22
В восьмом классе мы с родителями переехали на Красноармейскую. У папы с мамой появился шанс зажить своей жизнью, и они его не упустили. От умершей к тому времени матери папе досталась большая комната на Ленинском проспекте, а мама получила от работы двухкомнатную квартиру на “Академической”. Целый год папа вставал рано утром и спешил в киоск “Союзпечать”, чтобы успеть купить “Бюллетень по обмену жилой площади”, тираж которого расхватывали мгновенно. Он подружился с киоскершей, и та всегда оставляла ему один экземпляр. “Бюллетень” он изучал по дороге на работу, подчеркивал шариковой ручкой варианты обмена, а после начинал звонить по телефонам. Целый год никто на наше предложение не зарился, но папа не сдавался.
К тому времени я начал догадываться, что папины отношения с Юрьевной были отнюдь не безоблачными. Несколько раз при мне он резко выбегал из кухни, запирался в нашей комнате и валился в кресло-кровать, переживая обиду, а мама, предварительно выставив меня за дверь, приходила к нему и уговаривала не обижаться и не принимать бабкины слова близко к сердцу. Это кресло-кровать – образец ужасающего советского дизайна – поразило меня, когда я волок его на помойку много лет спустя. Оно было узкое, жесткое и имело сильный уклон вниз. Чтобы не съехать во сне, надо было, вероятно, упираться коленями в боковины. К тому же в спину впивались стыки трех его частей. По сути, кресло было обычной раскладушкой, но, в отличие от раскладушки, здесь не было тента, мягко обнимающего тело. Как папа спал на нем много лет и ни разу не пожаловался? Я по крайней мере от него по этому поводу ни слова не слышал.
Юрьевна на кухне тоже по-своему переживала разлад с зятем: возмущенно фыркала, как вынырнувшая из воды ондатра – властелин маленького водоема, и курила сигареты одну за другой. Мама и дед становились тише воды ниже травы и всем своим видом изображали, что ничего особенного не произошло. Однажды я подглядел, как мама в очередной раз пыталась успокоить папу, но он не выдержал и в сердцах на нее наорал. Накалявшиеся отношения мог спасти только разъезд, нам стало попросту тесно в квартире на Беговой, а потому папа, как на работу, ходил в киоск за газетой.
Усложняли всё, как я понял много позже, и дедовы проблемы.
До войны дед начал заниматься западноевропейским искусством, написал ряд статей о Тициане, Рембрандте, Сезанне, Делакруа. Писал он и о русских художниках – Кипренском, Репине и выпустил едва ли не единственную брошюрку о Дионисии. Начал писать большую работу о старых нидерландских мастерах, но перед войной, когда обострились отношения с Германией, вдруг оставил опасную западноевропейскую тему и кандидатскую защищал по Федоту Шубину – знаменитому придворному скульптору, выбившемуся в XVIII веке из простых крестьян-поморов благодаря протекции Ломоносова.
В 1932 году дед окончил университет и начал самостоятельные исследования. Возникший в тот год Союз художников положил конец долгой борьбе между авангардистами и реалистами, начавшейся после революции. Победили последние, провозгласив принцип реалистического изображения мира главным и единственно правильным в искусстве. Авангард был разгромлен, признан вредным буржуазным течением. Выжившие либо сменили стиль, либо ушли из профессии. Картины авангардистов убрали из музеев в запасники, победители стремились сделать всё, чтобы уничтожить даже память о них.
Дед в этих баталиях принять участия не успел, но его учитель и старший друг Алексей Фёдоров-Давыдов был активным погромщиком авангарда и по-своему повлиял на ученика. Бабка всегда говорила, что с истинного пути деда сбил именно Фёдоров-Давыдов – специалист по передвижникам. Он же, с ее слов, убедил своего ученика заняться изучением советской реалистической живописи. Но, судя по всему, бабка выдавала желаемое за действительное.
Дед уверовал в то, что художники должны служить делу партии и рабочего класса и изображать действительность понятным народу языком. Вера нуждалась в обосновании, он стал штудировать классиков и занялся марксистско-ленинской эстетикой. При этом он отлично чувствовал искусство и был одним из самых умных людей, встречавшихся мне в жизни. Не оценить авангард как художественное явление он, думаю, не мог.
У деда был философский склад ума, он легко мог бы вести курс лекций на философском факультете, равно как и на историческом – историю он тоже знал и любил. Память у него была потрясающая, раз прочитанное он запоминал навсегда. Он интересовался разными науками, целая полка в книжном шкафу была забита книгами по биологии, психологии, физике и математике. Помню, как он безуспешно пытался объяснить мне теорию относительности. Дед проучился в школе только до восьмого класса, остальную программу освоил сам и отправился поступать в МГУ на мехмат. Выдержал экзамены, был зачислен на факультет, но, идя домой, случайно завернул в гуманитарный корпус, где на глаза ему попалось объявление о наборе студентов на кафедру искусствоведения. Недолго думая, он подал документы на искусствоведение, прошел по конкурсу и забыл о математике.
До войны дед преподавал в ИФЛИ, а потом в университете на кафедре искусствоведения. Это было лучшее время его жизни – он читал несколько разных курсов, много времени проводил с обожавшими его студентами, ездил с ними смотреть памятники, работал с аспирантами. На фотографиях тех лет дед, оживленный и счастливый, стоит в окружении молодых людей, многие из которых стали впоследствии известными учеными. Много позже я узнал, что в 1936 году, когда началась война в Испании, он пытался записаться добровольцем, но его не приняли по зрению. С университетом дед, бабка и маленькая мама уехали в эвакуацию. После войны он по совместительству был еще заместителем директора Третьяковки, а в 1960-е стал работать в Институте истории искусств (с 1976-го – ВНИИ искусствознания), где до своей смерти в 1983 году возглавлял сектор западноевропейского искусства.
В конце 1960-х произошел некий конфликт, из-за которого дед покинул университет и больше туда не вернулся. Как я ни допытывался, узнать, в чем было дело, я не смог – ни от него самого, ни от его окружения. Бабка только процедила сквозь зубы, что любимые ученики его предали.
Приговор, вынесенный авангарду в 1930-е, мучил его всю жизнь, он попытался переосмыслить искусство первых послереволюционных десятилетий и начал писать большую работу “Теоретические проблемы современного изобразительного искусства”, в которой обосновал роль авангарда в истории искусства ХХ века. Беда только, что в своих изысканиях он руководствовался марксистским методом. Дед пытался защитить эту работу как докторскую диссертацию, но вице-президент Академии художеств Владимир Кеменов, главный теоретик социалистического реализма и один из главных погромщиков авангарда, всячески мешал защите, считая деда оппортунистом и леваком. К сожалению, дедова книга, увидевшая свет в 1972 году, сегодня представляет интерес лишь для узких специалистов, занимающихся историей советского искусствознания.
Читать “Теоретические проблемы” мне тяжело. Я несколько раз начинал читать эту книгу, но дочитал ее очень поздно, много позже его смерти, и рад, что мы не успели о ней поговорить. Что бы мне пришлось ему сказать? Что бы он мне ответил?
Сложную художественную жизнь конца ХIХ – начала ХХ века дед пытается объяснить кризисом буржуазного сознания, замечая между прочим: “…буржуазный индивидуализм – первородный грех «авангардизма»”. В нем главный источник его внутренней слабости, причина неспособности разорвать путы буржуазного сознания”. “Авангардизм был попыткой осмыслить эпоху революции, но попыткой трагически бессильной”, – пишет он там же и настаивает на том, что единственный правильный метод для художника – это социалистический реализм. Заканчивается книга так: “Мы присутствуем при начале новой эпохи художественного развития человечества, когда, сливаясь в единый поток, все прогрессивные силы реалистического искусства станут эстетической идеологией грядущего коммунистического общества”.
Вероятно, именно эти его убеждения и стали причиной конфликта, такой идеологический подход к искусству уже не устраивал его учеников. Один из них всю жизнь писал книги о художниках 1920–1930-х годов, тем самым вводя их имена в оборот, другой стал активным художественным критиком, поддерживал нонконформистов, выступил одним из организаторов разгромленной “бульдозерной” выставки.
Защититься и издать книгу стало для деда делом принципа. Кеменовский лагерь писал отрицательные отзывы, защиту докторской откладывали восемь лет, что было необычно по тем временам. Текст диссертации даже рассматривали в отделе культуры ЦК КПСС и, кажется, признали идейно выдержанным, что в конце концов и решило дело. Пока длилось рассмотрение, дед глушил горе по-русски, запивал коротко, но сурово.
Один раз я видел его сползшим с дивана и храпящим на полу, но, вопреки бабкиным страхам, вид пьяного деда меня не напугал, за свой короткий век я уже повидал много пьяных мужиков и не придал этому особого значения. Причины дедовых запоев я узнал лишь после его смерти. Отношения с бабкой разладились, она ругала его, писала гневные записки, где укоряла деда в том, что он не оправдал ее ожиданий как ученый, что занимается чепухой. Одну из таких записок я нашел в его бумагах, внизу мелким и четким дедовым почерком было приписано: “Sic transit…”
Кажется, только я не замечал этого домашнего ада. Бабка находилась на грани нервного срыва, брак чуть не развалился. Но дед справился со своими демонами, поклялся больше не пить и слово сдержал. Вдобавок он перестал курить и больше к табаку не притронулся, словно наложил на себя строгую епитимью. На семейных сборищах он сидел мрачный и сосредоточенный, лишь иногда позволяя себе расслабиться, и тогда превращался в того легкого и веселого человека, которого я так любил. Он, наконец, защитил диссертацию и издал книгу. Имена любимых учеников в доме старались не упоминать.
Году в 1975-м или 1976-м, когда я уже учился в университете, на кафедре искусствоведения проходила очередная ежегодная конференция. Дед заявил на нее доклад. Названия я не помню, но в нем было ненавистное всем нам словосочетание “марксистско-ленинская эстетика”. Мы с дедом встретились возле кафедры, он ходил по коридору одинокий и потерянный, поговорил со мной и ушел в аудиторию, помню, мне было нестерпимо его жаль. И тут из-за плеча я услышал голос однокурсника: “Смотри, ну и доклад, одно название чего стоит!” – и он показал на дедово имя в списке. Я что-то проблеял и рванул прочь. До сих пор не могу себе этого простить. Струсил, не признался, что докладчик – мой дорогой дед Герман.
Последние десять лет прошли у него в борьбе с аденомой, переросшей в рак. Хирурги настаивали на операции и поначалу не ставили страшный диагноз, но от подобного хирургического вмешательства умер его близкий друг, и дед перестал ходить к врачам. Он, всю жизнь интересовавшийся наукой, поверил сомнительным лекарям и в результате запустил болезнь. Когда он снова обратился к урологам, делать операцию было уже поздно. Дед умер от рака на семьдесят третьем году жизни.