Книга: Секретики
Назад: 15
Дальше: 17

16

Вино появилось в нашей жизни рано, причем, насколько я помню, водку мы не пили. В отличие от старшеклассников, того же Клёпы или толстяка Боба Хайта из одиннадцатого дома, который в девятом классе на спор выпивал бутылку за четыре секунды. Он ложился на скамейку, закидывал голову и, раскрутив содержимое по часовой стрелке так, что оно завивалась винтом, вставлял бутылку в глотку, как пистолет в бензобак. Мгновение, и он уже эффектно бросал пустую бутылку через голову. Избавившись от стеклотары, Боб вставал, выдыхал и забирал выигрыш – еще одну бутылку водки, а затем, окинув собравшихся мутным взглядом, отправлялся домой. Он пил всю оставшуюся жизнь и умер несколько лет назад в одиночестве.
Водка нас не прельщала, другое дело вино или пиво, которые мы пили на “сейшенах” или в беседке во дворе тринадцатого дома. Впрочем, часто мы вообще не выпивали, просто слушали музыку и танцевали. В седьмом классе у нас появились новенькие – красавица Курдя и кривоногий обезьяноподобный Щука. Они приехали из Вашингтона, где работали их отцы, – отец Курдюмовой был журналист-известинец, а у Щукина – какой-то начальник в торгпредстве. У Курди были все пластинки “Битлз”, “Лед Зеппелин”, Джими Хэндрикс и многое другое, но больше всего мы балдели от “битлов”, их мы могли слушать бесконечно. В ее доме всё было более или менее чинно. Никакого алкоголя – только чай с печеньем, музыка и танцы. Щука жил около Белорусского вокзала. У Щукина-отца на столе стояла золотая статуэтка на мраморном постаменте – ощерившийся бульдог, привставший в броске на задние лапы. Золотая же табличка извещала: “Mr. Stschukin”. Неудобоваримая американская транскрипция русской фамилии нас восхищала. Щука с гордостью рассказывал, что статуэтку папе подарили друзья-американцы в связи с отъездом в Россию.
Новенькие быстро влились в нашу компанию. Держались они просто, не задавались и поражали нас свободным трепом на уроках английского. В Штатах они без конца смотрели телик, Курдя рассказывала, что уроки она делала в перерывах на рекламу. Словарный запас у обоих был не чета нашему, а произношение настоящее американское, с раскатистым “р”, в отличие от нашего “эталонного” английского, на котором, по уверению учителей, разговаривала королевская семья. В школе главное внимание уделялось интонации, что почему-то ужасно раздражало. “Райзинг тьюн, фолинг тьюн! и-и-и – вверх! и-и-и – вниз!” – эти припевки учительницы сидят в ушах до сих пор. Курдю было легко понять, слова она произносила четко и внятно. У Щуки же во рту всегда была каша, на каком бы языке он ни говорил.
Бабушка Щуки работала на табачной фабрике “Ява”, находившейся на задах их дома. Она была дегустатором табака, то есть получала зарплату за то, что просто курила сигареты! В доме повсюду лежали россыпи “Столичных”. Бабушка предпочитала курить их вне работы и, понятное дело, таскала домой тоннами. Учет контрабанде не велся, так что Щука тырил сигареты без зазрения совести и на переменах снабжал нас, начинавших тайно “смочить” в туалете.
Шведенко, немедленно превратившийся в Шведа, тоже появился в седьмом, но не с начала года. Они с матерью, старой бабушкой и братом-близнецом переехали в Москву из Фрунзе. Его мать, как-то связанная с кинопроизводством, устроилась работать на “Мосфильм”. Швед был прирожденный лидер-тихоня. Вроде бы и не заводила, и учился, как все мы, спустя рукава, но на одни пятерки (кроме английского, дававшегося ему с трудом). Он был худющий, сильный, с простым веснушчатым лицом и бледной кожей, делавшей его похожим на восставшего мертвеца. Швед много читал, знал Камю и Сартра, балдел, как и я, от Сэлинджера. Сэлинджера мы проходили на уроках английской литературы с Еленочкой. Молодая, веселая, с глазами, как маслины, стройной фигурой и пышной грудью, Еленочка не скрывала своей сексапильности, а скорее, подчеркивала ее – носила короткие платья с откровенным декольте или вельветовые обтягивающие брюки. Она жила в двухэтажном немецком домике прямо за школьным забором. Однажды мы увидели, как к ее дому подкатил огромный черный ЗИМ с частными номерами. На таких машинах простые смертные не разъезжали. Из кабины вышел молодой мужчина, крепкий, высокий, уверенный в себе. Он заулыбался, увидев замершую в дверях подъезда Еленочку. Учительница заметила нас краем глаза, слегка кивнула головой и направилась к своему гостю, прижалась к нему и поцеловала долгим поцелуем. Они недолго постояли обнявшись, потом сели в машину и куда-то укатили. Понятно, что после этой истории мы смотрели на Еленочку с нескрываемым восхищением, тем более что заниматься на ее уроках было интересно. Она много читала, любила Фолкнера, Томаса Манна и Германа Гессе, как и мой папа.
Щука не читал ничего и от этого нисколько не страдал. С ним и со Шведом мы сговорились снимать кино по О'Генри. Швед взял у мамы любительскую восьмимиллиметровую кинокамеру “Кварц”, и мы отправились на задворки Белорусского вокзала, где стояли формирующиеся поездные составы. Нам позарез была нужна стрелка, такая старая, чтобы переводилась вручную. Но их уже почти не осталось. Помню, обсуждался эпизод, когда Энди Таккер переводит стрелку, и отцепленный вагон с Джеффом Питерсом и украденными миллионами медленно уходит на запасной путь. Щука обещал принести кольты, кожаные ремни и широкополые шляпы – отец подарил ему два ковбойских костюма. Кроме ручной стрелки, нам нужен был еще товарный вагон с площадкой, на которой раньше ездили кондукторы. Сценарий мы не писали, Швед сказал, что кино снимают эпизодами, и главное – начать, а дальше само пойдет. Понятно, что для первой съемки мы выбрали самый эффектный эпизод и пошли поискать натуру.
Часа два мы слонялись меж вагонами, изучили плацкартные и спальные и, наконец, забрели в зону отстоя товарняков. На старом заброшенном пути стояли теплушки с вросшими в землю колесами. В них жили какие-то рабочие, около старых вагонов висело на веревках белье. Это место нам так понравилось, что мы решили: здесь герои будут удирать через белье, запутаются в простынях и потеряют один из чемоданов с украденными деньгами. Мы сочиняли на ходу, и фантазия уводила нас всё дальше от оригинального текста, герои О'Генри постепенно превращались в ковбоев из фильмов киностудии ДЕФА, где Гойко Митич, он же Виннету – вождь апачей, сражался за свой угнетенный народ.
Там же, на запасном пути, мы обнаружили искомую стрелку, соединявшую давно заброшенный отрезок пути с еще действующим, и попытались опустить рычаг, стараясь сдвинуть подвижный рельс, приезжающий к главному, но он заржавел. Надо было как-то оживить эту мертвую конструкцию. Сошлись на том, что принесем керосин и кувалду, смажем ржавое железо, а когда ржавчина размягчится, будем бить по рельсу кувалдой, как это делают автослесари. Мы так замечтались, строя планы по реанимации стрелки, что не заметили двух подошедших милиционеров. Они нас немедленно арестовали и доставили в линейный отдел милиции. На террористов мы явно не тянули, но безрезультатный допрос в линейном отделе продолжался три часа. Запугивали нас здорово, но мы стояли на своем и продолжали честно твердить: хотели снимать кино и ничего другого не планировали. Вытащила нас из милиции мама Шведа, которой позвонили из линейного отдела. Она пришла и как-то уболтала начальника (даже дело не завели). На прощанье мы изобразили на лицах полное раскаяние, радуясь в душе, что отделались простым внушением. Потом она отвела нас домой и, накормив горячим бульоном, пообещала достать настоящую шестнадцатимиллиметровую кинокамеру и выписать справку о том, что мы работаем по заданию редакции. За чаем она рассказала, что раньше работала на “Киргизфильме”. Я как раз недавно прочитал “Прощай, Гюльсары” и из вежливости упомянул Чингиза Айтматова, единственного известного мне писателя-киргиза. Она вдруг густо покраснела и сказала, что он страшный человек, к которому нельзя и близко подходить. Я понял, что здесь что-то личное, и не стал ее больше расспрашивать.
Шестнадцатимиллиметровая кинокамера с рифленой ручкой у Шведа и правда вскоре появилась, как и справка с печатью “Мосфильма”. Снимать мы отправились в аэропорт Шереметьево, где пожилой дядечка в летной форме сопроводил группу “молодых кинодокументалистов” в “рюмку” – так на служебном жаргоне называлось стеклянное сооружение в несколько этажей, выходящее на летное поле и действительно похожее на огромную рюмку. В верхних этажах располагались диспетчерские службы, куда нас не пустили, нас привели на смотровую площадку этажом ниже. За стеклом открывался вид на летное поле. Швед строчил кинокамерой, снимая взлет и посадку огромных самолетов, а мы стояли рядом и изображали кипучую деятельность: предлагали ему почаще менять ракурс и объективы. Щука зачем-то всё время совал ему темный фильтр, абсолютно не нужный при той пасмурной погоде, что стояла на дворе. Сопровождавший нас дяденька в летной форме, похоже, остался доволен съемкой и даже поинтересовался, где можно будет посмотреть фильм. Мы тоже были на седьмом небе от счастья и наплели ему с три короба, пообещав пригласить на просмотр. Щука даже записал его телефон в американский блокнот крутой паркеровской ручкой.
Почему всё же нас туда пропустили, почему важно было снять взлет и посадку самолета (понятно, что концепция в корне изменилась и О'Генри был забыт), я не помню, но позже, попивая чай у Шведа дома, мы отсмотрели снятый материал и остались довольны. Получилось клево: самолет разбегался, взлетал, отрываясь от бетонной полосы, и уносился куда-то в небо. Естественно, договорились, что этот эпизод пойдет под битловскую “Back in USSR”. На кухне висела фотография – биплан времен Первой мировой, где в открытой кабине за штурвалом сидел пилот в летных очках и кожаном шлеме.
– Это моя бабушка, одна из первых женщин-летчиц в России, – мимоходом заметил Швед.
– Бабушка, которая за стеной? – полюбопытствовал я.
– Она самая.
Бабушку я успел заметить в приоткрытую дверь, когда Швед понес ей чай с бутербродом. На продавленной кровати в комнате с плотно затворенными окнами сидела дряхлая и очень худая старуха в несвежей ночной рубашке, из-под которой виднелись сползшие чулки. Она уставилась на меня совершенно безумными глазами, как умеют смотреть только галки или злобные воробьи. Потрясенный, я потихоньку ретировался и тут же столкнулся с парнем, вышедшим из сортира. Парень был похож на моего друга, но, в отличие от него, был основательно накачан. При этом держался качок как-то пришибленно и подчеркнуто тихо, похоже, он нас стеснялся. Мы кивнули друг другу и разошлись по комнатам. Я и тут успел подглядеть: в комнате брата-близнеца с потолка свисал боксерский мешок с изрядно намятым боком.
– Брат – боксер, – отрезал Швед, давая понять, что в дальнейшие расспросы вдаваться бесполезно.
Почему они учились в разных школах? Дружили ли? Швед о брате никогда не говорил. Одно я уяснил – семейка у моего нового одноклассника была непростая, под стать ему самому.
Вскоре наступила зима, и наш класс отправился в Петрищево, где фашисты казнили Зою Космодемьянскую. Подвигами пионеров-героев нас так перекормили, что все их терпеть не могли. С Шведом мы сошлись в том, что Павлика Морозова нельзя считать героем. Закладывать родных подло, это было понятно. Щука с нами легко согласился. Мы тогда сходили с ума по “Трем товарищам” Ремарка и, воображая себя героями книги, стремились быть неразлучными. Нам нравилось словосочетание “потерянное поколение”. Молодые герои Ремарка, ощущавшие свою никчемность, казались близкими, плюс, конечно, романтические похождения, неведомый кальвадос, гонки на “Карле – призраке шоссе”… Не потому ли невеликая, по сути, книга была в те времена одной из самых читаемых в СССР? Под дождем со снегом около петрищевского монумента было скучно и неуютно, про подвиг Зои все уже тысячу раз слышали и читали в учебнике. Мы переминались с ноги на ногу и тихонечко пели: “Hey, teachers, leave those kids alone!”
В Петрищеве класс поселили в деревенской школе, спали мы вповалку на матах в спортзале. Вероятно, поездка случилась на зимних каникулах, поскольку учеников в школе не было. Только мы и наша классная руководительница Тамарочка, или Тамара Петровна Снеховская – математичка, принявшая нас в пятом классе из рук Анны Корниловны. Откуда-то в классе знали, что Снеховская – “разведенка”, растит сына одна. Мрачными темными утрами они вместе спешили в школу, Тамарочка тянула парнишку за руку, боясь опоздать на урок, и лопоухий первоклашка с ранцем за плечами, маленький и невзрачный, покорно шел за ней. Тамарочку мы, пожалуй, любили, она относилась к нам хорошо и на педсоветах стояла за нас горой.
На ночь петрищевскую школу запирали, но путь на волю нашелся быстро – в мужском сортире на первом этаже. Швед открыл окошко, вылез на улицу, мы вылезли за ним, погуляли немного на свежем воздухе и распили бутылку портвейна. К ночи сильно подморозило, лужи сковало ледком, поэтому вскоре все полезли назад – верхняя одежда осталась в гардеробе, и мы продрогли. Окно оставили чуть приоткрытым, чтобы вытягивало сигаретный дым. И тут Швед достал еще бутылку. Быстро уговорили и ее и отправились спать, не заметив, что Швед остался в туалете. Оказалось, он припрятал третью, только для себя. Ночью, в полной темноте, я проснулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо.
– Где Шведенко? Его нет в зале! И в туалете тоже нет!
Надо мной стояла взволнованная Тамарочка. Быстро растолкали двоих-троих парней и отправились на поиски. Нашли его скоро: он сидел на бетонном выступе фундамента за углом мертвецки пьяный и холодный как сосулька. Мы потащили его под руки, кое-как засунули в окно, прислонили к кафельной стенке, по которой он тут же сполз на пол. Вести пьяного товарища в спортзал было нельзя, но и здесь оставлять было опасно: Швед промерз насквозь, из носа лило, а белое лицо смахивало на лицо утопленника. Он что-то бессвязно мычал, но не двигался, словно примерз к полу.
И тут в туалет ворвалась Тамарочка. Быстро оценив ситуацию, она сказала:
– Поднимайте его немедленно!
Мы долго пытались поставить Шведа на ноги, пока наконец он не обрел некое подобие равновесия. И тут Тамарочка не выдержала. Отпихнув нас, она схватила его за ворот рубахи и принялась бить по щекам, звонко и сильно. Била и не могла остановиться:
– Гад! Алкаш! Ненавижу! Ненавижу вас! Гад! Попробуй только загнуться!
Не останавливаясь, она лупцевала Шведа, и голова моего друга безвольно клонилась под ударами то вправо, то влево, как боксерский мешок в комнате его брата-близнеца. Наконец щеки у него покраснели, он открыл глаза и начал приходить в себя.
– Хватит! Не надо бить! – вдруг сказал Швед очень внятно и зло.
Некоторое время они стояли, переводя дух, и глядели друг на друга. Потом Тамарочка вдруг разрыдалась и убежала в женский туалет. Ничуть не протрезвевшего товарища отвели в спортзал, уложили на тюфяк, накрыли одеялом, и он немедленно заснул. Утром мы ехали домой в гробовом молчании. И тут Швед вдруг прошептал мне на ухо: “Слушай, а у нас в заначке ничего не осталось?” Руки у него тряслись. Я посмотрел на него как на полоумного и ничего не сказал.
Тамарочка тоже сидела молча, уставившись в окно. Когда автобус остановился у школы, Швед вышел первым и, ни с кем не попрощавшись, побрел куда-то не разбирая дороги. Он удалялся жалкий и скрюченный, заплечный мешок болтался за спиной и бил его по загривку при каждом шаге. Тамарочка пристально глядела ему вслед, сцепив руки замком, но не проронила ни звука. Я подошел к ней и попросил прощения, пообещал, что такое больше не повторится.
– Проехали, – сказала она и невесело улыбнулась.
Швед ушел после восьмого класса – поступил в школу при МИФИ. Перед этим он выиграл московскую олимпиаду по физике, а вслед за ней и общесоюзную, о чем мы узнали совершенно случайно. Наша связь оборвалась, словно и не дружили. Встретившийся позднее выпускник МИФИ припомнил моего бывшего одноклассника:
– Он был самым крутым на курсе, подавал большие надежды и решал задачки сразу от двух академиков, а потом вдруг как-то разом спился и умер, не дожив до тридцати пяти, а ведь кандидатскую защитил в двадцать три.
Назад: 15
Дальше: 17