Книга: Арсений и Андрей Тарковские. Родословная как миф
Назад: V
Дальше: Часть четвертая. Стать самим собой

VI

Жизнь Марии Ивановны и детей идет своим чередом. Может быть, по-своему очень трудным для всех троих, потому что в 1948 году у Андрея открылся туберкулез, потому что Мария Ивановна имеет только две руки, только 24 часа в сутки и непроходящую нужду, потому что они любят своего отца и гордятся им и в то же время страдают от сложности общих отношений.

Юрий Кочеврин (1932), доктор экономических наук, исследователь современных проблем экономики, автор многих монографий, был «пожизненным» (от школы до смерти) другом Андрея Тарковского. Он написал по нашей просьбе прекрасные воспоминания «Из школьных лет», из которых очень многое становится понятным. Воспоминания Юрия Кочеврина мы приводим целиком.

Из школьных лет

Что такое популярность? В наш век масс-медиа популярность – это когда тебя узнают на улице или в метро. Поэтому популярные люди стараются не смешиваться с толпой и передвигаются в своих автомобилях. Но так было не всегда. Андрей Тарковский в конце 1940-х годов был популярной личностью, но его популярность распространялась в узкой прослойке учащихся старших классов мужских и женских школ, расположенных в Замоскворечье, между Серпуховкой, Полянкой и Ордынкой. Однако это не меняло самого факта популярности, а ограниченность ее распространения искупалась глубиной воздействия на умы и души подростков того незапамятного времени («отдаленней, чем Пушкин, и видится точно во сне», писал по другому поводу поэт).

Легко сказать, что причина его известности лежала в особых свойствах его личности. Ведь и выдающийся хулиган, и наделенный исключительными способностями отличник, и, наконец, комсомольский вожак были по-своему популярны в школьной среде того времени. Но Андрей не относился ни к одной из этих категорий. Он не был амбициозной личностью, стремившейся к самоутверждению. Скорее можно говорить, что его популярность проистекала из его естественности.

Естественность и открытость – было то, что выделяло его из общего ряда и мгновенно отпечатывало его образ в душах сверстников в век общей неестественности и самоконтроля, проникавшего из общества взрослых в школьную среду. Все мы – школьники – чувствовали себя свободными и раскованными, но, увы, в рамках условностей, чаще всего неосознаваемых. Казалось бы, что в том, что Андрей фланирует в каком-то немыслимом желтом пальто? Чтобы понять значение этого, необходимо войти в контекст времени, 1949–1950 годов. Мне это время запомнилось преобладанием всех оттенков того цвета, который в народе называли «серо-буро-малиновый». Конечно, природа бушевала и брала свое. Но люди в своей массе были безлики и скромны той скромностью, которая свидетельствовала о стремлении не выделяться. Стремление быть как все в разных культурах может порождаться разными причинами. Но в людях того времени в основе этого стремления лежал страх. Поэтому экстравагантность Андрея вызывала тревогу в душах школьных наставников и отзывалась беспокойством в более высоких сферах, хотя слово «стиляга» еще не было произнесено публично. Это поведение сеяло семена свободы в принципиально несвободном обществе. Интересно, что это понимали не только в высоких сферах. Именно так оценивала такую экстравагантность уличная и дворовая среда как самое дерзкое выражение свободы.

Меньше всего сознавал социальное значение своего поведения сам Андрей. Он просто следовал своим естественным склонностям, но, в отличие от многих, находил им внешние формы выражения. В нем жил художник, который не мог примириться с отсутствием цвета, и единственным способом преодолеть монотонность среды стала его «стильная» одежда.

В воспоминаниях о школьных годах Андрея Тарковского обычно говорят о его живости, артистизме, экстравагантности, его увлечении джазом и атрибутами «чуждой» американской культуры. Это было время борьбы с космополитизмом. Все мы, школьники, хорошо знали, что такое космополиты. Это были проводники культурной агрессии, изнутри подрывавшие фундамент советского общества, ставившие под сомнение самобытность русской (а значит, и советской – заметьте взаимозаменяемость этих двух понятий) культуры. В 1940 – 1950-е годы понятие «космополит» стало играть ту же роль в идеологии страны, какую в 1930-е годы играло понятие «вредитель». Космополит был внутренним союзником внешнего агрессора, мирового империализма, вооруженного атомной бомбой и провозгласившего «холодную войну» против Советского Союза и социалистического лагеря (именно так была интерпретирована в советской пропаганде знаменитая речь Черчилля в Фултоне). Вот почему так опасно было любое увлечение всем американским, в какой бы области это ни проявлялось. Но именно по этой причине увлечение американским (музыкой, модой, танцами, технической культурой) для подростков того времени стало непреодолимо-притягательным. Это была игра на грани фола, в той области, которая вплотную приближалась к политически недозволенному.

Все это приобретает значение на фоне будущей судьбы Андрея. Вне этого все эти свойства если и не исчезают, то становятся не столь значимыми – мало ли было таких замечательных подростков (в середине 1950-х годов появилось слово плесень, заклеймившее тех, кто в конце 1940-х были мальчиками и девочками). Чуваки и чувихи – так они называли друг друга. Так они и вошли в рамку своего времени. От них протянулись нити к будущим фарцовщикам и валютным спекулянтам. К трагическим судебным процессам хрущевских времен с их смертными приговорами. Но также и к политическому свободомыслию, к диссидентству. И ко всей молодежной культуре «шестидесятников», к живописи, кино, литературе, поэзии, театру, музыке. И на фоне этого – к выдающемуся явлению этой культуры – творчеству Андрея Тарковского.

Но не будем торопиться. Пока еще 1949–1950 учебный год, девятый класс мужской 554-й школы, белоснежная московская зима, с уличными сугробами, с жуками-транспортерами, сгребающими своими челюстями снег и переправляющими его в кузова самосвалов. (Как они смогли сохраниться в неприкосновенности еще полувеком позже – уму непостижимо.) В школьной жизни вечера – совместные с девочками из женских школ, первые романы, знаменитый драмкружок с его руководителем Борисом Беловым (к тому времени уже студентом Плехановки, расположенной напротив школы – через Стремянный переулок). А еще школьный радиоузел, созданный руками самих ребят, литературные вечера, их вдохновительница и организатор незабвенная Марина Георгиевна Маркарянц («красотка Маркарянц» на безжалостном школьном жаргоне), так много значившая для всех нас (об этом смотрите в прозе Андрея Вознесенского, одного из любимых ее учеников).

В это время в жизни Андрея разыгрывались драматические события. У него была двойка по математике за полугодие. Был также, как мне помнится, конфликт с учителем биологии Борисом Сергеевичем, химичкой Марьей Ивановной, физиком… Хуже того, классный руководитель Федор Федорович Титов, человек непреклонных коммунистических правил (он говорил классной вольнице своего 9-го «А»: «Вы не знаете, что такое диктатура пролетариата – я вас научу этому»), был за исключение Андрея из школы, и его слово много значило на педсовете. Андрея взяла под защиту учительница истории Фурманова, и его перевели, под ее ответственность, в параллельный 9-й «Б», где она была классным руководителем. Но его положение в школе оставалось подвешенным.

Весной 1950 года (ровно полвека назад – я пишу эти строки в июне 2000-го) по просьбе той же Фурмановой я вместе с Андреем готовился к экзаменам за 9-й класс. С моей стороны эта готовность диктовалась хорошими отношениями с «историчкой»: она интересно, хотя и сумбурно, преподавала историю (а как еще ее можно преподавать?), но главное – любила своих учеников. А еще, буду откровенен, роль наставника тешила мое самолюбие. Что же касается Андрея – у него не было другого выхода, как подчиниться совету Фурмановой, что он и сделал без особого сопротивления. Впрочем, мы с ним хорошо поладили, он успешно перешел в 10-й класс, вполне достойно сдал экзамены, в том числе и вошедший в аттестат экзамен по географии суровому Федору Федоровичу. Для него и его матери это было огромным облегчением, а для меня, что говорить, и сейчас сознание того, что я помог Андрею в этот трудный момент (а он был действительно трудным), служит той «копеечкой», которая, если верить Достоевскому, вдруг да и пропустит в рай.

Во время занятий мы много дурачились, поскольку штудирование программы требовало разрядки. Но не только дурачились. Мы говорили о том, что составляло наш общий интерес и закладывало основы будущих отношений. Все это очень неточно сказано, поскольку отношения складываются не только из общности интересов (почему не наоборот – из их разности?), а из суммы неопределенностей, которая почему-то вырастает в еще более неопределенную величину, которая называется дружбой. Формулу дружбы никто не выводил, да это и невозможно.

В десятом классе наша дружба окрепла, отделившись от ежедневного школьного общения, (нас развели по разным классам). Обычно мы встречались у меня – это было удобнее – и много говорили обо всем, но главное, о литературе. Одним из страстных увлечений Андрея тогда и позже был Достоевский, причем весь, со сложными путями добывания официально запретных текстов. И мне он видится сейчас, в том времени, совершеннейшим персонажем Достоевского: и его «подростком», и князем Мышкиным, и «игроком» одновременно. А позже – Митей Карамазовым. В это время Андрей вел два несовпадающих существования. В одном он был трудным учеником, стилягой, героем-любовником школьных спектаклей, в другом – очень потаенной личностью, несоразмерной конкретному времени и среде. В нем парадоксально сочетались эти две стихии: авангардизм эпохи позднего сталинизма и традиционализм дворянского сословия вековой давности. Он вставал, когда в комнату входила женщина старше его (чем совершенно поражал мою тетку Лидию Ивановну с тщательно спрятанным дворянским происхождением). Он умело пользовался столовыми приборами. Он был страстным покеристом (выбрав эту редкую тогда азартную игру, а не широко распространенный среди учащейся молодежи преферанс). Он официально, как Ленский, предупредил моего приятеля Витю Уварова, что набьет ему морду, если тот продолжит ухаживания за «его» девушкой Галей Романовой. Этот поступок («короткий вызов, иль картель») так поразил Витю церемонностью (нет чтобы сразу дать в морду), что вызвал у него угрызения совести и заставил отказаться от легкомысленных поползновений.

Была еще одна область наших общих увлечений – поэзия, притом не вообще, а новая русская поэзия. Почему так, а не, скажем, Пушкин и поэты «золотого» века? Объясняется это просто – нам страстно хотелось знать ту поэзию, которая была недоступна, под гласным или негласным запретом. Годы спустя любимым поэтом Андрея стал Тютчев, но это было значительно позже. А тогда мы читали Блока, раннего Маяковского, Хлебникова и, конечно, Пастернака. Еще далеко было до Цветаевой, Мандельштама, Ахматовой. В знании поэзии мы с ним соперничали. Я отличался завидной памятью, и то, что мне нравилось, просто знал наизусть. Андрей стихи вообще не запоминал, поэтому он часто просил меня прочитать что-нибудь. Ему нравилось мое чтение. Зато его любовь к поэзии была очень избирательной, и часто его суждения и вкусы не совпадали с некоторой моей всеядностью. Тогда-то для меня и возникла одна загадка, для решения которой потребовалось много лет.

Я знал, что отец Андрея «поэт-переводчик» (существовала такая творческая специальность в советское время – как бы поэт, но не совсем, в чем-то недотянувший до этого высокого звания), также знал, что он живет отдельно от Андрея и его семьи, с другой женщиной. В какой-то момент, кажется вскоре после окончания шкалы, я познакомился с Арсением Александровичем на дне рождения Марины, сестры Андрея. Он был со своей женой Татьяной Алексеевной. Я отметил сдержанность и немногословие Арсения Александровича и общую атмосферу доброжелательства, исходившую от Марии Ивановны, матери Андрея. Но сейчас речь идет о другом (дни рождения Марины на Щипке – это особый сюжет, и мне не хотелось бы упоминать о нем скороговоркой). Мария Ивановна как-то с горечью заметила при мне, что Арсений Александрович очень хороший поэт, но что его стихи не печатают. Уже тогда мне было вполне понятно, что это значит, я хорошо знал многие стихи Пастернака по довоенным изданиям, которого тоже не публиковали – его стихи не укладывались в тайную рамку, которую хорошо знали цензоры (возможно, она обозначалась отсутствием либо наличием каких-то ключевых слов?). Но вот в одну из наших встреч Андрей показал мне большую («амбарную») тетрадь, в которой круглым отчетливым почерком были записаны стихи отца. Помнится, эти записи принадлежали самому Арсению Александровичу и остались в семье после его ухода. Это значит, что там были ранние, довоенные стихи (впрочем, не такие уж ранние – Арсению Александровичу до войны было за тридцать). Меня поразила какая-то трепетность и одновременно скованность в поведении Андрея. Казалось, он одновременно ждет моего отклика и всеми силами старается не показать этого. Многие из стихотворений этого сборника я читал в позднейших изданиях. Но память хранит некоторые, услышанные мной впервые именно из этой «амбарной» книги. Одно из них:

 

Он у реки сидел на камыше,

Накошенном крестьянами на крыши…

 

Признаюсь, мне показался искусственным этот оборот. Но дальше что-то задело, про воду:

 

Чуден был язык воды…

На свет звезды, на беглый блеск слюды,

На предсказание беды похожий…

 

Уже много позднее, перечитывая это стихотворение, я понял, что здесь таится самый исток, самый главный нерв всего творчества Андрея – образ воды, ее неразгаданного, как сама жизнь, языка. Так же, как Андрей был сыном Арсения Тарковского, его творчество было порождено тайнописью его отца.

В десятом классе Андрей много играл в школьном драмкружке, о котором я упоминал выше. Деятельность этого коллектива заслужила признание школьной и отчасти студенческой среды Замоскворечья. Слава о нем расходилась концентрическими кругами по ближайшей городской территории, тем более что он менял импровизированные сценические площадки. Поделюсь воспоминаниями о том впечатлении, какое производила на меня и, наверно, на других игра Андрея. В пьесе Евгения Петрова «Чужой остров» он выступал в роли этакого плейбоя, представителя «буржуазной» золотой молодежи, попадающего, по ходу пьесы, в нелепое положение (он оказывался на сцене полуодетым, притом в смешных трусах, резинках, на которых держались носки, что само по себе веселило юную аудиторию). Его engagee, которую, естественно, играла Галя Романова, тоже выглядела шокированной (интрига состояла в том, что ее сердце принадлежало другому, положительному герою пьесы). Роль Андрея была, конечно, характерной, но особенность его игры состояла в том, что он не «играл» характерности. Он был вне сценического действия, как статист, которого срочно выпустили на замену и он не знает, как себя вести.

Впоследствии оказалось, что эта установка на «не игру» неслучайна. В тех редких случаях, когда Андрей выступал как актер – фильмы «Июльский дождь», «Сергей Лазо», – его игра производила впечатление слишком жесткой естественности, он был как бы слишком самим собой. Уже значительно более позднее воспоминание относится к тому, как он подбирал актера на роль Рублева, первого фильма, сделанного от начала и до конца в соответствии с внутренним замыслом. Он остановился на Анатолии Солоницыне, который в главной роли Андрея Рублева ничего не играл, в отличие от остальных действующих лиц.

Вообще его сопротивление игре во всех ее проявлениях органично перешло из жизненной позиции в искусство, став, может быть, его определяющей чертой. (Вспомним, как в фильме «Сталкер» девочка по складам читает любимое Андреем стихотворение Тютчева: «Люблю глаза твои, мой друг…») Настоящее не требует выразительности, а ненастоящему никакая выразительность не поможет.

Последняя мысль Кочеврина относительно «выразительности», по-видимому, верное жизненное наблюдение. Как «выразить»? Как «выразить» смерть Тони от рака в 1951 году? Состояние Андрея Арсеньевича и Марии Ивановны, которая дружила с Тоней и поддерживала ее в очень трудные последние годы жизни?

С 61-го года жизнь помаленьку воздает поэту за талант, терпение и труд. К тому же и жизнь к середине шестидесятых годов меняется во всем мире, меняется и у нас. Мы будем подробнее говорить об этом времени, когда на сцену выйдет наш последний герой – Андрей Тарковский, но все же именно в 1962 году происходят экстраординарные события в жизни семьи и истории рода Тарковских.

Арсений Александрович наконец выпускает в издательстве «Советский писатель» свою первую книгу «Перед снегом».

Андрей Арсеньевич, кинорежиссер Тарковский, получает главный приз Венецианского Международного кинофестиваля за фильм «Иваново детство», и мы увидали вершину айсберга долго трудившегося Рода.

При всех противоречиях, возникающих между сыном и отцом, сложности характеров обоих Тарковских – отношения их удивительны, талантливы и плодотворны.

Андрей любил отца и гордился им, хотя травма от разрушения семьи никогда не зарубцовывалась и в дальнейшем стала сквозным мотивом буквально всех его фильмов.

Арсений написал поэтическое завещание Андрею. Он лучше всех понимал его неординарность, был прикован к его творчеству, трепетал от гордости и страха и не пережил его смерти.

С 1962 года творчество отца и сына переплетается в кинолентах Андрея. При этом каждый продолжает свой путь.

У Арсения Тарковского в 1969 году выходит еще одна книга стихов. В 1971 году Премия Туркменской ССР имени Махтумкули; еще одна книга и орден Дружбы народов в связи с 70-летием. Теперь почти ежегодно выходят сборники его стихов. Ландшафт русской поэзии изменился с их появлением. Его называют последним поэтом «серебряного» века, хотя по возрасту он ближе к Льву Ошанину и Степану Щипачеву.

Во ВГИКе дипломной работой Андрея Тарковского был фильм «Каток и скрипка». В фильме запечатлено наступление катка на старую Москву, на Замоскворечье. Москва разрушалась и строилась. «Оттепель». Казалось, что чудо обновления рядом, где-то за углом. Прожив тридцать лет «на Щипке», именно в это время ушел из своего старого дома, «отпочковался» Тарковский-младший. А вскоре выселили жильцов старой коммуналки. Мария Ивановна с Мариной, ее мужем режиссером Александром Гордоном, сыном Мишей, т. е. всей молодой семьей, переехали в новый жилой Юго-Западный район Москвы. «Щипка» не стало, остался остов дома. В замысле фильма «Ностальгия» Андрей в поисках натуры будущего фильма думал о «Щипке», но уже как о декорации сна, жизни зазеркалья. «Щипок» стал точкой нашей культуры, где может быть создан «Музей Тарковских» или «Музей Поколения», частью которого также являются Тарковские. Но все равно даже тщательное воспроизведение не более чем декорация из сна. Это верно.

 

Влажной землей из окна потянуло,

Уксусной прелью хмельнее вина;

Мать подошла и в окно заглянула,

И потянуло землей из окна.

 

«Влажной землей из окна потянуло…»

Арсений Александрович жил на даче в поселке Голицыно. Замечательные воспоминания о встречах с Арсением Александровичем Тарковским оставила переводчица Суламифь Оскаровна Митина. Как никто другой, она сумела передать живой образ поэта, его артистичность, красоту, обаяние, «детскость».

Детскость Арсения Александровича проявлялась в его реакциях, в склонности к словесным играм, шуткам, шутливым песенкам, розыгрышам, очаровательному озорству и беспредельной доверчивости.

Однажды Суламифь Оскаровна подарила сборник английского поэта-философа и художника Блейка с надписью: «От подружки детства – вечного».

В его небольшом саду было много цветов. Он любовался ими и исследовал свои впечатления, тоже по-детски. «Видите – внизу трава, выше – кусты, еще выше – яблони и надо всем – старые березы. Смотрим в синее небо. Справа от столика растет трава с белой полоской посредине. – Нравится вам? Это молочная трава, трава моего детства. Точно такая росла у нас в саду в Елисаветграде». Он любил говорить о детстве, о таинственности мира. Однажды он увидал маленького козленочка, который поставил золотые копытца на край его детской кровати. А потом он точь-в-точь такого козленка увидал в коллекции из раскопок Тутанхамона. Эти рассказы можно продолжать до бесконечности.

Еще одна замечательная переводчица, подруга жены Арсения Александровича Татьяна Алексеевна Кудрявцева написала для нашей книги:

Несколько слов о друге

Я впервые увидела Арсения Александровича в начале 50-х, когда пришла по делу к его жене и моей коллеге, прекрасной переводчице Татьяне Алексеевне Озерской, с которой мы вместе перевели немало книг, в том числе «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл. Я знала, что Арсений Александрович (Арсюша, как называла его Таня) воевал, был ранен и лишился ноги, и ожидала увидеть мрачного, озлобленного человека. Арсений же был полон жизни и без конца острил, несмотря на то, что нога у него все время болела (ему никак не могли подобрать «удобную ногу») и всякий выход «в люди» был для него событием, а жили они тогда в Варсонофьевском переулке, в мансарде старого трехэтажного дома, которую они превратили в уютную квартиру. Лифта в доме, естественно, не было, и в мансарду вела крутая деревянная лестница. И тем не менее человек, которого я увидела, был улыбчив, острил и смеялся над здоровой молодой женщиной, которая никак не могла отдышаться. С того дня началась наша дружба, которая продолжалась до конца жизни Арсения и Танюши.

Арсений отличался удивительной скромностью – он никогда не говорил о своем творчестве, и я лишь много позже узнала, что он не только переводчик грузинских и среднеазиатских поэтов, но и сам прекрасный поэт. Собственно, я узнала об этом от Танюши. И когда пришла к ним в очередной раз и попросила Арсения почитать что-нибудь свое, он долго не соглашался. А потом привык видеть во мне благодарного слушателя и уже часто читал свои стихи.

Хорошо, что его поэзия была опубликована еще при жизни – помню, как светилось его лицо, когда он показывал мне сигнальный экземпляр своего двухтомника в Переделкино, где в конце жизни они жили с Танюшей в Доме творчества писателей. Приехав навестить их, я лишний раз убедилась в скромности Арсения и его умении приспосабливаться к любым жизненным условиям, будь то жизнь в мансарде, или в Доме для ветеранов кино, где они с Танюшей одно время жили, или в Доме творчества в Переделкино. Он никогда не считал, что, будучи человеком незаурядно одаренным, должен жить в более пристойных условиях. Все так жили – вот и он так жил. И не жаловался, когда в Доме творчества его и Танюшу переселили из двух комнат в одну, притом маленькую, и они жили в ней не один месяц, а ведь оба были уже пожилые, больные люди. Но они мирились с этими условиями, так как обоим требовался уход, готовое питание и, конечно, хотелось общества. Вот они и выбрали Переделкино. В республиках, чью культуру Арсений прославлял своими переводами, его носили на руках, не знали, как лучше принять и куда поселить, а в родной России смотрели как на рядового поэта. Признание пришло к нему лишь к концу жизни.

Арсений очень гордился своим сыном Андреем и старался поддерживать с ним отношения, несмотря на разрыв, который произошел у него с первой женой. Он любил и сына и дочь и очень переживал то и дело возникавшие у него с Андреем ссоры.

Арсений очень любил серьезную музыку. Мы жили в Голицино на соседних дачах (у них была собственная дача, а мы с мужем снимали) и вечерами часто приходили к ним послушать музыку – у Арсения была прекрасная коллекция пластинок, которую он постоянно пополнял.

За эти более чем двадцать лет дружбы с Арсением и Танюшей много было застолий и бесед, многое обсуждалось, но, к сожалению, не все запомнилось. В моей памяти осталось обсуждение «Доктора Живаго» Пастернака – этот роман мы все трое прочли в рукописи. Арсений и Танюша были его горячими поклонниками, а я – нет. Помню, между нами возник жаркий спор, в котором проявился весь темперамент Арсения.

Сейчас я жалею, что не записывала наших бесед – они могли бы дополнить образ поэта и человека. Тем не менее я рада, что имею возможность внести свой скромный вклад в эту книгу и сказать несколько слов о замечательном тонком поэте и прекрасном человеке Арсении Александровиче Тарковском.

А дочь Татьяны Алексеевны, Нина Кудрявцева запомнила поэта таким:

Я помню Арсения Александровича, к сожалению, главным образом по детству. Говорю «к сожалению», потому что во взрослом состоянии, когда исключительно чувственное, эмоциональное восприятие сменяется более глубоким пониманием и осознанием ценностей, виделась с ним крайне редко.

Он был одним из моих самых любимых родительских друзей. Он всегда разговаривал со мной как с маленькой женщиной, всегда в мягко-шутливой, почти флиртующей манере. И всегда говорил, что такого носика в жизни не видел. Он немного растягивал гласные и говорил чуть в нос, словно всегда готов был читать стихи, как бы следовал своей внутренней музыке или ритму. В такой манере он и прочел мне пять строф, написанных к моим именинам. Это было приглашение с моей фотографией, которое изготовил мой отец и которое я раздала подружкам, – а было мне 10 лет. Подружки наверняка это приглашение выбросили, а я храню наверняка уникальный экземпляр.

 

Дела другие отбросьте

Не тратьте времени зря

Ко мне приходите в гости

Тридцатого января -

 

так начиналось приглашение.

Из mots Арсения Александровича запомнилось: «Я понимаю, как я мог бросить жену, но как я мог бросить такую тещу!» И вспомнилось, как в ответ хохотала его Танюша.

Вообще бывать у них было радостным удовольствием! Оба умные, образованные, превосходные рассказчики. Однако секрет обаяния дома, как я теперь понимаю, а тогда чувствовала, таился в необычайной притягательности личности Арсения Александровича. То было обаяние таланта.

Главным его увлечением были телескопы. Там, на даче в Голицыне, в беседке установили телескоп. Астрономия с детства была увлечением и страстью Арсения (или Асика, как его звали в семье), брата Вали, дяди Саши, – словом, всей елисаветградской семьи Тарковских. Мы уже рассказывали о том, как Валя делал в гимназии доклад на тему «Есть ли жизнь на Марсе». Телескоп, бинокли разного калибра, всякая оптика были настоящей коллекционной страстью Арсения Александровича.

Сохранилось замечательное письмо молодого друга Арсения Александровича, писателя, поэта, художника, рано ушедшего из жизни Юрия Коваля.

Письмо к Фазилю Искандеру нам любезно предоставила вдова Юрия Коваля, замечательная Наташа Коваль. Вот текст этого письма:

Фазиль! Я хочу тебе рассказать, мне кажется, что тебе будет и занятна и понятна мысль, которую я понял не сразу.

Как-то раз с Арс. Ал. и Татьяной Алек-ной мы поехали из Переделкина в Солнцево. Это – недалеко, погода прекрасная, все это происходит до обеда в Доме творчества и вполне вписывается в наши житейские рамки. Солнцево интересует Тат. Ал-ну своими магазинами. Она выпорхнула из машины в «Универмаг», а мы с Арс. Ал. тихо пошли следом. Мы вошли в магазин, где Т. А. летала, и я увидел вдруг, что А. А. явственно побледнел. Я слегка напугался.

Он опирался на мою руку и в этот момент сделался особенно тяжел. Понимаешь? Я думал, что-нибудь с Т. А. – нет.

Он смотрел на прилавок, на котором стоял великолепный (советский) бинокль. Я понял, что он его тут же немедленно купит (800 рублей), и бинокль – восьмикратный! Ого! Бледный, говорю, в холодном поту, он пересчитал свои деньги и говорит мне:

– Надо скорей купить.

У него не хватило, я добавил, потом он, конечно, повесил (это был футляр) бинокль на грудь, и мы пошли гулять далее по магазину.

Т. А., облетевшая то, что хотела облететь, наконец увидела и нас.

– Ну надо ехать. Как раз к обеду.

– Поехали, – говорит она. – А это что у тебя на груди болтается?

– Да это, – он говорит, – чепуха, не обращай внимания.

Я, как шофер и, конечно, друг бинокля, как ты понимаешь, в дело не влезаю.

– Нет, позволь, Арсений, – говорит Т. А. – Но это же, кажется, бинокль?

– Да. Тут мы с Юрочкой думали-думали и решили купить.

– И сколько же он стоит?

– Это был последний экземпляр, и мы его купили по смехотворно низкой цене.

– Арс! Но у тебя есть по крайней мере шесть биноклей и еще подзорная труба!

– Таня, ты – не понимаешь! У меня есть бинокли – шестикратные (труба не в счет), двенадцатикратные, но восьмикратного у меня не было.

– Ну, смотрел бы в шестикратный!

– А где он? – резонно спросил Арсений Александрович.

– В Голицыне.

– Но мы-mo в Солнцеве. А я хочу сейчас посмотреть!

– Т. А., – сказал я, – он, кажется, имеет право.

Теперь, Фазилъ, почему я этот фрагмент своих воспоминаний о великом поэте посвящаю тебе: слушай, бинокль интересовал его потому, что приближал далекое! Понимаешь, то, до чего рукой нашей не дотянуться.

Рукой не дотянуться, не увидеть глазом. Приблизить невидимое, осмыслить приближенное – подлинная стихия поэта.

«Любовь к Арсению Александровичу Тарковскому совершенно неистребима во мне», – писал Юрий Коваль. Их дружба была нежной. В книге Коваля «АУА» напечатаны прелестные маленькие эссе о Тарковском в духе письма к Искандеру. Арсений Александрович рисовал Коваля, а Коваль – Тарковского. Сохранился их двойной фотопортрет с одинаковыми «а ля Шерлок Холмс» трубками – иронический документ общности. И все же дело не в том, что «оптические» пристрастия Тарковского объяснимы лишь стремлением к тому, до чего не может дотянуться рука. Вся мировая философия и поэзия втянута в сознание, осознание себя частью Космоса: от мифологической одушевленной уютной Вселенной Гомера до страшной холодной Маяковского («Пустота. Летите, в звезды врезываясь»).

Вся поэтика суть «часы и календарь». Закономерно или нет, но приходит на память Владимир Набоков, не с телескопом, но с микроскопом.

Гораздо позже я вновь открыл ту же отчетливую и молчаливую красоту на круглом сияющем дне волшебной шахты лабораторного микроскопа. Арарат на стеклянной пластинке уменьшением своим разжигал фантазию, орган насекомого под микроскопом был увеличен ради холодного изучения. Мне думается, что в гамме мировых мер есть такая точка, которая достигается уменьшением крупных вещей и увеличением малых: точка искусства.

Набоков был современником Тарковского. У них (при несомненности различий) было много общего. Например, вечная ностальгия о «потерянном рае» детства. «Выра» Набокова была Елисаветградом Тарковского. Они одновременно в 1919 году утратили свой лучезарный рай, и оба всю оставшуюся жизнь его вспоминали. И оба (и снова по-разному) не имели дома. «Хвала тебе, мой быт, лишенный быта», – пишет Тарковский. Набоков отдавал предпочтение жизни в гостиницах, т. е. не стремился к оседлости.

Одну из глав своих мемуаров «Писательский клуб» поэт Константин Ваншенкин посвятил Тарковским. Как и все современники, он был под обаянием таланта и личности Арсения. Но особенно меня поразила одна его мысль, неожиданно вдруг совпавшая с моим наблюдением. Он пишет:

У них (Тарковских) была «Волга», Таня ее водила. Была своя дача, просторная квартира в Москве. Но они часто и подолгу обитали в подмосковных писательских домах. Предпочитали такой образ жизни.

И далее неожиданно:

Известно, что Набоков с женой в последний швейцарский период постоянно жили в гостинице. Но одно дело их комфортабельный фешенебельный отель под пятью звездочками и другое – Малеевка или Переделкино.

Думается, дело не в «звездочках», но в общих для глубоких и философских душ, космически интуитивных чувствах «временного постоя» здесь, на Земле.

Оба совсем особенно относились к «бабочкам».

 

Бабочки хохочут, как безумные,

Вьются хороводы милых дур

По лазурному нагромождению

Стереометрических фигур.

 

Для Набокова – изучение стереометрических фигур было профессией, в которой он много преуспел. Не знаю, уместно ли здесь упоминание о еще одной общей с Набоковым страсти – все к тем же стереометрическим фигурам, к шахматам.

 

Гляди: вон там, на той скале – Пегас!

Да, это он, сияющий и бурный!

Приветствуй эти горы. День погас,

А ночи нет… Приветствуй час пурпурный.

Над крутизной огромный белый конь,

Как лебедь, плещет белыми крылами,

И вот взвился, и в тучи, над скалами,

Плеснул копыт серебряный огонь.

 

Владимир Набоков

И трудно найти более точное определение поэтической форме Тарковского, нежели то, которое дал Набоков: «сотворить органическое чудо – стихотворную строчку – совокупление звука и образа».

 

Я по каменной книге учу вневременной язык,

Меж двумя жерновами плыву, как зерно в камневерти,

И уже я в двухмерную плоскость проник,

Мне хребет разломало на мельнице жизни и смерти.

 

В 1974–1975 годах, уже имея мировое признание, его сын Андрей работает над фильмом «Зеркало», первоначальное название которого «Белый, белый день» было строкой из стихотворения его отца, связанного, в свою очередь, с тенью Александра Карловича Тарковского.

 

Отец стоит на дорожке

Белый-белый день.

 

Их отношения, по сути, изменились давно. Они не только отец и сын. Они не только род Тарковских. Они равнозначные творцы, их дыхание сливается в рожденной новой художественной форме киноленты «Зеркало». Арсений Александрович читает сам в фильме свои стихи «Жизнь, жизнь» 1965 года.

 

Судьбу свою к седлу я приторочил;

Я и сейчас, в грядущих временах,

Как мальчик привстаю на стременах.

 

Тайна общей жизни-бытия, мать как центр, намагничивающий все: и прошлое отца, и будущее сына. «Судьбы скрещенье» уже не в проходящем времени жизни, но в вечном искусстве. Исключительный финальный, прекрасный и светлый реквием роду Тарковских. В киноленте «Зеркало» Андрей снимает и Марию Ивановну.

В 1979 году Мария Ивановна скончалась от рака и похоронена на Востряковском кладбище. Она дожила до поэтической славы Арсения, режиссерского восхождения Андрея, до внуков Арсения и Михаила, сына Марины, которого успела понянчить. Ее жизнь никогда не была в бытовом смысле богата, но всегда внутренне полна.



В 1969 году Арсений пишет стихи:

 

Хвала измерившим высоты

Небесных звезд и гор земных

Глазам – за свет и слезы их!

Рукам, уставшим от работы,

За то, что ты, как два крыла,

Руками их не отвела.

 

Стихи без прямого посвящения, но хотелось бы верить, что они обращены к Марусе.

 

Не белый голубь – только имя,

Живому слуху чуждый лад,

Звучащий крыльями твоими,

Как сорок лет тому назад, -

 

т. е. в 1929 году.

Ровно через десять лет после смерти Марии Ивановны, в 1989 году, умирает Арсений Александрович.



Тема смерти – оборотная сторона темы Вечности. Масштаб – соотнесенность себя со Временем. Жизни при жизни, в истории и после смерти. Слова: «…поэзия – не пустая забава, а дело, следствием которого порой служит ранняя физическая смерть и духовное бессмертие» – в статье Арсения Тарковского о Байроне относятся сразу и к антитезе физической смерти – бессмертию поэта, и довременной смерти Андрея Тарковского – художника, философа, поэта.

Арсению Александровичу пришлось пережить и смерть сына. Андрей умер в Париже в ночь с 28 на 29 декабря 1986 года. Удивительно то, что Арсений Александрович, любя и понимая уникальность Андрея, ни на минуту не был за него спокоен, как бы предчувствуя трагедию. Друг семьи Тарковских Марина Аграновская написала:

Вскоре он (Андрей) пригласил нас посмотреть свою курсовую работу – «Убийцы» по рассказу Хемингуэя. (Замечу, это был 1965 год.) Такого кино мы еще не видели. Были потрясены мастерской этой работой. Впечатление, что фильм сделал зрелый режиссер, человек, проживший долгую жизнь. Домой нас везли Тарковские, и Арсений сказал на наши восторженные комплименты: «Бедный Андрюша, трудно ему будет, очень трудно… Ведь он не отступится от своего видения мира, а ОНИ будут его ломать…» Так и было – не отступился и ломали, но не сломали…

В нем жил страх за то, что будет дальше, после премьеры («Андрей Рублев»), страх отца и гражданина своей страны. Он знал, что будет дальше! И не ошибся ни разу…

Это был страх отца за судьбу гениального сына, т. е. страх, помноженный на страх.

После премьеры «Сталкера» Арсений Александрович в разговоре с Михаилом Казаковым, которого очень любил, сказал о фильме:

«По-моему, это гениально», – как само собой разумеющееся, и, помню, что это меня не раздражило, а даже умилило.

«Имеет право!» – подумал я.

Последние годы жизни Арсения Александровича, внешне вполне благополучные, по существу – абсолютно трагические. Он ездит за границу, его стихи начинает переводить переводчик Питер Норман на английский язык, выходят его сборники, он получает государственные награды. К 80-летию награжден орденом Трудового Красного Знамени («Боевое Красное Знамя» было его наградой в годы войны). Но и причин для страданий было много, и главная называлась – «Андрей».

В 1984 году на международной пресс-конференции Андрей Тарковский заявил официально о своем нежелании возвращаться в Советский Союз. Несколько слов о той спирали, которую чертит история этого рода. Вы помните то письмо, которое Александр Карлович писал сыну Валерию, умоляя его вернуться домой, хотя сам же и воспитывал его в духе любви к свободе.

Похожее письмо пишет Арсений Александрович своему сыну, взывая к нему всей болью сердца.

Я себя чувствую очень постаревшим и ослабевшим. Мне будет в июне семьдесят семь лет. Это большой возраст, и я боюсь, что наша разлука будет роковой. Возвращайся поскорее, сынок. Как ты будешь жить без родного языка, без родной природы, без маленького Андрюши, без Сеньки?…Я очень скучаю по тебе, я грущу и жду твоего возвращения…

Кони судьбы мчались к своему роковому концу. Не вернулся Валерий, не вернулся Андрей. Да и могли ли они вернуться, до конца верные себе, своему призванию, – эти последние потомки шамхалов?

Я как-то очень постарел в последние годы. Мне кажется, что я живу на свете тысячу лет, я сам себе страшно надоел… Мне трудно с собой… с собой жить. Но я верю в бессмертие души.

Отпевали Арсения Александровича в храме Преображения Господня 1 июня 1989 года и похоронили там же, вблизи церкви в Переделкине.

«Богу – Богово, кесарю – кесарево». В том же году, уже посмертно, за сборник стихов «От юности до старости» Арсений Александрович был удостоен Государственной премии.

 

Предчувствиям не верю, и примет

Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда.

Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо

Бояться смерти ни в семнадцать лет,

Ни в семьдесят. Есть только явь и свет.

Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.

Мы все уже на берегу морском,

И я из тех, кто выбирает сети,

Когда идет бессмертье косяком.

 

Назад: V
Дальше: Часть четвертая. Стать самим собой