26
В 1972 году, в конце девятого класса, школа сделала нам подарок: за победу в сборе металлолома наш класс наградили поездкой в Каунас, в “школу-побратим”, с которой мы якобы вели дружескую переписку. Если она и велась, то ни я, ни мои друзья-одноклассники не принимали в этом никакого участия, иначе нам хоть что-то было бы известно. Города-побратимы, школы-побратимы – было тогда такое поветрие, и, кажется, оно сохранилось до сих пор. По сути, ничего плохого в установлении связей нет, но от советского “побратимства” за версту несло фальшью. Нерушимая дружба, спаявшая советский город, например, с Восточным Берлином, означала одно: школьники под надзором учителей и представителя райкома ВЛКСМ получали счастливый шанс выехать за пределы СССР. Для начала полагалось сходить в Трептов-парк и возложить цветы к памятнику солдату-освободителю, после чего все шли в музеи, а в свободное от экскурсий время ели сосиски и ходили по магазинам в поисках дешевых сувениров.
Никогда не слышал, чтобы кто-то из москвичей устанавливал братские связи, например, с Бурятией, Калмыкией, Казахстаном или Арменией, поэтому допускаю, что наша неожиданная дружба с литовской школой проходила в порядке эксперимента, затеянного райкомом. Словом, получив “добро” на поездку в Каунас, мы быстро собрали чемоданы, погрузились в плацкартный вагон и отбыли из города-героя Москвы к неизвестным нам побратимам. Побывать в Литве всем хотелось, так далеко вместе мы еще не ездили.
Я, как ни странно, в Литве уже бывал, классе в пятом или шестом папа возил меня в Ниду, на Куршскую косу, где из года в год проводили летний отпуск его друзья. Они сняли нам маленький домик, поразивший меня идеальной чистотой и огромными пуховыми перинами. Всей компанией мы ходили обедать в настоящий ресторан, откуда я вынес два слова – “пукучай” и “цеппелин”. “Пукучай” – это нечто вроде большой тефтели, а “цеппелин” – картофельная зраза с мясным фаршем и салом, которым литовцы его щедро шпиговали. “Пукучай” на короткое время стал у нас с папой секретным словечком. Перед сном он спрашивал меня: “Пукучай?” – и я отвечал: “Полный пукучай”. Тогда папа оставлял меня одного и шел к друзьям в соседний дом. Там они сидели допоздна на веранде и трепались, попивая красное вино или местное пиво, считавшееся очень вкусным. В Ниде всё было дорого, папа экономил, боялся, что нам не хватит денег до конца поездки. Мне пришлось смириться и перестать клянчить больше одного мороженого в день. Перед сном он рассказывал мне об ордене меченосцев, – обосновавшийся в Прибалтике в XII веке, он некогда угрожал Новгороду, – и о прибалтийских янтарных бусах, которыми викинги расплачивались по пути из варяг в греки – до самого Константинополя. Вода в Куршском заливе цвела, купаться там было невозможно, все ходили на другую сторону косы, на “бендрос поплюдимос” – общий пляж, рядом с которым был женский поплюдимос, где женщины загорали голышом. Еще в Ниде сохранилась дача-музей Томаса Манна, которую мы, естественно, посетили, но на меня она не произвела особого впечатления, в отличие от отца, боготворившего всё, что было связано с именем любимого писателя. Больше всего меня поразили дюны – огромные песчаные холмы, в которых можно было затеряться, как в настоящей пустыне, и, конечно же, янтарь. Большую часть времени я ползал по пляжу в поисках большого цельного куска, но так его и не нашел, зато привез в Москву пакетик мелких янтариков разного цвета – от абсолютно прозрачных до матово-черных, непроглядных, как августовская ночь.
Теперь же нам предстояло ехать не на взморье, а в глубь страны, в старинный город Каунас, где, как я знал по рассказам Тютюки, совсем недавно произошла ужасная трагедия: 14 мая на центральной площади города школьник Ромас Каланта облил себя бензином и с криком “Свободу Литве!” устроил самосожжение на глазах собиравшихся там людей. Дома он оставил предсмертную записку, в которой возлагал вину за свою смерть на советский строй, оккупировавший Литву перед войной. Власти, опасаясь массовых выступлений, не позволили устроить открытые похороны. Обгоревший труп вывезли ночью из больницы и тайно захоронили на кладбище. Начавшуюся вслед за этим манифестацию жестоко разогнали, арестовав более четырехсот человек, около десяти из них получили срок за хулиганские действия.
В еще не остывший от потрясения Каунас мы и приехали в конце июня. Разместились в школьном здании на матрасах, а через день в школе был выпускной вечер, куда нас, естественно, пригласили. Пока звучали непонятные речи на литовском, мы сновали между бывшими десятиклассниками и их родителями, поедая высоченные торты, похожие на новогодние елки, и запивая их дармовым пивом из бочонков – в Литве старшеклассникам традиционно разрешалось пить пиво. Помню, мы втроем пошли покурить в мужской туалет и столкнулись там с пятью или шестью местными парнями. Парни глядели на нас исподлобья и выразительно молчали. Я подошел к ним и сказал, что слышал про Каланту. Самый большой, накачанный парень, одним ударом кулака легко отправивший бы меня в нокаут, вдруг оторвался от стены, протянул руку и назвал свое имя.
– Мы про ваших диссидентов и про Солженицына тоже слыхали.
Выдержав театральную паузу, он зловеще добавил: “Мы москвичей не трогаем, мы здешних русских убиваем!” Из опасного туалета мы вышли друзьями. Ребята рассказали нам, что во время манифестации, случившейся после тайных похорон Каланты, каунасские менты отлавливали тех, кто носил длинные волосы, рвали им джинсы и стригли наголо в отделении милиции.
“Сегодня битва с дураками” пела в те годы “Машина времени”, наша культовая группа, и все мы были уверены, что под “дураками” подразумеваются менты. В общей ненависти к кителям мышиного цвета были единодушны и москвичи, и каунассцы, да и все, наверное, жители СССР.