Книга: Жизнь Марлен Дитрих, рассказанная ее дочерью
Назад: Огни рампы
Дальше: Париж

Мир

Подобно тому как фон Штернберг выявил и прославил то, что видел только его острый глаз, теперь, через год работы, Берт Бакарак начал формировать и оттачивать талант Дитрих, голос которой завораживал публику. Он переписал все ее оркестровки, убрал лишние скрипки, оставив только там, где их живое звучание было самым эффектным, привнес в старые номера американский ритм, потом научил ее петь свинг. Он обучал ее, направлял, обращался как с опытным музыкантом, способности которого нужно лишь отточить, чтобы их признали достойным восхищения талантом. Вместе с уверенностью укреплялось и умение властвовать над публикой, как настоящий исполнитель, – она уже не была просто очаровательной королевой Голливуда, приехавшей исполнить стандартный репертуар. Время от времени я находила песни, которые, по моему мнению, наилучшим образом совпадали с ее отношением к жизни и любви, обсуждала их с ней, а затем отсылала музыку Берту для оркестровки – естественно, если он принимал и одобрял мой выбор. Бакарак был лучшим аранжировщиком для вокальных данных Дитрих. К тому времени, как она отправилась в мировое турне со своим сольным концертом, певица из ночного клуба уступила место настоящему исполнителю, который имеет полную власть над своим талантом и – под неусыпным надзором музыкального руководителя – материалом. От гастролей в Лас-Вегасе остались только сверкающие платья и экстравагантное манто из лебяжьего пуха. В шестьдесят лет она наконец нашла любовника, о котором мечтала еще подростком: того, кто боготворил без жалоб, ничего не требовал взамен, был верен и благодарен за все, что она могла ему дать, радовался мукам любви, на которые она его обрекала, принимал ее печаль как свою, радовался возвышенной радостью без какого-либо физического контакта. Этот новый любовник был полностью в ее власти и даже отличался пунктуальностью. Раньше она тщательно отмечала минуты и часы, проведенные с Юлом, а теперь записывала точное время своего нового, идеального романа с публикой: «Занавес – 8:30».

Под защитой таланта Берта она начала гастролировать по миру. Триумф ждал ее на концертных площадках Южной Америки, Канады, Испании, Великобритании, Соединенных Штатов, Израиля, Франции, Португалии, Италии, Австралии, Мексики, Польши, Швеции, Германии, Голландии, России, Бельгии, Дании, Южной Африки и Японии. Зная израильтян, я уговаривала не исключать немецкие песни из репертуара, как она планировала, а спеть их, причем на родном языке. Она сомневалась. Я сказала:

– Поверь мне и сделай так.

Она послушалась и своей честностью завоевала любовь и уважение.

Она звонила мне из Тель-Авива:

– Они меня полюбили. Они плакали, целовали мне руки. Театр был полон – полон! Столько людей остались живы, не были убиты нацистами. Потрясающе!

У нее был короткий роман с одним из самых ярких политиков Израиля.

В Бразилии ее тоже ждало не только восхищение публики.



Отель Jaragua

Сан-Паулу – Бразилия

Здесь осень – просто чудо!

Любовь моя, я коротко, просто чтобы ты знала. Потрясающая премьера. И Рикардо Фазанелли (как фазан – Goldfasan, или «золотой фазан», как звала меня сестра). Тридцать лет. Помесь баскской и итальянской крови… и в результате узкая кость, утонченное лицо… Огромные черные глаза, очень близорукие, иногда в обрамлении роговых очков. Темно-каштановые, мягкие, как у ребенка, волосы. Блестящий ум – и трет кулаками глаза, как младенец. Понимаешь, о чем я? Умереть, правда?

Как-то раз я сказала: «Это смешно – я обещаю убрать мою сеть» (мы говорили об океане, рыбаках и лодках). Он сказал: «В твоих словах нет смысла. Ты сказала, что влюблена в меня, и теперь обещаешь убрать свою сеть. Ты не можешь этого сделать, если влюблена». Представляешь, как я радуюсь такой страсти? После стольких лет с эмоциональными идиотами? Может, стоит все оставить как есть, просто любить души друг друга. В любом случае я не соблазняю его и не предлагаю чего-то большего. Но боже, как он на меня смотрит. У меня начинают стучать зубы.

Целую,

Мэсси



Когда во время концерта в Германии в нее швырнули яйцо, зрители едва не линчевали обидчика, а затем, стоя, устроили ей овацию за то, что она отказалась покидать сцену по требованию «какого-то нациста». В один из вечеров, во время триумфального турне по Германии, она упала со сцены, не заметив темную оркестровую яму. Потом позвонила мне:

– Милая… Я упала! – Ее испуганный голос был едва слышен.

– Где ты сейчас?

– В постели, в своей гостинице.

– Чем ты ударилась, когда упала?

– Это не ноги, не волнуйся. Только левое плечо. Больно, но я привязала руку к телу мужским галстуком и закончила шоу. Слава богу, я успела переодеться во фрак, и платье не порвалось при падении.

– А теперь слушай меня внимательно. Недалеко от тебя, в Висбадене, есть американский госпиталь. Утром ты первым делом поедешь туда, и пусть они сделают тебе рентген…

Она перебила меня:

– Нет! Ничего не сломано! Просто на сцене было так темно, что я не видела край, и вдруг я исчезла… Должно быть, публика очень веселилась.

– Не увиливай. Завтра ты поедешь в Висбаден и сделаешь снимок. Это приказ.

Вернувшись из госпиталя, она снова мне позвонила:

– Я им сказала: «Видите ли, моя дочь всегда права. Она сказала мне приехать сюда и сделать рентгеновский снимок. Она сидит там, в Нью-Йорке, и единственная из всех знает, что в Висбадене есть американский госпиталь». Ты, как всегда, оказалась права – они говорят, что у меня сломана ключица, но что бы это ни значило, я собираюсь просто привязать руку к туловищу, как вчера, и продолжить турне.

Так она и поступила, и жалость к этому стойкому солдату, храбро выступавшему, несмотря на «сломанное крыло», способствовала еще большему успеху у немецкой публики. Я подозревала, что причиной падения была не темная сцена, а слишком большая порция шампанского. Она стала больше пить – не только до и после выступления, но и в процессе. Конечно, боль в ногах и пояснице стала удобным предлогом, чтобы увеличить дозу наркотиков и алкоголя, которые она принимала уже много лет. Мне следовало каким-то образом уговорить ее пройти обследование у знающего врача.



Я снова ждала ребенка. Снова выступала на телевидении, и снова мать обвиняла меня, что я подвергаю нерожденного младенца опасности. Летом 1961 года она была в Голливуде, снималась в фильме «Нюрнбергский процесс», но ухитрилась вовремя прилететь в Нью-Йорк и объявить моему мужу, что я родила еще одного мальчика. Она искренне удивлялась, что ребенок «не отмечен печатью этого телемарафона!».

К тому времени моя мать уже решила, кто из моих детей особенный и, по ее мнению, заслуживает ее вечной преданности. Она сообщила мне, что Майкл унаследовал ее «изящную, тонкую кость», а поскольку волосы у него тоже светлые, она считала его своим. Тот факт, что родила его я, был простой случайностью, не стоящей внимания. Питера она терпела – и только. В невинном двухлетнем возрасте он однажды заявил ей:

– Мэсси… сегодня ты выглядишь старой.

Эти слова лишили Питера ее благосклонности на всю жизнь! Никаких фарфоровых колокольчиков, серебристых салазок, скачущих Бэмби. Его рождественские «комплекты» всегда были не такими красивыми, в тусклых коричневых тонах. Пола она сразу восприняла «всерьез», разыгрывала «святую Бернадетту со страждущими» и, вероятно, все время «тряслась» бы над ним, если бы я позволила. Новорожденный ее не интересовал – как минимум. Он был похож на моего мужа и кричал, когда она к нему приближалась. Дэвид с самого рождения был очень умным.

Она явилась в больницу, предупредила, чтобы я больше не рожала детей, и вернулась в Голливуд, где великолепно сыграла роль верной жены осужденного нацистского генерала. Она этого так и не поняла и пришла бы в ярость, если бы кто-то осмелился предположить такое, но женщина, которую она с таким искусством изобразила в «Нюрнбергском процессе», была удивительно точным, блестящим воплощением ее матери под маской тетушки Валли. Очень жаль, что ее самые яркие подсознательные воспоминания о матери связаны со стоической верностью долгу, которая была предметом ее гордости, – и с черным бархатным платьем.

В то лето покончил с собой Хемингуэй. Моя мать надела широкое черное платье, достала его письма из специального сейфа, заперлась в спальне и изображала вдову. Раз за разом перечитывала письма, искала фразу или мысль, которая могла бы дать ключ к разгадке – почему. Она так и не примирилась со смертью друга, не простила его за то, что он ее покинул. В глубине души она винила во всем его жену:

– Если бы с ним была я, он этого никогда бы не сделал!

Смерть Гари Купера не стала поводом для очередного «вдовства». Она просто поехала на похороны – на фотографиях Дитрих выглядит «убитой горем».

В Берлине построили стену, разделявшую город и Германию, в Соединенных Штатах наконец разрешили печатать «Тропик Рака», а Дитрих позволила себе пройти обследование у знающего врача.

Первое же рентгеновское обследование показало серьезную закупорку нижней части аорты. Из-за блокады одной из главных артерий кровоснабжение ног было нарушено. Именно поэтому пульс на обоих ногах практически не прощупывался. Естественно, Дитрих отказалась верить в диагноз. По ее мнению, прогрессирующим атеросклерозом болеют только «старики».

– Именно от этого, по их словам, и умерла моя мать. Видишь, какие они тупые? Конечно, от этого, потому что она была старой!

Я убедила ее проконсультироваться у известного кардиолога, чтобы выслушать мнение другого врача, и он не только подтвердил первоначальный диагноз, но и предупредил, что, если не заняться сердцем немедленно, ей грозит ампутация обеих ног. После этого моя мать отказалась иметь дело с любыми врачами.

– Хирурги! Им бы только резать. Поэтому они и хирурги. Смешно!

Следующие тринадцать лет моя мать играла со своим кровообращением в собственный вариант рискованной русской рулетки, и это сходило ей с рук. Когда она читала или слышала о средстве, которое якобы усиливал циркуляцию крови, она доставала его и начинала принимать, независимо от того, что это за препарат и откуда его привезли; она нашла странного маленького француза, который называл себя врачом, поскольку носил белый халат, и позволила с помощью огромного шприца ввести себе в пах какой-то неизвестный препарат – француз убедил ее, что только его волшебное лекарство способно прочистить ее артерии.

С ногами становилось все хуже, особенно с левой, на которой пульс почти не прощупывался. Ступня и лодыжка распухли, и такое уродство она считала неприемлемым. И вот теперь то, что она придумала случайно, совсем по другим причинам, снова пришло к ней на помощь и обеспечило маскировку, в которой она так нуждалась. Дитрих снова стала носить свои знаменитые брюки – под ними скрывались эластичные чулки, без которых она теперь не могла обойтись, а впоследствии и бинты. Для своих гастрольных туров она придумала высокие ботинки, которые носила с костюмами Chanel с короткими юбками, став законодательницей мод. Для тех случаев, когда требовался более изящный наряд, она изобрела сапоги, элегантные, но не привлекающие внимания, а затем заказала сапоги такого же цвета, как чулки, чтобы поддерживать иллюзию идеальных ног.

Когда на рынке появились первые поддерживающие колготки, они стали для Дитрих настоящим спасением. Она изменила конструкцию трико, надеваемого под платье. Первым делом избавилась от пояса для чулок и заменила его рядом петель, за которые цеплялись крошечные крючки, пришитые к верхней части колготок, так что колготки крепились на поясе и становились как бы продолжением трико.

Отеки то появлялись, то исчезали и были непредсказуемы – иногда левая ступня становилась на два размера больше правой, и поэтому сапоги и туфли изготавливались разных размеров. Нередко Дитрих брала с собой в международное турне восемь пар одинаковых сапог разного размера – двадцати различных фасонов, из разных материалов.

Откуда такая скрытность? Откуда это отчаянное стремление скрыть правду? Все просто. Она была убеждена, что никакому человеческому недостатку не позволено запятнать совершенство легенды, которой была Марлен Дитрих, – и история подтвердила ее правоту. Но такой обман публики вызвал опасный побочный эффект – до тех пор, пока она выглядела безупречной Дитрих, она сохраняла уверенность в себе.

В 1962 году она читала закадровый текст в «Черной лисе», что обеспечило этому документальному фильму о Гитлере известность и влияние, которое он заслуживал – в следующем году ему дали «Оскара». Дитрих снова выступала в Лас-Вегасе, заменив свое любимое шампанское на виски, когда прочла, что этот напиток расширяет сосуды, и возобновила роман с Майклом Уайлдингом, причем с таким рвением, что они сломали двуспальную кровать в гостевой спальне в доме моих друзей. Когда она узнала, что Элизабет Тейлор нужен особый бюстгальтер под костюмы в фильме «Клеопатра», она взяла с собой Уайлдинга, чтобы тот указал нужный размер, обшарила весь Голливуд в поисках идеальной конструкции, нашла то, что нужно, и отправила в Рим три дюжины. Потом короткая интрижка с Эдди Фишером, после которой она заявила, что понимает, почему его бросила Тейлор, и увлечение Ричардом Бертоном.

В июле она вернулась в Нью-Йорк, чтобы помочь нам с переездом в Европу. Два старших мальчика должны были пойти в закрытую школу в Швейцарии, в первый и последний класс средней школы, а поскольку у Билла теперь был свой дизайнерский бизнес, мы стали мобильными и решили вместе с двумя младшими детьми поселиться недалеко от старших.

Пока мы катались по Швейцарии, отыскивая город, в котором нам по карману жить, мать арендовала маленький домик в окрестностях Женевы и заботилась о нашем годовалом сыне. Я знала, что он в безопасности. Он больше не плакал при ее приближении – только смотрел с таким видом, словно предупреждал: «не смей до меня дотрагиваться». Она облачилась в униформу медсестры, безупречно чистую и накрахмаленную, стерилизовала все, что попадалось ей на глаза, а затем принимала тщательно отобранных друзей, чтобы они посмотрели, как превосходно она заботится о «брошенном ребенке» Марии. После многочисленных визитов у Ноэла Коуарда накопилось достаточно материала, чтобы разыграть уморительную сценку под названием «Визит в детские ясли Марлены в Жюсси».

Мне нравился Ноэл. По какой-то причине я испытывала к нему материнские чувства. При встрече мне всегда хотелось обнять его. Не знаю почему – просто я чувствовала, что элегантная внешность скрывает страдающую душу, которая нуждается в утешении. Для Дитрих реальным был именно созданный им образ блестящего, успешного Ноэла Коуарда, и именно его она считала своим приятелем. Но это был чувствительный, ранимый, серьезный человек, за внешним очарованием которого зачастую пряталось одиночество – его она так и не нашла времени отыскать. А если бы отыскала? Это поставило бы ее в тупик.



Вернувшись в «ясли Марлен» мы обнаружили там ее сестру, чрезвычайно озадаченную правилами гигиены, которые от нее требовали соблюдать, и напуганную, что ее обычная неловкость рассердит обожаемую «Кошечку». Тетя Лизель с явным облегчением встретила мое возвращение; в ее маленьких птичьих глазках блестели слезы радости. По прошлому опыту мне следовало знать, что как только моя мать получает власть над кем-то, она начинает считать этого человека своей собственностью. Она встретила меня такими словами:

– Дэвид – ходит! Я научила его ходить!

Как будто Бог, природа и возраст тринадцать месяцев не имели к этому никакого отношения. С тех пор она всегда встречала Дэвида словами: «Кто научил тебя ходить?» Это произносилось воинственным тоном – пусть только осмелится ответить неправильно. И вызывало некоторую неловкость в переполненном фойе бродвейского театра во время премьеры, когда тебе двадцать пять.

Моя мать и ее новая подруга, богатая наследница, чрезвычайно элегантная в своих костюмах Chanel, превратили наше первое Рождество в новом доме под Женевой в настоящую катастрофу. Это была Европа – владения моей матери – и вдобавок франкоязычная! Она командовала всем. Мной, моим домом, моими детьми, деревней. Когда она попыталась распространить свои фельдмаршальские замашки на моего мужа, он взбунтовался:

– Ни под каким видом! Новый год с этими двумя женщинами – это исключено!

Я подала сигнал SOS Ноэлу, который жил в восьмидесяти километрах от нас по дороге в Аван.

– Милое дитя! Просто отправь ко мне немецкую даму вместе с ее новой подругой!

Так мы и поступили, за что я была искренне благодарна Ноэлу.

Примерно в это время моя мать придумала историю, почему она внезапно бросила курить. Мы все знали, что врачи в ужасе оттого, что она игнорирует их предупреждения и продолжает курить, и в конечном итоге сумели запугать ее усиливающимися судорогами ног. Но сопровождавшие курение жесты – изящный взмах руки с сигаретой, сложенные лодочкой ладони, прикрывающие пламя зажигалки, подчеркнутая линия скулы, когда она втягивала в себя дым, и вытянутые губы, когда она его выдыхала, – стали неотъемлемой частью образа Дитрих, и она понимала, что пресса обязательно заметит их отсутствие и захочет узнать причину. Она так часто рассказывала придуманную легенду, что в конечном счете сама поверила в нее.

– Милая! Ты помнишь тот год, когда я бросила курить, – ноги, вечно эти ноги! Но нельзя же было говорить людям причину. Поэтому я сказала Ноэлу: «И ты должен бросить курить. Ходишь ты тоже неважно, и мы скажем, что заключили пари – тот, кто закурит первым, проиграет. Это забавно и не связано с медициной. Мы можем разыграть это очень весело: «Конечно! Сигарета доставила бы мне наслаждение! Но я просто не могу, я заключил пари с Марленой!»

Через несколько лет, когда Ноэл снова начал курить, она пришла в ярость и позвонила ему:

– А как же наше пари?

– Какое пари?

– Я мечтала о сигарете с тех самых пор, как ты заключил со мной пари. Не проходит и дня, чтобы я не тосковала по сигарете. Я не спала ни одной ночи после того, как бросила курить!

Я могу представить, как усмехался Ноэл – там, у себя на Ямайке.

– Дражайшая Марлена… прошло шесть лет! Должно быть, ты совсем без сил!

Моя мать никогда не ценила сарказм. Мысль о том, что кто-либо посмеет над ней насмехаться, казалась ей такой возмутительной, что даже не приходила в голову. Но последнее слово все равно осталось за ней:

– Вот видишь! Даже без сна я более дисциплинированна. Ты проиграл пари, – заявила она и бросила трубку.



Неподалеку от Монтре, ниже того места, где находился швейцарский дом Ноэла, была знаменитая клиника, которой руководил врач, разработавший терапию живыми клетками. Он хвастался многочисленными успехами в лечении известных болезней, но всемирная слава его метода поддерживалась теми, кто тратил свою жизнь и состояние на поиски источника юности. Пациенты приезжали в изысканное шато врача по вторникам. Список пациентов был тайной, которую тщательно охраняли. В среду гостей осматривали и задавали вопросы:



• Память слабеет?

• Кожа становится дряблой?

• Суставы скрипят?

• Беспокоит либидо?



После опроса пациент возвращался в свою красивую комнату и через доходящие до пола двустворчатые окна любовался пушистыми беременными овечками, с довольным видом пасущимися на изумрудно-зеленых лугах. Четверг был днем убийства. Кудрявую овечку вскрывали, извлекали плод и использовали его как источник клеток. Горстка клеток мозга для улучшения памяти. Половина чайной ложки клеток костей для лечения скрипящих суставов. Щепотка недавно сформировавшейся печени для омоложения поврежденной. Немного того, немного этого – поместить все в блендер, перемешать до однородного состояния, похожего на коричневатый солодовый коктейль, заполнить смесью огромные шприцы, а затем ввести эти «чудотворные» вещества в истомленные ожиданием зады отчаявшихся богачей.

Я всегда скептически относилась к этой идее, но моя мать прибегала к лечению эмбриональными клетками четыре раза, и с учетом того, через что она прошла и что смогла перенести за оставшиеся ей годы жизни, я часто спрашивала себя, не связана ли ее удивительная выносливость с уколами этого омерзительного коктейля. Невероятную живучесть Дитрих невозможно объяснить только прусскими генами!



Конец 1963 года прошел в гастролях по Соединенным Штатам; она выступала и в Вашингтоне, где нанесла визит очаровательному сыну своего старого приятеля, посла Кеннеди.



6 сентября 1963

Премьера в Вашингтоне

Аншлаг



9 сентября 1963

Женский пресс-клуб. Уолтон пьет

Посетила Гарримана



10 сентября

С Уолтоном на обеде в Белом доме

Сенатор Пелл

Белый дом

Видела Джека 20 минут

Билеты на шоу распроданы



11 сентября

Обед с Бобби у Билла Уолтона

Шлезингер, Бакли (Newsweek и миссис Б. Кеннеди)

Написала письмо папе Кеннеди

Белый дом, выпила с Джеком

Иудейская конгрегация для вручения памятного знака. Была вынуждена сократить визит в Белый дом

Евреи не в первый раз вмешиваются в мою жизнь

Шоу в 10:30 – 250 заказов



Мы сдавали свой дом в Нью-Йорке, и поэтому мой муж, приезжая в Америку по делам, останавливался в квартире матери. Он был там, когда она вернулась из Вашингтона. Войдя в дверь, она увидела его, раскрыла большую дамскую сумку из крокодиловой кожи, извлекла оттуда розовые трусики и сунула ему под нос:

– Понюхай! Это он! Президент Соединенных Штатов! Он… был… изумителен!

Мой муж переехал в отель.



Мы поселились в Лондоне, где пошли в школу младшие дети, и моя мать, желая быть поближе к нам, переехала в Париж, сняв квартиру напротив отеля Plaza Athénée.

В октябре умерли двое французских «друзей» матери. Одна была ее любовницей, другой всю жизнь числился в «приятелях». От обоих Дитрих получила ценные уроки, которые обогатили ее сценическую карьеру. Эдит Пиаф подарила матери свою песню «Жизнь в розовом свете» и научила искусству экономных сценических жестов. Жан Кокто познакомил ее с преувеличением, необходимым для достижения максимального театрального эффекта на большой сцене. Моя мать оплакивала Пиаф, как жених юную невесту, и ее очень утешило то, что «воробышка» похоронили с золотым крестиком, ее подарком на свадьбу. Посвященный Дитрих поэтичный панегирик Кокто она поместила в рамку вместе с его фотографией и повесила рядом с фотографией Хемингуэя.

Она приехала в Лондон на торжества по поводу годовщины сражения при Эль-Аламейне. Королевский Альберт-холл был переполнен; многие звезды согласились отпраздновать победу британцев над «лисом пустыни», грозным Роммелем. Я помогла матери надеть золотистое обтягивающее платье, провела по катакомбам этого бастиона британской культуры и отправила на огромную сцену.

Она стояла в луче одного прожектора словно меч, отражающий солнце. Женщина в образе Эскалибура! Выдержав паузу, она запела «Лили Марлен», и огромный концертный зал под высоким куполом затаил дыхание; благоговение и восхищение словно повисло в неподвижном воздухе. Зал был заполнен ветеранами той ужасной битвы в пустыне, и они признали Дитрих своей. В ту ночь она была великолепна и сама это сознавала, но сердилась, что мы не вспомнили о ее медалях.

– Сегодня я наконец могла бы надеть их – все!

В ноябре мать снова приехала в Лондон, чтобы участвовать в концерте, на котором должна была присутствовать королевская семья. В роли служанки, которая всегда под рукой, я помогала ей на репетициях и одевала ее. В тот вечер на сцене должны были появиться многие звезды. Мы вместе стояли за кулисами, ждали, пока начнутся индивидуальные репетиции.

– Милая, смотри. Посмотри туда, – прошептала она. – Кто они? Похожи на обезьян с этими своими волосами! Что они делают за кулисами? Столько охраны… как их сюда пропустили? Ты только посмотри на них – настоящий ужас! – Она указывала на «Битлз».

– Мэсси, мне кажется, было бы здорово, если бы Дитрих сфотографировали с ними…

– Что? С этими обезьянами?

– Да. Они – новое повальное увлечение, и дети их обожают. Будет настоящая сенсация, когда все увидят, что их признает Дитрих!

Она смерила меня знакомым взглядом, означавшим «ради тебя я готова на все», я подошла к Джону Леннону и сказала, что мисс Дитрих выразила желание познакомиться с «Битлз». После того как фотография нынешней и будущей «легенд» появилась во всех газетах мира, я слышала, как моя мать говорит кому-то:

– «Битлз»? Ты не знаешь, кто такие «Битлз»? Как такое возможно? Они гении – да, не похожи, но они гении, и такие молодые! Я попросила у них автографы для детей Марии, и они выразили желание со мной сфотографироваться – разумеется, я не могла им отказать!



Я раздумывала, где в Лондоне найти настоящий клюквенный соус для Дня благодарения, кондитерский жир Crisco для пирогов… и тыкву. Телевизор был включен. И вдруг – этот розовый костюм… все, что я запомнила, это розовое… на заднем сиденье ускоряющейся машины, яркое цветное пятно… снова и снова, на замедленной скорости, потом быстро, потом снова медленно, и этот розовый цвет преследовал нас, стал частью нашей жизни. Вдали от дома, я сидела, ошеломленная, не в силах поверить, молясь, чтобы это не было правдой, и зная, что это правда, и… я вспоминала, как он, стройный и загорелый, прыгает в воду с высокой скалы, как кланяется в своем белом смокинге, приглашая на танец, как смеется за чаем, как уверенной походкой идет к своему сексуальному автомобилю с открытым верхом, такой красивый, такой необыкновенно живой. Его будут оплакивать многие, известные и неизвестные люди из разных стран; я оплакивала молодость, воплощением которой он был.

В простом черном платье, словно вдова, с лицом, похожим на белую скорбную маску, и прямой спиной моя мать тихим, благоговейным голосом беспрерывно повторяла рассказ об их последней романтической встрече.

Ближе к Рождеству одна детская писательница попросила ее об «этом» и помогла развеять печаль. Они наслаждались друг другом, и эта дама часто появлялась у нас на выходных. Мои младшие дети оставались в неведении. Старшие, приехавшие в Лондон на каникулы, задали несколько вполне уместных вопросов и получили честные ответы. Они видели много романов моей матери, проводили летние дни с Юлом, не раз пили чай с Марроу, встречали Рождество с ее официальным мужем, забывая на время о неофициальном, и у них не было иллюзий относительно образа жизни бабушки.

К сожалению, вскоре после Нового года писательница погибла в авиакатастрофе, и моя мать погрузилась в новое «вдовство», еще полностью не оправившись от предыдущего.



Платье с хрустальными подвесками искрилось, словно сверкающий бриллиант, на фоне бархатного рубинового занавеса Королевского театра. Дитрих смогла. Она выступила и имела успех на той самой сцене, которая видела величайших актеров Англии, таких звезд, как Оливье, Ричардсон, Гилгуд, Эшкрофт. Это была премьера в Лондоне и лучший ее концерт – и она это понимала. Как и мы все. Первые гастроли на лондонской сцене были просто сказочными. Она стала кумиром города. Лондон лежал у ног голливудской кинозвезды, которая рискнула покинуть свою территорию, ступить на эти священные подмостки и была принята публикой. Она упорно работала, много репетировала и мало спала, была худая как палка и в шестьдесят три года выглядела просто превосходно – лучше, чем когда-либо.

Этот период успеха омрачали только две вещи: появившиеся боли в области прямой кишки и необходимость постоянно пользоваться тампонами из-за кровянистых выделений. Когда она услышала, что резкую боль в кишечнике, как у нее, может вызывать болезнь под названием колит, и что от нее помогает настойка красного вяза, мы отправились в лондонский магазин натуральных продуктов и скупили все их запасы. Если красный вяз может избавить от «болей там, внизу», почему бы не найти средства для лечения всего остального, что ее беспокоило? Мы вернулись в ее номер в отеле Dorchester и в свободной спальне устроили «клинику здоровья Дитрих». Ее особенно привлекала идея смешивать яблочный уксус с медом – это средство должно было стать настоящим эликсиром жизни. Она сразу же приготовила смесь, разлила по кувшинам емкостью полгаллона и распорядилась доставить их в гримерку Берта вместе с его выстиранными и отглаженными смокингами.

– Нельзя сказать, что Берту не хватает энергии, но неизвестно, что он может подхватить от своих девчонок!

Берт отказался, случайно услышав слова Дитрих, выражавшей удивление, что теперь она пьет то, чем столько лет спринцевалась.

Она продолжала худеть. Нам пришлось распаковать чехлы под платья с пометкой «очень тесные». Чем тоньше она становилась, тем больше это ей нравилось, и в своих великолепных платьях она выглядела просто божественно.

На следующий день после завершения гастролей в Лондоне я повезла ее в Женеву к известному гинекологу, профессору де Ваттвилю. Дитрих испугалась и, конечно, пришла в ярость. Она позвонила Ноэлу:

– Мое личное гестапо, Мария, тащит меня в Женеву к своему драгоценному доктору на осмотр. Так всегда – заставляет меня обследоваться у незнакомых мужчин!

После первой консультации у врача она вернулась в Париж; я поехала дальше, в Гштад, чтобы встретиться с Биллом и навестить наших мальчиков в пансионе в швейцарских горах. Я была настолько уверена, что у моей матери рак, что договорилась с профессором, чтобы он позвонил мне, как только будут известны результаты анализов. Он позвонил и сообщил, что у нее рак шейки матки.

Моя мать представляла рак как медленный процесс внутреннего разложения. Я понимала: она никогда не признает, что такой процесс протекает внутри Дитрих. Мать очень гордилась тем, что она – дочь солдата, но у нее никогда не хватало мужества взглянуть в лицо реальности. Если ей сказать, что у нее рак и нужно удалить матку, она выпрыгнула бы из ближайшего окна – несмотря на всю ее немецкую дисциплину. Поэтому мы с профессором обсудили варианты. Он был чудесным человеком. У него лечились многие известные красавицы, и он понимал, насколько ранимы и наивны могут быть женщины во всем, что касается их тела. Он предложил попробовать имплантаты радия; если каким-то чудом эти радиоактивные препараты остановят рост опухоли, то операция может и не понадобиться – по крайней мере пока. Мы решили, что нужно попробовать выиграть время. Я предложила сказать матери, что такой метод лечения применяется только на предраковой стадии, а не для борьбы с раком. Это единственный вариант, который она могла принять. Она пришла в ярость, категорически отказывалась, но в конечном итоге согласилась на лечение, правда, только при условии, что я буду сопровождать ее и останусь с ней на все время пребывания в клинике.

В марте я полетела из Лондона в Женеву и встретилась с матерью, прибывшей из Парижа. Она была такой пьяной, что без моей помощи не могла забраться в ожидавшую нас машину. В больнице она распорядилась, чтобы в ее палату поставили диван, на котором буду спать я. Медсестры встревожились и попытались объяснить ей, что если я буду жить в палате вместе с ней, то тоже подвергнусь воздействию радиации, что может быть опасно для моих будущих детей. На Дитрих это не произвело впечатление.

– Моей дочери больше не нужны дети! Опасность? Она сама их подвергает опасности! Она останется в этой комнате вместе со мною!



6 марта 1965

Выскабливание и первый имплантат



7 марта

Извлекли в 3 часа дня



Прежде чем отвезти мать в Париж, я заставила ее поклясться, что она вернется вместе со мной на вторую процедуру, назначенную на 27 марта. Мне пришлось ее уговаривать, но в конечном итоге она подчинилась.



27 марта

Второй имплантат



29 марта

5:30 утра. ИЗВЛЕКЛИ



Матери не разрешили поставить телефон в палате, и поэтому медсестра проводила меня в стеклянную будку в викторианском холле больницы – из-за океана звонил отец. Поэтому я была одна, когда услышала его дрожащий голос, сообщавший о смерти Тами. Я помню разноцветные солнечные блики в маленькой стеклянной будке и облегчение от того, что меня никто не видит и я могу дать волю слезам. Милая Тами… прости меня. Нельзя было позволить тебе умереть в окружении безумных незнакомцев.

Я вернулась в палату матери. Она была раздражена моим долгим разговором по телефону. Я сообщила ей новость о смерти Тами. Она помолчала, потом сказала со вздохом:

– Бедный Папи! Хорошо, что у него есть эта милая женщина, Дарнелл, – он не одинок.

Такова была эпитафия Тами от женщины, которая разрушила ее жизнь.

24 апреля, через три с половиной недели после второго курса лечения, Марлен Дитрих дала сольный концерт в Южной Африке, в Йоханнесбурге, и этот концерт вызвал восторженные отзывы. Я слегка светилась в темноте, а моя 64-летняя мать победила рак и даже не знала об этом!

В августе она появилась в Эдинбурге и завела роман с джентльменом, которого обозначала как «П. Д.», а много лет спустя называла «тем старым сентиментальным евреем, который был у меня в Эдинбурге». Потом она отправилась в Австралию, где безумно влюбилась в репортера, который – подумать только – был похож на боксера или на жалкую копию Габена, в зависимости от того, сколько он выпил. У него были жена и дети, и их роман, длившийся почти два года, напоминал французскую альковную комедию.

Она не могла остаться в Австралии, и поэтому ее новый любовник под предлогом помощи Дитрих в написании мемуаров убедил газету предоставить ему творческий отпуск и отправился в Париж вслед за своей возлюбленной. Его официальным адресом считался дом верных друзей моей матери, но он тайно жил в ее квартире. Чтобы оправдать его долгое отсутствие, моя мать придумала план: знакомила его с другими знаменитостями, якобы для написания серии статей.

Впервые в жизни Дитрих воспользовалась своими поистине впечатляющими связями. Она всем звонила, рассказывала о замечательном австралийском писателе, которого раскопала и который будет чрезвычайно благодарен, если они уделят ему минутку драгоценного времени, чтобы он мог рассказать о них. Пока моя мать организовывала для своего любовника интервью с мировыми знаменитостями, наш беспечный репортер вел веселую и беззаботную жизнь.

Естественно, она держала меня в курсе событий. Я не уставала удивляться абсолютной убежденности моей матери, что мне очень интересно все, что связано с ней. Я должна была выслушивать все подробности ее жизни с возлюбленным: его привычки, что он любит и чего не любит, его способности в постели и вне ее, его проблемы с женой.

– Понимаешь, он как ребенок! Так радуется, что живет в Париже. Не думаю, что он когда-нибудь ел такие блюда. – Ее голос понизился до доверительного шепота. – Сомневаюсь, что он из хорошей семьи, и поэтому я учу его, как следует себя вести в первоклассных ресторанах.

Все эти походы по ресторанам привели к тому, что Дитрих поправилась. Она жаловалась мне:

– Это все ты и твой драгоценный доктор – я была такой чудесно худой в Лондоне! Вы заставили меня лечь в ту больницу в Женеве, а теперь мне жмут все пояса!

Она прилетела в Лондон вместе со своим австралийцем и привела его к нам. По какой-то причине новый любовник вызвал у меня отвращение, и эта мгновенная реакция меня заинтересовала и удивила. Я уже давно никак не реагировала на череду случайных людей, которых приводила в дом моя мать, но этого я не приняла. Мне почему-то не хотелось знакомить с ним детей – словно они могли от него заразиться чем-то плохим.

22 июля мерзкий австралиец осмелился сделать запись в «священном» дневнике матери:



Он: Сегодня она сказала мне, что мужчины, подобные мне, умеют «только забираться в постель и делать “бам-бам” – и больше ничего». Она прибавила, что у нас нет воображения, как у других мужчин, которых она приводила в пример. Это, как кто-то уже говорил, самый безжалостный удар. Я всегда думал, что лечь с ней в постель – счастье. Особенно когда мы не ссорились, а любили друг друга, и иногда мне казалось, что это навек. Эти проклятые врачи рассказывают, что женщины всегда получают больше, чем мы. Похоже, что она исключение. Или она просто хочет, чтобы я думал, что она исключение? Надеюсь. Я ее люблю.



В конечном счете ему пришлось просто вернуться к своей жене и своей работе, но они тайно встречались в Голливуде, а потом и в Австралии.

Дитрих снова приехала в Лондон, где ее ждал очередной триумф, и пригласила сестру, чтобы та стала свидетелем ее успеха. Лизель была вынуждена сидеть и часами слушать записи своей «Киски», в перерывах ее выводили на медленные прогулки, постоянно напоминая, чтобы она «не напрягалась» и помнила о своих варикозных венах, артрите, лишнем весе и слабеющем зрении.

– Ах, Лизельхен – будь осторожна! Лизельхен, ты не замерзла? Ты проголодалась? Ты устала? Ты хорошо себя чувствуешь? – Все это произносилось таким тоном, каким говорят со слабоумными. Мне было неловко за тетю, но сама она не обращала внимания. Она так долго была жертвой, что никто уже не мог ее обидеть.

Я вспоминаю странный семейный ужин в апартаментах матери в Dorchester, устроенный во время пребывания тети Лизель в Лондоне. Мой умный муж снова нашел что-то срочное, что помешало ему к нам присоединиться. Билл так ловко это проделывал, что я ему завидовала. За раковым супом Майкл и Питер, которым теперь было семнадцать и пятнадцать, попросили Лизель рассказать, как на самом деле жилось в Германии во время Второй мировой войны. Пока моя мать была полностью поглощена роскошным ужином, который накрыли у нас в номере, и старалась предугадать любое желание гостей, совсем не обращая внимания на застольную беседу, мы с растущим изумлением слушали рассуждения ее сестры о нравственности немецкого рейха. Да, конечно, были и плохие нацисты, но никто не будет отрицать, что при их власти Германия снова обрела былую славу. После ужина мои сыновья сбежали, выразив неудовольствие, что я осталась. Я не могла их винить, хотя мне было жаль эту маленькую женщину, совсем запутавшуюся в своей лояльности, которая когда-то была такой дальновидной и так хорошо разбиралась в политике. Каким-то образом она растеряла свои взгляды, или, что более вероятно, никаких взглядов у нее не было и терять было нечего.

Через несколько лет после этого ужина тоже в гостиничном номере, но уже в другом лондонском отеле, моей матери позвонили и сообщили о смерти Лизель. Она словно окаменела. Я с трудом высвободила телефонную трубку из ее негнущихся пальцев, налила двойную порцию виски. Она не плакала. С тех пор любое упоминание о сестре сопровождалось тирадой:

– Помнишь тот день в Лондоне, когда мне позвонили и сказали, что Лизель умерла? Вечером у меня был концерт – я забыла, где выступаю, но знала, что должна. Я делала свою работу! «Исполняйте свой долг», всегда повторяла нам мать. Бедная Лизель, этот ее ужасный муж… но она не хотела слушать. Она осталась с ним из-за ребенка. Когда я искала ее и нашла в концентрационном лагере, после того как британцы освободили Бельзен, она отказалась уезжать. И все из-за сына! Конечно, он был в немецкой армии, и она боялась, что если уедет, то он не будет знать, как ее найти! Поэтому я попросила Гейвина и британцев поискать ей квартиру получше и выхлопотала для нее разрешение остаться в Бельзене и ждать сына.

Дитрих рассказывала это многим, и никто ни разу не возразил ей, попросив объяснить явные противоречия. Меня злило именно это покорное, автоматическое согласие с не подкрепленными доказательствами высказываниями «живых легенд», да и не только живых. Люди, в том числе известные своим интеллектом, как будто боялись повредить позолоту, чтобы не обнаружить под ним идола из глины. Страх свергнуть рукотворных богов действительно очень силен.



Двести тысяч американских солдат, якобы выполнявших миротворческую миссию, сражались в джунглях Вьетнама. Начались бомбардировки напалмом.

Моя мать вернулась в Калифорнию, тайно встретилась со своим австралийцем, привела его на съемки фильма «Кто боится Вирджинии Вулф?», была необыкновенно дружелюбна с одним из своих бывших врагов, Элизабет Тейлор, и наслаждалась «взглядами», которые бросал на нее Ричард Бертон.

– Милая! Он так красив! Эти глаза! А голос! Настоящий валлиец! Он ведь валлиец, да? Я все время чувствовала на себе его взгляд, но была вынуждена притворяться, что ничего не замечаю, потому что все на нас смотрят. Эта сука – она даже собирается играть в этой картине, потому что он буквально тащит ее через весь фильм своим талантом. Видела бы ты их – она жутко ревнует, потому что Бертон не сводит с меня глаз. Я надела свой черный плащ, тот блестящий, с красной отделкой, и туфли на низком каблуке – очень просто, но при этом «шикарно». Я знала, что Тейлор будет изображать «звезду». Может, Бертону это нравится? Кажется, он когда-то был шахтером?



В 1967 году Дитрих покорила Бродвей. Продюсер попросил меня приехать в Нью-Йорк и сыграть обычную роль миротворца между звездой с чрезвычайно сложным характером и ее страдающим окружением, но я не могла. Мой муж серьезно заболел. Поэтому я не видела ежевечерних транспортных пробок, нью-йоркскую полицию на нервных лошадях, пытающуюся сдержать толпы, перегородившие всю 46-ю улицу. Я не видела, как она – юбки Chanel задраны чуть не до талии – балансировала на крышах машин и швыряла, словно конфетти, свои фотографии восторженной толпе внизу. Я не видела, как Дитрих получает премию «Тони» за свое сольное шоу, которое транслировали по общенациональному телевидению. Она вышла на сцену, споткнулась, едва не упала, потом невнятно пробормотала слова благодарности. В ее речи был слышен забавный немецкий акцент, который проявлялся, когда она была сильно пьяна. Знакомые, позвонившие мне в Лондон и рассказавшие о скандальном состоянии матери в тот вечер, заверяли меня, что она выглядела просто сказочно и никто, по-видимому, ничего не заметил. В следующем сезоне, когда Дитрих вернулась на Бродвей, я смогла откликнуться на SOS продюсера и приехала нянчиться с его капризной звездой. Прилетев в Нью-Йорк, я сразу же отправилась в театр, где меня встретили словами: «Ведьма уже на помеле», и прошла прямо в осиное гнездо. Оно гудело от ярости, граничившей с хаосом.

– Ну вот! Наконец! Самолет приземлился два часа назад! Посмотри на эту гримерную!

Она отступила в сторону, чтобы я сама все увидела. Помещение покрасили, декорировали и обставили специально для нее – все новое, чистое и совсем не бродвейское. Одна из странных особенностей театров заключается в том, что гримерные в них должны быть убогими, уродливыми, похожими на морг маленького городка. Здесь же было довольно мило.

– Видишь? Садовая мебель! Гнутые планки и оранжевая обивка? Невероятно! И опасно для платьев!

Зная ее пунктик насчет того, что тонкая ткань может зацепиться за ротанг, я даже не пыталась уговорить ее примириться с этим интерьером.

– Ладо, Мэсс. Не волнуйся. Это легко исправить. Ты сосредоточишься на главном и будешь репетировать с оркестром, а я займусь гримеркой.

Быстро заменить мебель было не так-то просто, но мы справились.

С помощью отважного торгового агента мы получили образцы, опустошили отдел французской мебели в Bloomingdale’s, привязали к крыше сверкающего лимузина, остатки запихнули на заднее сиденье, и через два часа Дитрих вместо «адирондакской веранды» получила «французское шато» в золотистых и зеленовато-голубых тонах. Увидев счет, бедный продюсер поморщился, но заплатил. Нужно отдать должное Александру Коэну: он всегда старался доставить ей удовольствие, сколько бы это ни стоило.

Затем очередь дошла до «цветочных комнат». Подобно тому как в прежние времена в отелях имелись специальные комнаты для багажа, у нашей мобильной цветочной лавки и ее персонала была своя «гримерная». Услышав о прибытии «кавалерии» из Лондона, они слетелись ко мне, как бабочки на огонь.

– Миссис Рива! Миссис Рива! У нас еще нет своей комнаты! Куда нам поставить коробки? А шелковая лента, которую они нам принесли, – она не подойдет! С ней все не так! Это синтетика, а не шелк! И розовый цвет слишком темный!.. Ах, тут все так неорганизованно – и столы? Где наши столы?

Приближался первый концерт, и «цветочные мальчики», как всегда, волновались. Их успокаивали, все время напоминая об огромной ответственности, чтобы они чувствовали свою значимость, которой так жаждали, – чашка травяного чая, и они становились как новенькие.

Это был один из наших самых удачных трюков: в зале по проходам бежали красивые молодые люди, размахивая чудесными букетами, которые преподносились королеве. Все было тщательно отрепетировано, и цветочные подношения в гармонирующих друг с другом розовых тонах, и их слова: «Я впервые решился на такой поступок!» Они проделывали это дважды, сначала перед песней «Жимолость», так что Дитрих «случайно» получает прелестный букет с розовыми лентами, которым размахивает в такт джазовому ритму, а затем в конце, когда она с царственным видом принимает многочисленные букеты, преподнесенные молодыми поклонниками. Это помогало зрителям набраться смелости и тоже дарить ей букеты. Многие молодые люди знакомились во время этих восторженных пробежек к сцене и оставались друзьями на всю жизнь.

Я стояла за кулисами и смотрела на свою мать – звезду – на бродвейской сцене. Я много раз видела ее во всем великолепии и понимала, что теперь она – довольно посредственная копия самой себя. Потрясающий вид, великолепное тело, жемчужно-розовая кожа, золотистые волосы, офицерская осанка, гипнотический взгляд из-под знаменитых полуприкрытых век – все на месте, совершенное и безупречное, но без души. Живая энергия рассеялась под воздействием спиртного из бутылки, и ее искусство билось в судорогах посредственности.

Публика неистовствовала, аплодировала ей, «цветочные мальчики» бегали со своими букетами, но второй триумф на Бродвее все равно больше напоминал воспоминание о первом.

Я никогда не была поклонницей Дитрих. Участвуя в создании ее шоу, я хорошо знала каждый переход, каждый жест, каждый взгляд, каждую паузу и интонацию. Моя мать отличалась солдатской выучкой, и структура ее выступлений никогда не менялась. Даже если она была пьяна, можно было по секундомеру отмерять время, когда поднимется рука, когда повиснет специально рассчитанная пауза, взгляд подчеркнет смысл слов песни или склонится голова. Удивительная дисциплина позволяла ей в точности повторять свое выступление, вечер за вечером, год за годом. Если эта жесткая, неизменная структура озарялась внутренней энергией, внезапным выбросом магического адреналина, Дитрих оживала, возрождалась во всем своем великолепии.

Все великие исполнители вынуждены жить с постоянным риском превратиться в безжизненную копию самого себя. Именно это и происходило с моей матерью, и с течением времени вдохнуть в нее новую жизнь становилось все труднее. В конце концов наркотики погасили последнюю искру. Дитрих была убеждена, что публика должна только слушать и восхищаться, и считала, что у зрителей нет собственной жизненной силы и они не могут внести вклад в ее шоу, и поэтому не обращалась к ним за помощью, даже когда больше всего в ней нуждалась. Отказывая зрителям в участии, она навсегда осталась звездой кино – далекой, отчужденной, смотрящей с высоты на тех, кто пришел поклониться ей. Поэтому ее последние годы в качестве исполнительницы были очень трудными, очень одинокими.

Воспользовавшись моим присутствием, она решила, что отец, ослабевший после продолжительной болезни сердца, должен прилететь из Лос-Анджелеса, чтобы увидеть ее бродвейский триумф. Рукава его рубашек из плотного шелка были обтрепанными, костюмы от Knize висели на одряхлевшем теле, пальто из ламы вытерлось. На распухших ногах было трудно ходить, и он опирался на красивую трость, ту самую, которую мать купила себе, когда сломала лодыжку. Он еще не утратил своей элегантности, но она стала какой-то неубедительной. Горделивый человек – но без гордости.

Странно было видеть их снова вместе. Я старалась, чтобы они как можно больше времени проводили друг с другом, чтобы в глазах посторонних людей выглядели счастливой, здоровой парой. Когда гастроли закончились, отец вернулся к своим лохматым псам и оставшимся курам, а я улетела в Лондон, к семье; мать отправилась в Сан-Франциско, поддерживая образ неувядающей, роскошной легенды.



В апреле был убит Мартин Лютер Кинг. В Европе его смерть осталась почти незамеченной – это была «домашняя» американская трагедия. Два месяца спустя… «О нет! Опять!» – наши сердца разрывались от горя при виде окровавленного Бобби, из которого уходила жизнь. Острый ум, неукротимый дух, скрывающийся за дисциплинированным разумом, обширные познания – всего этого больше не было.

Моя мать вернулась в Австралию и выступала в каком-то городе, когда ее австралийский любовник погиб в результате странного несчастного случая. В отчаянии она позвонила мне. Поскольку у репортера была официальная вдова, Дитрих не могла публично проявлять ни свою скорбь, ни интерес к его смерти. Поэтому она дала мне несколько телефонных номеров в Австралии, чтобы я узнала для нее подробности трагического инцидента, послала цветы на его похороны, – а потом удалилась к себе в комнату и предалась скорби.

После Австралии она вернулась в Париж, чтобы быть рядом со своим любимцем, Майклом. Мой сын учился в Американском колледже в Париже, мать сбросила вдовьи одежды и расцвела. Она нашла, отремонтировала и обставила для него роскошную холостяцкую квартиру, но не оставляла его в покое, мешая в полной мере насладиться этим убежищем. У нее был свой ключ, и она приходила, когда хотела, чтобы убрать в квартире, заполнить холодильник и проверить его постель. По выходным она водила Майкла в дорогие рестораны – входила в зал, прижимаясь к своему высокому, красивому внуку, сажала его рядом с самыми агрессивными из своих друзей-гомосексуалов и… ждала. Приехав в Лондон на Рождество, Майкл спросил у меня совета, как ее остановить.

То есть с внуком она пыталась добиться того, что у нее не получилось с дочерью? Я подумала, что она никогда не сдается. Я уже давно подозревала, что моя мать подсознательно хотела подтолкнуть меня к лесбийской любви и даже подстраивала сексуальные домогательства такого рода в надежде, что я пойду именно по этому пути взросления. И тогда ни один мужчина не сможет отнять меня у нее. Конечно, потом это могло бы сослужить ей хорошую службу. Дочь, не обремененная мужем и детьми, всегда была бы рядом с ней, в роли счастливой, старательной компаньонки, возлюбленной и девочки на побегушках. Крепкая «шведская семья». Дитрих часто повторяла, что «все гомосексуалы боготворят своих матерей», и я подумала, что теперь она воспринимает Майкла как своего сына, надеясь на любовь и заботу в будущем. В качестве свидетельства своей любви она дала моему сыну «немного», около сотни, таблеток амфетамина – просто чтобы помочь с «такими трудными» занятиями. Это был один из тех редких случаев, когда я отругала ее. Ее реакция – шок, ярость и молчание. Рождество мы провели без «легенды» – настоящее блаженство!



Джуди лежала на полу в ванной комнате; умершая давным-давно, она наконец официально была мертва. Я оплакивала свою подругу, как оплакивают ребенка, которому была дана жизнь, но он не сумел ее прожить.

В то лето человек высадился на Луне.

Позвонила мать:

– Милая, умер Папа Джо.

– Знаю.

– Помнишь Антиб? Когда он был послом? Ты купалась с его детьми. Уже тогда он был довольно старым, но милым. Таскался за мной. Бони ревновал – и Джо тоже. От нее я больше не получала никаких известий. Странно. Вероятно, она все еще на том своем острове со своими чернокожими?

В декабре в Голливуде умер фон Штернберг. Дитрих не стала надевать траур и даже не приехала на похороны человека, которому она была обязана профессиональным бессмертием и который ее так любил. Мне часто приходилось слышать исполненную благоговения и восхищения версию, что Марлен Дитрих сознательно отказалась от горечи прощания, чтобы не затмить своего Свенгали в последнюю, самую важную минуту. И что после церемонии она появилась у него дома, плачущая, в шиншилловом манто, чтобы утешить и поддержать убитую горем вдову.

Те, кто хорошо знал Дитрих, прекрасно понимали, что она боится похорон, ненавидит журналистов и нескромные, личные вопросы, которые они задают в такие моменты, и что она инстинктивно выбрала путь, который впоследствии будет интерпретирован и прославлен как еще один пример необыкновенной деликатности Марлен – хотя на самом деле она просто заботилась о своем комфорте. Много лет она опекала вдову Джо, а также ее сына. Поддерживать образ никогда не повредит – «Мало ли что, сказала вдова…».



Весной 1970 года Берт Бакарак получил первые два из своих «Оскаров». Это событие определенно заслуживало телефонного звонка:

– Милая. Ты же знаешь, как я люблю Берта, но «Капли дождя все падают…»? Куда они падают? Ему на голову? Почему? И все эти прощай-прощай… ради этого он расстался со мной? Ради капель дождя? – И она повесила трубку.

В Париже моя мать заказала туфли и сапоги больших размеров, ежедневно получала уколы в пах от своего шарлатана и готовилась к первым гастролям в Японии.

Умер Ремарк – он удостоился двух полных дней траура плюс письма моим друзьям.



…Я была одна, когда умер Ремарк. Но я знала о его болезни и, совершенно случайно, попробовала ему позвонить, и он взял трубку. Я разговаривала с ним, каждый день отправляла ему цветы и телеграммы, так, чтобы их доставляли утром, потому что эта сука Годдар приходила ближе к вечеру, после дневного сна. Мария писала ему, а я говорила с Руди по телефону, и Руди отправил телеграмму, которая пришла в те несколько дней, когда Ремарк был уже без сознания, перед смертью.

У него было несколько ударов, но он их перенес и даже написал письмо Марии, демонстрируя, что снова научился писать. Но жизнь без его любимого вина уже была не та. Он любил много пить – не ради эффекта, а ради вкуса. Теперь этой суке достанутся все его сокровища: картины Ван Гога, Сезанна, Модильяни и т. д. и т. д. И превосходные ковры – они бесценны. Возможно, именно поэтому она не позволяла ему со мной видеться. Возможно, думала, что он отдаст мне часть своих сокровищ. Я не могла ревновать, потому что она его никогда не любила. Я не смогла присутствовать на похоронах в минувшее воскресенье. Если я переживу Габена, будет то же самое. Я могла все это иметь, имя и деньги. Но я сказала: «Нет». Я не могла так поступить с Руди.



Скорбела Дитрих довольно долго, но, сняв черные одежды, она тут же снова надела их – умер де Голль.



Моя мать была в Париже в тот год, когда умер герцог Виндзорский. Она позвонила мне и со смехом сказала:

– Дэвид умер! Помнишь, Клифтон Уэбб всегда называл его Дэвидом? Однажды я поехала на ужин в их шато. Вот это был вечер! Она сидела там, «элегантный скелет», и после ужина хлопнула в ладоши – как будто звала слугу – и сказала со своим нарочитым американским акцентом: «Дэвид, давай! Надень свой килт и станцуй для наших гостей!» И этот человек, который когда-то был королем, – слушается! Возвращается в шотландском костюме, словно танцовщик из «Бригадуна», и исполняет свой маленький танец… на цыпочках, юбка вихрем… жуть! А эти собаки! Ты когда-нибудь видела таких уродцев, как у них? Они хрипят! Из их вдавленных носов течет, выпученные глаза слезятся… Разве можно так жить! Ужасные люди! Они друг друга стоят!



Когда женился наш сын Питер, моя мать была в Лондоне, но на свадьбу не пришла. Родителям невесты было практически невозможно объяснить, какое облегчение испытывала наша семья от того, что этот чудесный день не омрачен присутствием знаменитой бабушки. В дневнике моей матери не упоминается об этой свадьбе. Более того, если судить по дневникам Дитрих, у нее не было внуков – ни одной записи об их днях рождения, как, впрочем, и о днях рождения правнуков.



На протяжении многих лет я пыталась договориться с телевидением о сольном концерте Дитрих, но ее требования, особые условия, которые она ставила, были настолько странными, нереалистичными, что ни телевизионные сети, ни независимые продюсеры не соглашались на такой риск. Съемки для американского телевидения должны были проходить в Европе, во время концерта в настоящем театре, который выберет она сама. В качестве режиссера она выбрала Орсона Уэллса, композитора – Бакарака, светом должен был заведовать ее гениальный осветитель Джо Дэвис, а сама Дитрих получала неограниченное право управления всем творческим процессом, за исключением разве что цвета туалетной бумаги в туалетных комнатах. Главная цель моей матери – если не считать гонорара – заключалась в том, чтобы оставить потомкам свидетельство восторженной реакции на ее искусство. Она была убеждена, что зарубежная аудитория в большей степени склонна к бурному проявлению восторга, и ни за что не хотела слушать наши аргументы, что при съемках в Америке она получила бы в свое распоряжение превосходный контроль качества всей телеиндустрии. Больше всего моей матери хотелось записать свой концерт в Советском Союзе. Она считала, в этой стране так любят артистов, что аплодисменты российской публики станут для нее самым лучшим признанием. Следующим в списке стоял Копенгаген, далее шли Париж, Эдинбург и даже Рио-де-Жанейро.

Когда в 1961 году я впервые заговорила об этом проекте с Орсоном Уэллсом, он уставился на меня своими глазами-пуговками и стиснул намокшую сигару; его чудесный голос грохотал, словно доносился из подземной пещеры:

– Мария, если это когда-нибудь случится, меня не будет в городе, я буду недоступен. Теперь ты ничего не говори Марлен. Ты же знаешь, как она… эта ее идея может никогда и не осуществиться, но, если это произойдет, я хочу, чтобы ты знала – я буду очень, очень далеко.

Десять лет спустя вызов принял отважный и энергичный Александр Коэн, о чем ему пришлось пожалеть. После нескольких месяцев переговоров, когда Алекс пытался объяснить моей матери астрономические сложности переправки опытных американских съемочных групп и их оборудования за границу, чтобы снять телевизионное шоу, для которого лучше всего подходит звукозаписывающая студия в Бербанке, штат Калифорния, ему наконец удалось найти свободный театр в Лондоне, который одобрила моя мать, и приступить к подготовительной работе. Подобно армии, готовящейся к битве, мы перемещали свои войска, и каждый отвечал за свое направление. Цель у всех была общей: поддерживать форму и хорошее настроение нашей звезды, чтобы запечатлеть на пленке ее великолепное выступление. Алекс вел переговоры со спонсорами, профсоюзами и BBC, а я должна была следить за тем, чтобы Дитрих была готова к сотрудничеству, оставалась довольной и – что держалось в тайне – по возможности трезвой.

Жить моя мать должна была в лондонском отеле Savoy. Это элегантное заведение с номерами с видом на реку, быстрым, безмолвным и педантичным обслуживанием она любила больше всего.

Ей приготовили номер, похожий на мечту Золушки, со сверкающими люстрами. Все было готово, ждало, когда наша королева украсит номер своим присутствием; я прилетела на два дня раньше, чтобы превратить эту красоту в «рабочую штаб-квартиру». Для Дитрих я была идеальным мажордомом. Я не только знала ее, как никто другой, но и понимала, что наживать врагов – не лучший способ добиться сотрудничества и поддержки людей, в которых нуждаешься. Моя мать способна разозлить и враждебно настроить кого угодно и без моей помощи.

Поэтому я решила честно предупредить обо всем Savoy и оставить краткие инструкции, как реагировать на грядущий ураган, который не только нарушит слаженную работу всего отеля, но и вторгнется в личную жизнь сотрудников. Когда с нормальными людьми обращаются как с рабами, это вызывает у них сильный стресс. Я пыталась стать тем, к кому они могут прийти, пожаловаться и снять стресс. На этот раз мне повезло. Для удовлетворения особых потребностей мисс Дитрих отель выделил молодого, энергичного помощника управляющего. Уже тогда он был одним из тех редких людей, которые понимают, как обращаться с важными персонами и как разрешать их проблемы быстро и без суеты. Сейчас этот симпатичный мужчина занимает высокий пост в известной гостиничной сети CIGA и при каждом удобном случае повторяет, что урок обращения с Дитрих, который я ему преподала, помог тому молодому человеку, каким он был, подняться по служебной лестнице.

– Миссис Рива? Позвольте представиться? Меня зовут мистер Бутаваба. Могу ли я быть вам полезен?

– Можете, и еще как! Надеюсь, вы уделите мне около трех часов?

Ошеломленный моей американской напористостью, маленький полноватый джентльмен покраснел:

– Разумеется, мадам.

– Чудесно. Пойдемте. Давайте проверим номер мисс Дитрих, и я попытаюсь вам объяснить, что мы должны с ним сделать.

Я направилась к скромному лифту этого эдвардианского особняка. Мистер Бутаваба поспешил за мной; полы его строгого сюртука развевались. Мы вошли в номер и замерли на мгновение, наслаждаясь его красотой. Буйство розовых, желтых, персиковых, лавандовых оттенков, повсюду цветы; все сверкает, а парча и кружево обрамляют великолепный вид на набережную Темзы.

– Как вы замечательно все устроили! Благодарю вас. Но моя мать не похожа на такую звезду киноэкрана, как Элизабет Тейлор. Буду с вами абсолютно откровенна, мистер Бутаваба. Если нам предстоит работать вместе, я должна вам доверять – и мне кажется, вы достойны доверия. А теперь давайте начнем с самой большой ванной комнаты.

Мы открыли обшитую деревянными панелями дверь; две ступеньки вели в зал, пол которого был выложен розовой плиткой!

– Мистер Бутаваба, пожалуйста, внимательно выслушайте меня. Об этом никто не должен знать. Ни один человек. Вы должны дать слово. Если мисс Дитрих обнаружит, что я вам раскрыла ее тайну, она меня убьет. У моей матери проблемы с кровообращением ног. И любая возможность их травмировать должна быть исключена. Все, обо что можно споткнуться и упасть или даже удариться, чрезвычайно опасно. Если она повредит ногу, даже чуть-чуть, из-за плохого кровообращения рана станет незаживающей. Что чревато гангреной, а затем и ампутацией. Поэтому ее номер должен быть безопасным. Ступеньки, ведущие в ванную, исключены. Она может забыть о них и споткнуться. Это помещение мы будем использовать для «мытья головы» и «хранения туалетных принадлежностей». А теперь покажите, как выглядит вторая.

Гораздо меньше, с окном, впускавшим дневной свет, но без ступенек – вполне подойдет.

– Хорошо. Нам понадобится плотная занавеска на окно. Мисс Дитрих всегда наносит сценический грим в отеле, а не в гримерке театра. Мне нужен электрик, чтобы установить светильники над зеркалом, с закрытыми сеткой лампами, чтобы защитить ее лицо, если лампа по какой-то причине взорвется. Эту дверь нужно убрать, чтобы мисс Дитрих могла свободно входить и выходить. Мне нужно два стола вдоль этой стены для ее грима, полка над ванной, где будут стоять подставки для париков, и специальная розетка под профессиональные щипцы для завивки волос. Пожалуйста, попросите горничную убрать все полотенца, а главное, коврики для ванной и дорожки на полу. Проследите, чтобы кастелянша предупредила персонал: не прикасаться к этой ванной комнате и не менять здесь белье. Мисс Дитрих использует собственные полотенца для макияжа и сама будет убирать это помещение. В другой ванной нам понадобятся не менее двенадцати самых больших банных полотенец для ее волос, и еще раз – не забудьте предупредить горничных: никаких ковриков и дорожек в этом номере. Специальный резиновый коврик для ванны я принесла с собой. Позаботьтесь, чтобы горничные снимали его, когда будут мыть ванну. Этот стул нам здесь не нужен – мисс Дитрих не сидит, когда гримируется. Теперь займемся спальней… Вероятно, в отеле есть светонепроницаемые шторы, вроде тех, которые использовались во время войны. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы их принесли и повесили на окно спальни мисс Дитрих. Она предпочитает искусственный свет в спальне, и края занавесок придется закрепить скотчем. Я также закреплю скотчем края всех ковров в номере, чтобы она не споткнулась. Кроме того, на пороге каждой двери мы наклеим светящуюся ленту. Это мера предосторожности; если она встанет ночью, то сразу увидит, куда ставить ногу в темноте. Вы должны внушить всему персоналу, что эту ленту нельзя убирать ни при каких обстоятельствах – никогда.

В отеле Savoy превосходная система обслуживания номеров и на каждом этаже есть полноценная кухня под управлением старшего по этажу. Он был моей следующей целью.

– Мадам, это Чарльз – он отвечает за весь этаж.

– Чарльз, первым делом позвольте мне выразить свои соболезнования. Следующие несколько недель будут ужасными. Но возможно, я смогу дать вам несколько советов, которые немного облегчат вам жизнь и уберегут мисс Дитрих от лишнего раздражения. Первое и самое главное: услышав звонок от мисс Дитрих, вы должны хватать меню и бежать. Действуйте быстро, как на пожаре. Кстати, мистер Бутаваба, лучше предупредить телефонисток: как только они увидят, что у них на пульте загорелась лампочка одного из телефонов этого номера, они должны реагировать так, словно речь идет о жизни и смерти. Потом я лично поговорю с каждой из них, но это главное правило для всех. Чем быстрее будут исполняться указания мисс Дитрих, тем больше нервов в конечном итоге это сбережет. Далее, Чарльз… никогда не пытайтесь обслуживать мисс Дитрих за едой. Когда вас пригласят, просто вкатите столик в номер, накройте его, но не ждите, пока она сядет, и, главное, не ждите, чтобы она подписала чек за обслуживание… просто поклонитесь и уходите. Мисс Дитрих не американка и поэтому не любит стаканов с водой, в которой плавают кубики льда. Не оценит она и розочки из масла на льду. Обязательно проследите, чтобы в хлебной корзинке было много ржаного хлеба с семечками и «пумперникеля». Никогда не пытайтесь убедить мисс Дитрих, что кофе только что сварен, если он пятнадцать минут ждал ее заказа. И вообще, не пытайтесь ее убеждать – никогда и ни в чем. Помните, что она всегда права – независимо от того, насколько несправедливым это может показаться по отношению к вам и вашему персоналу. Если она заказывает брокколи, а ей по какой-то необъяснимой причине приносят шпинат, и она требует объяснить это чудовищное преступление, у вас есть только один способ покинуть этот номер, не лишившись работы: поклонитесь, принесите свои глубочайшие извинения и выскажите предположение, что это ошибка одного из юных учеников, которые обучаются поварскому искусству у великих шеф-поваров отеля Savoy, и что вы немедленно сообщите об их небрежности. Это единственный сценарий, который мисс Дитрих посчитает приемлемым, чтобы простить оплошность службы подачи еды и напитков в номера.

Потом я поговорила с кастеляншей, швейцаром, посыльными, цветочницами и шофером. На протяжении следующих недель я поддерживала свою маленькую армию с помощью многочисленных советов и, что самое важное, благодарности.

Наша звезда прибыла за несколько недель до начала репетиций. Требовалось изготовить новые парики, заново покрасить и привести в порядок старые, вымыть и завить шиньоны. С гениальным постижером по имени Стенли Холл ее познакомила, по всей видимости, Вивьен Ли. Как-то вечером она ужинала с четой Оливье и, зная, что Вивьен лысеет, удивилась красоте ее густых волос и спросила, какое лекарство она принимает. Моя мать потом рассказывала мне, что Вивьен рассмеялась, схватила охватывающий голову обруч и сдернула с головы вместе с прикрепленными к нему «волосами». Изготовление париков всегда считалось в Англии почетной профессией, и большинство актеров надевали парики не только в исторических пьесах, но и в современных. Стенли Холл и его сотрудники были такими квалифицированными и использовали человеческие волосы такого качества, окрашенные и завитые с таким искусством, что их парики можно было носить в повседневной жизни. Конструкция, которую моя мать видела на Вивьен Ли и которая ее так впечатлила – короткий, пружинистый, блестящий шиньон, укрепленный на обруче, – с тех пор стал официальной прической Дитрих. У нее было несколько десятков таких париков, окрашенных так, чтобы в точности совпадать с естественным тоном ее волос спереди. Чтобы обручи не скользили, она обтягивала их бархатом, под цвет платья, но больше всего ей нравился бежевый бархат; этот оттенок позволял обручу сливаться с волосами, маскируя границу ее собственных и накладных волос.



То, что телевизионное шоу вообще удалось снять, можно считать чудом. Коэн делал все возможное, чтобы угодить звезде, удовлетворял все ее капризы, иногда даже в ущерб своим интересам. Когда Дитрих начала понимать, что что-то пошло не так и, вероятно, не стоило настаивать на съемках в настоящем театре в Европе, она запаниковала и, как обычно, начала обвинять всех, кроме себя, отказывалась слушать советы и обратилась к надежному средству – бутылке, чтобы не смотреть в лицо правде. Я отыскивала виски, спрятанный в самых неожиданных местах, и разбавляла водой, переносила встречи, когда думала, что она может отключиться, и молилась, чтобы пришедший с визитом спонсор не заметил ее состояния.

Алкоголизм Дитрих был тщательно охраняемым секретом, и поэтому снисходительность, которую бессознательно проявляют в индустрии развлечений при работе с известными алкоголиками, на нее не распространялась. Отсутствие дисциплины, небрежность, грубость – все это воспринималось всерьез, без скидок на ее проблемы. После фиаско моя мать раздавала интервью, намекая на то, что телевизионное шоу оказалось не самым удачным из-за того, что продюсер не сдержал своих обещаний, – и Александр Коэн подал на нее в суд за клевету. На мой взгляд, он имел на это полное право. Профессиональная солидарность, присутствовавшая в мифе о Дитрих, никогда не была сильной стороной моей матери. Успеха добивался тот, кто первый сумел к ней пробиться и польстить ей. Она раздавала исключительные права на свои выступления, как почтовые открытки.

В последние годы настоящие профессионалы не подходили к ней и на пушечный выстрел. Ей просто нельзя было верить.

Ради рекламы своего телевизионного шоу она вернулась в Нью-Йорк, где знаменитый фотограф Милтон Грин сделал ее портрет. На нем она в своей знаменитой позе, закутанная в манто из лебяжьего пуха, так что видна только одна нога и кажется, что под манто у нее ничего нет. Великолепная кожа, золотистый парик – не скажешь, что ей семьдесят один, и все же чувствуется, что что-то не так. Увидев эту фотографию, я вспомнила о своем давнем приятеле из Сан-Франциско – она играла саму себя, словно мужчина в женском наряде, «изображающий Дитрих». После серьезной ретуши изображение стало еще дальше от реальности, если не считать слегка отекшей ступни, полностью исправить которую было невозможно.

Уотергейт. Никсон был переизбран с огромным преимуществом. Во Вьетнаме осталось только 24 тысячи человек – 47 тысяч вернулись домой в новеньких гробах, а еще 300 тысяч разбросаны по военным госпиталям и пытаются залечить свои раны, причем не только физические.

Моя мать прилетела в Париж, когда там умирал Шевалье, и все подумали, что она спешит к его постели, чтобы успеть попрощаться, но билеты на самолет были заказаны задолго до этой даты. Тем не менее это пошло на пользу ее легенде. Много лет спустя Дитрих придумала трогательное объяснение тому, что Шевалье категорически отказался ее видеть, когда она приехала в больницу, прекрасная и печальная.

– Шевалье умирал, и я специально прилетела в Париж, чтобы быть с ним. Но, когда я пришла к нему в больницу, мне сообщили, что он дал строгие указания – не пускать меня в его палату! Знаете почему? Он не хотел, чтобы я видела его таким. Он так меня любил… и отказался увидеться со мной в последний раз… чтобы я не страдала. Чудесный человек!

Затем она отправилась в турне по Соединенным Штатам, затем по Великобритании. В залах ожидания аэропортов приходилось пользоваться инвалидными колясками, и попытки скрыться от фотокорреспондентов превратились в настоящий кошмар. Ноэл умер у себя дома на Ямайке. Знаменитая подруга винила в его смерти курение и отсутствие дисциплины.

– Видишь? После нашего пари я не выкурила ни одной сигареты, и я еще жива, но бедный Ноэл не смог бросить. Он был моим другом. Теперь этим двум мальчишкам из кордебалета достанутся его прекрасные дома – и все остальное! Как ужасно! Они будут жить как короли на деньги Ноэла. Хотя все эти годы они были с ним и, возможно, это заслужили.

17 мая 1973 года мои мать с отцом отпраздновали золотую свадьбу – он сворачивал шеи курам в долине Сан-Фернандо, она обедала со своей свежей пассией в Париже. Дитрих была чрезвычайно раздражена, что какой-то репортер разузнал об этой дате, настаивала, что мне всего двадцать пять, говорила, что он все исказил, и грозилась подать на него в суд.



7 ноября в театре Shady Grove в Мэриленде, на окраине Вашингтона, моя мать под гром оваций закончила исполнение третьей песни на бис. Это был театр с круглой сценой в центре зрительного зала, и поэтому она часто отходила от стойки микрофона, чтобы ее могли видеть из разных концов переполненного зала. Туго обтянутая сверкающим платьем, она повернулась и сделала несколько шагов к краю сцены, чтобы поблагодарить оркестр и очень чуткого дирижера. Дитрих исполнила свой знаменитый поклон – ноги прямые, туловище сгибается в талии – так что макушка парика почти коснулась пола, а вытянутая рука изящным жестом указывала на дирижера, Стэна Фримена. Внезапно она покачнулась и рухнула со сцены в оркестровую яму. Фримен, увидевший, что она падает, вскочил на табурет в отчаянной попытке подхватить ее, но не успел. Она лежала между пюпитрами для нот, пугающе неподвижная. Увидев протянутые к ней руки, она рявкнула:

– Не прикасайтесь ко мне! Очистите театр! Очистите театр!

Меня разбудил громкий звонок телефона. Я схватила трубку и услышала встревоженный голос костюмера:

– Мария… мы звоним вам из гримерной. Кое-что случилось. Передаю трубку вашей матери…

Сна как не бывало.

– Мэсс?

Она задыхалась, пытаясь что-то сказать. Я посмотрела на часы – половина четвертого утра. В Лондоне. Значит, в Мэриленде половина одиннадцатого. Концерт только что закончился.

– Эй, Мэсс? Сделай глубокий вдох… говори медленно… расскажи, что случилось. – Это прозвучало как приказ. Единственный способ привести ее в чувство.

– Я упала, – шепчет она.

В воздухе сгущаются страх и растерянность. Я продолжаю допрос:

– Что-нибудь сломала?

– Нет.

Я понимала, что парик должен смягчить удар, но не могла не спросить:

– Головой ударилась?

– Нет.

– Хорошо. А теперь… скажи, ты повредила ногу?

– Да.

О боже! Я перевела дух, потом продолжила:

– Какую?

– Левую.

Черт, ту, на которой почти нет пульса.

– Расскажи мне, что случилось, только медленно.

Пережитый шок смягчил ее тон, и она была похожа на маленькую девочку, с которой произошел несчастный случай в школе.

– Ты же знаешь… в конце я всегда кланяюсь и представляю дирижера, протягиваю к нему руку, чтобы публика поняла?.. Ну вот, сегодня по какой-то непонятной причине Стэн Фримен подумал, что я хочу пожать ему руку, вскочил на вращающуюся табуретку, схватил мою руку, потерял равновесие и упал, потащив меня за собой. Как только я оказалась на полу, то сразу же поняла, что ничего страшного не произошло – платье не пострадало, парик на месте. Но понимаешь, платье слишком узкое, так что я не могла встать, и я не хотела, чтобы зрители меня видели… поэтому я лежала неподвижно и кричала испуганным музыкантам, чтобы они оставили меня в покое и очистили театр от зрителей. Потом я почувствовала какую-то странную влагу, увидела кровь и поняла, что меня придется отнести в гримерную, а уж это публика точно видеть не должна, и поэтому я оставалась на полу, пока все не ушли и меня не перенесли сюда… и все время повторяла: «Позвоните моей дочери – позвоните Марии».

– Я здесь. Теперь слушай меня – внимательно. Не снимай колготки. Не снимай эластичные чулки под ними. Оберни ногу чистым полотенцем и отправляйся в больницу имени Уолтера Рида. Не позволяй дотрагиваться до твоей ноги, пока они не узнают, что у тебя только периферийное кровообращение…

Она перебивает меня:

– Мы уже сняли колготки. Нам пришлось, потому что в них было полно крови, и в чулках тоже.

Теперь я поняла, что у моей матери серьезные неприятности. Стягивая колготки – вместо того чтобы разрезать, – они, вероятно, повредили нежную кожу. Придя в себя, Дитрих принялась спорить со мной:

– Я не могу поехать в больницу. Там фотографы, репортеры…

Я уже искала телефон авиакомпании Pan American.

– Я уже лечу, Мэсс. Если не хочешь в больницу, то ты должна, по крайней мере, вызвать врача. Чтобы не было заражения. Ты меня слышишь? Рану нужно промыть, перевязать. Тебе дадут лекарство и сделают укол против столбняка. Пол в театре грязный. Позвони Тедди Кеннеди. Он найдет лучшего врача в Вашингтоне.

– Ты прилетаешь? Когда?

– Первый рейс из Лондона в десять утра. Попытаюсь на него попасть. Прилечу… – Я посмотрела на часы. Пять утра. – Буду около шести вечера, по вашему времени. Теперь я хочу, чтобы ты положила под язык два кусочка сахара и сосала их. Пусть тебя завернут в одеяло, чтобы ты не замерзла, и отвезут в отель. И не поднимай высоко ногу.

– Не поднимать высоко? – По ее тону я поняла, что именно это она и сделала.

Я забронировала билет на первый рейс. Билл был в Нью-Йорке, улетел по делам, и мне пришлось позвонить женатому сыну, который жил в Лондоне.

– Пит, прости за такой ранний звонок… Мне нужна твоя помощь.

– Да, мама. Выкладывай!

– Она упала в Вашингтоне и распорола ногу.

– Господи!

– Мне нужно лететь… Вы с Сэнди позаботитесь о Поле и Дэвиде?

– Конечно! Прямо сейчас и приедем. Покормим их завтраком и отвезем в школу. Мама, здесь все будет в порядке – поезжай!

Я добралась до Вашигтона ближе к вечеру, поспешила в гостиничный номер моей матери и застала ее за тем, что она перебинтовывает влажную от сукровицы ногу, собираясь на вечерний концерт. Рана была глубокой, размером с кулак. Из-за плохого кровообращения нога перестала кровоточить почти сразу же после падения; по этой же причине боли почти не было. На тот момент самой большой опасностью оставалась инфекция.

Для меня сенатор Кеннеди остался тем маленьким мальчиком, которого летом 1938 года я называла Тедди. Тогда он очень старался всем помочь и серьезно относился к поручениям. Стоило сказать: «Ой, Тедди, я забыла книжку», – и его маленькие пухлые ножки бежали к гостинице с пляжа. Моя мать дозвонилась до него, и он договорился, чтобы ее немедленно приняли в военно-морском госпитале Бетесда. Когда она отказалась, он назвал ей врача в Вашингтоне, которому можно доверять. И ни словом не обмолвился о личной трагедии. Через несколько дней его сыну должны были ампутировать ногу – рак.

Разумеется, я заставила мать пойти к врачу. Он ей не понравился, поскольку не слушал ее указаний и не выписал «волшебных снадобий». Он был хорошим человеком и понимал, что без нормального кровообращения рана не заживет, просто не может зажить. Дитрих отказывалась обсуждать операцию и даже не хотела слушать о ней, и ему оставалось лишь попытаться защитить ее от инфекции с помощью уколов антибиотика и регулярных перевязок, надеясь, что рана останется стерильной, пока Дитрих не образумится. Эти меры ее не удовлетворили, и она позвонила в Женеву профессору де Ваттвилю и спросила его совета. Он очень хорошо знал мою мать и прописал уколы стольких новых «чудодейственных» препаратов, сколько смог придумать. По большей части это были витамины, концентрированные протеины и безвредные гормоны; для их доставки пришлось обратиться к курьерской службе, потому что в Америке этих препаратов не было. Когда он напомнил о плохом кровообращении, Дитрих повесила трубку. Я настояла на отмене оставшихся концертов в Вашингтоне.

Моя мать не могла сидеть без дела; это сводило ее с ума. Если я не «разрешаю» работать, то ей, по крайней мере, может быть позволено устроить в своем номере пункт неотложной медицинской помощи. Развернуть полевой госпиталь – это как раз в ее духе. В номере имелась буфетная, и Дитрих заняла ее, дезинфицировала стены и полки, а потом заполнила медицинскими препаратами – всеми, которые удалось найти в округе Колумбия. Когда она закончила, в этом помещении можно было проводить операции на головном мозге. Пока моя мать была занята устройством персонального полевого госпиталя, я улаживала проблемы. Сомневаясь, что она будет в состоянии продолжить свое турне и дать первый концерт в Монреале 26 числа, я попросила ее музыкантов, тех, кто путешествовал вместе с ней, оставаться на месте и ждать моего звонка. Я позвонила Биллу в Нью-Йорк, Майклу в Лос-Анджелес и остальным детям в Лондон, чтобы сообщить о положении дел. Моя мать, как обычно, даже не спросила о них.

На следующий день в фойе гостиницы ко мне подошел мрачный Стэн Фримен. Его покрасневшие глаза вглядывались в мое лицо, в голосе сквозили умоляющие нотки:

– Мария! Я не стаскивал вашу мать со сцены! Клянусь! Она говорит, что это я… но я этого не делал! Я бы никогда не причинил ей вреда! Вы должны мне верить!

Я попыталась его успокоить:

– Конечно, не стаскивали, Стэн. Мы с вами прекрасно знаем причину падения моей матери. Да, вам это кажется ужасным, но Дитрих способна на любую ложь, и мир примет ее слова как истину в последней инстанции. Мы отменяем все ее выступления здесь, в Вашингтоне. Но не заключайте новых контрактов. Зная ее, я не исключаю, что она может отправиться в Монреаль. Помните, что, если Дитрих назначила вас виновным, ни один смертный ничего не может сделать. Постарайтесь забыть. Люди, которые вас любят, знают, что это неправда, – остальное не имеет значения.

Храбрая речь, превосходный совет – я все время пыталась следовать ему сама, но получалось редко.

Рана не заживала, и из нее сочился драгоценный белок. Мы стали специалистами по смене стерильных повязок. Из Швейцарии прибыли «лекарства», и для ежедневных инъекций была нанята медсестра. Дитрих хорошо себя чувствовала. Длительный отдых пошел ей на пользу – не говоря уже о моем присутствии. Мы отпраздновали День благодарения, заказав индейку в номер.

– Если ты не получишь свой драгоценный День благодарения, с тобой будет невозможно жить – кроме того, в меню этого американского отеля нет ничего, кроме этой дурацкой птицы!

Отказываясь признавать, что рана на ноге не заживает, она настаивала на исполнении контракта и поездке в Монреаль. Я понимала, что должна сопровождать ее, по крайней мере, до следующего пункта турне. Я хотела быть рядом на тот случай, если с ногой станет хуже и мать не справится. И сомневалась, что она выдержит напряжение всего турне. Во время нашего пребывания в Вашингтоне я разбавляла ей виски и следила за ежедневной дозой спиртного. Каждый раз, когда она ставила свой недопитый стакан, ближайшие цветы получали свою порцию алкоголя. «Почему мой стакан всегда пуст?» – повторяла она, но ни разу не поймала меня. Должна сказать, цветы прекрасно себя чувствовали на такой диете.



Впервые за многие годы она вышла на сцену трезвой; за ней гигантской пенистой волной тянулось манто из лебяжьего пуха, и, подобно фениксу, ее любимому символу возрождения, она восстала и дала концерт, равного которому, как мне кажется, в ее жизни не было. В ту ночь в Монреале никто из свидетелей ее триумфа не поверил бы, что за этим блестящим фасадом – открытая рана, прячущаяся под влажной марлей и несколькими слоями бинта. Целый час она стояла не шелохнувшись и пела песню за песней, вызывая овации, потом исполнила свой знаменитый поклон, успокоила публику, покинула сцену и твердым шагом направилась в гримерную. Чтобы сменить повязки, пришлось стягивать ее платье. Предстояло второе отделение. На следующий день вышли рецензии. Я не люблю перепечатывать рецензии, но эта достойна того, чтобы ее привести.



The Gazette, Монреаль, понедельник, 26 ноября 1973 года

Дейв Биллингтон

Когда она была подростком, в траншеях под Ипром и Вими лежали солдаты, отравленные газами и оглушенные разрывами снарядов…

Двадцать пять лет спустя она гастролировала по военным базам, заполненным сыновьями ветеранов «войны, которая покончит со всеми войнами»…

Еще через двадцать пять лет на концертных подмостках Монреаля Марлен Дитрих, хемингуэевская «капуста», уже в который раз в своей жизни поет «Лили Марлен», и наш век хаоса, ненависти и надежды цепляется за неизменные странички отрывного календаря, застрявшие в цветущем терновнике…

Она поет, и даже безжалостный белый свет прожектора не способен высветить изъян на слегка впалых щеках и неподвластном возрасту лице…

Мы как будто видим перед собой олицетворение этого столетия. Лучшие годы позади, и дело, по всей видимости, идет к закату, но остается гордость надеждой, с которой каждое столетие (и каждый человек) начинает жизнь. Она все еще с нами, жива и по-прежнему отказывается сдаваться.

Возможно, такой взгляд на Дитрих не слишком обоснован. В конце концов, она всего лишь человек, со всеми человеческими слабостями, всего лишь певица и актриса, откровенно говоря, среднего таланта и мастерства. Почему же ее, а не кого-то другого нужно воспринимать именно в этом свете?..

Дитрих сама отвечает на этот вопрос, когда поет милую детскую песенку «Куда исчезли все цветы?», популяризированную Питом Сигером. И дело не в том, что она хочет включить антивоенную тему в свой репертуар, и даже не в той страсти, которой пронизан ее голос, а скорее в скоротечном мгновении великолепной последней строфы…

Марлен Дитрих поет больше часа, без перерыва, без какой-либо искусственности или ложной сентиментальности; это и серьезные композиции, и баллады о любви, импровизации и шуточные песенки – превосходная смесь, от которой публика довольно улыбается, словно кот, объевшийся сливок…

Когда она умолкает, начинаются безжалостные вызовы на бис, оглушительные овации и не слишком настойчивые (хотя и страстные) попытки взобраться на сцену, как будто Дитрих – талисман бессмертия, к которому необходимо прикоснуться.

Занавес опускается, и Дитрих исчезает, снова становится мифом, словно вестник, ненадолго спустившийся с Олимпа…

И тогда становится понятен масштаб, сделавший Дитрих не просто одной из многих исполнителей. Она уже не просто Марлен Дитрих, певица, актриса и идол, которому поклоняются зрители, настоящий кошмар Фрейда…

Она придает времени форму и материальность. Она как будто воплощает все лучшее и худшее целого столетия Запада. Потому что она родилась вместе с этим столетием, прожила его и видела, как не сбываются надежды, лелеемые в начале каждого века, но все же не могут исчезнуть совсем…

И она, и это столетие все еще здесь – возможно уставшие, возможно поблекшие, возможно утрачивающие надежду, но все еще с нами… и все еще способные с искренним гневом воскликнуть: «Ну когда же они усвоят урок?»…

Отбросьте символику, забудьте о феномене и просто примите тот факт, что это было блестящее выступление. Ритм, подбор песен, жесты, освещение, грим – все это квинтэссенция элементов, которые определяют любовь публики к великим исполнителям.



Я разделяла всеобщее восхищение. Перед возвращением в Лондон я пыталась еще раз объяснить матери, что, несмотря на триумф, продолжать гастроли с открытой раной было бы безумием. Помочь могло только хирургическое вмешательство, и я умоляла ее обратиться к выдающемуся кардиохирургу Майклу Дебейки из Хьюстона. Все еще пребывавшая в эйфории от своего триумфального возрождения, она отмахивалась от меня и жаловалась, что я вечно пророчу ей катастрофу. Пришлось с ней согласиться – я сама себе показалась занудой. Я вернулась в Лондон, а моя мать отправилась в Сан-Франциско, где в новом году должен был начаться следующий этап ее турне.

10 января 1974 года состоялся первый концерт в Далласе. Дитрих забронировала номер в отеле Fairmont на три недели. Она позвонила и в ответ на мои расспросы призналась, что рана еще не затянулась и ее края почернели. Я немедленно начала действовать, и прямо из Лондона позвонила в кабинет доктора Дебейки в Хьюстоне. В Техасе был уже вечер, и трубку взял сам великий хирург. На мгновение я лишилась дара речи, испугавшись собственной смелости. Потом представилась «дочерью» и, стараясь быть максимально точной, изложила «тайную сагу о знаменитых ногах Марлен Дитрих». Дебейки выслушал меня не перебивая.

– Доктор Дебейки, сможете ли вы посмотреть мою мать, если я уговорю ее прилететь из Далласа в Хьюстон в воскресенье, когда у нее нет концерта?

– Конечно, миссис Рива. Сообщите мне время, и я буду у себя в кабинете, здесь, в больнице.

– Спасибо, доктор. Можно я еще отниму минутку вашего времени? Если, осмотрев мою мать, вы решите, что операция необходима, пожалуйста… скажите ей, что, если оставить все как есть, ногу придется ампутировать. Это единственный способ заставить ее согласиться на операцию. Вы должны напугать ее. Простите меня, что я указываю вам, как надо говорить… но я знаю свою мать – никаким другим способом ее не убедишь.

Я продиктовала ему мой лондонский номер, и он пообещал позвонить сразу после обследования… Оставалось лишь доставить мою мать в Хьюстон. Она упиралась, спорила, сердилась, раздражалась – но в конце концов поехала. Доктор Дебейки позвонил мне сразу же, как только она покинула его кабинет:

– Мария, мне не пришлось притворяться. Я сказал вашей матери, что без срочной операции она может потерять ногу. Потому что это правда. Но она настояла, что сначала должна завершить турне.

– Доктор, она никогда этого не сделает, если меня не будет рядом. Последний концерт в Далласе через три дня, 25-го числа. Вы можете назначить операцию примерно на это время? Я доставлю ее к вам, чего бы мне это ни стоило.

26 января 1974 года Марлен Дитрих под именем миссис Рудольф Зибер тайно поступила в Методистский медицинский центр в Хьюстоне, в штате Техас. Я прилетела из Лондона на следующий день. Сотрудники доктора Дебейки привыкли к высокопоставленным персонам, прибывающим инкогнито. Их обращение с матерью было образцом дипломатичности. Личный помощник Дебейки на лимузине встретил ее у трапа самолета и отвез в специально подготовленные апартаменты знаменитой больницы.

Чтобы определить точное местоположение и длину закупоренного участка артерии, матери пришлось пройти довольно неприятную процедуру ангиографии, которую выполняют под общим наркозом. Как только ее вывезли из палаты, я принялась обыскивать ее вещи, зная, что найду там наркотики и спиртное. Моя мать могла утром перед операцией сделать несколько глотков виски, а врачи не узнали бы об этом, пока с пациентом на операционном столе внезапно не случились бы судороги или остановка сердца. Считалось, что Дитрих разбирается в медицине, но на самом деле она была невероятно невежественна.

Все найденное я складывала на кровать. К тому времени, как я позвала медсестру проверить и убрать все, что мне удалось обнаружить, вся поверхность кровати была заполнена. Подобный обыск – обычная процедура, чтобы защитить пациента от самого себя, но я не проделывала это с тех пор, как присматривала за Тами. Я была потрясена размерами запасов матери, ее изобретательностью и хитростью. Ей всегда нравились крошечные бутылочки со спиртным, которые предлагают в самолетах, и она обычно прятала несколько десятков в ручной клади. Перед поездкой в больницу она перелила из них водку и виски во флаконы с надписью «лосьон для умывания», содержимое которых, в свою очередь, переместилось в бутылочки из-под спиртного. Мне стало страшно при мысли, что кто-то может выпить их содержимое. Та же процедура была проделана с тоником для кожи, жидкостью для укладки волос, ополаскивателем для рта и духами. Самое сильнодействующее снотворное превратилось в «Европейские витамины», свечи «Фернандо Ламас» стали «средством от запора». Препараты, замаскировать которые невозможно из-за их характерной формы и цвета, были рассованы по самым разным местам, в наборы с нитками и иголками, карманы халатов, сумочки и даже картонные аппликаторы тампонов.

Когда ее привезли в палату, она была чрезвычайно возбуждена. К вечеру, когда действие наркоза закончилось, мать первым делом потребовала свою дорожную сумку. Когда я предложила достать все, что требуется, из большой и тяжелой сумки и дать ей, она пришла в ярость и потребовала делать то, что говорят. Она лихорадочно рылась в сумке, пока не поняла, что все, что она искала, уже изъято – тайно, без ее согласия. С этого момента я и все медсестры штата Техас превратились в «гестапо», и была объявлена открытая война всем, кто «держит меня взаперти в этом концентрационном лагере».

Дебейки очень гордился мерами, которые принимались для борьбы с инфекцией. Установленные им правила гигиены, охватывающие каждый аспект работы его операционной и всей больницы, были строгими, неукоснительными и граничили с одержимостью. Но победы над инфекциями оправдывали подобный фанатизм. От пациентов – всех, без исключения – требовали, чтобы рано утром перед операцией они приняли душ и вымылись специальным дезинфицирующим раствором. Я упрочила свою репутацию «агента гестапо», когда разбудила свою мать в пять утра и сообщила, что она должна принять душ. Страх лишь усилил ее ярость.

– Я не грязная! Вы все думаете, что имеете право указывать мне, когда я должна мыться? Вы все как Гитлер! Ты… Ты заставила меня сюда приехать… Ты и твое нездоровое влечение к больницам и врачам! Я не буду мыться! Это несусветная глупость!

Вероятно, для нее это был ужасный момент. Хуже, чем мог себе представить человек со стороны. Эта женщина, которая поддерживала стареющее тело, чтобы сохранять иллюзию вечной юности, тысячью способов прятала обвисшую кожу дряблых бедер, скрывала редеющие, похожие на пух волосы под золотистыми париками, упаковывала обвисшую грудь в прозрачные корсеты, воссоздавая ту Венеру, которую хотела видеть в ней публика… должна была предстать голой перед врачами. Легенда, открытая для безжалостных взглядов незнакомцев. С этого дня в мире появится группа людей, видевших настоящую Дитрих, семидесятитрехлетнюю женщину, тело которой выдавало ее возраст, даже если лицо лгало. Серьезная операция не внушала ей такого страха, как разоблачение.

Каким-то образом мне удалось затащить ее в душ. Зная, что ей дадут успокоительное, прежде чем везти в операционную, я волновалась, что медсестры не последуют моему совету – сделать это как можно раньше. Я понимала, что моя мать в любой момент может передумать и сбежать из больницы. В половине шестого, когда я вытирала ее, она заявила:

– Мы уезжаем! Нога заживет и без всей этой суеты! Придумай что-нибудь, расскажи своему драгоценному Дебейки, что я вернусь после окончания гастролей.

Она направилась в ванную за одеждой, а я шагнула к кровати и нажала кнопку вызова медсестры. Мне требовалась помощь. Насильно лишенная алкоголя и наркотиков, мать страдала от острого абстинентного синдрома. Нужно было срочно дать ей успокоительное, пока она не слишком возбудилась или даже не стала агрессивной. Я незаметно нажала кнопку, потом осторожно подошла к ней. Она стояла неподвижно – голая, дрожащая, судорожно обхватившая руками талию.

– Спокойно, Мэсс. Спокойно… давай я тебе помогу. Мы уедем. Я принесу тебе трусики и бюстгальтер, но перед тем как одеваться – помнишь? Мы должны перевязать рану. Приляг на секунду, чтобы я наложила повязку.

Через десять минут, когда мою мать везли к лифту, на губах у нее играла слабая улыбка. Она ласково посмотрела на меня и удовлетворенно вздохнула. Организм, жаждавший виски, с радостью воспринял большую дозу валиума! Я молилась, чтобы Дитрих не запомнила, как ей было хорошо, и не подсела на наркотики, которые вскоре попадут в ее вены. Я сжала ее руку, и двери лифта закрылись. После стольких лет тревоги и боли искусный врач наконец примется за спасение знаменитых ног Дитрих. В то утро доктор Дебейки успешно выполнил шунтирование правой бедренной и левой подвздошной артерии, а также двустороннюю поясничную симпатэктомию.



В палате интенсивной терапии всегда холодно. Работает аппарат искусственного дыхания. Моя мать лежит молча – абсолютно беспомощная, впервые за все время, что я ее знаю, – и неожиданно меня охватывает странное чувство, ощущение безопасности и неуязвимости. До этого момента я не осознавала, что все еще очень боюсь ее. Это длилось всего секунду… Потом я повернулась и ушла, оставив Дитрих на попечение аппаратов, которые ее воскресят.

Рано утром 30 января меня разбудил звонок телефона. Из трубки доносился взволнованный голос старшей медсестры отделения интенсивной терапии:

– Миссис Рива, я знаю, что сейчас три утра, и мне очень неловко вас будить, но это касается вашей матери. Нет, нет. Беспокоиться не о чем. Просто мы не можем с ней справиться. Теперь она дышит самостоятельно и все время требует вас. Она говорит, что хочет вас видеть – немедленно! Мы пытались ее уговорить, но она очень возбуждена. Пришлось поместить ее в отдельный бокс.

– Хорошо, скоро буду.

Я вошла в затемненную палату. Ряды кроватей, жужжание и писк мониторов, следящих за работой сердец, монотонное шипение аппаратов искусственного дыхания, быстрые шаги ног в резиновой обуви – машины и ангелы-хранители стоят на страже, отгоняя смерть.

Вот и отдельный бокс матери. Она кричала:

– Вы называете себя медсестрой? Я сказала привести мою дочь. Она расскажет Дебейки, что вы со мной делаете…

Она была в полном сознании.

Если бы ее тело не было подключено к волшебным аппаратам современной медицины, никто бы не поверил, что этой женщине меньше суток назад сделали шунтирование под общим наркозом.

– Ах! Наконец-то ты здесь! Я сказала им: «Позовите мою дочь». Они ответили, что ты спишь, а я им сказала: «Моя дочь спит? Она не заснет, пока ее мать здесь! Позовите ее!» Мне пришлось с ними ругаться – ты можешь в это поверить? Я лежу здесь, я пациент, а они спорят со мной? Это ужасное место… они даже осмелились сказать мне, чтобы я говорила тише, потому что здесь есть другие пациенты и они при смерти. У великого Дебейки умирают пациенты? С каких это пор?

Сестры из реанимации всегда радуются, освобождая пациента от дыхательной трубки. С этого момента его жизнь уже не зависит от аппарата, и они ждут его с тревогой, нетерпением и надеждой. Но с моей матерью они, наверное, пожалели об этом и чувствовали вину из-за желания вернуть трубку на место.

Она поманила меня к себе и прошептала:

– Они даже не сделали мне укол снотворного. Скажи Дебейки, и еще скажи, что какому-то молодому студенту позволено заходить сюда и каждые две минуты брать у меня кровь. Я называю его «Дракула». Он не знает, что делает. Посмотри на эти синяки у меня на руках… – Внезапно она замерла и посмотрела на звукоизолирующую плитку потолка. – Смотри… смотри, – свистящим шепотом произнесла она. – Вот они где! Видишь? Тут камеры! Тут камеры! Видишь, как блестят объективы? Там маленькие человечки – с камерами… Скажи Дебейки!

Галлюцинации – обычное явление в послеоперационный период, но пациенты, как правило, не помнят бессвязные мысли, посещавшие их мозг, который восстанавливался после наркоза. Однако моя мать все последующие годы часто вспоминала мой визит в реанимацию и в точности повторяла сказанные мне слова. Это казалось сверхъестественным и придавало особый смысл моим воспоминаниям о той сцене.

Через три дня после операции моя мать вернулась в палату. Ее обычно ледяные ноги стали теплыми, бело-голубой оттенок сменился розовым. Первый раз за пятнадцать лет на ногах прощупывался отчетливый пульс. Мы радовались – все, за исключением Дитрих. Конечно, она была довольна результатом, просто злилась из-за того, что никто не дает ей выпить. Если бы не наркоз и не многочисленные препараты, которые приходилось вводить внутривенно, в этот раз она могла бы полностью избавиться от зависимости. Но на последних стадиях абстинентного синдрома она оставалась раздражительной и непредсказуемой. Для того чтобы облегчить этот период, ей прописали торазин – и небесная благодать опустилась на наш этаж, на здание больницы и на весь штат Техас. Кто-то даже слышал, как она говорила «спасибо» и «пожалуйста». Мы вместе смотрели телевизор и смеялись. Моя мать превратилась в человека, рядом с которым приятно находиться. До того дня, как она получила новую фармацевтическую энциклопедию, посмотрела статью «торазин» и обнаружила, что этот препарат применяют для того, чтобы успокоить пациентов психиатрических лечебниц. С торазином было покончено. Она отказалась принимать лекарство и превратилась в прежнюю Дитрих.

Мне было пора возвращаться к семье. Я обняла доктора Дебейки, поблагодарила за доброту, бесконечное терпение и непревзойденное мастерство. Потом поцеловала мать и – втайне – героических медсестер, пожелала им удачи и крепких нервов, после чего оставила мать в их умелых руках. Мы будем постоянно поддерживать связь по телефону. Я не сомневалась, что теперь, когда кровообращение в ноге восстановилось, следующая операция, пересадка кожи, тоже пройдет успешно. Матери нужно лишь выполнять рекомендации врача, набираться сил, придерживаться достигнутой с таким трудом трезвости – и все будет хорошо.

7 февраля была сделана пересадка кожи, взятой с бедра; кожа прижилась с первой попытки. Дитрих снова победила – она сохранит ногу.

Через шесть недель после операции моя мать вошла в свою нью-йоркскую квартиру, открыла бутылку виски и, ни секунды ни раздумывая, двинулась по знакомой дорожке, которая в конечном итоге привела ее к краху. К первому апреля, пережив падение с серьезной травмой, три общих наркоза подряд, операцию на сосудах и пересадку кожи, Марлен Дитрих, семидесяти трех лет, возобновила гастрольное турне.



Гастроли М. ДИТРИХ, 1974



Новый Орлеан – 15, 16, 17, 18 апреля – Отель Fairmont

Вашингтон – 22, 23, 24, 25 апреля – Оперный театр Центра Кеннеди

Гонолулу – 29, 30 апреля, 1 мая – Отель Waikiki Sheraton

Феникс, Аризона – 16, 17, 18 мая – Симфонический зал Феникса

Толедо, Огайо – 21, 22, 23, 24 мая – Масонский храм

Сент-Пол, Миннесота – 25, 26 мая – Концертный зал О’Шонесси

Чикаго, Иллинойс – 28, 29, 30 мая – Чикагский концертный зал

Сакраменто, Калифорния – 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9 июня – Музыкальная арена

Мехико – 11–23 июня – Фиеста-палас

Данбери, Коннектикут – 10–24 июля



Она звонила мне ежедневно. Ноги, еще не привыкшие к неожиданному приливу крови, распухли и болезненно пульсировали. Она рисовала свои «ноги-бочонки» и отправляла рисунки Дебейки. Она боялась, что швы разойдутся, и дакроновые «трубки», вставленные в ее артерии, оторвутся. Поэтому в маленьком мешочке, затянутом шнурком, хранился запасной шунт, точная копия того, что поставил Дебейки – на всякий случай. Она всегда с подозрением относилась к ремонту; Дитрих ненавидела, когда чинили ее платья и костюмы – и, естественно, не доверяла ремонту, произведенному внутри ее тела! Беспокоила ее еще одна проблема: после удаления катетера, поставленного во время последней операции, у нее иногда случалось недержание мочи. Спартанский дух не изменил ей, и она решил найти способ, исключающий появление луж, когда она бодрствует. Единственным приемлемым вариантом были гигиенические прокладки, которые можно спрятать под сценическими костюмами. У них имелось еще одно преимущество: если кто-то их найдет, например горничная в отеле, она не подумает, что у Дитрих недержание мочи, а решит, что у нее не прекратились менструации. Моя мать ужасно страдала от этой новой напасти; явный признак старости также не соответствовал ее критериям элегантности и красоты. Тот факт, что чем больше она пила, тем чаще случались «протечки», она отказывалась признавать. Проще было винить Дебейки и носить две прокладки вместо одной.



Проведя двенадцать лет в Европе, семья Рива наконец возвращалась домой. Пол дергал меня за руку:

– Смотри! Мама! Смотри! Твоя статуя Свободы.

Да, это была она, неизменная и истинная. Наше первое лето после возвращения в Америку! Будет просто чудесно! Мы сняли маленький домик на Лонг-Айленде, неподалеку от наших друзей, рассказывали детям, как их старшие братья проводили лето в этом же месте, ловили снепперов, собирали моллюсков, жарили настоящие американские стейки на заднем дворе, наблюдали, как работает истинная демократия – процедуру импичмента президента по национальному телевидению.

9 августа президент-Козерог наконец признал свое поражение и подал в отставку, а другой Козерог прилетел из Парижа в Женеву к профессору Ваттвилю для ежегодного обследования. Дитрих, как обычно, выпила для храбрости. Вернувшись в тот же вечер в Париж, она неловко повернулась, подходя к кровати, и упала. У меня зазвонил телефон. Я узнала голос одного из множества молодых людей, которым моя мать позволяла находиться рядом с собой, – служить Королеве они почитали за честь.

– Мария, ваша мать упала. Что-то серьезное. Вот она…

В опасных ситуациях она быстро трезвела.

– Милая, все это так нелепо. Я просто неудачно повернулась и упала… прямо здесь, в спальне… на мягкий ковер. Но когда попыталась встать, то почему-то не смогла. Теперь ты понимаешь, что это глупо. Пересаженная кожа на месте, дакрон Дебейки на месте – в чем же дело?

– Мэсс, слушай меня внимательно. Позвони доктору Зайдману, он по-прежнему в Париже. Тебе нужно сделать рентгеновский снимок. Позвони ему прямо сейчас – я буду ждать. Пусть мне перезвонит.

Тем временем я набрала домашний номер профессора Ваттвиля в Женеве и спросила, как прошло обследование. Он ответил, что очень доволен, поскольку признаков рецидива рака не обнаружено, что она показала ему пересаженный участок кожи и что, по его мнению, это отличная работа.

– Ваша мать – поистине удивительная женщина, и вдобавок очень везучая, но меня чрезвычайно беспокоит ее пристрастие к спиртному. Я долго колебался, говорить ли ей, но сегодня понял, что это необходимо. Ее реакция меня удивила. Она принялась убеждать меня, что ненавидит вкус алкоголя, что никогда не пьет больше бокала шампанского, и то случая к случаю. Но, должен вам признаться, она была сильно пьяна.

Элегантный лифт был слишком мал, и поэтому носилки с Дитрих спустили по черной лестнице ее парижской квартиры. Следуя строгим указаниям – она боялась вездесущих фотографов, – ее доставили в подземный гараж Американского госпиталя в Париже. После рентгена она отказалась остаться в больнице и настояла, чтобы ее отвезли в квартиру. Она сломала бедро.

Из дома Дитрих позвонила мне, чтобы сообщить новости. Теперь она был абсолютно трезвой.

– Милая, я не могу оставаться в Париже. Они тут убивают людей. Лондон исключается – там самая злобная пресса, а в Германии, после того как нацисты истребили всех евреев, не осталось хороших врачей. Может, Швеция? Или снова в Америку? Позвони Дебейки и спроси, – распорядилась она и повесила трубку.

Я позвонила доктору Дебейки и спросила, кто лучший в мире специалист по переломам бедра. «Фрэнк Стинчфилд», – без колебаний ответил он и продиктовал его нью-йоркский номер. Я застала доктора дома и рассказала ему историю болезни матери. Он был очень добр и заверил, что в Париже есть замечательный хирург-ортопед, которого он может порекомендовать. Когда я объяснила ему, что моя мать ни за что не согласится лечиться во Франции, он сказал, что, если мне удастся доставить ее в Нью-Йорк, он договорится с Пресвитерианской университетской больницей, где ей прооперируют бедро. Я поблагодарила и пообещала, что моя мать будет в Нью-Йорке в течение суток.

Первым делом нужно было позвонить матери и убедить ее лететь в Нью-Йорк. Во-вторых, требовался человек, которому можно доверить носилки с Дитрих во время путешествия из Лондона в Париж. В-третьих, нужно было найти подходящие носилки, причем сохранять строгую тайну. В-четвертых – арендовать машину скорой помощи, которая будет ждать в аэропорту имени Кеннеди. В-пятых – организовать домашние дела так, чтобы я могла улететь в Нью-Йорк. У молодого человека, сопровождавшего мою мать, был британский паспорт, и для въезда в Соединенные Штаты ему требовалась виза, а это отняло бы слишком много времени. Время было важно не только по медицинским показаниям, но и из-за прессы. Чем дольше длилось перемещение Дитрих из одной страны в другую, тем вероятнее, что репортеры узнают о последнем несчастье.

Я должна была все подготовить в Нью-Йорке и поэтому позвонила бывшей пассии моей матери, обладательнице американского паспорта, жившей в Лондоне, рассказала, что произошло, и попросила о помощи. Она отказалась. В отчаянии я позвонила подруге, которой могла доверять, и спросила, сможет ли она прилететь из Канады в Париж, забрать Дитрих и доставить ее ко мне в Нью-Йорк. Она без колебаний согласилась, за что я ей буду вечно благодарна.

Когда лайнер с моей матерью на борту приземлился в аэропорту имени Кеннеди, я ждала ее на летном поле, вместе с машиной скорой помощи. После того как самолет покинул последний пассажир, мы вынесли свой драгоценный груз. Пресса двух стран так ничего и не узнала, и это был настоящий подвиг. Год спустя нам повезло меньше, но в этот раз я просто светилась от радости, когда устраивалась рядом с матерью в карете скорой помощи.

– Правда, как в шпионских романах? Все получилось! Ни одного репортера! Служба безопасности больницы проинструктирована, все подготовлено. Стинчфилд – лучший в своей области. Мы с этим тоже справимся. Нью-Йорк не Хьюстон, но я думаю, у нас получится. Я договорилась, что буду спать у тебя в палате, потому что дорога от нашего дома на Лонг-Айленде занимает два часа…

Я болтала без умолку, стараясь отвлечь ее. Поездка в машине скорой помощи способна нагнать страху на кого угодно. А для того, кто так боялся машин, как моя мать, это настоящий кошмар. Для путешествия через Атлантику на носилках она выбрала ярко-розовую тунику; лицо обрамляла шифоновая шаль Chanel того же цвета. Дитрих выглядела беззащитной и невыразимо прекрасной. Прелестную картину портил только страх в ее глазах. Я держала ее за руку и успокаивала, как могла, каждый раз, когда мы попадали в очередную яму на улицах Нью-Йорка. Дитрих была уверена, что каждый толчок еще больше смещает ее сломанное бедро.

На следующий день мою мать привезли в операционную и в очередной раз дали общий наркоз. Со времени предыдущей операции прошло всего пять с половиной месяцев. Когда Дитрих пришла в себя, ее бедро могло похвастаться новеньким искусственным суставом. Она прозвала его «Джорджем». Гораздо интереснее сказать: «Знаешь, Джорджу как-то неуютно у меня внутри», чем «Меня беспокоит протез». Она совсем забыла, что Джордж – одно из кодовых имен Юла. Или не забыла?

Пока мой муж хранил огонь домашнего очага, а дети подтрунивали над его стряпней, я делала все возможное, чтобы мать встала и начала ходить. Она чувствовала себя хрупкой, слабой, и ее пугала мысль о необходимости проверить надежность вставленного в ее тело куска нержавеющей стали. Она отвергала все попытки поставить ее на ноги, выгоняла физиотерапевтов. Даже когда доктор Стинчфилд наконец заставил ее встать с кровати, она тут же снова легла, не успел он выйти за порог. Я сказала, что одиннадцатого сентября она должна открывать лондонские гастроли концертом в отеле Grosvenor House, и спросила, хочет ли она, чтобы я аннулировала контракт. Она лежала и молча смотрела на меня. Я поняла, что теперь она встанет, и пошла звонить в физиотерапевтическое отделение.

Моей матери снова пришлось пройти все стадии отвыкания от алкоголя, и она ненавидела весь мир, обвиняя его в жестокости; особенно досталось персоналу Пресвитерианской университетской больницы. Больше всего оскорблений выпало на долю молодого физиотерапевта. Я помню изумление на лице девушки, когда моя мать заявила, что заставлять ее подниматься по ступенькам – пустая трата времени, потому что у Дитрих нет ни причины, ни нужды когда-либо подниматься по лестнице, и она больше никогда в жизни не будет этого делать. Мысль о том, что человек способен исключить ступени из свой жизни, просто не укладывалась в голове девушки. Она спросила, когда мы остались одни:

– Ваша мать не шутит? Что она имеет в виду? Что ей никогда не придется пользоваться лестницей?

– Совершенно верно. Если моя мать решает исключить лестницы из своей жизни, они перестают для нее существовать. Нам с вами приходится преодолевать эти приземленные препятствия – но Дитрих? Она способна изменить мир так, как ей нужно!

Ступеньки, ведущие на сцену в Grosvenor House, были убраны. Через 29 дней после операции на бедре Ричард Бертон представил Марлен Дитрих изысканной публике. Дитрих вышла на сцену, неколебимая как скала, нисколько не хромая, исполнила свой знаменитый поклон и в очередной раз имела невероятный успех.

Она позвонила мне сразу же, как только вошла в гримерную:

– Милая! «Протечка» была не слишком сильной, а вот звук не годился для «Цветов», потому что без тебя некому было его исправить. Но дакрон Дебейки на месте, пересаженная кожа в порядке, ноги не очень сильно отекли после перелета из Нью-Йорка, а «Джордж» не выскочил во время поклона, и ты можешь мной гордиться – я не хромала.

Я и гордилась, но моя гордость была бы еще больше, если бы у матери не заплетался язык.

Через час она позвонила снова:

– Знаешь, кто хотел меня видеть? Этот маленький гном – принцесса Маргарет. Тебе известно, что я не позволяю никому приходить за кулисы и видеть меня в гримерной. И вся эта суета с королевским протоколом. Нельзя заставлять «принцессу» ждать! Подумаешь! Пришлось немедленно ее впустить. Неужели они не могут найти кого-то, кто научит их одеваться? Ты бы ее видела. Ходят слухи, что она пьет – лицо у нее отечное. Помнишь, Ноэл привез меня на ужин к ним домой? Как называется то место, где они жили? Тогда нам устроили «гранд-тур», чтобы показать ее новую ванную. Сплошные завитушки, уродливый мрамор и массивные золотые краны в стиле рококо. Я смеялась над всей этой ерундой в типично британском стиле, когда горячая и холодная вода до сих пор идет из разных кранов. Теперь я приму своего «Фернандо Ламаса» и пойду спать. Позвони Стинчфилду и скажи, что утром я пришлю ему рецензии.

В декабре она выступала в Японии.



В начале 1975 года у нее был недельный контракт на концерты в отеле Royal York в Торонто, и я прилетела туда на один вечер. Она попросила меня проверить и подправить звук. Я отрегулировала микрофоны, переставила колонки, помогла ей одеться и осталась на концерт, чтобы еще раз проверить звук.

Днем моя мать была особенно раздражительной и раздражала других. Используя в качестве предлога боль в бедре, она проглотила шесть таблеток своего нового увлечения, дарвона, запив их изрядной порцией виски. В тот вечер, стоя за кулисами в ожидании сигнала к выходу, она была совсем пьяной. Глаза остекленели, парик съехал набок, грим наложен неровно, помада смазана. Она покачнулась и ухватилась за занавес, чтобы не упасть. Когда прозвучали вступительные аккорды, она неторопливо, с явным безразличием вышла к микрофону и попыталась сфокусировать взгляд на зрителях. Несмотря на яркий свет, резавший глаза, она не могла различить лиц тех, кто сидел за столиками у самой сцены. Я из глубины зала с тревогой наблюдала за ней, боясь, что она в любой момент лишится чувств.

Она сфальшивила, перепутала слова и умолкла. Тело ее застыло неподвижно – и вдруг на моих глазах моя мать превратилась в исполненное жизненной силы и величия совершенство. Она сияла! Дразнила! Повелевала! Порабощала! Стала «золотой Венерой», какой ее хотела видеть публика. Я была свидетелем этого превращения, но не могла поверить своим глазам. В чем причина? Я вглядывалась в лица за столиками, окружавшими сцену, и нашла его – Юла Бриннера. Именно его лицо оживило мою мать, снова превратило ее в «Дитрих».

В тот вечер Юл несколько раз звонил ей. Он остановился в том же отеле и хотел ее видеть. Сначала она попросила меня отказать ему, затем решила сделать это сама. Она явно наслаждалась, что сумела снова разжечь пылкую страсть Юла – но лишь для того, чтобы ее погасить. Она чувствовала себя владычицей мира.

Следующими пунктами гастрольного турне были Даллас, Майами, Лос-Анджелес, Кливленд, Филадельфия, Колумбус и Бостон. По возможности я прилетала в город, где она находилась, выслушивала страдающих помощников, успокаивала раздраженный персонал отеля и театральных менеджеров, проверяла динамики, микрофоны и потребление виски. Она всегда встречала меня с надеждой – теперь все будут ходить по струнке, делать все, что им говорят, вести себя прилично. Героическая Мария явилась, чтоб убить всех ее драконов.

Дитрих пила все больше, и ее выступления потеряли отточенность и блеск, из «великих» превратились в «хорошие», и посещаемость концертов упала. Публика уже все это видела, причем в лучшем исполнении, и привлечь ее было уже трудно; поэтому настоящие театры сменились сетями роскошных отелей. Для нее это было обиднее всего. Эта публика, сидящая за столиками и пьющая в ожидании развлекательной программы, была недостойна ее. Сколько бы они ни заплатили за возможность увидеть живую легенду, это были не прихожане, пришедшие в величественный храм, а любители развлечений, рассчитывавшие хорошо провести время за свои деньги. Я понимала, как тяжело она переживает «снижение уровня», и старалась приехать к ней, исполняя привычные обязанности горничной и костюмера.

Обычно она жила в том же отеле, где выступала, и могла готовиться к концерту у себя в номере. Сначала грим – боже, как это было здорово! Совсем пьяная, она все портила, но, когда была хотя бы наполовину трезвой, мне оставалось лишь восхищаться ее мастерством и невероятной скоростью. Потом парик. В этом волосы сбоку плохо лежат, возьми другой. Наконец выбор падает на № 12А, подписанный «Л.-А, Чандлер-павильон, премьера». Теперь крайне важный поднос для столика, который всегда ставится за кулисами у самого занавеса, – набор первой помощи. Фонарик, ручное зеркальце, гребень, щетка для волос, губная помада, бумажные платочки, компакт-пудра, леденцы от кашля, бокал шампанского, стакан виски, четыре капсулы дарвона – отдельно, чтобы их было легко взять, – три таблетки декседрина и одна кортизона. Все необходимое, чтобы выдержать еще одну вечернюю смену.

Комбинация с биркой «№ 3, обтягивающая, Дания», затем золотое платье. Тяжелый, обшитый бисером жакет я отвезла вниз на служебном лифте в «Бальный зал», или «Зал Ампир», или нечто подобное, чем в этом отеле хотели произвести впечатление на клиентов, и вернулась за ней. Она стоит в полупрозрачном платье, спрятанном под шелковым кимоно, и размеренно дышит – прямая и стройная в своих невесомых сверкающих доспехах. В такие моменты меня охватывала жалость – она была похожа на гладиатора перед выходом на арену, такая же одинокая. Тесное платье, большое расстояние, которое нужно преодолеть, нетвердая походка из-за алкоголя, травмированное бедро – все это заставило ее примириться с инвалидным креслом, естественно, когда никто из посторонних не видел. Я подкатывала кресло, и Дитрих осторожно опускалась в него. Платье – главным всегда было платье. Она запахивала кимоно, чтобы скрыть низкий вырез, брала поднос, надежно устраивала его у себя на коленях и, убедившись, что коридор пуст, мы начинали наше путешествие. Обычно служебные лифты возле кухни были свободными; там мы и выходили.

Shrimps Casino оправдывало свое название, хотя запах креветок на кухне смешивался с ароматом жареных бараньих ребрышек. Повара улыбались своей ежевечерней посетительнице; каждый из них получил подписанную лично ему фотографию и был верным поклонником Дитрих. Вечно спешащие официанты и их вездесущие помощники взмахом руки приветствовали звезду и уступали дорогу ее колеснице. Ее не беспокоило, что они видят ее такой, – она знала, что никто не проболтается; кроме того, ей всегда было уютно на кухне. Я толкала инвалидное кресло среди всей этой суеты и ароматов и гадала, вспоминает ли она все те кухни, через которые мы пробегали… смеющиеся… молодые… столько лет назад.



Завершив последнее турне, мать вернулась в свою парижскую квартиру. Пол закончил среднюю школу и влюбился – в «шевроле»; Дэвиду не терпелось поехать в наш летний домик, к любимой бухточке, где он рыбачил. Я отправила надежных людей в Париж, которые умели разбавлять виски для моей матери и следили, чтобы она не переборщила с лекарствами. Теперь в фаворитах у нее числился дарвон; она купила сотни красно-серых капсул и ела их, как карамель, запивая виски. В сочетании с разного рода снотворными это был смертельно опасный коктейль. Все члены моей парижской команды получили подробные инструкции и номера моих телефонов, чтобы звонить при чрезвычайных обстоятельствах. Я отправилась на Лонг-Айленд, надеясь, что лето 1975-го проведу с семьей.

10 августа у моего отца случился обширный инсульт; врачи скорой помощи откачали его и отвезли в больницу Святого Креста в долине Сан-Фернандо, недалеко от дома. Надежд на благоприятный исход не было. Я позвонила матери, как можно аккуратнее сообщила новость и сказала, что еду в Калифорнию. Она заплакала – и сказала, что останется в Париже и будет ждать звонка от меня.

Мой сын Майкл встретил меня в аэропорту и отвез в Долину. Отец был еще жив. Правую сторону парализовало, речь отнялась, но он был жив. Я позвонила матери, обнадежила ее, как могла, смягчив критическое состояние отца; мне хотелось поберечь ее. Она задала всего один вопрос: репортеры уже приехали в больницу? Отрицательный ответ восприняла с недоверием и заявила, что я должна следить за ними, ограждать Папи от любой публичности и звонить ей каждые полчаса. Сама она останется в Париже и не отойдет от телефона, пока не узнает, что опасность миновала.

Я с облечением вздохнула, поскольку не представляла, как убедить ее не лететь к постели умирающего мужа. Давным-давно, в один из тех редких периодов, когда мы с отцом дружески беседовали, он мне сказал:

– Кот, когда я умру, проследи за тем, чтобы твоя мать не стояла над моей свежей могилой.

Это было самое меньшее, что я была готова для него сделать.

Майкл снабдил меня монетками для таксофона, напомнил о девятичасовой разнице во времени между Калифорнией и Парижем и поехал на работу.

Люди, ждущие у дверей отделения реанимации, объединены тревогой за близких и поэтому чувствуют особую близость. Возможно, они больше никогда не увидятся, они не знают имен друг друга, но общее печальное бдение соединяет их.

Мы шептали друг другу слова утешения, страстно желая поверить им, вместе молились, делились кофе и бумажными носовыми платками. Началось долгое ожидание: кто победит, жизнь или смерть.

Каждый час мне позволяли пять минут сидеть у кровати отца, наблюдая за его борьбой. Я сжимала его здоровую руку и повторяла слова, которые он не мог слышать.

– Папиляйн, я здесь. Это Кот. Я с тобой. Все будет хорошо… Все будет хорошо, я обещаю.

Мне казалось, это его успокаивало. После каждого посещения я звонила в Париж. Чем больше проходило времени, тем менее эмоциональной становилась мать; она примирилась с критическим состоянием отца и принялась раздавать указания. Больше всего ее беспокоили его дневники. Ее пугала мысль, что они могут попасть в чужие руки, что их прочтут и все ее тайны раскроются. Она приказала мне покинуть больницу, отправиться домой к отцу, забрать дневники и спрятать в надежном месте. Я считала неприемлемым обращаться с живым человеком так, словно он уже умер, но пообещала ей, что немедленно заберу драгоценные дневники. Конечно, я этого не сделала. У меня было достаточно других, более важных забот, чем репутация моей матери, боявшейся, как бы не обнаружилось, что она была далеко не идеальной женой.

Медсестры боялись, что находящихся без сознания пациентов могут обворовать, и мне отдали на хранение личные вещи отца: кошелек, золотые часы Patek Philippe, вставную челюсть. Я заметила, что среди вещей нет большого золотого перстня. Отец его никогда не снимал. Я помню, как сверкал квадратный изумруд, когда отец в гневе стискивал руки. Наверное, он хотел бы, чтобы его похоронили с этим перстнем. Теперь кольцо пропало, и я не смогу выполнить его желание, подумала я, – как будто это что-то меняло и как будто он об этом сможет узнать. Когда ждешь чьей-то смерти, в голову лезут всякие глупые мысли.

Я снова позвонила матери, но ничего нового сообщить не могла – в отличие от нее. Мне необходимо избавиться от отцовских собак, отдать их на живодерню. С истинно немецкой скрупулезностью она освобождала дом отца. Мне кажется, она, находясь далеко и не имея возможности управлять событиями, должна была как-то обозначить свою причастность. Я снова пообещала, что немедленно выполню ее указания, хотя не собиралась уничтожать все, что так любил мой отец.

Врачи приняли и одобрили мою просьбу, чтобы отцу дали умереть спокойно, не прилагая «героических» усилий для его воскрешения. Его причастили. Мы ждали. Прошел час, потом другой. Отец продолжал бороться, отказывался умирать.

Больница Святого Креста – замечательная, с квалифицированным и преданным персоналом, настоящими ангелами, но для семидесятивосьмилетнего старика с инсультом, всеми силами цеплявшегося за жизнь, требовалось учреждение, оснащенное по последнему слову техники. Мы с врачами обсудили, что желательно перевести отца в Вествуд, в Медицинский центр Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Раз он так упорно борется за жизнь, то заслуживает своего шанса. Я занялась непростой подготовкой к транспортировке умирающего пациента из одной больницы в другую. Через семь дней после обширного инсульта мой отец, подключенный к системе жизнеобеспечения, оказался в частной машине скорой помощи. Никто не верил, что он выдержит длительное путешествие. Я поехала вместе с ним. Если ему суждено умереть в пути, Тами хотела бы, чтобы я была рядом.

Когда наша машина резко затормозила у входа в Медицинский центр, мой отец был все еще жив. Опытные руки подхватили носилки и внесли в здание. Пока я заполняла необходимые бумаги, отца подключили к капельнице и к всевозможным мониторам в отделении кардиореанимации на четвертом этаже одной из самых больших больниц в мире.

22 августа, через двенадцать дней после инсульта, мой отец очнулся и понял, что с Руди Зибером случилось что-то ужасное. Теперь для него начнутся настоящие мучения – хотя, возможно, он этого хотел, раз с таким упорством отказывался умирать.

Я позвонила матери, чтобы сообщить невероятную новость. Она отказывалась верить. Дитрих никогда не понимала истинной причины серьезных болезней отца. Она считала, что у него «просто» очередной сердечный приступ, и не могла понять, почему он парализован, лишился речи и разума. 26 августа у нее начинались репетиции в Мельбурне, и я предложила ей по пути в Австралию остановиться в Лос-Анджелесе, самой навестить мужа, поговорить с врачами. Мне казалось, что ей пора исполнить кое-какие обязанности жены – помимо оплаты лечения.



Я сидела на ступеньках больницы и ждала лимузин, который должен был привезти мою мать. В этот прохладный, ясный вечер небо было усыпано звездами, а воздух наполнен ароматом апельсинов. На подъездную дорожку свернула машина. Дитрих, невообразимо прекрасная в образе убитой горем жены, проскользнула в отдельную палату ее мужа – и четвертый этаж Медицинского центра Калифорнийского университета изменился до неузнаваемости. Она утверждала, что отец ее узнал, хотя этого просто не могло быть. Врачи были терпеливыми, рисовали ей картинки, показывая, где именно находятся тромбы в мозге и где они сделали свою разрушительную работу. Пытались объяснить, почему в случае с ее мужем требование «немедленной» операции невыполнимо.

Поджав губы, она ждала, пока уйдут врачи, а потом устремляла на меня один из своих знаменитых взглядов:

– И это «великие» врачи, которых ты так любишь? Они идиоты! Они говорят, что не могут оперировать Папи, потому что не знают как. Я разговаривала со всеми лучшими врачами Европы. Все пытались убедить меня, что американцы – лучшие нейрохирурги в мире! Но никто ничего не знает. Нужно было еще много лет назад отвезти Папи к Нихансу за живыми клетками.

Она сняла номер на одну ночь в отеле Beverly Wilshire и пришла в ярость, когда я настояла, что вернусь в свою комнату неподалеку от больницы. На следующий день она занялась организацией будущего для своего больного мужа. Первым делом она выяснила, что я не избавилась от собак, как было приказано, и рассердилась, когда я возразила, что их нужно отдать не на живодерню, а в приют, но в конце концов решила помиловать животных. Ее прекрасные глаза блестели от слез, когда она рассказывала врачам, что после завершения турне по Австралии собирается вернуться в Калифорнию, арендовать маленький домик в Беверли-Хиллз и провести остаток жизни, выкатывая инвалидное кресло мужа на солнце. Ее слова были искренними – она действительно так думала.

Врачи из числа мужчин таяли, очарованные преданностью этой прекрасной женщины. На протяжении долгих лет многим приходилось слышать, как моя мать произносит эти слова, делясь планами устройства жизни своего беспомощного мужа. Ни тогда, ни позже врачи не осмеливались ставить под сомнения этот идиллический сценарий. Никто не сказал ей: «Посвятить жизнь уходу за мужем-инвалидом – это похвально… просто замечательно… но не лучше ли сделать все для его выздоровления?» Помочь ему снова встать на ноги? Помочь ему снова обрести гордость, а не выкатывать его инвалидное кресло на солнце? Она улетела в Австралию, я осталась.

В тот день, когда отец достаточно окреп и его перевели в неврологическое отделение, я пришла попрощаться. Надеясь, что отец все же понимает меня, я пыталась сказать, как горжусь им, как восхищаюсь его жаждой жизни, его борьбой, потом сжала его здоровую руку, погладила по здоровой щеке, жалея, что больше ничем не могу помочь.



Вернувшись в Нью-Йорк, я следила, как обстоят дела у отца, и дважды в день звонила матери в Австралию, чтобы сообщить последние новости. Она была абсолютно уверена, что домой отец уже не вернется, и не оставляла свою навязчивую идею насчет собак. Она заплатит за их убийство и «даже за похороны» – почему я упорно отказываюсь исполнить ее указание? Что касается принадлежащего отцу дома, из него следует вывезти все отцовские вещи, а потом продать.

К счастью, моя мать была так занята гастролями, что я могла тянуть время. Для выздоровления отца – каким бы непрактичным это ни оказалось – было очень важно сохранить до его возвращения дом, вещи, животных и все, что ему было дорого. Это был центр притяжения, необходимый ему, чтобы выжить, – другого не было.

До Нью-Йорка стали доходить слухи о неприятностях в Австралии. Турне оказалось неудачным. Мне позвонил один из раздраженных продюсеров – мисс Дитрих постоянно жалуется на звук, свет, оркестр, публику, менеджмент. Она грубит, она пьет – на сцене и за ее пределами. Ее концерты не окупаются, и менеджмент рассматривает возможность прервать гастроли. Меня попросили подготовить мать к неизбежному исходу. Вместе с ее верным агентом мы договорились о компромиссе. Мы сделаем все возможное, чтобы убедить мисс Дитрих прервать турне, и попытаемся сгладить самые острые противоречия, если они согласятся полностью выплатить ей гонорар. К счастью, теперь все хотели избавиться от нее и сократить убытки.

Мне предстояло как можно аккуратнее и быстрее избавить Австралию от Дитрих.

– Мэсс? Послушай. Говорят, билеты не очень хорошо продаются. Да! Я согласна с тобой. Это их вина – они пожалели денег на рекламу. Да, афиши были слишком маленькими, но… они согласны выплатить весь гонорар, даже если ты не будешь выступать. Будь проще. Возьми деньги и уезжай оттуда к чертовой матери! Кому нужна вся эта суета? У тебя достаточно забот с Папи. Просто возьми деньги и возвращайся в Калифорнию, к нему!

– Что? Он же в больнице, а у меня контракт! Я не могу уехать посреди турне! Они обещают тебе, что заплатят, но ты увидишь, стоит мне уехать – и я ничего не получу!

– Я потребую, чтобы тебе вручили банковский чек, прежде чем ты поднимешься на борт самолета. Тут волноваться не о чем.

– Нет! У меня контракт! Я поеду в Канберру, а потом в Сидней! Им от меня не избавиться! Как они посмели! Ты не должна иметь никаких дел с этими гангстерами! – Она бросила трубку.

24 сентября 1976 года Дитрих, заправившись дарвоном, дексамином и виски, дала первый концерт в Сиднее. Майк Гибсон из Daily Telegraph честно оценил ее выступление в тот вечер. К сожалению, она заслужила такую рецензию.



…Маленькая старая дама, пытающаяся играть роль бывшей королевы экрана по имени Марлен Дитрих, ковыляет по сцене Театра Ее Величества. Это настоящее мужество – я не шучу. Вне всякого сомнения, ее шоу – самый мужественный, печальный и горький концерт из всех, которые я когда-либо видел…

…С помощью самого лучшего света, косметики и современных моделей нижнего белья она больше часа пытается воссоздать магию женщины, вызывавшей дрожь у солдат на войне больше тридцати лет назад.

Поклонники ее обожают.

Подобно заводной кукле, манерное воплощение немецкой легенды, она дерзко прокладывает свой путь через такие песни, как «Мои голубые небеса» и «Ты – сливки в моем кофе»…

Она неуверенно покачивается, когда уходит за кулисы, чтобы снять манто…

После окончания концерта раздаются оглушительные аплодисменты ее поклонников. На сцену летят неизменные розы, предусмотрительно разложенные перед рампой.

Теперь вы понимаете, почему эта маленькая старая дама все еще поет. Дело вовсе не в деньгах. Ради них она бы не стала тратить столько сил…

Держась за красный занавес, чтобы не упасть, она отвешивает поклон за поклоном. Мы покидаем зал, а она все кланяется, машет рукой, никак не может насытиться этой волнующей атмосферой.

Когда мы возвращаемся домой, няня смотрит вечерний фильм по 9-му каналу.

Фильм называется «Шанхайский экспресс»; он снят в 1932 году, и главную роль в нем исполняет Марлен Дитрих.

– Она была великолепна, – говорит няня.

– Да, была, – соглашаюсь я.



Через пять дней после разгромной рецензии моя мать приехала в театр, где вечером был назначен концерт. Моя подруга – наш ангел-хранитель, прилетавшая из Канады в прошлом году, – была в то время в Сиднее и предложила заменить меня в качестве «сторожевого пса» и костюмера. Дитрих была настолько пьяна, что они вместе с подружкой одного из музыкантов тщетно пытались протрезвить ее, поили в гримерной черным кофе. Наконец они ухитрились натянуть на нее трико и платье. Когда из динамика донеслись звуки вступления первой песни, они вышли из гримерной, поддерживая свою драгоценную ношу с двух сторон. За кулисами ее поставили рядом с занавесом. Она покачнулась и упала.

Дирижер увидел, что Дитрих не вышла, и дал знак оркестру повторить вступление – а в это время саму Дитрих несли из-за кулис назад, в гримерную. Шок от падения заставил ее протрезветь, и она поняла, что с ее левой ногой что-то случилось. На нее нельзя было опереться.

Концерт следовало отменить, а травмированную Дитрих как можно быстрее эвакуировать из театра. Однако она категорически возражала против того, чтобы поклонники, ждавшие у служебного входа, увидели ее в концертном платье с близкого расстояния, и требовала, чтобы ее сначала переодели. Чтобы снять платье, не порвав его, нужно было принять вертикальное положение, и моя мать обняла за шею смущенного продюсера и висела на нем, пока две женщины стягивали платье и переодевали ее в костюм Chanel.

Вернувшись в отель, она запретила звонить мне, не зная, что меня уже проинформировали о новом инциденте и я уже связалась с доктором Стинчфилдом, который обзванивал врачей в Сиднее. Ей опять повезло – на той неделе в Сиднее проходила международная конференция хирургов-ортопедов. Через два часа два медицинских светила в элегантных смокингах вошли в ее номер. Она была убеждена, что сломался искусственный сустав доктора Стинчфилда, но врачи сразу поняли, что у нее перелом бедренной кости. Ей этого не сказали, предпочитая подождать, пока диагноз подтвердится рентгеновским снимком. Ложиться в больницу она отказалась.

Всю ночь моя мать пролежала в кровати, боясь вздохнуть. Рано утром она наконец позволила тайно вынести себя из отеля и отвезти в больницу св. Винсента. Рентген подтвердил подозрения врачей. Перелом бедренной кости левой ноги.

Для алкоголиков любая операция – это повышенный риск, а в ортопедии особенно. Чтобы защитить такого пациента от воспаления кости, тремора во время вытяжения и других осложнений, связанных с их состоянием, хирург должен знать всю правду об алкоголизме. Я попросила доктора Стинчфилда проконсультировать австралийских врачей. Но моя мать категорически отказывалась оставаться в Австралии. Куда же ее везти?

В конечном итоге было решено наложить гипсовую повязку и перевезти Дитрих в ближайший медицинский центр в Калифорнии, поручив заботам главы ортопедического отделения Медицинского центра Калифорнийского университета, которого рекомендовал доктор Стинчфилд. Подготовив путешествие на носилках из Австралии, я полетела в Лос-Анджелес, арендовала машину скорой помощи для встречи матери, выбрала палату в корпусе Уилсона для VIP-пациентов. И вдруг поняла, что отец с матерью скоро будут спать под одной крышей! Мне стало грустно от мысли об обстоятельствах, которые наконец соединили этих двух искалеченных людей.

Я встретила самолет, на котором прилетела мать, прямо на летном поле, помогла перенесли носилки в скорую помощь. На этот раз репортеры выследили нас и сумели сделать единственную фотографию Дитрих на носилках. Я снова ехала вместе с ней в машине, держала за руку, пыталась развеять ее страхи. Она была в ярости. Я просила у нее прощения, зная, что она винит меня в провале нашей надежной системы безопасности. Устроившись в своем новом жилище, напротив палаты, в которой через несколько лет умрет Джон Уэйн, она отослала меня с разнообразными поручениями, чтобы достать свои маленькие бутылочки и спрятать в прикроватной тумбочке позади стопки бумажных платочков.

Снова рентген, консилиумы, обсуждения. В перерывах я посещала отца. Он гордился своим последним достижением: когда физиотерапевт вкладывал мягкий резиновый мячик в безжизненную правую руку, отец не только чувствовал прикосновение, но и мог обхватить его тремя пальцами! Недалек тот день, когда у него получится сжать маленький желтый мячик и убедиться, что он действительно жив!

Знаменитый хирург, красивый, как «кинозвезда», вместе с двумя талантливыми помощниками стоял у стены напротив кровати моей матери. Он терпеливо пытался объяснить суть относительно новой, но в то же время необыкновенно успешной методики – сломанную кость склеивают, а не ставят на вытяжку, ожидая, пока время и природа сделают свое дело, заживляя перелом. На мою мать это не произвело впечатления. Она отослала врачей, словно коридорных в отеле, и заказала ужин для нас обоих.

– Ты видела, какой молодой этот врач? А те двое, что его сопровождали? Мальчишки! Такие дети не могут разбираться в том, что делают… они слишком молоды! Здесь слишком элегантно, и толку с этого не будет. Только в Голливуде можно найти больницу, которая похожа на декорации фильма! Отвези все мои снимки в Нью-Йорк и покажи доктору Стинчфилду. Объясни ему, что они собираются со мной делать, и спроси, что он об этом думает.

Я поцеловала отца на прощание, похвалила его и сказала, чтобы он не сдавался, – и мне показалось, что в его здоровом глазу промелькнула радость. Перед отъездом я спросила у матери, не хочет ли она его навестить, и, услышав твердый отказ, нисколько не удивилась.

Доктор Стинчфилд опасался, что еще одна операция чревата опасной инфекцией, и поскольку моя мать не желала оставаться в Медицинском центре Калифорнийского университета, не доверяя тамошним врачам, а он всегда к ее услугам, то наилучший выход – перевезти ее в Нью-Йорк, поселить в ее прежней палате в Пресвитерианской университетской больнице и, поскольку кровообращение восстановлено, поставить ногу на вытяжку.

7 октября я встретила самолет с матерью в аэропорту имени Кеннеди, снова помогла перенести носилки в машину скорой помощи. Гипсовый корсет не снимали с 13 сентября, и моя мать была измученной, испуганной и, естественно, до крайности раздраженной. Вероятно, было бы еще хуже, если бы не чрезвычайно привлекательная блондинка, бывшая армейская медсестра, – мать держала ее за руку и ласково поглаживала, пока за нами не закрылась дверца машины. Я взяла ее за другую руку – казалось, за то время, что прошло после нашей прошлой поездки этой дорогой, ямы на ней стали еще глубже. Когда мы вкатили носилки в здание больницы, мне показалось, что весь персонал на этаже вздрогнул.

Прошло несколько часов после того, как Дитрих в последний раз выпила в самолете. Она становилась буйной и неуправляемой. Ударила медсестру, которая пыталась сделать ей укол успокоительного, выхватила шприц из рук другой и бросила его на пол. Наконец нам удалось справиться с ней. Теперь можно было снять гипс и приступить к сложной процедуре выравнивания обломков кости и постановки ноги на вытяжку.

Кости у людей в таком преклонном возрасте обычно срастаются за два или три месяца. Организму моей матери, пропитанному алкоголем, понадобилось четыре месяца – до февраля 1976 года. Я не могла понять, как она пережила все эти недели – торчащие из тела спицы, вытянутая вверх нога под грузом, полная неподвижность. Вероятно, это была настоящая пытка. При всем том она была ужасным пациентом.

Никому не разрешалось входить к ней в палату без разрешения. Она не позволяла убирать у себя чернокожим или пуэрториканкам. Медсестры были в отчаянии, бедные горничные тоже – они боялись, что потеряют работу, если врачи узнают о плачевном состоянии палаты Дитрих. По возможности я сама мыла пол, уговаривала мать быть более терпимой и демократичной, все время извинялась за ее поведение. Я попросила поставить в палату холодильник, куда она складывала заказанную больничную еду, от которой потом отказывалась.

– Еда здесь ужасная! В этой грязной больнице невозможно ничего есть! Я приказала убрать все в холодильник, чтобы ты забрала это домой, на ужин.

Иногда удавалось уговорить ее посмотреть «развлечение для низшего класса» – телевизор. Впервые увидев фильм с Робертом Редфордом, моя мать тут же безумно влюбилась в него. Это помогло. Теперь мы заказывали ей журналы, посвященные кино, – любые, в которых упоминалось о нем. Я нашла наволочку с изображением Редфорда. Дитрих была в восторге – она могла спать с ним и видеть сны.

Моя подруга, которая, словно святой Христофор, сопровождала носилки с моей матерью сначала из Парижа, а потом из Сиднея, храбро сражалась с ее пьянством, оказала первую помощь, когда мать упала, организовала рентген, пригласила врачей, упаковала все вещи из гримерки и номера в отеле, прятала ее от австралийской прессы и сопровождала носилки в Лос-Анджелес, совсем выбилась из сил. Перед возвращением домой она зашла в больницу попрощаться. И вот что услышала, едва переступив порог палаты:

– Знаете, почему я упала? Почему сломала ногу? Я как раз выходила на сцену в Сиднее, и эта подруга Марии – она подставила мне подножку!

Ложь была такой чудовищной, что моя подруга повернулась и вышла, не сказав ни слова; больше они не виделись. Она написала Дитрих подробное письмо, в котором в хронологическом порядке изложила все события, предшествовавшие злополучному падению в Сиднее, но моя мать не только не отказалась от своих слов, но даже ни на йоту не отступила от этой явной лжи, повторяя ее всем подряд. Потом она удивлялась и обижалась отсутствию моей подруги. Ведь она никогда не упрекала «ту женщину» за подножку, которая стала причиной стольких «мучений и расходов», – какое право подруга Марии имеет так обижаться? Моя мать, как обычно, отказывалась признавать правду, даже самую очевидную.

На День благодарения, в Рождество и на Новый год она буквально скрежетала зубами:

– Праздники! У всех праздники! Ты звонишь, а никто не приходит. Звонишь в кабинет врача, а трубку не берут. Весь мир остановился! Что это за одержимость праздниками? В любой стране люди находят предлог, чтобы не работать. Но хотят, чтобы им платили! Видеть не желаю никакого Санта-Клауса! Какое отношение он имеет к тому, кто родился в хлеву? Мы ведь поэтому празднуем Рождество, да? Потому что кто-то родился в хлеву?

Моя мать плохо знала Библию. Лютеранские догмы из детства в ее голове соединялись с агностическими представлениями, которые, в свою очередь, были перемешаны с суевериями. Единственное, в чем она не сомневалась, так это в том, что Бога не существует, – в противном случае Он бы объявился и делал то, что Ему говорят!

Она сердилась на то, что я не сижу все время рядом с ней – украшаю елку, готовлю это ужасное блюдо, которое называют индейкой, провожу время с семьей, – и поэтому сняла «поляроидом» свою ногу с торчащими спицами и отправила фотографии моим детям в качестве рождественских открыток, с надписью: «В это Рождество никаких денег».

Она беспрестанно звонила мне, в любое время дня и ночи. Записи в ее дневнике повторяются: «Не говорила с Марией», «Никто не пришел», «Нечего есть», «Всегда одна» и ее любимое: «Никто не звонил».

Моя мать не записывала, что сама звонила мне по десять раз в день, и посторонний человек, прочитав ее дневник, имел все основания возмутиться бездушной невнимательностью дочери.

Наконец ногу сняли с вытяжки и снова наложили гипс. Кость была еще хрупкой, и гипс оставили даже после того, как я привезла мать домой, в ее нью-йоркскую квартиру. Кровать укрепили, матрас сменили на более жесткий, ванную превратили в пункт неотложной помощи. Арендованное инвалидное кресло, стоявшее в ногах кровати, Дитрих ни разу не использовала. Она предпочитала оставаться в постели.



Отец все еще был частично парализован, и речь у него не восстановилась, но он уже достаточно окреп, чтобы вернуться домой. Когда его выносили из машины, собаки прыгали вокруг и радостно лаяли. Мне рассказали, что он заплакал, когда их увидел – понял, что он дома.



Перед возвращением в Париж моя мать решила полететь в Калифорнию и убедиться, что люди, которым она платит, должным образом ухаживают за отцом.

Наконец я отвезла ее в больницу, где с ноги сняли гипс, а затем мы вернулись домой с новенькими ходунками. Как ни странно, она не отвергла это явное напоминание о ее немощности. Ходунки ей понравились. У нее появилась опора, которая могла перемещаться вместе с ней – можно было пить и сохранять мобильность. Она не боялась, что кто-то увидит, как она толкает перед собой металлическую конструкцию. Она не гуляла, у нее не было нужды садиться в машину и ехать в театр на концерт – основные причины покидать квартиру теперь исчезли. Выпив, она шаркающий походкой бродила по комнатам, толкая впереди себя ходунки. Без опоры она не смогла бы ходить, даже не пыталась бы. Мы понимали, что ее необходимо избавить от этой новой зависимости.

Поскольку Дитрих отказывалась выходить из дому, чтобы заниматься с физиотерапевтом, доктор Стинчфилд договорился, что специалисты будут приходить к ней. Она не желала, чтобы к ней прикасались, ей не нравился их внешний вид, манеры, возраст, и она отказывалась слушать любые объяснения. Вместо того чтобы упорно трудиться над удлинением укороченной ноги, она просто заказала обувь на утолщенной подошве на левую ногу и уволила физиотерапевтов за их очевидную «тупость».

Я каждый раз удивлялась, почему Дитрих, со всей ее стойкостью и приверженностью к армейской дисциплине, упорно отказывалась от регулярных занятий.

Со временем я смогла уговорить ее отказаться от ходунков, но только после того, как она настояла, чтобы одно такое устройство отправили в дом отца, а второе в ее парижскую квартиру. Я позвонила врачу, лечившему отца, чтобы предупредить о предстоящем приезде матери и о том, какой переполох она поднимет. Я нисколько не сомневалась, что она окончательно добьет отца, преуменьшая его достижения, уничтожая с таким трудом обретенную уверенность в себе. Ее слова не оставляли сомнений в том, как она обойдется с его страдающей душой:

– Милая. Ты не поверишь. Сегодня я говорила с двумя сиделками, которые ухаживают за Папи. Знаешь, что они делают? Пытаются научить Папи разговаривать! Пустая трата времени! Зачем ему говорить? Я плачу всем этим людям, чтобы просто ухаживали за ним, и они должны понимать, чего он хочет! Моему мужу достаточно выучить два слова, shit и fuck – все остальное не важно. Зачем ему другие слова, с такой-то жизнью? И вся эта суета… большая радость – он теперь может стоя «сделать пи-пи» в туалете. Зачем? Как только я уеду отсюда, я пришлю ему такое специальное кресло, чтобы он мог писать сидя. В нем он может сидеть все время и писать, не сходя с места. Зачем его мучить? И зачем ему учиться ходить? Я плачу людям, чтобы они его возили! Идиоты!

Моему бедному отцу, который в первый раз за всю свою неудавшуюся жизнь решил принять вызов и спасти себя и который почувствовал гордость, когда снова мог мочиться, как мужчина, а не как беспомощный младенец, грозила опасность быть уничтоженным любящей и заботливой женой. И я боялась, что на этот раз окончательно.

7 апреля, спрятав от репортеров свою мать, передвигавшуюся в инвалидном кресле, я посадила ее в самолет, направлявшийся в Калифорнию. К середине мая она поменяла все, что было возможно, в доме отца, в его лечении и в его жизни, после чего вернулась в свою парижскую квартиру. В конце июня отец умер.

Я полетела в Калифорнию, чтобы его похоронить. Моя мать осталась в Париже – под предлогом угрозы, что журналисты непременно слетятся к могиле единственного мужа Дитрих.



Среди всей этой роскоши – красного и орехового дерева, атласа и меди – Майкл помог мне найти простой сосновый гроб; я знала, что отец предпочел бы именно такой. Моего отца, в белой шелковой рубашке с монограммой, галстуке Hermès и костюме от Knize, которым они с матерью так гордились, похоронили на том же кладбище, что и Тами. Я не возражала, чтобы они лежали неподалеку друг от друга – но рядом? Это мне казалось неправильным. Я положила свой крестик на гроб, чтобы помочь отцу в предстоящем долгом путешествии, и, расплакавшись, упала в объятия сына. Несколько друзей, присутствовавших на похоронах, думали, что я оплакиваю потерю отца. Ничего подобного. Я оплакивала его загубленную жизнь, страдания Тами, все эти потраченные впустую годы.

Мне предлагали разные варианты надписи на могильной плите Рудольфа Зибера. Среди них были и оскорбительные, и обидные для того человека, которым мог бы стать мой отец, и просто банальные. И я поступила так, как он, наверное, пожелал бы. Муж одной из самых известных женщин в мире покоится под тенистым деревом, под простой плитой флорентийского мрамора его любимого зеленого цвета:



РУДИ

1897–1976



Пора было уходить. Я прошла по дорожке к могиле Тами, чтобы попрощаться с ней. Глядя на маленький прямоугольник травы, я удивлялась, как он может скрывать тысячи вещей, из которых состоит человек. Я говорила с Тами, просила у нее прощения, надеясь, что она одобрила все, что я пыталась делать для Папи, – потому что она любила его.



Вскоре на меня посыпались звонки от знакомых:

– Мария, как ты могла? Мне позвонила твоя мать. Она рассказала мне, что ты не пустила ее на похороны Руди. Она плакала. Разве можно так обращаться с матерью? Она сказала, что уже собралась, день и ночь сидела у телефона в ожидании твоего звонка! А ты так и не позвонила.

Я знала, что моя мать не хотела иметь дело с реалиями смерти мужа, а теперь просто боролась с угрызениями совести, изображая безутешную вдову и перекладывая на меня вину за свое отсутствие на похоронах. Хотя в данном случае я приветствовала ее желание спрятаться от действительности. Это дало мне возможность выполнить обещание, данное отцу.



В тот год Дитрих потеряла двух мужей. Вскоре после смерти моего отца умер Жан Габен. Моя мать была подавлена; она оплакивала Габена много лет. Ее угнетал не только сам факт смерти, но и осознание, что тайным мечтам о возвращении Габена не суждено сбыться. С интервалом несколько недель мать потеряла двух мужчин, которых больше всего любила – и которых предала.

Они стали ее «призраками». Она ждала их – прислушивалась, не зазвучат ли их голоса, жаловалась, что они не материализуются, не желают подавать знаки своего присутствия, которое утешило бы ее.

Когда умер Фриц Ланг, она обрадовалась. Узнав о смерти кого-то из знакомых, она звонила мне:

– Ты слышала, умер Лукино Висконти? Помнишь, как он снимал тот фильм, с актером, который ему нравился, с его любовником, игравшим меня – в платье из «Голубого ангела»?.. А теперь, когда умер Говард Хьюз, кому достанутся все эти миллионы? Он гонялся за мной по Лас-Вегасу, пока у него не поехала крыша и он не стал затворником в окружении коробок бумажных носовых платков… А что там за шум в Америке по поводу книги о неграх? Я что-то читала о ней в Newsweek…

– Ты имеешь в виду «Корни»?

Назад: Огни рампы
Дальше: Париж