7
Папа вознамерился учить меня музыке, без которой сам жизни не представлял, и мы пошли на прослушивание к дяде Лере Тараканову – папиному школьному другу, который писал музыку и позднее стал композитором. Дядя Лера осмотрел мои пальцы, ощупал зачем-то ладони и вынес вердикт: “Виолончель!”
– Челистов мало, а такой-то (он назвал ничего не говорящую мне фамилию) набирает класс.
Помню, по дороге домой папа уговаривал меня пойти на виолончель, а я представлял, как буду таскаться с этим огромным футляром, и сначала просто отнекивался, а потом резко его оборвал: “Ни за что, просто не хочу учиться музыке”. Папа посмотрел на меня пристально и сказал: “Потом пожалеешь, но будет поздно. Виолончель могла бы сделать тебя независимым от этого мира”. Слова я запомнил, но тогда вообще не понял, о чем он говорил. В нашем доме (где в то время музыкантов жило куда больше, чем сейчас) было несколько мальчиков, игравших на виолончели, скрипке и даже на гобое. Я никогда не видел их во дворе, а жизнь во дворе я бы не променял ни на что на свете!
Мы до одурения резались в пинг-понг – стол, покрытый крашеными листами толстой фанеры, стоял напротив черного хода в мой подъезд. Сетки у нас не было, ее заменяла поставленная на стол обрезная доска, зажатая между двумя половинками кирпича с каждой стороны. Ракетки тоже были разнокалиберные – от вырезанных из фанеры самоделок, круглых деревянных досок для разделки мяса или простых однослойных с наклеенными пупырчатыми кружками до заветных “сэндвичей” с черной прослойкой. При ударе они издавали мягкий шлепок, а не грубый деревянный “цок”, и ими можно было закручивать мячик. Крученую подачу отбить куда сложнее, чем простую. Подающий, запугивая, часто объявлял: “А теперь подачка-неберучка!” Сыграть один на один классическую партию удавалось очень редко, поэтому все, у кого было чем сражаться, играли в “круговушку”: разбивались на две команды, выстраивавшиеся в очередь, каждая у своего конца стола. Мяч бросали на игру, отбивший его быстро перебегал на другую сторону и вставал в конец очереди. Пропустивший три мяча выбывал и, если был обладателем хорошей ракетки, передавал ее счастливчику у стола. Под конец двое оставшихся разыгрывали партию в семь очков или в одиннадцать – когда желающих играть оставалось немного. Выигравший получал очко форы, то есть вылетал, пропустив, соответственно, четыре мяча. Мастера, приходившие из соседнего двора, или наш Японец из первого подъезда порой играли с пятью-шестью очками форы, и выбить их из игры было практически невозможно.
Иногда желающих было так много, что поначалу вокруг стола не бегали, а ходили вразвалку: отбил удар, нарочито медленно перешел и встал в очередь на другой стороне, ожидая возможности нанести удар. Но по мере выбывания игроков темп игры убыстрялся. Самое интересное начиналось, когда играющих оставалось трое. Гасили нещадно, важно было скорее отбить мяч и мчаться к другой половине, иногда вкруговую носились несколько минут, такое удавалось нечасто и только самым опытным участникам игры. Сильные удары деревянных ракеток быстро разбивали мяч вдрызг, а если на нем образовывались вмятины, то его восстанавливали: держали над горящей спичкой, и вмятина чудесным образом исчезала. Тут важно было не поджечь тонкую горючую пластмассу, а точно рассчитать расстояние до огня. Правда, правленые мячи отскакивали уже не так точно – то улетали от удара в сторону, то “киксовали” на столе, потеряв прыгучесть, но кто обращал на это внимание? Играть хотелось всем, а мячи были далеко не у каждого, так что играли до упора, пока последний мячик не разлетался с характерным треском. Разбитые мячики подбирала малышня, их, как и зубья коричневых расчесок, продававшихся всюду за копейки, заворачивали в фольгу от шоколада и устраивали “вонючки”, “дымовухи” или “ракеты”, поэтому во дворе около теннисного стола часто пахло едкой паленой пластмассой.
Случалось, к нам заворачивала настоящая шпана с Хорошёвки. Парни лет пятнадцати и старше пристраивались к игре, отбирая у нас, малолетних, ракетки (“На кружок, чувачок, я отдам”), без конца кривлялись за столом, изображая бывалых хулиганов: “Гаси, Лучка, засади, как в духовку!” – но ракетки всегда отдавали. А еще они приводили с собой шмар, неестественно хохотавших и оставлявших у скамейки, откуда они наблюдали за игрой, бычки роскошных сигарет “Фемина” с золотыми фильтрами, на которых алели жирные следы их дешевой помады.
Однажды Чиркан, взрослый парень с наколотыми на пальцах перстнями (он имел за плечами две ходки), носивший матросскую полосатую майку под двубортным пиджаком с золотыми капитанскими пуговицами, пришел к нам во двор с шмарами и гурьбой прихлебателей. Компания без конца прикладывалась к бутылкам с портвейном и требовала, чтобы предводитель сыграл “на удачу”. Тут же у кого-то была экспроприирована ракетка, Чиркан встал к столу и со словами: “Кто тут не бздило?” – позвал сыграть с ним полную партию. Вызвался Японец. Все отошли в сторону и расположились полукругом. Играть Чиркан умел, но он был пьян. Японец мастерски крутил, лучше всех во дворе. Он сразу повел в счете, причем каждый проигрыш очка Чиркан сопровождал громким: “Ух, блямба, крутит, китаеза!” Мать Японца родилась в Токио. Откуда она взялась в нашем доме, история умалчивает, но на миниатюрную и очень красивую женщину с иссиня-черными волосами все заглядывались.
Начав сильно проигрывать, Чиркан принялся мощно гасить и, кажется, обрел свою игру – подачи Японца он отбивал хлестко и почти сравнял счет. На своих подачах Чиркан делал устрашающие пассы, вдруг подпрыгивал на месте, приговаривал заклинания типа: “Ща укушу, а ты не бойся!” или: “Красный пошел, глотай!”, а выиграв подачу, комментировал: “В цвет!” или: “В елочку!” Он посылал мячи от пояса, и Японец начал было сдавать, но тут самая отвязная шмара поднесла дружку бутылку.
– О-о-о, укольчик! – завопил Чиркан и, играя на публику, присосался к горлышку.
Это было ошибкой. Он окосел, движения его потеряли слаженность, и мячи полетели в сетку или мимо стола. Чиркан проиграл. Но настоящий герой не сдается! Блатной взревел, потребовал шмару к себе, допил портвейн, развернул ее лицом к столу и, нагнув в неприличной позе, изобразил серию поступательных движений. Девка завизжала, но не от испуга, а потому, что от нее этого ожидали.
– Давай, люба, давай почпокаемся!
Мы смотрели на это омерзительное представление и не могли отвести взгляд, втайне ожидая продолжения. Но девка, слава богу, как-то вывернулась и убежала. Чиркан отряхнулся, взял у шестерки пиджак, накинул его на плечи, продул беломорину, заломил ее и задвинул в угол рта. Прикурив, окинул всех мутным взглядом и поманил к себе пальцем Японца. Тот подошел, настороженно улыбаясь.
– Молодца, китаеза, крутишь на ять! Но я еще отыграюсь!
Он вручил ему чужую ракетку, поднял руку: “Ша, папа устал, летим до хаты!” Вытащил из кармана смятую кипу денег и, отслюнив десятку, бросил ее на стол: “Честной компании, а пионерам на конфетки!” Потом схватил первую попавшуюся на глаза деваху и, картинно поводя плечами, отбыл со двора. Японец невозмутимо засунул десятку в карман джинсов.
Играть почему-то расхотелось, блатной театр испортил настроение. Сашка Горелый со значением произнес:
– У него лимона не было, а то б он ее чпокнул.
– Какого лимона? – спросил я ошарашенно.
– Не знаешь, что ли, они себе туда лимон кладут перед этим делом и после, чтобы детей не было. Сестры Анисимовы постоянно в магазине лимоны покупают.
Я был сражен. Идя домой, я всё пытался представить себе, как это бывает с лимоном и зачем, а спросить у Горелого постеснялся. Лимон этот не выходил у меня из головы, фантазии долго не давали мне покоя, но ответа на массу роившихся в голове вопросов я, понятно, так и не получил.
Сестер Анисимовых из пятого дома мы все знали. Они были красавицы и валютные проститутки. Я много раз видел, как они садятся в заказанное по телефону такси и отъезжают “на работу”, как пояснял всеведущий Горелый. Он же рассказал нам, чем они занимаются. Странный он был парень, старше нас, но любил водиться с мелюзгой. После окончания университета я иногда встречал его. Горелый ходил по Беговой с гитарой, в соломенной шляпе и уверял всех, что стал кришнаитом. В 1990-е Общество сознания Кришны открыло около метро столовую, где кришнаиты кормили бомжей бесплатным супом. У Горелого тогда поселились две тетки в оранжевых сари. Консьержка говорила, что он их поколачивает, как и мать, на средства которой живет.
Кришнаиты давно съехали, и девиц в сари на нашей улице уже не наблюдается, а Горелый так и ходит по Беговой. Даже в лютый мороз он идет себе в широкополой шляпе, в пиджачке и с фотоаппаратом на груди, сменившим гитару. Теперь он представляется фотографом. Мать его давно умерла. Он одинок, с кем общается, что делает – непонятно, но историю с лимоном я забыть не могу, а потому изредка здороваюсь с ним, он кивает мне в ответ и идет дальше.
Что касается Анисимовых (я так и не узнал их имен), то с одной из них у меня случилась нечаянная встреча. Однажды в пятом классе, гуляя по двору в одиночестве, я увидел на земле зеленую трехрублевку. Положил ее в карман и начал нарезать круги около места находки, понимая, что нужно ее кому-то отдать, вот только кому? И тут буквально налетел на одну из сестер. На ней было умопомрачительное темно-синее платье, облегающее фигуру. Ноги у нее были длинные и туфли на них тоже что надо – блестящие, черные, с маленькими золотыми пряжками. Я уставился на них, потому что взглянуть ей в глаза ужасно стеснялся.
– Как тебя зовут? – спросила она, и я тут же растаял от ласкового бархатистого голоса.
– Петя, – я всё же рискнул поднять глаза и увидел, что она рассматривает меня, как рассматривают необычную собачку. Я и был для нее собачкой. Анисимовой (язык не поворачивался назвать эту красавицу тетей) было все двадцать, а то и больше.
– Петя… красивое имя, – сказала она, растягивая по-московски “а” и с такой таинственной интонацией, словно хотела сказать что-то совсем другое.
– Вы тут деньги не теряли случайно? – набрался я храбрости спросить.
– Какие деньги?
– Три рубля.
Залез в карман и протянул ей трешку.
– Не теряла. Ты нашел три рубля?
– Да, и надо же их кому-то отдать. Как вы думаете, может, написать объявление?
– Какие у тебя длинные ресницы, – сказала она вдруг ласково и провела по моему лицу кончиками пальцев. Ее пальцы были как огонь, лицо мое запылало.
– Знаешь, не надо ничего писать. Три рубля… Ты никогда не найдешь того, кто их обронил. Возьми себе, тебе же хочется чего-нибудь купить? Правда?
Ее бархатный, глубокий голос околдовывал, подчинял.
– Смотри, на три рубля ты сможешь, например, купить себе мороженое. Ты любишь мороженое?
– Люблю, конечно. Могу и вам купить.
– Вот как? Молодец, – она так обворожительно улыбалась, словно мы были сто лет знакомы. – Я мороженое не ем, от него толстеют. А ты себе купи, Петя с длинными ресницами. Купи и получи удовольствие. Не отказывай себе, Петя.
Ей понравилось мое имя? Или она подшучивала? По голосу было не похоже.
– Прощай, Петя, я пошла.
Она повернулась и пошла, а я стоял как истукан и провожал ее взглядом, пока она не исчезла в калитке нашего двора. Анисимова не обернулась.
Ее голос я вспоминал целый день. Так со мной еще никто не разговаривал. Про ресницы говорила только мама, от нее я и знал, что они у меня длинные. Анисимовой они явно понравились, это нельзя было не почувствовать. Про лимон я тогда даже и не вспомнил. А когда вспомнил, понял, что Горелый – идиот, придумал про нее гадость. Никаких лимонов она и ее сестра килограммами не покупали, просто не могли и всё.
На ту трешку я накупил мороженого, а остатки проиграл в расшибалочку.