В 1938–1939 гг. сначала Англия и Франция, а затем СССР последовательно совершили то, что Талейран называл «хуже, чем преступление», — роковые ошибки. Последствия их были столь трагическими, что они вполне могут считаться двумя самыми большими дипломатическими провалами ХХ века. Это Мюнхенское соглашение и пакт Молотова–Риббентропа.
Катастрофические последствия Мюнхенского соглашения, в результате которого Гитлер сначала вырезал из тела Чехословакии Судеты, а через полгода и вовсе ее ликвидировал, очевидны для человека, воспитанного в советской/российской исторической традиции. Англия и Франция в сентябре 1938 года собственноручно ухудшили свое стратегическое положение, обессилив своего верного союзника Чехословакию и исключив другого потенциального союзника, СССР, из системы коллективной безопасности в Европе.
Столь же роковая роль пакта Молотова–Риббентропа для СССР затушевана укоренившимся в российском массовом сознании мифом о том, что он якобы дал стране «передышку», время на подготовку к войне. А то что же — прикажете противостоять вермахту без Т-34, КВ, без новых типов истребителей? Ответ очень простой: да, именно так. Чем раньше вступил бы Советский Союз во Вторую мировую, тем быстрее и легче ее можно было бы закончить.
Советские историки в свое время не пожалели красок, чтобы расписать бедственное положение Германии, которая осенью 1938 года могла оказаться зажатой между чехословацкими войсками, англо-французским альянсом и Красной армией, стоявшей в готовности на западной границе СССР. Но ведь то же самое с рядом поправок можно сказать и про 1939 год. Возьмем для примера ударную силу вермахта — немецкие танковые войска. На сентябрь 1939 года в них числилось 1445 танков Т-I, 1072 — Т-II, 98 — Т-III и 211 — Т-IV, а также 280 чешских легких танков 35(t) и 38(t).
Т-I (или Pz.Kpfw.I в официальном немецком обозначении), составлявший 46,4% танков панцерваффе, это двухместная машина с двумя пулеметами и броней 13 мм. О нем писали так: «Оказался весьма посредственным и неприменимым оружием. [В Испании] во многих случаях танки этого типа вынуждены были сдаваться, как только попадали под пулеметный или даже ружейный огонь пехоты». Т-II с 20-миллиметровой пушкой был немногим лучше. Вооруженные 45-миллиметровой пушкой советские танки Т-26 и БТ, составлявшие костяк бронесил РККА (21 100 машин на начало 1939 года), превосходили эти машины чуть ли не по всем характеристикам. Лишь 12% панцерваффе приходилось к сентябрю 1939-го на современные «трешки» и «четверки» (T-III и T-IV), но и с их ранними модификациями советская бронетехника вполне могла тягаться.
К июню 1941-го картина выглядела совершенно иной: в вермахте осталось 1949 «двушек» и «единичек» плюс 754 чешских 38(t) и 149 — 35(t), а вот количество «троек» и «четверок» выросло до 1957. К этому моменту у немцев большинство танков составляют новейшие модернизированные машины 1939–1941 гг. выпуска. Например, Т-III, ставший к июню 1941 года основным немецким танком, получил длинноствольную 50-миллиметровую пушку, а его лобовая броня за счет экранирования достигла толщины 50 мм. Пробить ее 45-миллиметровой советской пушке, типовому вооружению легких танков и противотанковых дивизионов, уже было непросто. Модернизировали и Т-II, нарастив лобовое бронирование и значительно уменьшив дистанции поражения 45-миллиметровками. При этом его 20-миллиметровая пушка легко пробивала противопульную броню БТ и Т-26. Неудивительно, что из 17 000 45-миллиметровых орудий, с которыми Красная армия начала войну, к концу 1941 года останется всего 5000.
Да, в июне 1941-го мы уже имеем новейшие Т-34 и КВ, но пока они составляют от силы 10% от общего количества танков Красной армии. При этом они не освоены экипажами и все еще имеют массу недоработок. Вывод очень простой: немцы эффективнее использовали «передышку 1939–1941 гг.», предоставленную пактом Молотова–Риббентропа, для модернизации своих танковых сил. И если бы только танковых!
Плохая техническая оснащенность немецкого танкового парка образца 1939 года — это лишь вершина того айсберга проблем, с которым столкнулся Третий рейх в начале войны. Германии тогда вполне по силам был разгром Польши с ее оставшейся на уровне 1920-х гг. армией. Но война на два фронта против коалиции европейских великих держав привела бы ее к катастрофе за считаные месяцы.
Вот только один пример. Получив после сентябрьской кампании в Польше данные о расходе боеприпасов, Гитлер впал в истерику и потребовал немедленно за счет всех прочих программ увеличить их выпуск вчетверо. На первый взгляд его нервозность необъяснима. Возьмем самый востребованный артиллерийский боеприпас вермахта: снаряды к 105-миллиметровой полевой гаубице, «рабочей лошадке» немецкой артиллерии. К началу войны этих снарядов имелось 16 млн, расход в сентябре 1939-го составил 1,448 млн, производство — 625 000. С учетом вновь поступивших с заводов на складах остается 15,2 млн снарядов — казалось бы, в чем проблема?
А проблема в том, что англо-французы на Западном фронте имеют армию втрое больше польской, — значит, и боеприпасов расходоваться будет больше. А СССР может выставить минимум вчетверо больше дивизий, чем поляки. Теперь умножьте сентябрьский расход на семь и убедитесь, что при войне на два фронта даже в случае увеличения производства снарядов вдвое вермахту уже через пару месяцев интенсивных боев нечем будет стрелять.
Почему вдвое? Потому что приказ фюрера вчетверо увеличить выпуск тех же 105-миллиметровых снарядов выполнить, несмотря на колоссальные усилия, не удалось: не хватало ни металла, ни рабочей силы. К середине 1940 года довели ежемесячное производство до 1,11 млн снарядов. Но и ради такого роста пришлось сокращать другие программы — не хватало металла. К примеру, выпуск танков уменьшили вдвое против планового: с сентября 1939-го по апрель 1940 года с конвейеров сошло всего 550 машин — ничтожно мало. Чем танковые дивизии восполняли бы потери после масштабных боев — не спрашивайте, нельзя! Еще в начале 1939 года Гитлером был отдан приказ, запрещавший генералитету пытаться повлиять на фюрера «посредством пессимистических докладов о ситуации в сфере вооружений».
Военная промышленность Германии в 1939-м напоминала тришкин кафтан: упор на один вид вооружений сразу «оголял» все остальные. Не хватало буквально всего — любых металлов, резины, бензина. Рейх критически зависел от импорта, с оплатой которого проблем было все больше. Румыны, например, в обмен на нефть требовали поставок новейших истребителей Bf-109, которые у люфтваффе тоже были отнюдь не в избытке. В целом запасов сырья всех видов у Германии в 1939 году оставалось на 6–10 месяцев интенсивной войны, а по некоторым ключевым показателям цифры были еще ниже.
Начальник управления военной экономики и вооружений Верховного командования вооруженными силами Германии генерал Томас в мае 1939 года заявлял, что исход войны «будет зависеть от способности государств оси одержать решающую победу стремительным молниеносным ударом». Если первые удары не приведут к победе или хотя бы к захвату недостающих ресурсов, на «второй выстрел» у вермахта не останется ни пороха, ни свинца.
К 1941 году большинство этих проблем было если и не полностью, то частично решено за счет захвата ресурсов всей Европы. Именно «мирная передышка на востоке», обеспеченная Гитлеру пактом с СССР, позволила ему «накачать мускулы» для «Барбароссы».
Многие ошибочные суждения проистекают из неверного представления об альтернативах. Так, альтернативой пакту Молотова–Риббентропа часто почему-то считают буквальное повторение катастрофической для Красной армии кампании 1941 года, только стартовала бы она не на новой, а на старой границе — на 300 км ближе к Москве. Конечно, при таком варианте поражение СССР было бы куда более вероятным. Но дело именно в том, что, как мы видим, в 1939 году вермахт не сумел бы предпринять ничего, даже приблизительно похожего на «Барбароссу».
Представим, что СССР в самом деле вступил в войну в середине сентября 1939 года, после того как наконец договорился с Англией и Францией о военном союзе (почему это не удалось сделать летом, расскажу чуть позже). Конечно, невозможно точно угадать, как конкретно протекали бы боевые действия. Быстрого «марша на Берлин», скорее всего, не получилось бы, были бы у Красной армии и оперативные неудачи, возможно, отдельные корпуса и даже армии оказались бы в котлах. Зато можно уверенно сказать, чего в 1939 году точно не случилось бы.
Не было бы удара отмобилизованного и сосредоточенного вермахта по неотмобилизованной Красной армии, ведь СССР первых недель сентября вполне хватило бы на проведение всеобщей мобилизации. Не было бы глубоких прорывов немецких танковых групп (армий) сразу по трем стратегическим направлениям, как в 1941-м. У немцев еще нет этих групп даже в зародыше, а в строю после сентябрьской кампании в Польше остался всего 541 танк, остальные в той или иной степени требуют ремонта. Не было бы выигрыша в «гонке перевооружений», и советские 45-миллиметровки щелкали бы как орехи не только Т-I и Т-II, но и немногочисленные Т-III. В целом парк советской техники в 1939-м был куда более соизмерим с немецким, чем в 1941-м.
Наконец, не было бы качественного превосходства вермахта в умении вести боевые действия, приобретенном во время кампаний 1939–1941 гг. в Европе, которому РККА просто нечего было противопоставить, ибо, как справедливо заметил генерал Рейхенау, «два года боевого опыта полезнее, чем 10 лет учебы в мирное время».
Как же так, возразите вы, а Испания, Хасан, Халхин-Гол, Зимняя война — разве мало боевого опыта? И мало, и опыт не тот. Так, в силу специфики испанской кампании выводы из нее были сделаны ошибочные. Это, например, привело к расформированию якобы «громоздких» мехкорпусов, которые потом пришлось срочно восстанавливать и формировать заново. Опыт боев на Дальнем Востоке был ограничен уже по причине незначительности задействованных в них контингентов РККА.
В этом смысле с финской кампанией дело, на первый взгляд, обстояло лучше: в конце войны в действующей армии насчитывалось 760 000 бойцов и командиров. Но что за опыт они получили в борьбе с противником, который, не имея тяжелого вооружения, танков, делал ставку на оборону? Финны позволяли Красной армии неделями готовить наступательные операции на Карельском перешейке, неспешно располагая при этом батареи на артподготовку чуть не колесо к колесу. Да разве с немцами, исповедующими наступательный бой и получившими опыт маневренной войны во Франции и Польше, можно было себе позволить такие вольности?
25 июня 1941 года, на третий день войны, под Расейняем самая слабая танковая дивизия вермахта, 6-я, оснащенная легкими чешскими 35(t), столкнулась с советской 2-й танковой, в которой кроме БТ-7, вполне сопоставимых с чешскими машинами, было 49 новейших тяжелых КВ. То есть по танковому парку все преимущества были на нашей стороне. А по боевому опыту? Чем бы в этом бою помог командиру нашей дивизии генералу Солянкину опыт прорыва линии Маннергейма, даже если бы он поучаствовал в Зимней войне (а ведь он и на нее не попал)? Ничем.
А немцы, научившись во Франции выводить из строя английские тяжелые танки «Матильда» и французские B1 bis с помощью корпусной артиллерии и 88-миллиметровых зениток, успешно применили этот опыт и против наших КВ. В итоге на третий день боя остатки 2-й танковой дивизии, потеряв 98% техники, отошли на восток, генерал Солянкин застрелился, а немецкая 6-я танковая покатила дальше — на Псков. Разве такое произошло бы, обладай стороны равным боевым опытом? Да наши тяжелые танки просто раздавили бы легкие чешские «гробы»!
А теперь представьте, что ни одного из этих преимуществ у немцев нет. В таком случае им не удалось бы захватить всю европейскую часть СССР. Война, скорее всего, с самого начала шла бы на чужой территории и как минимум на равных. А значит, не пришлось бы эвакуировать население, бросая заводы на произвол противника, не произошло бы резкого снижения военного производства в первый год войны. А ведь в 1941-м только советская пороховая промышленность лишилась двух третей мощностей. И вплоть до 1944 года Красная армия уступала вермахту по огневой мощи, что стало одной из причин более высоких, чем у немцев, потерь в Великой Отечественной.
Начав войну в 1939-м, СССР бы только наращивал производство, а вот Третий рейх уже к лету 1940 года оказался бы в том положении, которое сложилось только осенью 1944-го. Тогда министр вооружений Альберт Шпеер пришел к выводу о невозможности продолжать войну более полугода, даже если вермахт удержит фронт: нет ресурсов. И не командующий нашим Западным фронтом генерал армии Жуков докладывал бы в феврале 1942-го Сталину: «Осталось всего 1–2 снаряда на орудия», а командующий немецким Западным фронтом фельдмаршал Рундштедт Гитлеру в июле 1940-го.
При войне на два фронта, начатой осенью 1939-го, положение Германии к концу 1940-го стало бы совершенно безнадежным, но все могло бы закончиться и раньше. Ведь у Гитлера еще нет того огромного кредита доверия, который он получит после разгрома Франции. А стало быть, заговор против него имел бы все шансы на успех еще до того, как англичане с французами выйдут на Рейн, а Красная армия — на Одер. И счет, предъявленный Второй мировой человечеству, составил бы не 50 млн жизней, а на порядок меньше.
Почему же Гитлеру удалось избежать этого сценария? Во-первых, потому, что на Западе не смогли верно оценить его намерения, выходящие за рамки традиционной политики. Во-вторых, Англия и Франция с одной стороны и СССР с другой не доверяли друг другу еще больше, чем фюреру. И в этом смысле (мотивационном) Мюнхен и пакт поразительно совпадают.
В 1938 году в Лондоне и Париже просто не верили, что фюрер, сам видевший окопные ужасы Первой мировой, нацелен на войну. Да что Лондон, если сам Сталин в речи, произнесенной 6 ноября 1941 года, невольно признал: «Пока гитлеровцы занимались собиранием немецких земель, воссоединением Рейнской области, Австрии и т.п., их можно было с известным основанием считать националистами». То есть «собирателями» немецких (но только немецких!) земель.
Действительно, требование вернуть немцев «в родную гавань» германского отечества вполне укладывалось в рамки традиционной бисмарковской политики. А если Антанта сама провозгласила после Первой мировой право наций на самоопределение, то не пора ли применить его и к немцам? Иначе что же, через 20 лет после окончания Первой мировой посылать еще одно поколение молодежи в окопы, снова угробить миллионы жизней? Ради абстрактного принципа территориальной целостности Чехословакии, которая так и не сумела выстроить нормальные отношения со своим немецким меньшинством в Судетах?
Это сегодня, зная, что одержимость Гитлера завоеванием жизненного пространства для Германии делало войну неизбежной в любом случае, легко ответить: да, придется воевать, — и чем скорее, тем лучше. В 1938-м для политиков в Лондоне и Париже это было неочевидно. Да, «Майн кампф», где, кстати, основной угрозой Германии Гитлер называет Францию, написан еще в 1920-х гг. Проблема в том, что западные политики мыслили слишком традиционно и не могли представить, что эта книга является не пропагандой, а руководством к действию.
Зато они легко могли представить, что воевать им в случае чего пришлось бы в одиночку, поскольку обезглавленная репрессиями Красная армия не сможет оказать эффективной помощи, да СССР в силу внутренних проблем и не решится воевать с Германией, несмотря на всю свою грозную риторику. «Я лично считаю крайне маловероятным, чтобы Советское правительство объявило войну просто для того, чтобы выполнить свои договорные обязательства или даже предотвратить удар по престижу Советского Союза или косвенную угрозу безопасности Советского Союза, такую как, например, оккупация Германией части Чехословакии», — это мнение британского посла в Москве лорда Чилстона стало основой позиции британского премьера Невилла Чемберлена.
С точки зрения Лондона СССР легко было призывать к защите Чехословакии, не имея общей границы ни с нею, ни с Германией. Чемберлену это представлялось попыткой столкнуть лбами Запад и Гитлера, а самим отсидеться в стороне под предлогом — «а что мы можем сделать, если поляки и румыны не пропускают наши войска». При этом заставить Варшаву пропустить Красную армию ни Лондон, ни Париж не могли — слишком велико было недоверие к СССР (а чрезмерное давление могло бросить Польшу в объятия Гитлера). Румыния же намекала Москве на возможность переброски самолетов через ее территорию, но советское руководство ее намеки не заинтересовали.
К тому же в тот момент Третий рейх еще отнюдь не казался исчадьем ада, печей Освенцима не было даже в проекте. А уж на фоне вакханалии террора в СССР масштабы репрессий против инакомыслящих в Германии выглядели сущим вегетарианством. И Чемберлен счел Мюнхенское соглашение лучшим из возможных для Англии и Европы решений. Его мнение разделяли толпы людей на улицах Лондона и Парижа, с ликованием приветствовавших своих вернувшихся из Мюнхена лидеров.
Ситуация принципиально изменилась в марте 1939 года, когда Гитлер оккупировал Чехословакию полностью. Это уже было не собирание «немецкого мира», а откровенная интервенция, акт агрессии против чужого народа.
Вот теперь призрак нового немецкого «Дранг нах Остен» — натиска на Восток — из сюжета публицистики «Майн кампф» превращался в актуальный политический прогноз. Советская историография в свое время потратила немало усилий, доказывая, что именно этого коллективный Запад и желал — направить гитлеровскую агрессию на Восток. Вот только реальность в эту схему никак не укладывается. Вместо того чтобы развязать Гитлеру руки, англо-французы начали ставить ему палки в колеса. И когда Берлин предъявил очередные претензии, на сей раз Польше, Чемберлен решил, что пришло время его остановить. Лондон и Париж предложили Москве вступить в переговоры о создании союза.
Разумеется, руководствовались они не симпатиями к СССР — таковых не было и в помине, до самого 1939 года возрожденный Коминтерном «призрак коммунизма», шатающийся по Европе, являлся для Запада самым страшным врагом. Именно поэтому Гитлер не мог понять логику Лондона и Парижа. «Всё, что я предпринимаю, направлено против русских. Если Запад слишком глуп и слеп, чтобы понять это, тогда я буду вынужден пойти на соглашение с русскими, побить Запад и затем, после его поражения, снова повернуть против Советского Союза», — заявил он 11 августа 1939 года комиссару Лиги Наций в Данциге Карлу Буркхарду.
Но почему же Запад не захотел «понять» и принять план фюрера по завоеванию жизненного пространства? Потому что разгром СССР (а в исходе такого противостояния РККА с вермахтом тогда мало кто сомневался) и расширение Третьего рейха на восток превращали гитлеровскую Германию в непобедимого монстра. Контроль над европейской частью Советского Союза ликвидировал главную стратегическую слабость Германии — нехватку ресурсов. Гитлер становился неуязвим и отныне мог диктовать свою волю Европе.
Контуры подобной ситуации уже намечались в 1918 году, когда Брестский договор поставил Россию в полную экономическую и политическую зависимость от Берлина. Но тогда немцы, проиграв войну на Западном фронте, не сумели воспользоваться преимуществами победы на Восточном: аннулирование этого договора было одним из главных условий Антанты. И вот теперь все реальнее вырисовывалась неприятная перспектива «Бреста 2.0».
Однако на этот раз пришла очередь Сталина совершить ошибку. Он недооценил решимость Запада не допустить дальнейшего расширения Германии — в любом направлении. После Мюнхена идея о стремлении Англии и Франции направить гитлеровскую агрессию на восток крепко засела в головах советского руководства. Как докладывал Сталин XVIII съезду ВКП(б) 10 марта 1939 года, Запад решил «…не мешать, скажем, Германии… впутаться в войну с Советским Союзом, дать всем участникам войны увязнуть глубоко в тину войны, поощрять их в этом втихомолку, дать им ослабить и истощить друг друга, а потом, когда они достаточно ослабнут, выступить на сцену со свежими силами — выступить, конечно, “в интересах мира” и продиктовать ослабевшим участникам войны свои условия. И дешево и мило!»
Как часто бывает в подобных случаях, он приписал своим визави собственные мысли. Это ведь Сталин еще в январе 1925 года заявил на пленуме ЦК РКП(б): «Наше знамя остается по-старому знаменем мира. Но если война начнется, то нам не придется сидеть сложа руки — нам придется выступить, но выступить последними. И мы выступим для того, чтобы бросить решающую гирю на чашку весов, гирю, которая могла бы перевесить». Теперь же советский лидер опасался, что эту схему применят против СССР. Отсюда и жесткие требования наркома иностранных дел Вячеслава Молотова на переговорах с англо-французской делегацией в Москве в июне-июле 1939 года — они должны были гарантировать вступление Англии и Франции в войну в случае любого движения Гитлера в восточном направлении. На это Париж и Лондон соглашались, но камнем преткновения стало определение «косвенной агрессии» Гитлера в отношении стран Прибалтики.
Западные союзники понимали косвенную агрессию как «действия, предпринятые страной под угрозой силы и приведшие к нарушению ее независимости или нейтралитета». СССР предложил считать агрессией любое нарушение статус-кво, «на которое государство соглашается под угрозой силы или без такой угрозы и которое влечет за собой использование территории и сил данного государства для агрессии против него или против одной из договаривающихся сторон».
Чемберлен считал (в общем, не без оснований), что советская формулировка «без такой угрозы» позволяет Москве вмешаться во внутренние дела стран Прибалтики под любым самым пустяковым предлогом. К примеру, военный атташе в Латвии полковник Васильев докладывал 17 мая 1939 года, что «подготовка германской агрессии» идет полным ходом: «Хождение по улицам Риги “мальчиков” в белых чулках и гитлеровские приветствия являются обычным делом. Мало того, сам министр иностранных дел на второй день Пасхи разгуливал в белых чулках». «Белые чулки» — это гольфы, которые в 1930-е носили члены гитлерюгенда. Представляете, если под предлогом «хождения по улицам мальчиков» в гольфах Москва предъявит Латвии политические требования, та бросится за помощью к Берлину, и вот уже в СССР начата всеобщая мобилизация, а Германия объявляет ему войну (в которую по договору обязаны вступить и Англия с Францией).
Чемберлена такой сценарий не устраивал, к тому же если Сталин опасался, что Запад желает направить агрессию на Восток, то британский премьер подозревал Кремль в стремлении спровоцировать Гитлера на большую войну в Европе и использовать ее для экспорта большевизма. На Западе серьезно восприняли большевистскую концепцию о том, что СССР породила одна мировая война, а следующая распространит коммунизм до самого сердца континента. Это, собственно, провозглашалось открытым текстом, в 1939 году в февральском номере журнала «Большевик» вышла статья В. Гальянова (псевдоним замнаркома иностранных дел Владимира Потемкина, что было в дипломатических кругах секретом полишинеля). «Человечество идет к великим битвам, которые развяжут мировую революцию, — писал он. — Конец этой второй войны ознаменуется окончательным разгромом старого, капиталистического мира, когда между двумя жерновами — Советским Союзом, грозно поднявшимся во весь свой исполинский рост, и несокрушимой стеной революционной демократии, восставшей ему на помощь, — в пыль и прах обращены будут остатки капиталистической системы».
«Остатки системы», разумеется, никакого желания превращаться в прах не испытывали. Поэтому Чемберлен поставил себе две задачи: во-первых, напугать Гитлера самим фактом переговоров с Москвой и призраком войны на два фронта, а во-вторых, не дать Сталину возможность спровоцировать войну из-за какого-либо мелкого инцидента в Прибалтике. Вероятно, британскому премьеру это и удалось бы, не будь у него в анамнезе Мюнхенского сговора.
Отказ Чемберлена от советской формулы «косвенной агрессии» Сталин воспринял как подтверждение своей теории о стремлении Запада «направить агрессию на восток» и, опасаясь повторения Мюнхена, предпочел заключить договор о ненападении с более сговорчивым партнером — Гитлером. Тем паче, что секретные приложения к договору давали Москве много больше, чем она могла получить на переговорах с англичанами и французами.
К тому же это позволяло советскому лидеру вернуться к озвученной еще в 1925 году стратегии: дать европейским державам взаимно истощить друг друга, а затем бросить на весы «решающую гирю». Сталин катастрофически ошибся: войны на истощение не получилось, Франция пала в результате молниеносного блицкрига в июне 1940-го, Англия оказалась вышиблена с континента, а СССР остался один на один с Третьим рейхом. Ровно через год, выведя вермахт на пик боеспособности, Гитлер одним небрежным движением отправит пакт в корзину и всей мощью немецкой армии обрушится на Советский Союз.
При оценке последствий пакта Молотова–Риббентропа надо помнить, что именно он обеспечил немцам спокойный тыл для завоевания Европы. Что именно контроль над нею обеспечил Гитлеру ресурсы для проведения операции «Барбаросса» от Баренцева до Черного морей. Что именно гигантские масштабы этой операции привели к той катастрофе 1941 года, которая поставила СССР на грань существования и предопределила продолжительность и тяжесть Великой Отечественной войны и огромное количество ее жертв.
Ведь только за 1941 год безвозвратные оперативные потери Красной армии составили 5,3 млн человек. На остальные три с половиной года войны приходится 8,4 млн. В 1941-м СССР потерял почти всю кадровую армию, наиболее подготовленных солдат и офицеров. «Мобилизационная армия» образца 1942 года уступала ей на порядок. Из-за эвакуации промышленности и утраты огромных ресурсов резко снизилось количество и качество военной продукции. А сама необходимость освобождать в 1942–1944 гг. чуть ли не всю европейскую часть СССР обусловила громадные потери не только армии, но и гражданского населения из-за разразившейся на оккупированной территории гуманитарной катастрофы.
Англии Мюнхен тоже не принес ничего хорошего. Хотя Вторая мировая и не стоила ей таких разрушений и жертв, как СССР, в итоге война обернулась крахом Британской империи и многолетним послевоенным кризисом. Английский историк Джон Чармли остроумно предположил, что инопланетянин, посетивший Землю через 20 лет после войны, наверняка не угадал бы, кто же победил в 1945-м — Англия или Германия. От империи остались одни воспоминания, уровень жизни англичан составлял 80% от немецкого, фунт стал слабее западногерманской марки. Некоторые историки-ревизионисты даже винят Черчилля в «проигрыше» Второй мировой — как будто не он громче всех критиковал Мюнхенское соглашение.
Умные люди еще во время войны поняли, каковы будут ее последствия. Уильям Стрэнг, возглавлявший английскую делегацию на переговорах в Москве летом 1939 года, вспоминал о визите Молотова в Лондон в мае 1942-го: «Молотов, прибывший специально для подписания англо-советского договора, сразу узнал меня, тепло пожал руку и сказал: “Рад видеть старого друга. Мы сделали все, что могли в 1939 году, но не достигли успеха, так как оба ошибались”». Лучше не скажешь…
Что ж, ошибки совершают многие, а историю изучают, чтобы их не повторять. То есть систему характеризует не ошибка, а реакция на нее. И вот тут разница колоссальная.
Не только советская (что неудивительно), но и западная историографии оценивают Мюнхен однозначно негативно. Аргументы в стиле «Мюнхенский пакт дал время на перевооружение, у нас в 1938 году была всего одна эскадрилья “спитфайров”, а к началу войны уже десять», просто немыслимы в серьезных монографиях. Хотя формально это чистая правда: была одна, стало десять. Но у вермахта за тот же год количество дивизий выросло с 71 до 103, и эта разница нивелирует все аргументы в пользу «передышки» для англо-французов. «Целью Мюнхена было вытеснить Россию из Европы, выиграть время и завершить перевооружение Германии», — заявил фельдмаршал Кейтель на Нюрнбергском процессе. Западным историкам остается лишь согласиться. В итоге общепризнанной является оценка Мюнхена как чудовищного провала западной дипломатии независимо от благих намерений Чемберлена.
«Уроки Мюнхена» активно использовались и в текущих политических дискуссиях. Так, американский сенатор Эвин Гарн, отвечая критикам жесткой линии президента Рейгана в отношении СССР, не преминул заметить, что «мы можем найти сколько угодно Невиллов Чемберленов, умиротворителей, которых ничему не учат уроки истории». Не допустить повторения Мюнхена за счет Украины призывали западных политиков и после крымских событий 2014-го.
Совершенно иная ситуация сложилась в СССР: болезненная тема секретных протоколов к пакту Молотова–Риббентропа просто замалчивалась, сам же договор о ненападении трактовался как мудрый шаг советского руководства, который позволил выиграть время и завершить перевооружение. Кейтель и тут, конечно, добавил бы: «…перевооружение Германии». Но для советских историков сама возможность аналогии Мюнхена с пактом Молотова–Риббентропа была табуирована как кощунство.
Затем наступил период исторической оттепели. В декабре 1989 года Съезд народных депутатов СССР осудил подписание секретных протоколов. В сентябре 2009 года в Польше на церемонии, посвященной 70-летию начала Второй мировой, президент России Владимир Путин с оговорками, но признал: «Сегодня мы понимаем, что любая форма сговора с нацистским режимом была неприемлема с моральной точки зрения и не имела никаких перспектив с точки зрения практической реализации».
Однако в России эта оценка так и не прижилась. И в декабре 2019-го, ровно через 10 лет после выступления в Гданьске, Путин возвращается к теме пакта и произносит часовую программную речь. Акценты в ней расставлены уже совершенно иначе: Польша сама чуть не стала союзником Гитлера, Лондон и Париж — единственные виновники провала московских переговоров в 1939 году, а пакт Молотова–Риббентропа — мудрое решение советского руководства, которое не содержит ничего, что не делали бы другие страны, заключая с Гитлером договор о ненападении.
С исторической точки зрения это, мягко говоря, не соответствует истине, а если говорить прямо, то представляет собой слегка подкрашенную советскую пропагандистскую версию. Но тут важен не только текст, но и контекст. Путин ведь не случайно начал свое выступление с резолюции Европарламента от 19 сентября 2019 года, фактически возлагающей равную вину за начало Второй мировой на СССР и Германию. С исторической точки зрения это такое же передергивание фактов, как и тезисы Путина. Да, секретные протоколы к пакту Молотова–Риббентропа о разделе Польши — это далеко не «то же самое», что делали остальные страны, заключая договоры с Гитлером. Но столь же очевидно, что именно Гитлер, изначально стремившийся к войне, несет исключительную вину за ее развязывание. Как ни преступно поведение Сталина в отношении соседей СССР, не он начал Вторую мировую. И не пакт Молотова–Риббентропа «дал ей зеленый свет»: разработка плана нападения на Польшу была завершена немцами задолго до его заключения.
Но депутаты Европарламента столь же мало вникали в исторические нюансы, сколь и Путин, ибо тема эта вовсе не историческая. В отличие от Мюнхена, пакт Молотова–Риббентропа остается в Восточной Европе инструментом самых что ни на есть актуальных политических спекуляций — в первую очередь для Польши и стран Балтии. Когда замглавы польского МИДа Шимон Шинковский вель Сенк заявляет, что его страна «начинает выигрывать борьбу за историческую правду», то для него это не просто борьба за то, чтобы в учебниках истории Сталин был поставлен с Гитлером на одну доску. Для восточноевропейских политиков это борьба за «новый Нюрнберг» — «Нюрнберг 2.0», если хотите, и борьба небескорыстная. Обсуждение сумм, которые можно потребовать с Москвы за «последствия пакта», идет в Восточной Европе уже открыто.
В ситуации, когда «каждое ваше слово может быть использовано против вас в суде» в буквальном смысле, историки поневоле уступают авансцену политикам, а от последних очень трудно ожидать взвешенных исторических оценок. Тут совсем другая повестка, в рамках которой важно создать не максимально корректную, внутренне непротиворечивую с точки зрения исторической науки версию, а максимально неудобную и даже раздражающую политических оппонентов. Чем Путин и занялся: вы не видите разницы между Гитлером и Сталиным, а мы — между Мюнхеном и пактом Молотова–Риббентропа, между антисемитизмом Третьего рейха и Польши. Польский премьер за словом в карман не полез, «и все заверте…», как писал Аркадий Аверченко.
Интерес этой темы для политиков заключается в том, что «войны памяти» представляют собой эрзац настоящей войны — без боевых действий, но с аналогичными последствиями на внутриполитическом поле. Эта война предполагает внутреннюю консолидацию вокруг «правильной версии» истории, транслируемой государством, а стало быть, вокруг действующей власти. И конечно, попутное выявление и травлю «пятых колонн», не желающих примкнуть к общей борьбе за историческую справедливость. Дискуссией о прошлом, которая очень похожа на политическую дискуссию, но по сути ею не является, общество можно занимать очень долго. Благо к текущей реальности, а стало быть, к темным делишкам, проворачиваемым под прикрытием споров о роли Сталина или Гитлера в истории, она отношения не имеет. В этом смысле предвоенные перипетии, включая пакт Молотова–Риббентропа, постигла судьба всех исторических событий, ставших предметом политических спекуляций: на смену спокойному взвешенному обсуждению пришла идеологическая «битва Добра со Злом», в которой победа любой ценой несравненно важнее истины.
Когда о событиях 1938–1939 гг. можно будет говорить без злободневного политического контекста, то их оценки в России и в Европе наверняка совпадут: пакт, как и Мюнхен, оказался роковой ошибкой, совершенной из благих (для своей страны) побуждений. Не пакт привел ко Второй мировой, но он обусловил первоначальные успехи Гитлера, — это была ошибка, которую пришлось искупать большой кровью.
Но прежде чем хотя бы сесть за общий стол для обсуждения этого вопроса, необходимо объявить если не мир, то перемирие на фронтах боев за «историческую справедливость». И это придется сделать не только Москве, но и Варшаве, Риге, Вильнюсу, Таллину, Киеву. Список, увы, можно продолжать долго.