить званый вечер, пригласить на него всех своих титулованных итальянских друзей, вручить каждому по пинцету и отправить их на охоту с приказом добыть усы тигра.
– Но, дорогая, как ты сможешь подсыпать их в пищу Муссолини, даже в измельченном виде? – спросила мать, зачарованная отвагой графини.
Элегантная убийца снисходительно засмеялась:
– Глупышка, это проще всего.
Мать, закинув голову, расхохоталась.
Мы пробыли у графини целый день, обсуждая подробности заговора и планируя смерть Муссолини. Сошлись на том, что ди Фрассо должна спешно вылететь в Рим: в тамошнем зоопарке доживают свой век два жалких тигра, и она должна поспеть в Рим до того, как они отдадут концы и окажутся на свалке. Мы, со своей стороны, обязались захватить с собой в Рим на пароходе ее афганскую борзую. На прощание Дитрих и ди Фрассо расцеловались, как два храбрых легионера, которым предстоит встретить опасность лицом к лицу.
– О, как бы я хотела оказаться в Риме! – воскликнула мать, сев в машину. – Вот бы увидеть своими глазами, как Дороти затрахает и закормит Муссолини до смерти!
Потом, сообразив, что она сказала, мать тут же переключилась на борзую, которую нам предстояло доставить в Европу. Я молча давилась от хохота.
Поскольку нового фильма с участием Дитрих студия Paramount снимать не собиралась и отказалась от сотрудничества с ней, мать начала нервничать. Заручившись документом, удостоверяющим срок ее пребывания на американской земле, что было необходимо для получения гражданства США, она жаждала поскорей вернуться в Европу. Мы приехали к отцу, предпочитавшему развлекаться в Нью-Йорке. У него на буксире была хорошенькая рыжеволосая девушка, и он, казалось, был целиком поглощен осмотром местных достопримечательностей. Пока моя мать со своей подружкой, откликавшейся на имя Бет, и отец со своей рыжеволосой дебютанткой осматривали город, я изливала душу Брайану. Рассказала, как прекрасно Рождество в его родной Англии, какие у меня проблемы с аттестацией в школе, в которой почти не бываю, как я боюсь за Тами, и о своем безобразном ожирении и росте, так волнующем мать. Брайан слушал меня очень внимательно. Он всегда был готов выслушать мои детские жалобы, а потом пытался помочь. Пусть у него ничего не получалось, уже сама беседа с ним очень меня утешала.
Я посмотрела, как идет строительство Рокфеллеровского центра, тайком купила новую книжку под названием «Ребекка» на деньги, которые полагалось отдать на «чаевые», послушала радио, выучила слова новой песенки «Flat Foot Floogie with a floy-floy», кроме меня, ее наверняка в школе никто не знает, и в который раз пожалела, что уезжаю из Америки.
Нас уже ждала розово-бежевая каюта «Нормандии», всегда готовой открыть нам свой прекрасный мир и доставить на другое побережье океана. Играл оркестр, гудели корабельные гудки. В тринадцать лет я снова покидала свой «дом». На этот раз мне удалось вернуться, а вот доведется ли снова? Я с особым усердием помолилась Святой Деве, надеясь, что она не прогневается, если я причислю себя к «бездомным, гонимым бурей», которых она защищает и любит.
Я пыталась утопить свою печаль в красивом бассейне «Нормандии», но моему тоскующему калифорнийскому духу недоставало солнца. Легче всего «забыться» в кино. Даже мать отправилась со мною смотреть «Марию-Антуанетту». «Нормандия» была явно неравнодушна к фильмам с участием Нормы Ширер.
– Норма теперь выглядит намного лучше, чем в то время, когда был жив ее муж, Тальберг, – на весь зал прозвучал в темноте голос моей матери.
Публика дружно зашикала, но Дитрих не обратила на это никакого внимания. Она полагала, что фильмы показывают для нее и, следовательно, все кинозалы мира – ее личные залы для просмотра.
– Дорогая… ты только посмотри, какая работа. Лучшие модели Адриана. Конечно, Мария-Антуанетта не носила ничего подобного, но кому какое дело! Майер все равно не заметил бы разницы.
Комментарии Дитрих становились все более запальчивыми и резкими. Шиканье усилилось.
– Какие парики! Нет, ты посмотри на парики! Вот это работа! Сидни Гилярофф. Неужели он один моделировал все парики? Немножко утрированно, однако…
– Mais, alors! – сердито прошептал какой-то господин, сидевший позади нас.
Мать обернулась. Узнав ее, он поспешил извиниться за беспокойство.
– Страусовые перья, кудри, ниспадающие каскадом, – продолжала свои комментарии Дитрих, – бархатные банты, драгоценности… Она выглядит просто смешно! Как цирковая лошадка… Но хороша. Знаешь, будь Мария-Антуанетта так хороша, ей никогда не отрубили бы голову.
Мой отец увлеченно играл в карты с миловидной брюнеткой. Я часто спрашивала себя: нужен ли он сам этим «милочкам», или им хочется примерить к себе того, кто принадлежит Дитрих? Все это генетически обусловлено. Если не можешь заполучить королеву, заведи шашни с консортом или с дочкой-принцессой. Слава и ее аура так манят, что даже внуки знаменитостей – желанные партнеры в постели, потому что унаследовали гены достославных предков. И чтобы уцелеть в этом силовом поле, потомкам знаменитостей приходится вести настоящую борьбу за выживание. Если центр притяжения – Кюри или Эйнштейн, это столь же изнурительно, но хотя бы приятно. Если же нездоровый ажиотаж вызван всего-навсего красотой лица и тела, назойливое поклонение порой невыносимо.
– Дорогая, я надену платье от Аликс с атласными оборками. Барбара Хаттон устраивает вечеринку в Гриле. Как ты думаешь, кто ее последний приятель? Наш продавец рубашек из «Белокурой Венеры». Поразительно, как эти богатые американские наследницы кидаются на шею слащавым красавчикам! Кол Портер, конечно, в ярости и жалеет, что написал для него «Днем и ночью».
Я вернулась в школу, когда настала пора готовиться к экзаменам перед летними каникулами. Я даже не знала, чему учили за время моего отсутствия. Моей соседкой по комнате оказалась девочка, отец которой когда-то провел уик-энд в отеле Ambassador с моей матерью, так что мы были почти что родственники. Как-то раз за этот очень короткий семестр все мое семейство явилось навестить меня. Мать, отец, Тами, воскресшая из небытия, Тедди были проездом «откуда-то куда-то». Они, с согласия школьного начальства, взяли меня из школы и устроили мне роскошный обед в Лозанне, а потом снова доставили на место. В школе моя мать раздавала автографы, с истинно королевской любезностью похлопывала деток по щекам и, поразив всех своим совершенством, прослезилась при прощании совсем в духе чеховских героинь.
Если не считать трогательной сцены «материнского прощания», Дитрих пребывала в каком-то легком тумане, целиком поглощенная новой «идеальной» любовью в духе Анны Карениной. Я помахала ей на прощание, пожалела нашего Рыцаря и Бет, а потом вернулась в кабинет французской литературы – комнату «Б», где мы углубленно изучали Пруста.
Телефонные разговоры с матерью, отрывавшие меня от учебы, возбужденные и тягостные, больше не причиняли мне неприятностей. Брийанмон отказался от борьбы с Дитрих. Я их не виню, мне понятно это чувство!
– Джо здесь. На фестивале показывают его фильмы, – говорила мать по-немецки, в мягкой лирической а-ля Гейне манере. – Он очень знаменит, его постоянно чествуют, я его и не вижу. Венецией, радость моя, надо любоваться в сумерках или на рассвете – в свете Тинторетто. Мы пьем Dom Pérignon, когда золотой свет заливает небо, и на его фоне вырисовываются силуэты куполов тысячи церквей! Мы ходим по маленьким мостикам-аркам и слушаем гондольеров – они все поют, как Карузо!
Я гадала, кто же он, эта вторая половинка «мы» – явно знаток живописи.
– О радость моя! Если бы ты только видела! Мы в рыбацкой деревушке, маленькие лодки качаются на синей-синей воде, ветер играет белыми парусами, рыбаки чинят сети на золотом закате, красивые босые женщины несут, уперев в бока, кувшины к деревенскому колодцу. Мы едим рыбу, запеченную на углях со свежим чабрецом из Прованса и вдыхаем смолистый аромат пиний, растущих у самого моря. Вечерами слушаем прекрасные итальянские песни о любви и шорох волн, набегающих на песок.
Мне ужасно хотелось познакомиться со второй половиной этого «мы».
– Радость моя, какой здесь виноград! Куда ни глянь, всюду увидишь маленькую крепкую лозу. Сегодня мы поедем пробовать белое бургундское в маленьком деревенском кабачке…
В ее голосе все сильнее и сильнее звучала наивная радость с обертонами «немецкой восторженности». Я заключила, что новый любовник матери немец, тонкий ценитель вин, художник и романтик, достойный матери, и, несомненно, яркая индивидуальность.
Я не поняла, почему мать вызвала меня в Париж. Когда я приехала в отель Lancaster, ее там не было. Но была сирень! Должно быть, кто-то скупил белую сирень по всей Франции. Сирень заслонила всю мебель, в комнате было трудно дышать. Вдруг где-то за вазами материализовался отец, поздоровался и представил меня моей новой гувернантке.
Мой вид не привел ее в восторг. Я сделала реверанс, сняла перчатки, и мы пожали друг другу руки. Потом мне было велено снова надеть перчатки, потому что надо уходить. Меня переселяли в другой отель, где мне предстояло жить с «мадемуазель», моей опекуншей и компаньонкой. Это значило, что отныне меня будут отлучать от матери, когда здесь поселится новый любовник. Вдруг, в свои тринадцать, я достигла в глазах своей матери возраста понимания.
Отель Windsor был коричневый. Мебель, стены, ковровые покрытия, даже букеты сухих цветов – все было цвета обожженной глины. Наше «особое крыло» выгодно отличалось красивым окном-фонарем, а в остальном было мрачным, как и все заведение. Отель Windsor не мог похвалиться чем-то примечательным, разве что чудесным маленьким парком по соседству, о котором я сохранила приятные воспоминания. На площади была установлена огромная статуя Родена – Бальзак, погруженный в раздумья – на массивном пьедестале доминирующего в округе цвета.
Отец, оставив меня на попечение гувернантки, ушел. Пока она распаковывала наши вещи, я украдкой наблюдала за ней. Ее трудно было отнести к какой-либо категории с первого взгляда. Она, конечно, не Сейзу Питс, не стародевический вариант Клодетт Кольбер, если можно вообразить Кольбер хоть с какими-то чертами старой девы. Интерес к этой даме вызывало и то, что отсутствие индивидуальности – важнейшее качество хорошей гувернантки – в ее случае казалось наигранным. Костюм точно соответствовал роли – подчеркнуто строгий, синий, из ткани «серж», безупречная белая кофточка с камеей у горла, простые черные кожаные туфли, приличествующие случаю и некрасивые; старомодные длинные волосы собраны в тугой пучок на затылке. Все вроде бы соответствует образу и в то же время насквозь фальшиво. Она казалась бесцветной старой девой только на первый взгляд; ее выдавала походка: уж слишком соблазнительно она покачивала бедрами. Нашу приятельницу Мэй Уэст она бы не провела, а вот помощник режиссера, пожалуй, поддался бы на такую уловку. Моего обычно проницательного отца она, должно быть, одурачила, а впрочем… обратил ли он внимание на ее походку? Заметил ли, как ее плечи повторяют движения бедер, как она украдкой глядится в любую отражающую поверхность? Возможно, он вовсе не попался на удочку, а был весьма заинтригован ее слишком тщательно скрытыми прелестями и нанял ее для последующего более близкого осмотра? Я заметила: как только Тами куда-то увозят, возле него тут же появляется женщина определенного типа. Я надеялась, что моя новая гувернантка – не одна из них. Она бы сразу заважничала, будь подружкой хозяина. Впрочем, важности ей было не занимать. Такой опасно довериться: уж слишком умно она притворяется. Видно, ей очень нужна эта неблагодарная работа, раз она приложила такие старания, чтобы ее заполучить. Я решила выяснить причину.
Отныне моя жизнь сделалась очень упорядоченной. Утром, ожидая, когда меня позовут в отель, к матери, я делала домашние задания, а моя гувернантка тайком отсыпалась. Прямо перед обедом, свежая и подчеркнуто строгая, она передавала меня матери и исчезала. Я проверяла почту, помогала матери одеться для условленного рандеву, с кем бы она ни встречалась, выслушивала ее, провожала. Потом чистила ее ванную, убирала косметику, развешивала вечерние туалеты, небрежно валявшиеся с ночи, ставила в воду цветы; затем собирала визитные карточки, выслушивала поучения отца о вреде безделья, на ходу гладила Тедди, постоянно выясняла, куда на сей раз запрятали Тами. А тут уже приходило время помочь матери переодеться к ужину, вычистить и развесить ее утренние туалеты. Вскоре за своей подопечной являлась «мадемуазель» и возвращала меня в мрачное жилище, где в номер подавался наш обычный ужин: запеченная камбала с овощами. Фрукты и сыр я уже доедала в одиночестве: «мадемуазель» требовалось время, чтобы привести себя в надлежащий вид перед нашим вечерним «выходом в свет». Ее длинные волосы, красиво уложенные, спускались локонами до плеч, помада, на мой вкус, была слишком яркая, но блеск для губ – в самый раз; цветное шелковое платье красиво облегало фигуру, очень высокие каблуки подчеркивали походку, которая ее сразу и выдала. Мы быстро проходили через пустой вестибюль к уже ожидавшему нас такси. Потом молча сидели по углам – красивая дама и ее юная подопечная, пока огни Монмартра и купол церкви Сакре-Кер не возвещали, что мы прибыли к месту назначения. Гувернантка расплачивалась с таксистом, доставая деньги из сумочки, небрежно переброшенной через плечо. Потом проталкивала меня в маленькую потайную дверь, усаживала в самом дальнем углу освещенного свечами бара и взбегала вверх по лесенке со скрипящими ступеньками, оставляя запах дешевого мускуса. В тот июнь 1938 года я пристрастилась к шерри-бренди. Угрюмая женщина с грязными волосами все время подливала мне липкий ликер в бокал. Шел час за часом и я, дитя кино, подвергавшегося цензуре, представлявшая себе любовь лишь как лирическое восторженное обожание, послушно сидела, выжидая, пока моя гувернантка вернется неведомо откуда и отвезет меня домой. Открой мне кто-нибудь, что я, попивая бренди, сижу в борделе, я не поняла бы, о чем речь. Поскольку описания, слышанные мною от школьных подруг, никак не вязались с обликом гувернантки, слово «проститутка» не приходило мне на ум. Попечительница, нанятая отцом, велела мне «сидеть и ждать», и я, как Тедди, подчинялась. Сидела и послушно ждала, пока наконец мадемуазель, излучая улыбки и оправляя спутанные волосы, не возвращалась и не отвозила меня домой. После тайных soirées она была особенно уступчива и снисходительна, и я быстро научилась помалкивать и извлекала для себя пользу, сохраняя ее «маленькую тайну».
Когда мать и ее новый любовник жили в Париже, днем я всегда вертелась челноком между просторным золотисто-белым Lancaster и мрачным коричневым Windsor. Мне и в голову не приходило, что наступил год, когда «Ребенок может все понять». Мать не меняла своих привычек в зависимости от того, где я находилась; порой она вела себя так сумасбродно, что я не знала, когда мне дозволяется «быть на виду», а когда нет. Наконец, я просто перестала обращать внимание на частые попытки что-то от меня утаить и держала язык за зубами, если дело касалось любовных увлечений матери. Такая политика оправдала себя в прошлом, она поддержит спокойствие духа у окружающих и теперь. Я последовала примеру отца с его тонким кредо: будь дружелюбен и старайся очаровать всех сюда входящих; терпеливо жди, пока их, с их привычками и причудами, сменят другие.
Белая сирень продолжала поступать в беспримерном количестве, а вместе с ней – коробки с Dom Pérignon и самые прелестные любовные послания из тех, что я читала. Мне еще предстояло познакомиться с их автором, улучшившим вкус Дитрих к шампанскому. Кто бы ни был новый любовник, его влияние на мою мать казалось всеобъемлющим. Гете был забыт во имя Рильке, на смену всем романам Хемингуэя пришла книга под названием «На Западном фронте без перемен», изданная на многих языках; написал ее некий Эрих Мария Ремарк. Я никогда не понимала странной привычки немцев давать мальчикам мое имя.
Мать пробиралась сквозь сирень и тянула за собой несколько смущенного гостя.
– Дорогая, поди сюда. Я хочу познакомить тебя с самым талантливым писателем нашего времени, автором книги «На Западном фронте без перемен», господином Ремарком!
Я присела в реверансе и заглянула в лицо весьма любопытного для меня человека: точеное, похожее на скульптурное изображение, с капризным, как у женщины, ртом и скрытным, непроницаемым взглядом.
– Кот? Тебе нравится, когда тебя так называют? А меня друзья зовут Бони. Вот мы и познакомились, – сказал он мягко, с аристократическим немецким выговором, будто читал хорошие стихи.
– Нет, нет, мой милый, Ребенок должен называть тебя господин Ремарк, – ворковала мать, пристраиваясь к нему сбоку.
Она взяла Ремарка под руку и вывела из сиреневого будуара. Я продолжала распаковывать книги господина Ремарка и думала: из-за него действительно можно потерять голову!
Мы с Ремарком стали близкими друзьями. Я всегда считала, что у него лицо добродушной веселой лисицы, как на иллюстрациях к «Басням» Лафонтена, у него даже уши слегка заострялись кверху. Ремарку была свойственна театральность: он, словно актер в героической пьесе, вечно стоял за кулисами, в ожидании обращенной к нему реплики, а сам тем временем писал книги, наделяя всех героев-мужчин своими разносторонними способностями. В жизни они не сочетались, создавая единый характер, а лишь выделяли самые интригующие его черты. Им не дано было слиться воедино не потому, что Ремарк не знал, как этого добиться, просто он считал себя недостойным такой идеальной завершенности.
Мать любила рассказывать о первой встрече с этим очаровательным, сложным, склонным к депрессиям человеком. Сцена выглядела таким образом.
Она сидела за обедом с фон Штернбергом в Лидо, в Венеции, когда к их столику подошел незнакомец.
– Герр фон Штернберг? Мадам?
Мать не выносила, когда к ней подходили незнакомые люди, но его низкий голос, искусные модуляции заинтриговали ее. Она отметила тонкие черты лица, чувственный рот, соколиные глаза, смягчившиеся, когда он склонился к ней.
– Разрешите представиться? Я Эрих Мария Ремарк.
Мать протянула руку, он почтительно поднес ее к губам. Фон Штернберг сделал знак официанту принести стул и обратился к Ремарку:
– Присоединяйтесь к нам!
– Благодарю. Вы позволите, мадам?
Мать, очарованная его безупречными манерами, слегка улыбнулась и кивнула.
– Вы слишком молоды для автора величайшей книги нашего времени, – сказала она, не сводя с него глаз.
– Я написал бы ее лишь для того, чтобы услышать, как вы произносите эти слова своим завораживающим голосом. – Ремарк щелкнул золотой зажигалкой, давая ей прикурить.
Она обхватила своими бледными пальцами его бронзовые от загара руки и втянула в себя дым. Потом кончиком языка сняла с нижней губы прилипшую крошку табака. Фон Штернберг, непревзойденный режиссер и кинооператор, тут же ретировался: он с первого взгляда оценил средний план великой любовной сцены.
– Мы с Ремарком проговорили до рассвета. Это было восхитительно! Потом он посмотрел на меня и сказал: «Должен предупредить вас: я – импотент». Я подняла на него взгляд и, вздохнув с огромным облегчением, ответила: «О, как чудесно!» Ты же знаешь, как я не люблю заниматься «этим». Я была так счастлива! Значит, мы можем просто разговаривать, спать, любить друг друга, и все будет так мило и уютно!
Я часто воображала реакцию Ремарка на ее неподдельный восторг при его неловком мучительном признании, мне так хотелось увидеть выражение его лица, когда Дитрих произнесла эти слова.
Они выглядели очень странно, эти черные мундиры на фоне нашей бело-золотой ланкастерской передней. Я пришла помочь матери переодеться к ужину, но мне сказали, что она занята и надо подождать, пока меня позовут. Я села, наблюдая за двумя офицерами, заступившими на караульную службу в дверях нашей гостиной. Они держались так, будто находились здесь по праву. Оба были молоды, с крепкими шеями, квадратными подбородками, стальными глазами и очень светлыми волосами. Они смотрелись как близнецы. Вид они имели устрашающий даже без серебряных орлов и свастик на мундирах. Меня они пугали. Я сидела очень тихо, надеясь, что «Зигфриды» не снизойдут до простого «арийского» ребенка, и терялась в догадках: кого их поставили охранять и почему моя мать согласилась встретиться с нацистами! Дверь отворилась, высокий немец щелкнул каблуками, элегантным движением приложился к протянутой матерью руке и после отрывистого «Хайль Гитлер!» вышел из нашего номера в сопровождении своих приспешников.
– Папи, ты видел что-нибудь подобное? Как может такой образованный человек, как Риббентроп, доверяться Гитлеру! Он же разумный человек, выходец из одной из лучших семей Германии! Так что не говорите мне, что он чего-то не понимает. Мне пришлось спрятать Ремарка в ванной! Ведь они сожгли его книги, и я опасалась, как бы эти «отравители колодцев» не увидели его здесь. Забавная ситуация! Мне приходится проявлять осторожность хотя бы потому, что мать и Лизель не хотят уехать из Германии. В следующий раз, когда будешь говорить с ними по телефону, скажи Мутти: они должны уехать, чтобы мне не попасть в ситуацию вроде сегодняшней! Но… вы видели их мундиры? Плечи как влитые! Вот куда подевались портные-евреи! Их забрали, чтобы шить мундиры! Радость моя, выпусти господина Ремарка: он же не может сам выйти из ванной.
Ремарку не понравилось, что его заперли, пусть ради его же собственного блага. Он стремительно ворвался в гостиную.
– Марлен, никогда, никогда больше не смей запирать меня! Я не убежавший из дому ребенок и не безответственный идиот, бросивший вызов действительности из-за бессмысленной бравады!
– О моя единственная любовь! Я же боялась за тебя! Ты знаешь, как они ненавидят тебя за то, что ты, нееврей, эмигрировал из Германии. Возможно, их прислали, чтобы найти тебя! Вся эта выдумка насчет того, что Гитлер хочет видеть меня «великой звездой» его германского рейха, – все это неправда! Единственное, что побуждает его присылать своих офицеров высокого ранга, уговаривающих меня вернуться, – то, что он видел меня в «Голубом ангеле» в поясе с подвязками и не прочь забраться в те самые кружевные трусики!
Ремарк захохотал, откинув голову назад. Он, так редко находивший жизнь забавной шуткой, уж если смеялся, то от всей души.
Моя ветреная гувернантка получила отличные рекомендации от отца. В ее услугах мы больше не нуждались. Вернулась Тами, внешне вполне здоровая, с охапкой новых рецептов, гарантировавших ей безоблачное счастье, по крайней мере, до конца лета.
– Ну что ж, деньги потрачены не зря, – заявила мать. – У тебя человеческий вид.
И мы еп famille отправились на отдых на юг Франции.
Великолепный белый отель Cap d’Antibes вознесся над Средиземным морем. В 1938 году оно еще было цвета голубого сапфира и кристально прозрачное, а вода такая чистая, что, плавая в ее прекрасной прохладе, можно было хлебнуть ее без опаски. Поскольку Cap d’Antibes был самым фешенебельным отелем на Лазурном берегу, так называемые сливки общества тридцатых годов останавливались в нем, чтобы посмотреть друг на друга и обменяться светскими сплетнями. Они отличались от нынешних. Возможно, дело было в туалетах – шелках и льне от Пату, Ланвен, Молине, Скиапарелли. Они не носили джинсы, кроссовки, одежду унисекс, и это придавало им шику. Поскольку кинозвезды серебряных экранов были уникальны, их тоже отличала индивидуальность, сегодня столь редкая, что ее не увидишь и на самых роскошных яхтах, бросающих якорь в Монте-Карло. Мужчины, которым безошибочный расчет в бизнесе или унаследованное богатство обеспечили роскошную жизнь, изменились меньше, но их прототипы тридцатых годов отличались большим вкусом, хорошими манерами и вообще «классностью».
Наш летний дворец был и остался поистине замечательным отелем, одним из немногих в мире, которые не меняются со временем. Свита Дитрих расположилась в соседних номерах: Ремарк, мать, отец, Тами – в начале коридора, я – в конце. Тедди – к услугам всех и каждого, как и подобало такому дипломату по натуре, как он.
В этой части французского побережья солнечный свет летом какой-то особенный. Раскаленное добела нестерпимо яркое солнце обесцвечивает все вокруг. В то первое лето в Антибе Дитрих отказалась от своего любимого бежевого и черного цветов – носила развевающиеся пляжные халаты от Скиапарелли шокирующе розового цвета и выглядела божественно.
Заурядного вида женщина со своей секретной машиной стала последним открытием в нескончаемой гонке богатых за «вечной молодостью». Бывшая начальница почтового отделения из Манчестера, дама весьма сообразительная, демонстрировала свое новое изобретение, которое, по слухам, могло даровать бессмертие. Это была черная коробка размером с портативный граммофон моей матери, с гирляндой ламп накаливания на манер Франкенштейна, множеством функциональных на вид ручек, кнопок, циферблатов, поверх которых была натянута лента из молочно-белой резины – такой, из какой делают хирургические перчатки.
– А теперь, мисс Дитрих, дайте ваш пальчик. Легкий укол иголочки, легкое надавливание, и – смотрите! – прелестная проба вашей ярко-красной крови. Совсем не больно, правда?.. А теперь направим ее на поверхность магнита.
Целительница стиснула окровавленный палец и растерла кровь на резиновой ленте. После этого спросила «пациентку», какой орган вызывает внутренний дискомфорт. Мать, у которой всегда болел желудок из-за потребления огромного количества английской соли, искренне призналась:
– Печень. Я уверена, что из-за больной печени меня всегда укачивает в машине.
– Ага, так я и думала! Стоило мне войти в эту дверь, как я сразу почувствовала: больная печень. Сейчас я установлю машину на частоту, генерируемую этим органом, и с помощью вашей живой крови и магнита мы заставим правильно работать вашу вялую печень!
Целительница, покрутив циферблаты, включила засветившиеся электронные лампы, а потом принялась водить пальцем матери, растирая кровь по белой резине, пока та не заскрипела.
Мать смотрела на машину как зачарованная, потом почувствовала прохождение электрических волн через больной орган и возвестила:
– Чудесно! Я чувствую себя лучше, пойдемте есть!
Многие годы эта умная женщина получала огромные суммы денег. Она утверждала, что машина лечит in absentia – заочно, и к ней пошли письма с пятнами крови на промокательной бумаге. Целительница терла резину и получала деньги по чекам, а мать утверждала, что чувствует себя значительно лучше. Конечно же к целительнице направили и Тами. На вопрос целительницы, какой орган нуждается в воздействии магнитом, мать ответила за Тами:
– Голова!
Из-за лечения печени и простоя в работе мать впервые решилась загорать. И разумеется, ее подвигло на обнажение еще одно куда более выдающееся изобретение – встроенный бюстгальтер. Мы обнаружили подлинную жемчужину, первоклассную французскую белошвейку, которая кроила материал по косой и выстрачивала бюстгальтер с изнанки. Это была первая идеальная поддержка для груди Дитрих. Когда гениальная портниха предложила воплотить свою идею в купальном костюме, Дитрих впервые разделась летом, и восхищенным взглядам не было числа.
Теперь моей первейшей обязанностью по утрам стало размешивание и раздача масла для загара, которое гарантировало бронзовый цвет кожи. Оно представляло собой смесь лучшего оливкового масла и йода с небольшой добавкой уксуса из красного вина. Смесь разливалась по бутылкам, затыкалась пробкой и вручалась тем, кто собирался совершить еще один подвиг Геракла и приобрести ровный загар. В то лето все пахли как салат! Прихватив с собой книги, бутылочки с маслом для загара, косметические сумочки, соломенные шляпы, пляжные халаты, мы начинали спуск к каменистому пляжу, на котором пестрели полосатые кабинки для переодевания, будто оставшиеся после съемок фильма «Атака легкой бригады». Мы тоже ставили свои раздвижные палатки, напоминавшие домики из сказки «Три поросенка». Однажды я, кажется, насчитала сто пятьдесят ступенек от входа в отель до начала плавной, в милю длиной эспланады, ведущей к каменистому пляжу и полному изнеможению.
Приходилось спускаться по нескончаемой лестнице, пока солнце не накаляло ступеньки до температуры, при которой уже можно жарить яичницу. И не дай бог, забыть что-нибудь дома! На возвращение домой и обратный путь ушел бы час, если бы вас не хватил солнечный удар! Владельцы отеля прекрасно понимали, что никто не поднимется в их роскошный ресторан к обеду, и, желая компенсировать гостям долгий спуск и подъем, построили не менее роскошный ресторан, откуда открывался вид на ярко-синюю бухту и такой же синевы море, и назвали его Eden Roc.
У Ремарка был свой собственный стол, за ним располагалась обретенная им семья, наслаждаясь шампанским и винами, в выборе которых Ремарк проявлял безукоризненный вкус. А мой отец, утративший главенствующее положение за столом, вымещал свое недовольство на тех, кто еще оставался под его юрисдикцией, – Тами, Тедди и дочери. Когда мне стукнуло тринадцать, я пришла к удивительному заключению: все эти годы я тряслась, как бы лимонад не оказался несвежим, а могла бы жить спокойно, если бы у меня хватило здравого смысла заказывать минеральную воду! Я удивлялась сама себе. И почему я, глупая, не додумалась до этого раньше? Сразу поумнев, я решила сменить напитки и как-то за обедом попросила разрешения отца пить Vittel, а не лимонад.
– Что? Такую дорогую воду ребенку? – возмутился отец. – Конечно, нет! Ты будешь пить свежевыжатый лимонад, Мария!
Таков был печальный исход моего подросткового бунта.
Я очень живо вспоминаю блеск этих обедов. В мерцающем цветном свете, как на пленке «Техниколор» – высокие хрустальные бокалы, дорогое серебро, огромные ледяные скульптуры, менявшиеся каждый день, – прыгающие дельфины, Нептун, поднимающийся из пенящегося моря, полулежащие русалки, величественные лебеди. А вокруг них – огненно-красные омары, розовые креветки, оранжевая лососина, пурпур морских ежей, темно-синие мидии, серебристые рыбы, бледно-желтые лангусты и жемчужно-серые устрицы. Обед традиционно продолжался три часа, за ним следовала сиеста в номерах с опущенными жалюзи: надо было набраться энергии, необходимой для вечерних балов, всевозможных торжеств, интимных ужинов на пятьдесят персон в окрестностях Канн, в летних особняках, расположенных по всему побережью. Иногда посещали соседнюю деревушку Жуан-ле-Пен, где поселились художники.
В то лето Ремарк начал работу над «Триумфальной аркой». Он писал по-немецки в желтых блокнотах в линейку. Почерк у него был мелкий, аккуратный, четкий. Острые кончики карандашей никогда не ломались от нажима. Где бы он ни находился, большая коробка тщательно отточенных карандашей всегда была у него под рукой на тот случай, если вдруг найдет вдохновение. Это была одна из самых характерных его привычек. Конечно, он писал свою героиню Жоан Маду с моей матери. Его герой Равик – он сам. Ремарк даже подписывал этим именем многочисленные письма к Дитрих – и когда они были вместе, и при размолвках. К тому же Ремарк придумал маленького мальчика, который говорил за него, когда мать порывала с ним отношения. Маленький Альфред был такой трогательный ребенок, и я к нему очень привязалась. Он называл мою мать «тетя Лена», всегда писал по-немецки и очень четко для восьмилетнего ребенка формулировал свои мысли. Порой, читая одно из его многочисленных писем, которые обыкновенно подсовывались под двери, я очень сожалела, что Альфред – лишь вымысел, мне бы очень хотелось с ним побеседовать.
Пока наш «знаменитый писатель» трудился в затененной комнате высоко над морем, его подруга, очень сексуальная в своем облегающем белом купальнике, подружилась у подножия скал с сексуальным политиком-ирландцем. Американский посол при Сент-Джеймсском дворце в Англии был изрядный волокита. Для главы семейства с маленькой тихой женой, родившей ему так много детей, он, на мой взгляд, чрезмерно увлекался флиртом, но во всем остальном мистер Кеннеди был очень хороший человек, и, по-моему, девять детей семейства Кеннеди были чудесны! Я бы с радостью отдала руку или ногу за счастье родиться в этой семье. Они были настоящие американцы: непрестанно лучились улыбками, а зубы у всех такие, что любой из них мог бы рекламировать зубную пасту.
Большой Джо, наследник, широкоплечий, коренастый, с мягкой ирландской улыбкой и добрыми глазами, прекрасно играл в футбол. Кэтлин, миловидная девочка, взяла на себя роль старшей, хотя и не была старшей сестрой, и, наверное, потому так рано повзрослела. Юнис, своевольная, не терпевшая возражений, отличалась острым умом первооткрывателя. Джон, которого все ласково звали Джек, очень эффектный юноша, блистал коварной улыбкой соблазнителя, и взгляд его словно манил: «Подойди поближе». Словом, о таких мечтают все девушки, и я была в него тайно влюблена. Пэт, примерно того же возраста, что и я, но не такая полная и неуклюжая, без единого прыщика на лице, очень живая, уже почти девушка. Бобби, «всезнайка», всегда готовый ответить на любой вопрос. Джин, спокойная добрая девочка, подбиравшая забытые братьями и сестрами теннисные ракетки и мокрые полотенца, будущая заботливая мать. Тедди-непоседа с короткими толстыми ножками, едва поспевавший за длинноногими братьями, был всегда рад приласкаться и выказать свою симпатию. Розмари – старшая дочь, ущербная рядом с остроумными, исполненными энергии братьями и сестрами, стала моей подругой. Возможно, нам было так уютно вместе из-за неприспособленности к жизни, свойственной и ей и мне. Мы подолгу сидели в тени, держась за руки, и глядели в морскую даль.
Миссис Кеннеди всегда проявляла ко мне доброту. Она даже пригласила меня пообедать на их виллу, расположенную рядом с отелем. Тами уговаривала меня не нервничать, но я четыре раза меняла платье, пока не удостоверилась, что не выгляжу как «европейская аристократка» и вполне сойду за нормального ребенка, пришедшего в гости. Какой же у них был длинный стол! Мы, младшие, слушали, как старшие дети говорят с отцом на разные темы, а миссис Кеннеди тем временем наблюдала за прислугой и за манерами младших детей за столом. Она никого не одергивала попусту и не высмеивала. Никто не стремился завоевать общее внимание, но тем не менее каждый был его достоин. Когда посол Кеннеди стал часто посещать нашу кабину для переодевания, я перестала ходить к ним в гости. Мне не хотелось, чтобы его дети испытывали неловкость. Правда, я слышала, как одна сухопарая дама в льняной матроске произнесла театральным шепотом такую фразу:
– А вон там – американский посол, тот самый, у которого много детей, любовник Глории Свенсон!
Вероятно, дети Кеннеди привыкли к исчезновениям отца, как я привыкла к исчезновениям матери.
Отец почему-то был очень сердит. Его «паккард» с Тами и Тедди на заднем сиденье подъехал к воротам отеля, а потом они куда-то укатили. Ремарк по-прежнему жил в отеле, днем он работал над книгой, а ночью пил. Мать рассказывала всем знакомым, как она разыскивает его в барах по всему побережью – от Монте-Карло до Канн, опасаясь, что его арестуют и заголовки газет запестрят сообщениями о его недостойном поведении.
– Все уже знают, что Фицджеральд – пьяница, а Хемингуэй пьет только для того, чтобы утвердить себя в глазах публики Настоящим Мужчиной. Но Бони такой тонкий и восприимчивый. Такие писатели – поэты, они столь ранимы, что не могут валяться в канавах в собственной блевотине.
В то лето я снова приступила к обязанностям костюмера. Ждала в номере матери ее возвращения с многочисленных вечеринок, помогала раздеться, развешивала ее платья и уходила. Как-то раз я убирала уже проветренные туфли, когда вошел Ремарк. Он снова был в фаворе и мог являться без доклада.
– Бони, почему Сомерсет Моэм такой грязный? Я имею в виду не физическую нечистоплотность, а грязный ум, вульгарность. Может быть, он рисуется своим умом и эпатирует читателя? А может быть, такова его натура? – интересовалась мать из ванной.
– Как большинство талантливых гомосексуалов, он не доверяет нормальности до такой степени, что ему приходится сеять смятение в душах нормальных людей.
Мать засмеялась.
– Иные женщины видят соперницу в каждой встречной и стараются ее опорочить, вот и Моэм играет такую мстительную сучку. Благодарение Богу, подобный настрой покидает его, когда он берется за перо, – как правило.
– Он – прекрасный писатель, – возразила мать, раздраженная критикой Ремарка, имевшей, по ее мнению, какую-то подоплеку. – «Письмо» – чудесный сценарий. Вот такую женщину я бы сыграла – и безошибочно!
Она выдавила пасту на зубную щетку. Ремарк вытащил из кармана халата портсигар, достал сигарету, закурил и откинулся в кресле, скрестив ноги в пижамных туфлях.
– Моя прекрасная Пума, большинство ролей неверных женщин ты бы сыграла блистательно, – сказал он.
Мать бросила на него выразительный взгляд, плюнула в декорированную раковину, а потом, заметив, что я еще здесь, сказала, что на сегодня мои дела закончены и я могу идти спать. Я поцеловала ее и Ремарка и ушла от перепалки, перераставшей в ссору.
Назавтра за обедом мать повторила, слово в слово, их гостям оценку, данную Ремарком Сомерсету Моэму как свою собственную и добавила:
– Он постоянно окружает себя мальчиками, это уже слишком. Где он их подбирает? На марокканских пляжах? Ноэл тоже этим занимается, но он, по крайней мере, не выходит из рамок приличия – sotto voce. Вот почему рядом с Хемингуэем чувствуешь такое облегчение: наконец-то настоящий мужчина и к тому же – писатель!
Я бросила взгляд на Ремарка, и он мне чуть заметно подмигнул.
Как-то раз я несла на пляж что-то забытое в отеле, как вдруг дорогу мне преградила величественная дама в оранжевом махровом тюрбане и таком же халате.
– Ты не знаешь, где найти маленькую дочку Марлен Дитрих? – спросила она.
– А зачем вы ее ищете?
– О, я обязательно должна ее увидеть! Я так много о ней читала. Знаешь, она для матери – все, Дитрих только для нее и живет. Хоть она и звезда и так много снимается в кино – все ради малышки, – тараторила полная дама, посверкивая бриллиантовыми кольцами, слишком тесными для ее пухлых пальцев.
У меня возникло предчувствие, что, скажи я: «Дочь Марлен Дитрих перед вами», дама будет ужасно разочарована, ведь она представляла себе ангелочка, изящную фарфоровую статуэтку, миниатюрное воплощение звезды, которой она, очевидно, восхищалась. И я махнула рукой в сторону пляжа и любезно сказала:
– Мадам, я, кажется, только что видела ее, она бежала к морю.
Оранжевая дама отправилась искать меня.
Отец и его «семья» вернулись к летнему балу Эльзы Максвелл, который, как обычно, оплачивался кем-то другим. Эльза Максвелл была женщина злая, грубая и безжалостная. Но уж если она считала кого-нибудь другом, она не злословила за спиной, не пыталась ранить, искренне жалела всех «поклонников» в этом мире, к которым относила и себя. Она понимала мое положение и порой бывала очень добра. Я часто получала приглашения на ее вечера, и Эльза старалась посадить меня подальше от знаменитой матери, рядом с хорошими людьми, и они крайне редко просили меня рассказать о Дитрих. Эльза сама была некрасива и понимала неуверенность тех, кто остро осознавал свою непривлекательность среди красивых людей, и потому никогда не заставляла меня быть в центре внимания.
Я помню всех, кто был добр ко мне, хорошо помню и эту, зачастую злую к людям, женщину.
Всем прислали приглашения на карточках с золотым обрезом, с тиснеными буквами, отпечатанные у Cartier, и, поскольку старшим детям из семейства Кеннеди разрешили пойти на бал, разрешили и мне. Мать купила мне мое первое собственное вечернее платье – накрахмаленную «паутинку» со вшитым широким поясом, украшенным кусочками разноцветного стекла. Я выглядела в нем как сверкающий полог от москитов. Мне хотелось спрятаться в самый дальний и темный чулан, а еще лучше – умереть! Мать, загорелая, в развевающемся белом шифоне, похожая на кремовую конфетку во взбитых сливках, намазала мне нос лосьоном, прицепила к волосам бант из сетчатой ткани и подтолкнула к уже ожидавшей нас машине. Огромный бальный зал напоминал пещеру Аладдина. Мисс Максвелл определила мне место за столом среди папоротников в кадках, рядом с милыми людьми, не обращавшими на меня внимания. Мать, отца, Тами и Ремарка усадили за столик в другом конце зала. Вечер оказался весьма знаменательным: Джек Кеннеди прошел через весь зал и пригласил меня на танец, последний крик моды – ламбет-уок. Воплощенная девичья мечта, захватывающая дух, Джек Кеннеди, которому исполнился двадцать один год, был так мил, что пригласил на танец «полог от москитов»! Согласитесь, это просто восхитительно.
Я не помню, кто пустил слух, что, по всем расчетам, Марс столкнется летом 1938 года с Землей. И правда, что ни вечер, красноватый свет зловещей планеты, казалось, виделся все ближе! Беатрис Лилли не сводила с Марса глаз и, покачивая головой, шептала:
– Обречены, мои дорогие, обречены…
Ситуэллы молились, историк Уилл Дюран, чрезвычайно обеспокоенный, запаковал вещи, вызвал машину и умчался на самой высокой скорости, столь любимой моей матерью, в сторону виллы Моэма. Более любознательные джентльмены заказали в Париже мощные бинокли, телескопы, книги по астрономии, которые должны были доставить по железной дороге и на машине. Потом они занялись расчетами – когда же произойдет Армагеддон, а их дамы тем временем посещали косметические салоны и прикидывали, в каком из многочисленных вечерних платьев лучше войти в вечность. Им уже несколько наскучило загорать на каменистом пляже и, глядя на спокойную воду Средиземного моря, думать, идти на обед или уже пора одеваться к ужину, так что передвижение этой пламенной планеты внесло приятное возбуждающее разнообразие. Эвелин Уолш Макклин, владелица алмаза Хоупа, пользующегося дурной славой – по слухам, он убивает человека, притронувшегося к нему, – отбросила опасения, извлекла смертоносный камень из сейфа и позволила смельчакам гладить его. Мы все решили, что этот алмаз – самое уместное украшение для первого бала в честь уничтожения Земли.
Роковая ночь превратилась в сплошное празднество. Мужчины в смокингах или белых клубных пиджаках, женщины в вечерних платьях из атласа, шифона, кружев, органди, пике – дух захватывало от всей этой роскоши. Огромные хрустальные вазы с икрой меж гор нарубленного льда на узорных серебряных подносах. Dom Pérignon, Taittinger, Veuve Clicquot в хрустальных бокалах баккара в форме тюльпанов – пенящееся бледное золото в лунном свете.
Некоторые гости предпочитали «Черный бархат», полагая, что пиво Guinness, смешанное с пенящимся шампанским, больше подходит для последнего тоста. Кто-то выбирал коктейли «Пинк Ледис» или «Стинджер» в слегка охлажденных бокалах Lalique. Прощальный пир был роскошен! Но вот рассвет замерцал розовыми бликами на серебристой поверхности моря, все вдруг поняли, что конец света не состоялся, и отправились спать, слегка разочарованные. А на следующее лето не Марс, а маленький человечек в Берлине изменил ход мировой истории.
Меня вернули в Париж, в мрачную коричневую обитель изгнания, где поджидала новая гувернантка. Вся серая, и волосы, и одеяние, она пахла лавандовыми саше и целомудрием старой девы. Английский чай, заваренный по всем правилам, сменил шерри-бренди, а отбой в восемь и мильтоновский «Потерянный рай» на сон грядущий – тайные пирушки. Я не могла понять, почему меня не отправили обратно в школу.
– Этот глупец Чемберлен полагает, что он способен убедить Гитлера? – Мать ходила из угла в угол с газетой в одной руке и чашкой кофе в другой.
Семейство слушало, намазывая маслом круассаны.
– Что он воображает? Премьер-министр Англии едет в Берхтесгаден, и этот факт произведет впечатление на «фюрера»? Всегда англичане ведут себя так, словно они – все еще империя!
– Возможно, такая позиция и спасет их в конце концов, – тихо заметил Ремарк.
– Бони, и это говоришь ты! – вскинулась мать. – Кто лучше тебя может судить о бедствиях войны? И именно ты утверждаешь, что от этой глупой поездки Чемберлена к Гитлеру будет какой-то прок?
– Марлен, я не высказывал суждения по поводу политического шага Чемберлена, я лишь отметил то, что характерно для англичан.
– Папи, – внимание матери переключилось с моего последнего отца на первого, – а ты что думаешь? Когда Бони говорит этим своим профессорским тоном… Кот, сядь прямо! Доедай яйцо! Тами, не ерзай на стуле и следи за Ребенком!.. Папи, ну как? Мы с Бони сошлись на том, что война неизбежна… Ребенка надо эвакуировать! Ее надо спасти… Бони, и тебя тоже… Мне ничто не угрожает, они не посмеют тронуть Дитрих! Как бы то ни было, Гитлер с его пристрастием к поясам с подвязками… вы знаете, когда жгли все фильмы, копию «Голубого ангела» он сохранил для себя… Кот, собирайся, ты уезжаешь! Папи скажет, где можно укрыться от опасности!
Ремарк положил салфетку возле тарелки, поднялся.
– Я бы посоветовал Голландию, – сказал он. – У нее есть морские порты. Оттуда можно спокойно уехать в Америку. К тому же голландцы не капитулируют.
– Вот видите! – торжествующе произнесла мать. – Только тот, кто знает, что такое война, способен принять правильное решение, когда она вот-вот начнется. Папи, Голландия! Сегодня же! Ребенок едет в Голландию, сегодня же! Тами ее отвезет!
Мать уехала на примерку к Скиапарелли. Отец позвонил в агентство Томаса Кука.
Я не знала, что берут с собой беженцы. Мать вернулась вовремя и заявила, что беженцы не должны обременять себя багажом, и дала мне один из своих особых несессеров ручной работы, сделанный на заказ фирмой Hermès из такой тонкой свиной кожи, что к нему прилагался специальный парусиновый чехол. Изнутри несессер был из замши бежевого цвета с футлярами для хрустальных флаконов, баночек, тюбиков с кремами, пудрениц, мыла и зубной пасты. Крышки для всей этой хрустальной роскоши изготовили из инкрустированной эмали геометрического рисунка розового цвета и ляпис-лазури. Даже пустой несессер весил «тонну», потому-то мать никогда им не пользовалась. А с пижамой, туфлями, юбкой, блузкой, свитером и книгой он становился неподъемным – во всяком случае, через границу я бы с ним не перебежала. Мать сняла с меня и Тами шляпки, надела нам шерстяные шарфы на головы, прикрепила булавками долларовые купюры к внутренней стороне трусиков, приговаривая:
– Мало ли что случится, как сказала вдова.
Всплакнув, она расцеловала нас на прощание, передала на попечение мужа, провожавшего нас к поезду, и, заключенная в нежные объятия любовником, рыдая, напутствовала:
– Спасайтесь, спасайтесь, уходите быстрее!
Тами дрожала как осиновый лист. С сомнительным нансеновским паспортом на руках, настоящим музейным экспонатом, в котором склеенные разрешения на въезд напоминали наспех сделанный хвост детского воздушного змея, ей предстояло пересечь границу. У меня был немецкий паспорт с целой гирляндой орлов. Поздней ночью мы вошли в спальный вагон поезда, следующего в Гаагу. Не знаю, кто из нас испытывал больший страх. Вероятно, Тами: она не только заново переживала бегство из России, но и разлучалась с человеком, ставшим для нее, по непонятной причине, основой и смыслом жизни. Она сидела, сжавшись в комочек, в уголке выцветшего плюшевого кресла и казалась очень одинокой и заброшенной. Поезд стремительно мчался в ночи, и я крепко обняла Тами и прижала к себе. На границе мы попали в переплет. Таможенники, глянув на свастику в моем паспорте, рывком открыли элегантный несессер. Они проверили все флаконы, вскрыли пудреницы, оставшиеся с того единственного раза, когда им пользовалась мать, высыпали пудру и прошлись по ним кончиком карандаша. Потом прощупали все кромки одежды, постучали по каблукам туфель, проверяя, нет ли там пустот. Таможенники проделали всю процедуру бесстрастно, молчаливо и с особым тщанием. Я до глубины души ощущала свою вину, потому что именно на мне сосредоточилось их внимание. Забавное ощущение – ты невиновна, но все же исполнена страха. Позже вспоминается скорее чувство абсолютной беспомощности – оно сильнее страха.
Невилл Чемберлен, вернувшись после подписания Мюнхенского соглашения, заявил, что он добился мира. Дитрих отозвала «беженцев» из Голландии. Я, разумеется, не хотела ужасной войны, но предвкушала возвращение домой, в Америку, а потому, вернувшись в Париж, была несколько разочарована. В ожидании начала войны мою гувернантку рассчитали, и я поселилась в квартире отца. Словесное бичевание Тами возобновилось – и, соответственно, мои усилия защитить ее от грубости. Мать, вернувшаяся в Голливуд, позвонила сообщить, что произошло 1 ноября, в День Всех Святых.
– Радость моя, вся страна сошла с ума! И все из-за радиопьесы. Невероятно? Да, да, во всей Америке паника! Настоящая паника! Якобы какие-то зеленые человечки с Марса высадились из звездолета в Нью-Джерси. И они поверили! И весь этот шум сотворил человеческий голос по радио! Я обязательно познакомлюсь с ним!
Орсон Уэллс стал прямо-таки приятелем Дитрих. Они превозносили друг друга, признавали и уважали свою наигранную страстность и никогда не сплетничали друг о друге.
Наконец мне разрешили вернуться в школу. Свое четырнадцатилетие я отпраздновала среди цветов, присланных по экстравагантному заказу матери. Потом готовилась к экзаменам, понимая безнадежность своих усилий, наблюдала, как счастливые соученицы уезжали на Рождество домой с родителями. Я же явилась в исправительную тюрьму отца в Париже, тайком увела измученного Тедди и уложила в свою кровать, а потом ждала, пока в отцовской комнате кончатся нравоучения и неизбежные вслед за ними рыдания.
После рождественских каникул меня не отправили в школу, а перевели в отель Vendôme. Может быть, меня исключили за постоянные отлучки и неуспеваемость? Мне хотелось спросить об этом, но я не решалась: слишком боялась услышать плохое известие. Моя новая гувернантка, типичная англичанка, была строга и двулична: она считала, что присмотр за дочерью какой-то кинозвезды понижает ее статус, но в то же время успела известить всех в парке, что ее взяла на работу знаменитая «мисс Марлен Дитрих».
Я не знала, когда меня вызовут родители и почему я должна жить в отеле, ведь у отца есть квартира в том же городе. 30 января 1939 года мать прислала отцу телеграмму, которую я всегда считала образцом телеграфного стиля Дитрих:
КАК ВЫ ПОЖИВАЕТЕ ТЧК КОГДА ВОЙНА ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ ТАМИ НУЖЕН ДНЕВНОЙ И ОЧИЩАЮЩИЙ КРЕМЫ ЭТТИНГЕРА РУМЯНА ОБЫЧНОГО ЦВЕТА ЦИКЛАМЕН ЛАК АРДЕН НИЧЕГО НЕ ПОЛУЧИЛА
ЦЕЛУЮ ЛЮБЛЮ
В феврале, готовясь к отъезду из Америки, мать сообщила телеграммой, что ей не дозволяется выехать из страны, потому что американская налоговая служба подсчитывает доход, полученный ею в Англии, и что шестого июня она получит американский паспорт. Сумма, о которой идет речь – 180 тысяч долларов. После «целую» следовала ее любимая цитата: «Такого не могло быть, уж слишком хорошо все складывалось».
В марте Гитлер захватил Чехословакию, и я заволновалась: как там мои дорогие бабушка с дедушкой, что с ними будет? Почему отец не привез их в Париж давным-давно? Сколько вопросов скапливается в сердце ребенка, вопросов, на которые он не получает ответа, даже если спрашивает.
Совершенно неожиданно меня вдруг снова отправили в школу. Я не знала, радоваться или печалиться, настолько я была поглощена желанием стать невидимкой и никому не причинять беспокойства.
В июне меня послали в летнюю резиденцию моей школы – шале в горах среди лютиков. Я оставила свои вещи в Брийанмоне, сделала книксен, попрощалась, не подозревая о том, что увижу любимую школу лишь через тридцать четыре года.
В жаркий июньский день 1939 года газеты во всем мире напечатали снимок: «Дитрих принимает гражданство США». Опустив глаза, она со скучающим видом небрежно облокотилась о стол, за которым сидит судья, принимающий от нее «Присягу на верность». Судья в жилете и рубашке, Дитрих в зимнем костюме, фетровой шляпе и перчатках. Очень странная поза для такого важного события. Der Stürmer, любимая берлинская газета доктора Геббельса, напечатала фотографию с таким текстом:
Немецкая киноактриса Марлен Дитрих прожила так много лет среди евреев в Голливуде, что теперь приняла американское гражданство. На снимке она получает документы в Лос-Анджелесе. Об отношении еврейского судьи к этому событию можно судить по снимку; он позирует в рубашке, принимая от Дитрих присягу, которой она предает свою Родину.
Отец позвонил мне в Швейцарию и сообщил: я тоже стала гражданкой США, но, чтобы я не брала это в голову, тут же поинтересовался, как у меня идут дела по алгебре. Услышав ответ, он тут же повесил трубку.
Неужели это правда? Слишком хорошо, чтобы поверить. Неужели я наконец действительно настоящая американка? И больше никаких зловещих орлов, никакой Германии? Я помчалась к себе в комнату, вытащила из-под кровати обувную коробку с тайными сокровищами, нашла там маленький американский флаг, который всегда доставала в День независимости, четвертого июля. Я поставила его на ночной столик с мраморной столешницей, отсалютовала и залилась слезами радости.
Отец, вероятно, поехал в Америку, чтобы помочь матери уладить дела с таможенной инспекцией; ему явно отводилась одна из главных ролей в очередном знаменитом сценарии Дитрих. События разыгрались в тот день, когда «Нормандия» совершала рейс Нью-Йорк – Франция. Поскольку я не видела этой драмы, а знаю о ней лишь со слов матери, воспользуюсь ее постановочным сценарием. Возможно, в нем есть доля вымысла, возможно, это чистый вымысел – как бы то ни было, это весьма пикантная дитриховская история и потому заслуживает повторения. Она называется «День, когда гангстеры из налоговой полиции схватили Папи».
Мать, уверенная, что никто не вспомнит про ее телеграмму в феврале, доказывающую, что она обо всем знала заранее, задолго до отправления «Нормандии», рассказывала эту историю следующим образом. Дитрих прибыла на пирс 88, взошла на борт «Нормандии» и обнаружила, что ее каюта люкс пуста. Восемь чемоданов, тридцать зарегистрированных единиц багажа и один муж были арестованы и находились на пирсе, под охраной агентов Министерства финансов США.
Дитрих выбежала на пирс и прижала мужа к безукоризненно оформленной груди.
– Что вам нужно от моего мужа? – Она вложила в вопрос столько яду, что от него свернулось бы молоко на острове Джерси.
Агенты ответили, что она задолжала правительству США, не уплатив налог с тех трехсот тысяч долларов, что получила в Англии за работу в фильме «Рыцарь без доспехов».
– С какой стати я должна декларировать в Америке доход, полученный в Англии? – ошарашила она агента в свой черед.
Когда мать переходила к следующему эпизоду, голос ее звучал гневно, потом она возмущенно умолкала на мгновение, прежде чем продолжить свой рассказ.
– Тогда я волей-неволей оставила бедного Папи с этими американскими гангстерами и взбежала на капитанский мостик «Нормандии». Я умоляла капитана задержать отплытие корабля, с тем чтобы я успела позвонить президенту Рузвельту. Конечно, он задержал отплытие, хоть и проворчал что-то насчет «прилива». Тем не менее я дозвонилась до Вашингтона. Президент отсутствовал, но друг Джо Кеннеди, Генри Моргентау, министр финансов, оказался на месте. Его безмерно шокировало такое обращение со мной вскоре после получения американского гражданства, и он высказал такое предположение: налоговая инспекция получила анонимную информацию, что я навсегда покидаю Америку и увожу все деньги с собой. «Какие деньги?» – спросила я. «Возможно, – сказал он, – информация поступила от американских нацистов, желающих отомстить вам». Это очень похоже на нацистов! Но он мне не помог. И знаешь, что я сделала? Бросила трубку – и бегом на пристань. Там я отдала гангстерам из налоговой полиции все свои дивные изумруды, а они мне – Папи и чемоданы, и только тогда «Нормандия» вышла в море.
В других случаях мать утверждала: потеряв от смятения рассудок, она помчалась в Вашингтон, сжимая в руках сумочку с драгоценностями, и вручила свои изумруды лично министру Моргентау (вариант – президенту Рузвельту, в зависимости от того, кому она рассказывала свою историю). В 1945 году она жаловалась всем, что обстоятельства вынудили ее продать любимые изумруды, ибо у нее не было средств к существованию: все свои деньги она пожертвовала на войну с нацистами!
Когда мать вернулась в Париж, меня снова забрали из школы. На сей раз я жила с ней в Lancaster. Ремарк находился у себя дома в Порто-Ронко и наблюдал за упаковкой своих многочисленных сокровищ, которые намеревался переправить в Голландию, а потом – в Америку. Я выполняла свои обычные обязанности, удивляясь, что новые поклонники не появляются на романтическом горизонте моей матери, и радовалась, что Бони продержался целый год.
Позвонил Джек Кеннеди, сообщил, что будет проездом в Париже, и пригласил меня на чашку чаю. Я была на седьмом небе! Оставалось три дня на похудание и избавление от прыщей. Мать это известие не обрадовало. Она полагала, что «студенту» не приличествует приглашать на чашку чаю «Ребенка». Позвонила Ремарку, но тот не счел такое приглашение дурным тоном и посоветовал матери купить мне по этому случаю красивое платье. Мать смягчилась, и мы отправились в магазин детской одежды, но не нашли там платья подходящего размера. Возмущенная мать повела меня в другой магазин, где я терпеливо примеряла все, что она мне кидала. Наконец мы остановились на темно-зеленом платье из жатого шелка с белыми и красными маргаритками по всему полю, с зеленым вшитым поясом, подчеркивающим мою нетонкую талию, с рукавами-буфами. Намазав лицо ромашковым кремом, я решила, что выгляжу лучше, чем обычно, почти о’кей.
– Тебя будет сопровождать гувернантка, – заявила мать, и все мои надежды рухнули.
– Мутти, прошу тебя, не надо гувернантки. Джек подумает, что я еще маленькая, – молила я, задыхаясь от волнения.
– Или ты идешь с гувернанткой, или не идешь вообще! – стояла на своем мать.
Я тайком позвонила Джеку:
– Мне надо сказать тебе кое-что… К сожалению, со мной будет гувернантка, так что я не обижусь, если ты отменишь приглашение.
– Не беспокойся. Мы завалим ее эклерами, и ей некогда будет совать свой нос в чужие дела.
У Джека всегда все выходило легко и просто.
Мы встретились наверху, в «стекляшке» кафе De Triomphe на Елисейских Полях. Джек поцеловал меня в щеку, и ноги у меня подкосились. Он усадил гувернантку за маленький столик с мраморной столешницей, заказал ей целый поднос французских пирожных, а потом повел меня к нашему. Я засыпала его вопросами, и Джек с готовностью рассказал про все события в их большой семье. Это был чудесный день!
Снова начался наш летний исход в Антиб. Ремарк позвонил из Швейцарии и сказал, что поедет на своей «лянче» на юг Франции и позже встретит нас уже в Антибе. Нас ждали те же номера, безмятежный покой и роскошь отеля. Ничто не изменилось. Меня всегда радовало постоянство. Оно придавало мне уверенность и душевный комфорт.
Даже семейство Кеннеди явилось на свою виллу отдохнуть от государственных дел и престижных школ. Впервые в жизни у меня были друзья, и я радовалась встрече с ними. Я быстро натянула купальник и, не дожидаясь новых поручений, сбежала вниз по эспланаде к скалам.
Мои друзья совсем не изменились, индивидуальность каждого теперь проявлялась еще ярче. Исключением был, пожалуй, Тедди: он стал еще ласковее. Редко кому из детей удается с годами сохранить такую ангельскую прелесть и нежность. Бобби схватил меня за руку:
– Розмари хочет вздремнуть. Пойдем с нами нырять за осьминогами. У Джо – потрясающее новое ружье, бьет под водой, как гарпун. Джо хочет его испытать. Подарок президента!
В семействе Кеннеди всегда имелись самые восхитительные новые изобретения, которые им хотелось испытать. Все неслыханное, невиданное, чего не купишь ни за какие деньги; нечто, только что воплощенное на кульмане, сразу попадало к ним.
– Осьминоги? Да они же ухватят вас за лодыжки и уволокут на дно! Нет уж, я лучше понаблюдаю за вами с берега.
– Брось! Это же средиземноморские осьминоги, они маленькие! Здешние осьминоги не нападают на людей – они сами прячутся меж камней. Надо лишь нырнуть, ухватить осьминога и поднять на поверхность. А если они метнут в тебя чернила, просто закрой глаза и всплыви. Они обвиваются вокруг руки, поймать их так просто!
– Бобби, а что, все пойдут нырять за осьминогами, даже Джек?
– Конечно, ну пойдем! Нечего бояться. Мы все время на них охотимся. Если много наловим, их приготовят на ужин.
Все вышло именно так, как он сказал. Так всегда и было, если ты следовал советам Бобби.
«Лянча» Ремарка, будто сошедшая со страниц романа «Три товарища», заурчав, остановилась. Ремарк предварил свой приезд звонком из Канн, и мать уже ждала его. Он нежно обхватил ее лицо своими тонкими руками и просто любовался ею. Мать в туфлях на низком каблуке всегда казалась маленькой, хотя вполне вышла ростом. Они с Ремарком поцеловались. Потом, взяв Дитрих за руку, Ремарк представил ее своему лучшему другу – «лянче». Ему очень хотелось, чтобы его «серая пума» поняла его любовь к «золотой пуме» и не мучилась ревностью. Моя мать пришла в восторг от его замысла: ее как соперницу представляли машине! Чтобы они получше познакомились, Ремарк пригласил обеих прокатиться по берегу.
В тот вечер, когда Ремарк появился в номере матери, он был особенно красив в белом смокинге и с немецким портфелем, о каком я мечтала в детстве. Ремарк вытащил из него какие-то пожелтевшие листы. Оказывается, ожидая, пока краснодеревщики изготовят рамы для его картин, он обнаружил у себя дома рассказы, над которыми работал в 1920 году, но так их и не закончил.
– Рассказы и тогда бы пошли, и сейчас пойдут, но я не смог их закончить. Мне уже недостает той изумительной смелой незрелости. – Он принялся перебирать листы, и его золотые глаза поскучнели. – Двадцать лет тому назад, когда шла война, я писал рассказы, мечтая об одном – спасти мир. В Порто-Ронко несколько недель тому назад, когда я понял, что вот-вот начнется новая война, я думал лишь о спасении своей коллекции.
Мать, привстав, поцеловала его.
– Мой любимый, как это смешно, – сказала она. – Ты – великий писатель. Что тебе еще надо? Посмотри на Хемингуэя. Его никогда не беспокоит, что он чувствует или что он чувствовал давным-давно. Она просто изливается из его души – вся эта красота!
Я проснулась и услышала:
– Папи, ты спишь? – Голос матери по внутреннему телефону срывался на крик.
Я взглянула на дорожные часы: четыре часа ночи. Что-то случилось! Натянув халат, я прошла по коридору в номер матери.
– Папи, проснись! Послушай меня. Мы с Бони поссорились. Вспомни, как он странно вел себя за ужином. Так вот, позже он обвинил меня в том, что я спала с Хемингуэем. Разумеется, он не поверил, когда я сказала, что это неправда. Наговорил мне кучу дерзостей, потом умчался. Наверное, поехал в казино и там напьется. Одевайся, возьми машину и разыщи его! Может быть, он уже валяется где-нибудь и его найдут в таком виде! Позвони, как только что-нибудь узнаешь!
Она повесила трубку и, заметив меня, попросила заказать кофе в номер. Потом принялась ходить из угла в угол.
Прошло два часа, раздался звонок. Отец нашел Ремарка в баре деревушки Жуан-ле-Пен. Он был пьян, преисполнен грусти, но цел и невредим.
В то лето целительница, растиравшая кровь по резине, отсутствовала, но мать обнаружила новую медицинскую сенсацию. Та прибыла прямо из России в виде тоненького тюбика и гарантировала излечение от простуды. Мать объяснила применение мази Беатрис Лилли, и я стала невольной свидетельницей такой сцены.
– Би, дорогая, это потрясающее средство! Такого еще не видывал никто. Дай руку! Нет, нет, поверни ее кверху. Мазь втирают туда, где прощупывается пульс.
Зажав колпачок в зубах, мать выдавила изрядное количество желтой липкой субстанции, завинтила колпачок и принялась яростно втирать мазь в руку Би. Рука покраснела, и в том месте, «где прощупывается пульс», слегка вспухла.
– Марлен, разве я жаловалась на простуду?
– Конечно, ты говорила, что у тебя «все заложило».
– Ах, так это средство и от запора помогает?
К этому времени пятно уже горело и краснота растекалась, а Би пыталась вырвать руку, в которую вцепилась мать.
– Марлен, из чего делается эта липкая клейкая дрянь?
– Из яда змеи. Она воспламеняет ткани, потом высушивает их, и ты вдруг снова дышишь!
Я еще не видела, чтобы кто-нибудь так быстро преодолел расстояние от отеля до бухты. Мать сконфуженно наблюдала спринт Би Лилли.
– Что случилось с этой женщиной? Ноэл всегда находил ее чудной. Но я-то думала: чу́дная – ха-ха, а не чудна́я в смысле «странная».
Однажды на каменистом пляже у скал начался ажиотаж. Какой-то странный корабль держал курс в нашу бухту. Темный корпус великолепной трехмачтовой шхуны разрезал спокойную морскую гладь, палубы из тикового дерева сверкали на утреннем солнце, у руля стоял прекрасный юноша. Бронзовый, стройный, даже издалека было видно, как играют мускулы груди и сильных ног. Он приветствовал восхищенных зрителей взмахом руки, сверкнул белозубой плутовской улыбкой и отдал команду бросить якорь меж белых яхт. Подними он черный «Веселый Роджер», никто бы не удивился. С первого взгляда на него приходило на ум слово «пират» и связанные с ним – «грабеж» и «мародерство».
Мать тронула Ремарка за руку:
– Бони, как он красив! Вероятно, зашел в бухту к обеду. – Она не сводила глаз с лодки, подплывающей к берегу.
Когда незнакомец в плотно облегающих парусиновых брюках и тельняшке ступил на лестницу, ведущую к ресторану Eden Roc, вдруг оказалось, что это не сексуальный юноша, а сексуальная плоскогрудая женщина. В то время среди богатых наследниц таких сорвиголов было хоть пруд пруди, но эта была прирожденная авантюристка и путешественница. Владелица шхун и яхт, заправлявшая собственными островами, звавшаяся в кругу друзей Джо, она стала для моей матери летней интерлюдией 1939 года. Только она называла Дитрих «красоткой», и это сходило ей с рук. Ее домоправительница была похожа на грузовик весом в две тонны. Хоть она и носила сшитые на заказ костюмы с юбкой и мазала ногти пальцев-сосисок ярко-красным лаком, она производила впечатление грубого мужлана. Узко поставленные глаза, тело, слишком массивное для столбовидных ног с маленькими ступнями, придавали ей удивительное сходство с носорогом. Я не удивилась бы, если бы у нее вдруг зашевелились уши и птица принялась бы выискивать насекомых у нее в шкуре.
Ремарк работал над своими пожелтевшими рукописями в затененной комнате и по вечерам напивался до бесчувствия; отец проверял счета и улучшал свой и без того ровный загар; Тами глотала подряд все таблетки, способные принести мгновенное облегчение и радость, рекомендованные сочувствующими дилетантами; я плавала, наблюдала счастливое семейство Кеннеди и помогала матери одеться для ежедневных рандеву на «пиратской» шхуне, надеясь, что она вернется вовремя и побудет с Бони после его дневного затворничества.
Мы завтракали в номере матери, когда отец, снявший трубку, сообщил, что звонят из Голливуда. Мать нахмурилась:
– В такое время? Поговори с ними, Папи. Наверное, глупости какие-нибудь.
– Джозеф Пастернак хочет говорить с тобой лично. – Отец передал трубку Дитрих.
Мать была явно раздосадована:
– Кто?
– Помнишь, он еще работал на студии UFA, когда снимали «Голубого ангела»? Теперь он важный продюсер на Universal. Лучше поговори с ним.
Мать, бросив на отца злой взгляд, взяла трубку.
– Говорит Марлен Дитрих. Что заставило вас позвонить мне во Францию?
Помню, как удивленно взлетели брови матери и ее холодное «до свидания».
– Вот это настоящий венгерский идиот! Знаешь, что он предложил? Хочет, чтобы я снялась в вестерне. В главной роли Джимми Стюарт! Смешно. Они там в Голливуде глупеют день ото дня. – И она прекратила разговор на эту тему, а за обедом передала его Джону Кеннеди уже в виде шутки.
– Папа Джо…
У нас было много всяких Джо, и Дитрих звала посла Кеннеди «папа Джо», чтобы не путать его со старшим сыном семейства Кеннеди, фон Штернбергом и Пираткой.
– Папа Джо, признайся, разве не смешно – Дитрих и эта косноязычная оглобля с детским личиком? К тому же он тщится показать себя «настоящим американцем».
– А сколько они тебе предлагают?
– Я даже не спросила. А ты думаешь, что это не такая уж безумная идея?
– Марлен, если ты хочешь, я переговорю с Universal. Возможно, Пастернак задумал блестящую комбинацию.
Мать обернулась к отцу:
– Папи, позвони Джо, расскажи ему про Пастернака. Спроси, что он об этом думает. Пусть перезвонит до семи по местному времени, а потом закажи разговор с Пастернаком на восемь. А ты в это время свободен? – спросила она, обернувшись к Кеннеди, и поднялась. – Я хочу посоветоваться с Бони насчет голливудского предложения.
К семи все были опрошены. По мнению фон Штернберга, Стюарт был новым Купером с лучшими актерскими данными, а роль шлюхи из танцзала в вестерне – всего-навсего перенесение Лолы-Лолы из Берлина в Вирджиния-Сити. В общем, было бы чистым безумием отвергнуть подобное предложение. Кеннеди считал предложенный гонорар достаточно высоким и советовал не отказываться от съемок. Он же рекомендовал Дитрих обратиться к Чарльзу Фельдману. Он, кстати, стал самым любимым и надежным агентом матери за всю ее профессиональную работу в кино.
Идея Дитрих сыграть роль шлюхи в вестерне больше всего пришлась по душе Пиратке. Она тут же решила снять особняк в Беверли-Хиллз, поближе к своей «красотке». Даже обещала матери подарить ей остров в Карибском море, со всеми его жителями, разумеется! Ремарк тоже одобрил предложение Пастернака.
И все же Дитрих сомневалась.
– Папа Джо, а что будет, если начнется война? Пусть все едут со мной в Голливуд! Как я оставлю их здесь? Ты – посол в Англии, тебе ли не знать, что спятивший Чемберлен и красавчик Иден не смогут остановить Гитлера. Что тогда? Не могу же я уехать на съемки глупого фильма, когда здесь всякое может случиться!
Кеннеди обещал: если он поймет, что война неизбежна, и эвакуирует свою семью в безопасное место в Англии, он готов предоставить такое же убежище и ее семье.
Отец занимался отправкой багажа и другими делами, связанными с отъездом Дитрих; мать, Тами и я укладывали ее вещи. Перед отъездом в Париж мать вложила мою руку в руку Ремарка.
– Мой единственный, я вручаю тебе своего ребенка. Будь ей защитой и опорой – ради меня! Папи, – бросила она через плечо, – не забудь позвонить в Paramount. Им придется отпустить Нелли. Мне в Universal нужен свой мастер. – И она села в поджидавший ее лимузин.
Между встречами с костюмерами, флиртом с Пастернаком, обсуждением песен с композитором Фредериком Холландером, работавшим с ней в «Голубом ангеле», и Фрэнком Лоссером, милым, по ее словам, человеком и «молодым, но талантливым лирическим поэтом», мать постоянно звонила нам.
Вера Уэст, конечно, не Трэвис, но это не столь важно. В конце концов, Дитрих сама придумывает себе костюмы. Так, платье для танцевального зала имеет покрой «ночной рубашки», любимой модели Трэвиса, но с ее новым встроенным изнутри бюстгальтером, чтобы она могла свободно в нем двигаться. Это платье и будет визитной карточкой фильма. Чулки из нового материала нейлон просто прелесть. В них можно проходить весь день, и петли не спускаются! Ее героиню зовут Френчи (француженка), чтобы объяснить акцент Дитрих, весьма далекий от выговора американки с Запада. Они с Нелли работают над париком «шлюхи из притона» – фальшивые тугие локоны, «как у Шерли Темпл, только сексуальнее», объясняла Дитрих. Режиссер-постановщик Джордж Маршалл – милый, Пастернак – хитрый, как все венгры, но тоже милый. Ее грим-уборная – целый дом. «Да, настоящий маленький дом, совсем не похожий на наши чуланы в Paramount, а Джимми Стюарт вовсе не «занудный ковбой», а «очень милый человек». Дитрих была неистощима на похвалы, и поскольку ее окружали только «милые люди», я поняла, что она – хозяйка положения, и гадала, кто из милых ей милее всех.
Гитлер и Сталин подписали пакт о ненападении, и Кеннеди уехали раньше всех. Свершилось то, чего все ждали, хоть и молились, чтобы пронесло. Вспышкой огня по отелю пронеслась весть:
– Уезжайте, покидайте Францию, и быстрее!
По ту сторону океана мать пустила в ход все свои могущественные связи и забронировала нам билеты на пароход «Королева Мэри», отплывавший из Шербура 2 сентября 1939 года. Мы уехали из Антиба на двух машинах. Впереди – Ремарк и я на его великолепной «лянче», а следом за нами, стараясь не отставать, мой отец, Тами, Тедди и наш багаж на «паккарде». Никто не говорил: «Немцы в часе езды отсюда», но именно поэтому мы так спешно эвакуировались. Останавливались только для заправки, но вскоре движение на дороге застопорилось из-за длинных колонн мобилизованных на войну мулов и лошадей.
– Кот, запомни все, что видишь, сказал Ремарк, – пусть это навсегда врежется тебе в память! Чувство отчаяния, гнев французских фермеров, безнадежность на их лицах, размытые в сгущающихся сумерках краски. Черных мулов гонят на войну, мулов и лошадей против вермахта и люфтваффе.
Когда мы ехали по сельской Франции, нас преследовало чувство, что страна уже потерпела поражение в еще не начавшейся войне. Ни патриотического энтузиазма граждан вступить в армию, ни людей с гордо поднятыми головами, поющих Марсельезу. И фермеры с мулами не шли на войну – они еле тащились по дороге, будто знали, что впереди их ждет поражение, и часто останавливались – посидеть на обочине, усталые и удрученные.
– Бони, они уже знают, что проиграют войну?
– Да. Они старые и помнят прошлую войну. Вглядись в их лица, Кот. Война – не гимн славы, а плач матерей.
Я, молоденькая девчонка, наблюдала, как начинается новая война, вместе с человеком, видевшим старую, запечатлевшим ее ужасы в книгах, которые читает весь мир. Мне предстояло стать живым свидетелем, я чувствовала, что для меня большая честь находиться в такую пору рядом с Ремарком.
«Лянча» стала перегреваться. Мы остановились возле гаража, судя по всему покинутого. Бони дал радиатору охладиться, на починку времени не было! Нам надлежало прибыть в Париж, чтобы успеть к поезду, согласованному с расписанием парохода, отплывающего из Шербура. Бони поднял капот машины для вентиляции и потому вынужден был открыть дверцу машины: иначе он не видел дороги. Он ругал свою машину за то, что она его предала, упрекал любимую Пуму за трусость перед лицом опасности. На самом деле его негодование никакого отношения к машине не имело. Мне бы хотелось разделить с ним чувство утраты, но я никогда не осознавала своей неразрывной связи с Европой. Для Бони это было судьбоносное время, он надолго прощался с Европой, отдавая себе отчет в том, что, возможно, не вернется никогда. Ремарк полагал, что Гитлер, наделенный силой зла, выиграет войну и станет самовластным хозяином всей Европы.
В Париже было темно, мы ехали медленно. Я высматривала Эйфелеву башню, ярко иллюминированную всего год назад, но видела лишь ее мрачный силуэт на фоне ночного неба.
– «Париж – город света», – прошептал Ремарк. – Прекрасный Париж переживает свою первую светомаскировку. За всю современную историю никому еще не удавалось лишить Париж ярких огней. Мы должны поднять за него тост и пожелать ему удачи. Пойдем, пока Папи прощается со своей мебелью, мы с тобой поедем к Фуке, проведем еще один летний вечер на Елисейских Полях и простимся с Парижем.
Мы подъехали к гаражу. Бони протянул ключи владельцу и дал ему наказ, как охранять его подружку от бошей.
– Но, если вам придется всей семьей бежать из города, забирайте мою Пуму. Пумы ловко спасаются бегством, – добавил он, бросив прощальный взгляд на свою любимицу, взял меня за руку, и мы отправились к Фуке.
В ту ночь знаменитый погребок Фуке был опустошен – выпиты все коллекционные бургундские вина, шампанское, коньяки 1911 года. Парижане толпились на Елисейских Полях. Все пили, но никто не был пьян.
– Мсье, – перед Ремарком низко склонился его любимый сомелье. Он любовно сжимал в руках пыльную бутылку. – Мы не хотим, чтобы такое вино досталось бошам, не так ли?
Ремарк кивнул в знак согласия. Потом он и мне налил маленький бокал.
– Кот, ты этого никогда не забудешь – ни вкус вина, ни случая, по которому откупорили такую бутылку.
Он оказался прав – я не забыла.
В ту ночь мы с Бони подружились по-настоящему – не как мужчина с девушкой, не как взрослый с маленькой дочерью любимой женщины – ничего такого не было и в помине, мы стали товарищами, пережившими общую трагедию.
В Нью-Йорке, под покровом темноты, пароход «Бремен» притушил огни и, оставив на борту лишь немецкую команду, тайком, при ночном приливе проскользнул в Гудзон. Он получил приказ вернуться в фатерлянд как можно скорее, любой ценой.
Гитлер бомбил Варшаву и захватил Польшу.
Отец, Тами и, благодарение Богу, Тедди встретили нас в Шербуре. Я очень обрадовалась крепышу в черно-белой шубке. Не знаю почему, но я очень боялась, что отец бросит Тедди в Париже и он достанется нацистам.
«Королева Мэри», имперски элегантная, казалась разочарованной хозяйкой, чей бал не удался. Ни оркестра, ни веселого прощания, напротив – сотни людей, снующих взад и вперед с напряженными лицами, обеспокоенными взглядами. Отец сказал, что, возможно, спустят воду в бассейне, чтобы поставить койки и там. В отсеках главного ресторана койки уже стояли. Подумывали и о том, чтобы столы в бильярдной превратить в спальные места. «Королева Мэри» в последний раз пересекала океан как роскошный пассажирский лайнер. Сразу по прибытии в Америку судно покрасили в серый цвет и превратили в боевой корабль.
Как-то раз громкоговорители разнесли весть, что Великобритания и Франция теперь находятся в состоянии войны с Германией. «Королева Мэри» должна была совершить рывок через Атлантику. Опасения, что немецкие подводные лодки нападут на английское судно, были не праздными. Мы вглядывались в море, высматривая выдающие их перископы, а по ночам нам мерещилось, как они подкрадываются к нам из глубины.
Каждый день проводилась учебная тревога с посадкой на спасательные шлюпки. Я обратилась к нашему стюарду с просьбой: мне хотелось вшить в свой спасательный жилет более длинные шнурки. Если наш корабль торпедируют, я смогу взять Тедди с собой. Стюард любезно помог мне и со шнурками, и даже в тренировках с Тедди. Тот поначалу упирался, ему не нравилось, когда я прижимала его к себе, но после нескольких попыток понял, что это не каприз, а необходимость, и сворачивался калачиком у меня на груди.
За ломберными столиками, окутанными сигаретным дымом, джентльмены рассуждали, как выиграть войну. Еврейские семьи держались кучно, молились, оплакивали тех, кто не смог вовремя уехать. Некоторые пассажиры, на чью свободу никто никогда не покушался, считали ее своим неотъемлемым правом и держались так, будто совершали обычное путешествие. Дети играли, престарелые дамы с аристократическими манерами выходили к ужину в спасательных жилетах и носили с собою повсюду шкатулки с драгоценностями.
Капитан объявил, что радио не будет работать до прибытия в порт назначения. Мы плыли, не поддерживая связи с остальным миром. Поползли слухи, что мы меняем курс, что капитан получил приказ, минуя американский порт, проследовать в Канаду. Когда мать узнала у британского консула в Лос-Анджелесе, что судно может изменить курс, она послала представителей студии встречать нас в Канаду, но на всякий случай распорядилась, чтобы нас ждали и в Нью-Йорке. Между переговорами с иммиграционными властями и агентами пароходства мать снималась в фильме «Дестри снова в седле».
Верхние палубы были переполнены. Мы обогнули маяк Эмброуз и увидели ЕЕ! Началось всеобщее бурное ликование, я уверена, что нас слышал весь Нью-Йорк. Мы приплыли, мы в безопасности, мы – дома! Конечно, я плакала, но на этот раз плакали почти все вокруг, и я не чувствовала себя глупышкой.
Мы были очень разношерстной компанией, и иммиграционные власти не знали, к какой категории нас отнести. У Ремарка был специальный паспорт беженца из Панамы, у отца – немецкий паспорт, у Тами – нансеновский, нечто невиданное и диковинное. Наконец с помощью присланных матерью юристов после целого дня переговоров и ожидания мы прошли иммиграционный досмотр. Меня пропустили как несовершеннолетнюю дочь американской гражданки, Тедди – как сопровождающую меня здоровую собаку, всех прочих – по «розовой карте» иностранцев. В такие времена могущество славы пришлось как нельзя более кстати.