Я сидела на верхнем этаже паба на Стрэнде и ждала. Роковой телефонный звонок вот-вот должен был сообщить мне, увенчались ли успехом труды моих полутора лет (или трех, если прибавить юридическую школу). Несмотря на все, что случилось в последние три месяца, я очень хотела, чтобы меня приняли в адвокатскую коллегию. После маминой смерти я потеряла ориентиры в жизни, и профессиональный успех подарил бы мне хоть какую-то определенность и цель.
Иногда решение о вступлении барристера в адвокатскую палату принимается легко: кандидатуру ученика одобряют или отвергают единогласно в самом начале собрания. А бывает, что мнения разделяются, дебаты и переговоры длятся часами; применяются и уловки, и политические доводы. Ход обсуждения хранится в тайне даже после того, как решение принято. В некоторых палатах процедура проста: любой ученик, который хочет вступить туда, выдвигает свою кандидатуру, и если в течение недели никто из адвокатов не выскажется против, то его принимают. В других собирают целый комитет. Но нередко за одно-два места в палате сражаются несколько учеников, и тогда приходится голосовать.
Согласно этикету, в день принятия решения ученику следует уйти из палаты пораньше. Затем совет просматривает отчеты о работе ученика и его достижениях, а также портфолио. Могут расспросить наставников. Прежде чем вынести решение, комиссия заседает примерно час: нужно поговорить с теми, кто хорошо знает ученика, попытаться переманить на свою сторону тех, кто сомневается, посплетничать. Ученики, которые прежде пользовались любой возможностью показаться в палате до и после судебных разбирательств, в день решения стараются туда не соваться. Как правило, все идут в ближайшее заведение выпить и ждут известий о своей судьбе. Но сегодня решения ждала я одна. Кандидатуру моего бывшего коллеги отвергли по прошествии года, а другим ученикам оставалось еще полгода до срока. Обсуждали только меня.
Я уже бывала в этом пабе. Еще до маминой смерти и до знакомства с Сэмом в палате продлили срок моего ученичества на шесть месяцев, чтобы я могла «проявить себя» — на барристерском жаргоне это называлось «дать третью шестерку». По словам совета, я «подавала надежды», но мне требовалось «отшлифовать» практику. В таком решении не было ничего необычного, но моя гордость сильно пострадала. На «третью шестерку» мне назначили нового наставника, Майлза; почти каждый вечер мы с ним беседовали по телефону, и он изображал из себя то хорошего, то плохого полицейского. Я почти заслужила место в палате, утверждал он, оно считай что у меня в кармане — теперь все зависит от меня. Только я одна могу повлиять на решение.
Я сидела в пабе с Сэмом, сжимая в руках кружку пива, и старалась не смотреть ежесекундно на экран лежавшего между нами телефона. Еще не было шести: совсем рано. Собрание началось в 17:30. Нам, скорее всего, предстояло ждать еще час минимум. Сэм отошел в туалет. Зазвонил телефон: на экране высветилось имя Майлза.
— Ты сидишь? — зловеще поинтересовался он.
— Да, — осторожно ответила я, а сама подумала: «Не томи!»
— Тебя взяли. — И на этом все.
Сэм вышел из туалета, вытирая руки о джинсы.
— Меня взяли, — пролепетала я, как только он приблизился.
— Сушилка не работает, — ответил он. Я подняла голову. — Погоди, что?
— Меня взяли, — повторила я.
— Ого! — воскликнул он. — Черт, а я уже договорился попозже встретиться с книжным клубом!
Я не чувствовала эйфории, но не сомневалась, что она придет. Ведь этого я хотела всей душой. И вот мое желание сбылось. Я вернулась в квартиру Сэма одна, съела громадную пачку чипсов с сыром и луком и мгновенно уснула.
Сэм вернулся с собрания книжного клуба и лег рядом. Я приподнялась, оперлась на локоть и посмотрела на него.
— Я люблю тебя, знаешь? — сказала я. Он рассмеялся.
— Знаю. Я тоже люблю тебя.
Сразу после долгожданного принятия в коллегию состоялось мое первое слушание в коронном суде.
Для барристера первое дело в коронном суде — важная веха. Как я уже говорила, незначительные правонарушения — мелкие кражи, неосторожное вождение — разбираются в магистратских судах, а в коронные попадают дела об убийствах и нападениях с отягчающими обстоятельствами — как говорится, самый смак. Дела заслушивают присяжные. Некоторые из них находятся в зале суда впервые. Скорее всего, многие никогда не присутствовали при перекрестном допросе и не слышали завершающего выступления защитника. Неискушенная публика, чьи сердца еще не ожесточились: они чисты, как белый лист.
В прежние времена барристеры выступали в коронном суде со дня получения лицензии, но теперь все изменилось: государственное финансирование урезается, а следовательно, все меньше и меньше обвиняемых имеют возможность нанять адвокатов, и спрос на них уменьшился. Теперь гораздо больше барристеров бьются за возможность вести дело в коронном суде. Двадцать месяцев я проработала в магистратских судах и провела сотни разбирательств, где мне приходилось по большей части импровизировать; теперь же наконец мне дали возможность поработать с присяжными.
— Ваш выход, мисс, — сообщил по телефону Дэн, один из моих клерков. — Слушание завтра. Дело о нарушении общественного порядка. В Кройдоне. Нет, простите, — он сверился с записями, — слушание перенесли в Бейли. Вы первый защитник, мисс Дэниелс — второй. Бумаги в кабинете.
Если залов в суде не хватает, слушания переносят в ближайшие суды. Вот почему незначительное дело о нарушении общественного порядка, которое должны были слушать в Кройдоне, попало в святая святых — Олд-Бейли. И не куда-нибудь в Олд-Бейли, а в знаменитый Второй зал.
Моему клиенту предъявляли обвинение в намеренном оскорблении, причинении беспокойства и страданий по статье 4 Акта об общественном порядке 1986 года. Случившееся также имело расистскую окраску, то есть обвиняемому грозило до двух лет тюремного заключения. Я повидала немало таких дел, но никогда не разбирала их в коронном суде, а в Олд-Бейли тем более. Опыт должен был придать мне уверенности, но я почему-то волновалась и не спала допоздна, обложившись бумагами. В юридической школе нас учили не записывать речь от начала до конца, а составлять план из основных пунктов. Таким образом, можно держать перед глазами тезисы, но речь получается естественной и без ощущения, что адвокат читает по бумажке. Вы смотрите присяжным в глаза, а не сверяетесь постоянно с записями. В магистратском суде я следовала этому совету много раз и с большим успехом. Выступления были моей сильной стороной, сферой, где я чувствовала себя наиболее уверенно; я много тренировалась, делала упражнения, сдавала экзамены по устной защите и принимала участие в судебных инсценировках. В магистратском суде мне нередко приходилось защищать обвиняемого без подготовки: чаще всего времени до слушания оставалось всего ничего, указания от клиента я получала в последний момент. Но в тот вечер я представила, как стою перед присяжными в Олд-Бейли, оцепенев от страха; язык не шевелится, нужные слова не идут в голову. Накануне первого выступления в коронном суде я так переживала, что проигнорировала рекомендации юридической школы и записала свою речь на листке целиком. Слово в слово.
Наутро я явилась в Центральный уголовный суд Олд-Бейли, нервничая, как всякий раз, когда бывала здесь раньше, даже когда приходила в качестве наблюдателя с наставниками.
Сложив документы в комнате отдыха, я стала высматривать своего оппонента. Его нигде не было. Не обнаружила я и Элис, коллегу по адвокатской палате. Лишь тогда, сжимая в руках чашку кофе и глядя на более опытных адвокатов, невозмутимо стоящих в очереди за горячими омлетами, я поняла, что мне сообщили неправильное время. Мое слушание перенесли на вторую половину дня, то есть у меня появилось гораздо больше простора для паники и доведения себя до крайней степени беспокойства. Когда мой оппонент наконец появился, я увидела, что он намного старше и, несомненно, считает это дело — и адвокатессу, его ведущую, — ниже своего достоинства.
По идее, меня должно было утешить, что мы работаем в паре с Элис, но почему-то я совсем не успокоилась. Хотя Элис превосходила меня по всем параметрам, первым защитником назначили меня. Следовательно, мне первой предстояло задать вопросы. В случае если я все сделаю хорошо, Элис могла бы просто повторить их; если же нет, ей пришлось бы исправлять мои недочеты. Как бы то ни было, спрятаться за ее спину я не могла.
Цокая каблуками, я спустилась по лестнице и отыскала своего клиента Маркуса. Найти его оказалось несложно: совсем юный парень, он впервые очутился в Олд-Бейли, и окружающая обстановка явно впечатлила его; от жалости я чуть не проговорилась, что это мое первое дело в коронном суде. (По опыту, клиентам лучше думать, что их адвокат провел в зале суда больше времени, чем они сами.)
Дело Маркуса оказалось старо как мир. Полицейский утверждал, что мой клиент учинил беспорядок в общественном месте — ничего серьезного, однако его действия трактовались как уголовное преступление, «намеренное оскорбление, причинение беспокойства и страданий», да к тому же с расистским подтекстом. Но по словам Маркуса, он ничего не сделал и все было наоборот: агрессивно вел себя полицейский.
Вы даже не представляете, сколько судебных разбирательств по всей Англии сводятся к схеме «мое слово против твоего». Вердикт зависит от того, чья версия больше приглянется магистратским судьям или двенадцати присяжным заседателям. Большинство разбирательств не похожи на то, что мы видим в кино и сериалах: нет никакого ключевого свидетеля и драматического момента, когда все вдруг понимают, что подсудимый невиновен; не стоит надеяться на мнение независимого эксперта. Обычно даже полицейские отчеты не рассматриваются. Записи с камер наблюдения — тоже редкость, как и заключения криминалистов и анализ звонков. Брызги крови, инсценировка преступления, отпечатки пальцев? Только если повезет.
Насчет этого дела я оптимизма не питала. Слово полицейского дорогого стоит. Присяжные менее подвержены влиянию власти, чем магистратские судьи (в отличие от последних, они не отзываются о свидетелях обвинения как о «наших» свидетелях и не пытаются вынести приговор, даже не выслушав защиту). Но людям, не знакомым с системой правосудия, трудно относиться скептически к словам ее представителей. А ведь в делах «мое слово против твоего» обвинительные приговоры должны выноситься крайне редко. Но в реальности все наоборот.
Моя задача осложнялась тем, что против моего клиента свидетельствовал не один полицейский, а несколько и все пели под одну дуду. Циничный адвокат по уголовным делам расслышал бы в этой песенке фальшь, но остальным она казалась на редкость убедительной.
Я начала перекрестный допрос полицейских, цепляясь за детали их версии, заостряя внимание на несоответствиях и пробелах. Я делала все, как обычно, и ни на что не надеялась. Потом свидетельское место занял полицейский, утверждавший, что на него напали. В письменных показаниях он описывал, как мой вежливый, субтильный клиент, еще мальчишка, запугал его до смерти и причинил ему сильные страдания. Поборов обреченный вздох, я встала и оправила мантию, которая всегда как-то странно сидела в плечах. Я решила пойти ва-банк.
— Офицер, — спросила я, — вы же на самом деле не испугались моего клиента? Он не обидел вас и не причинил вам страданий?
— Нет, ваша светлость, — отвечал он, умудрившись одной фразой дважды наступить в лужу: он намеренно проигнорировал меня, барристера, задавшего вопрос, обратился вместо меня к судье, и притом неправильно — «ваша светлость» вместо «милорд».
Минуточку, задумалась я: если полицейский сам признает, что не был напуган и не потерпел от ответчика оскорблений, в чем тогда суть обвинения? Дело можно закрывать. Воодушевившись, я продолжила:
— Правильно ли я понимаю, что Маркус не делал никаких расистских замечаний?
— Именно, — кивнул офицер.
Я на миг опешила. Я стояла во Втором зале Олд-Бейли, вела перекрестный допрос, и обвинение только что развалилось само собой! Я еле сдержалась, чтобы не закричать «гип-гип ура!», и вместо этого пробормотала:
— Вопросов больше нет, милорд. — Я села на свое место, слегка взметнув полы мантии в знак торжества.
Судья обратился к обвинителю:
— Мистер Чайлдс, похоже, благодаря вашему свидетелю продолжать разбирательство нет смысла.
Чайлдс попытался вывернуться. Заявил, что продолжит допрашивать свидетелей, как планировалось, а дальше уж пусть присяжные решают. Но судья не желал ничего слышать.
— Если вы не последуете моему совету, мистер Чайлдс, и не снимете обвинения, следующими я заслушаю свидетелей защиты, а мы оба знаем, к чему это приведет.
Пристыженному Чайлдсу было нечего на это ответить, и Маркуса оправдали.
Я не могла поверить своей удаче. Я выиграла первое разбирательство в коронном суде — и не где-нибудь, а в Бейли! — пусть даже мне просто повезло. Я сложила листок с так и не зачитанной речью и кинула его в чемодан вместе с париком и мантией. В адвокатскую палату я возвращалась пешком. Прошла мимо собора Святого Павла, свернула на Флит-стрит и налево и прошагала к зданию по двору, мощенному булыжником.
Я решила не рассказывать о слушании коллегам: это было не принято, да и хвастаться особо нечем. Но перед самым уходом, когда я уже взяла сумку и пальто, Адам, адвокат, проработавший в палате на пару лет дольше, перехватил меня и сказал:
— Слышал, ты сегодня в Олд-Бейли блеснула! Элис рассказала!
— О! — воскликнула я, опешив. — Ну, не то чтобы блеснула: свидетель обвинения сам себя подставил. Мне даже не пришлось произносить речь.
— Главное — результат, — ответил Адам и ушел.
Но случайным образом свалившаяся на меня удача в профессиональной сфере контрастировала с… говоря откровенно, со всем остальным в моей жизни.
— Расскажите, что вас тревожит, — произнес психотерапевт.
Я внимательно разглядывала стену напротив.
— Не спешите, — добавил он.
Я попала в кабинет психотерапевта из-за «острой танатофобии» — другими словами, из-за неконтролируемого страха, что мои близкие умрут. Я ни капли не сомневалась в том, что моя утрата и мамина смерть тут ни при чем; с этим я справилась, объяснила я врачу. Мне лишь требовалось избавиться от тревоги, которая не покидала меня ни на миг, мешала заниматься повседневными делами, заставляла останавливаться посреди улицы. Терапевт направил меня к психиатру, а тот, в свою очередь, к психотерапевту.
Так я и очутилась здесь.
Правда в том, что я всегда из всего раздувала трагедию. Мне почему-то казалось, что это разумный способ идти по жизни. Как говорится в пословице, пессимиста невозможно разочаровать: если все время ждать худшего, когда оно все-таки случится, вы будете готовы; а если все сложится иначе — приятно удивлены. Этот мыслительный паттерн можно изменить при помощи когнитивной бихевиоральной терапии (КБТ). Это один из самых распространенных методов психотерапии, он же самый простой. Психотерапевт помогает выявить иррациональные убеждения и опровергнуть их. Цель терапии — заменить существующие мыслительные паттерны новыми, чтобы вы научились замечать, когда ведете себя иррационально. В моем случае мне предложили описать худшее, что может случиться, и признать, что это вряд ли сбудется. Однако, к несчастью для всех последователей метода КБТ и для моего психотерапевта в частности, я десять лет ждала худшего и боялась этого каждый раз, когда звонил телефон, и в один прекрасный день мои опасения подтвердились. Опять один ноль в мою пользу.
В конце каждого сеанса психотерапевт вручал мне маленький листок с заданием. Нужно было представлять, что случается что-то плохое, а затем придумывать причины, почему это не так уж плохо. Смятый листок лежал на самом дне моей сумки, пока я не вспоминала о нем за полчаса до следующего сеанса. Тогда я неохотно доставала его, пыталась угадать, как ответить на вопросы, чтобы не показаться ненормальной, и заполняла графы на коленках в метро. Мы так и не добрались до горя и маминой смерти: на сеансах я говорила только о работе. А рассказав все, что можно, начинала заново, игнорируя настоящую проблему. Я очень старалась выкроить время для терапии в своем плотном рабочем расписании, но, приходя на сеанс, могла говорить только о своей загруженности.
— Когда пациенты приходят ко мне и рассказывают, что хотели бы уволиться или уйти от партнера, всегда оказывается, что реальная проблема намного глубже. Просто бросив работу или супруга, ее не решить, — однажды сказал мне психотерапевт, откинувшись в кресле. Он был явно доволен своим наблюдением. Я видела, как он прокручивает эти слова в голове раз за разом, думает, как отшлифовать фразу, чтобы она прозвучала еще остроумнее. А ведь я даже не говорила, что хочу бросить работу.
Юриспруденция у меня в крови. Мама, папа, дед по материнской линии — все были солиситорами. Папа до сих пор им работает. Все мое детство он был дежурным солиситором и выезжал в полицейский участок и по вечерам, и по выходным. За нашим обеденным столом обсуждали завещания и доверенности. Старшеклассницей на летних каникулах я помогала папе сортировать документы по теме исков: вибрационный синдром, эмфизема. В шестнадцать лет я все лето проработала в папиной фирме. Как-то раз он отправил меня в суд — помогать одному из своих коллег делать заметки. Так я и загорелась профессией адвоката.
Тогда я впервые столкнулась с уголовным правом — папа перестал брать уголовные дела, когда я была еще маленькой, — и это оказалось страшно увлекательно. Коронный суд Ньюкасла располагался на набережной; здание — построенное в 1980-х, но величественное и импозантное — произвело на меня неизгладимое впечатление. Я, толстая восприимчивая девочка, влюбилась без памяти. Адвокаты, которых я видела в суде, не занимались бумажной работой, а эффектно расхаживали в париках и мантиях и казались умнейшими людьми. К судьям они обращались по-старомодному «милорд», но, повернувшись к присяжным, шутили и травили байки. В их устах полуфакты и далекие вероятности превращались в убедительные аргументы. Они сходились с оппонентами лоб в лоб, и им хотелось верить.
Когда пришло время поступать в университет, вопрос специальности казался мне решенным. Родители отнеслись к этому без энтузиазма: они надеялись, что я выберу более увлекательное, творческое поприще. Они убедили меня пойти на литературный факультет, что я и сделала. А в последний год я удивила их, но не себя, сказав, что перевожусь на юридический и хочу стать адвокатом по уголовным делам.
Эта профессия мне подходила, так как я всегда отличалась прилежностью. Я сопровождала судей и прошла множество мини-стажировок. Участвовала в инсценировках и учебных судебных процессах (то же, что инсценировка, но с акцентом на юридические доводы и документы, а не эффектные выступления на перекрестных допросах). Я знала, что барристеры по уголовным делам плохо зарабатывают. Я выдержала семь кругов ада, чтобы поступить ученицей в палату: постановочные допросы свидетелей, слушания об освобождении под залог и апелляции с просьбой учесть смягчающие обстоятельства перед бесчисленными адвокатами коллегий. Тем летом почти каждую субботу я просиживала в пабах рядом с судебными иннами, и таких, как я, там было много. Туда стекались кандидаты в ученики топить горести в вине и зализывать раны после собеседований. Даже получив место ученика — а многим не удалось и этого, — я знала, как малы мои шансы стать полноправным барристером (примерно один из трех). Но упорство, слепая надежда и юношеское высокомерие помогли мне пробиться.
Я также верила в правосудие. Я верила, что каждый человек имеет право на защиту в суде и должен быть уверен, что его дело заслушают; что если у обвиняемого нет денег на адвоката, то защитник должен быть предоставлен ему бесплатно. Я верила в состязательное право, в сообщество английских барристеров и его автономность. Я действительно верила в это все. Вера в правосудие стала единственным исключением из моей в целом циничной жизненной позиции. Мне нравилось признаваться окружающим в том, что я барристер. Возможно, это снобизм, но мне всегда казалось, что адвокат — не просто профессия; что не каждый может назваться барристером, а те, кто так называется, обладают особыми качествами — не факт, что лишь положительными, но все же.
Так почему же десять лет спустя, преодолев все препятствия на карьерном пути, пережив ученичество и вступив в адвокатскую коллегию, набравшись опыта в самых разных делах — от жестоких убийств до крупного мошенничества, — почему я чувствовала себя потерянной, хотя меня окружали добрые коллеги и клерки и преданные солиситоры?
Тревожность всегда меня преследовала, но это было что-то новенькое. Стоило внести в календарь следующее слушание — и я неделями ходила как на иголках и молилась, чтобы дело развалилось в день суда: свидетель не явился или клиент передумал в последний момент.
Я старалась не принимать работу слишком близко к сердцу, и иногда это получалось. Когда клиент упрекнул меня в том, что ему не удалось избежать штрафа за намеренное превышение скорости, я едва сдержалась, чтобы не закатить глаза. Когда отец пожаловался, что из-за обвинений в хранении наркотиков его дочь не сможет стать инженером-сметчиком, как всегда мечтала, мне пришлось прикусить язык. Хоть одна девятнадцатилетняя девушка на этом свете мечтает быть инженером-сметчиком?
Но на каждое дело, не вызывавшее во мне отклика, приходились десять поистине мощных. Каждую неделю я проводила много часов с членами семей обвиняемых, свидетелей, жертв или всех сразу. Обвинения, недоказанные преступления перевернули с ног на голову жизни этих людей. У одной моей клиентки соцслужбы забрали четверых из пяти детей; она стояла перед судьей, дрожала и плакала. Рядом стоял ее партнер, обвиняемый в том, что неделей раньше избил ее в мясо. Я взывала к судье о милосердии к этой женщине, пытаясь донести до него, как несладко ей приходится, объясняя, что ее неспособность заботиться о детях лишь временна. Мои собственные проблемы виделись мне совсем в ином свете. Другого клиента я представляла на слушании о нарушении условий досрочного освобождения. Его посадили в тюрьму по новому обвинению, но вскоре оправдали, однако по необъяснимой причине комиссия по досрочному освобождению отказывалась выпускать его. Судьи всегда мягко упрекали меня в излишней чувствительности, но такая несправедливость жгла мне душу.
Я очень злилась на систему. Как-то раз, унылым декабрьским утром, мне поручили представлять Джерри, обвиняемого в нападении и содержащегося в камере Лондонского магистратского суда. Я выслушала его; мы обсудили детали преступления. Выяснилось, что ему не на чем строить защиту в суде: жертва первой набросилась на него, а он ответил из злости, а не из страха. Когда я ему это объяснила, он заявил, что признает себя виновным. Куда больше его волновал кот, который находился в доме один уже несколько дней с момента ареста Джерри. Мы предстали перед судьей, который славился своей жесткостью и черствостью. Тот приговорил Джерри к двухнедельному тюремному заключению специально, чтобы тот провел Рождество за решеткой. Я навестила Джерри в камере, но того ничего не интересовало, кроме бедного кота; он умолял, чтобы кто-нибудь пошел и позаботился о нем. Я стала названивать солиситорам, оставляла им записки, прося что-то сделать. Но никто ничего не сделал. Никому не было дела до кота. Не знаю, что с ним случилось. Внутри я кипела: спасать котов — не моя работа; почему этот кот интересует только меня одну?
Другой мой клиент, Робби, признал себя виновным в шантаже. Два месяца мы мыкались по разным судам, и это напоминало американские горки. Сначала мы думали, что он отделается предупреждением, потом стало ясно, что ему грозит серьезный срок. На последнем слушании я выложилась на полную. Я говорила от его имени почти час, гораздо больше обычного, ни разу не присев. Я привела все доводы, надеясь, что кто-нибудь воспрепятствует и этому бедолаге, ни разу не сидевшему в тюрьме, смягчат приговор. Но все оказалось бесполезно. Робби сел. После я пошла в камеру, хотя в том не было необходимости, так как мы уже сказали друг другу все, что можно.
— Спасибо, мисс, — произнес Робби, — вы сделали все, что могли. Можете позвонить родителям и сказать, что я сегодня не приду?
У меня внутри все оборвалось.
— Они не знают, что сегодня тебе выносят приговор? — в ужасе спросила я.
— Нет, — ответил он. — Они вообще не знают… об этом деле. Не знают, что меня судили.
О господи. И вот, выйдя из суда, я позвонила родителям клиента, которые были уже совсем старенькие, часто болели и едва могли заботиться о себе. Сын был единственной их опорой. Мне пришлось сообщать им, что Робби обвинили в серьезном преступлении и он сядет в тюрьму на несколько лет. Все это время они плакали. По дороге до метро лишь одна мысль крутилась у меня в голове: «Черт, это не моя работа».
Джессику обвиняли в нападении; дело было довольно простым и слушалось в магистратском суде Хаммерсмита. Я спустилась в камеры и записалась в журнал. Тут выяснилось, что нет свободных переговорных, и мне предложили поговорить с подзащитной в камере. Такое случалось нередко и, как правило, ускоряло процесс, так как не приходилось отстаивать очередь желающих оформить клиентов на выход. Меня проводили в камеру Джессики. Когда дверь закрыли, я сообщила неприятную новость о том, что нам не на чем строить защиту. Джессика ответила, что все понимает и признает вину. Чувствовалось, что она на грани: движения были резкими и дергаными, речь бессвязной, она избегала смотреть мне в глаза и твердила что-то о голосах в голове и навязчивых мыслях. Я отметила про себя, что надо бы порекомендовать психиатрическое освидетельствование, и позвонила в звонок, чтобы мне открыли камеру. Ответа не последовало. Я в раздражении позвонила еще несколько раз, обмениваясь с Джессикой неловкими репликами о том о сем. Но никто не пришел. В конце концов охранница прошла мимо, жуя бутерброд, и мне удалось привлечь ее внимание, просунув руку в щель для писем. Она выпустила меня, я поднялась наверх, не думая ни о чем, кроме зря потраченного времени. В зале суда советница протянула мне листок бумаги.
— Требование безопасности. Подзащитная должна быть в наручниках, — угрюмо буркнула она, а увидев, что я изменилась в лице, добавила: — Вы что же, не знали?
Суд требует, чтобы подзащитные были в наручниках, если те представляют серьезную угрозу, и единственный способ обезопасить сотрудников — обездвижить обвиняемого. Эта мера применяется лишь в крайних случаях, так как обвиняемый в наручниках выглядит особо опасным и относиться к нему будут предвзято. Я просмотрела документ. Оказалось, Джессика грозила причинить вред судье и своему законному представителю, то есть мне. Прежде ее уже не раз ловили на изготовлении самодельного оружия из бритвенных лезвий.
У меня перехватило дыхание. Когда способность дышать наконец ко мне вернулась, я закипела. Охранники знали об этом, когда пускали меня в камеру. Они должны были знать, ведь именно тюремная охрана передала этот злосчастный листок суду! Но из-за их лени или невнимательности меня заперли в клетке с преступницей, агрессивной настолько, что в зал суда ее не соглашались пускать без наручников. Она могла пырнуть меня ножом. А когда я позвонила в звонок, никто даже не пришел за мной!
Я подала жалобу, позвонила клеркам из адвокатской палаты и попросила внести в дело Джессики предупреждение на будущее. Они были не виноваты, но я так разозлилась, что чуть не сорвалась на них. Почему я должна это терпеть? Разве это моя работа?
Покончив с очередным разбирательством, я еще долго вспоминала о нем: прокручивала в голове, боясь, что ошиблась. Я внушала себе, что зацикливаться нельзя, что я должна прийти, сделать свою работу и умыть руки. Но ничего не получалось. Опытный адвокат анализирует дело спокойно; эмоциональность хороша лишь для выступлений в суде. Но в моей голове творилось что-то невообразимое: эмоции метались, как шарик в автомате для пинбола, и мне не удавалось сконцентрироваться.
Носясь по судам, я чувствовала себя измученной. Мне казалось, что мной пользуются, делают из меня козла отпущения. Я вымоталась. Я устала защищать мужей, которые били жен, а потом нарушали условия досрочного освобождения и судебные запреты, чтобы вернуться и снова запугивать их. Устала от жертв, в последний момент бравших свои слова обратно. Я всегда верила, что все заслуживают справедливого суда, и продолжаю верить. Но я начала сомневаться, что хочу быть к этому причастной.
Примерно в то же время мы пошли выпить с друзьями из юридической школы. Они рассказывали о своих делах, а я слушала. У одного приятеля клиента приговорили к длительному заключению, другой вел серьезное дело о нападении, и подзащитный много от него требовал. Мне стало дурно при мысли, что какое-то из этих дел могло достаться мне. Но мои друзья казались счастливыми. Они радовались. Обсуждая разбирательства, они мысленно проигрывали в голове все испытанные эмоции, как исполнитель проигрывает в голове мелодию. Волнение перед заключительной речью. Прилив адреналина перед вынесением вердикта. Для меня эти моменты всегда были связаны с паникой или, в лучшем случае, с огромным облегчением оттого, что все наконец позади. Слушая своих друзей, я впервые осознала: дело не в адвокатской профессии. Дело во мне. Я должна уйти.
А потом вдруг пришло Рождество.
После смерти близкого человека время идет странно. Говорят, главное — пережить первый год и все праздники, которые теперь придется отмечать без покойного. Его день рождения. Ваш день рождения. День матери. Летний отпуск. Загар. Первое сентября. Листопад. Покупка новой зимней куртки. В зависимости от даты смерти то или иное время года переживается легче или сложнее; чем дальше, тем проще. Мне труднее всего далось Рождество. Со дня маминой смерти прошло десять месяцев; казалось бы, к тому моменту у меня уже должна была отрасти толстая шкура. К тому же до ее смерти у нас никогда не было идеального Рождества. Но все же мы праздновали его вместе.
Мы с папой и Мэдди решили провести Рождество втроем, и я готовилась к поездке в Ньюкасл. Остался последний суд, и из-за него мне пришлось понервничать. Это было дело о мошенничестве со страховкой; слушание проходило в коронном суде Внутреннего Лондона, и я выступала обвинителем. Я надеялась, что нам удастся уложиться дня в два. Мы закончили с самим разбирательством, оставалось дождаться вынесения вердикта. На это у присяжных ушло больше времени, чем на само слушание. Судья осторожничал и не спешил подталкивать их; он даже не интересовался, когда они наконец вынесут вердикт. Клерки пообещали, что разбирательство не затянется, но шел последний день, а присяжные не собирались возвращаться. Я зря забронировала билет на поезд до Ньюкасла: все время заседания присяжных адвокат должен находиться в суде на случай, если что-то прояснится. Если совещание затягивается, ты просто сидишь, пьешь кофе литрами и пытаешься как-то себя занять. Я взяла с собой вязание, но не могла заставить себя за него взяться. В сумке лежала книга, но я не прочла ни страницы. Главным образом мы с другими адвокатами обсуждали возможный вердикт и сходились во мнении, что от присяжных можно ждать всякого. Сэм уехал к родным. Я же так и осталась в Лондоне ждать вердикта; компанию в одинокие вечера мне составляли лишь Netflix и огромная коробка конфет.
Настал канун Рождества. Наш зал был единственным во всем суде, где кто-то заседал; даже дела об освобождении под залог на праздники заслушали и всех, кого надо, отпустили. А наши присяжные так ни о чем и не договорились, хотя заседали уже четыре дня. Судья неохотно закрыл дело и отпустил их по домам. Получилось, что зря я так долго ждала. Но я не расстроилась, а, наоборот, обрадовалась, из зала суда сразу отправилась на вокзал Кингз-Кросс и села на первый поезд до Ньюкасла.
Думаю, что бы мы ни делали, нам не удалось бы облегчить то первое Рождество. Его просто нужно было перетерпеть. Мама не возилась на кухне с волованами и брюссельской капустой. Когда папа бросился в супермаркет в последний момент двадцать третьего, никто его не сопровождал. И никакого супа минестроне нам никто не приготовил, хотя мы всегда ели минестроне в канун Рождества.
Мы делали все возможное, чтобы утрата не ощущалась так горько. Сидели тихо втроем, будто решили, что, сбившись в кучку, сможем защитить и согреть себя и друг друга. Мы намеренно избегали всего, что обычно ассоциировалось с Рождеством в нашей семье, всего, что подчеркнуло бы, что мамы больше нет. Ели гуся, играли в «Эрудит» — и то и другое мама терпеть не могла. Готовку мы с Мэдлин взяли на себя. Мы смеялись. На удивление много смеялись. Даже фотографировались. Мы никогда не фотографировались в праздники. Но в доме стояла ужасная тишина; он казался застывшим, а кухня — пустой, ведь мама не стояла у раковины с сигаретой и не слушала «Радио-2». Никто не наполнил печеньем жестянку. На мамином прикроватном столике не высилась стопка из книг. Я не замечала ее присутствия, пока мамы не стало. Не стало ее мягкого тела на нашем золотистом диване, к которому можно было уютно прижаться. Ее бокала с вином на садовой скамейке. Ее забытых на ручке двери сумок, пахнущих кожей, монетками и духами.
Впервые с ее смерти я провела в нашем доме так много времени. Теперь он стал для меня домом, где мама умерла. В каникулы мы с Мэдлин планировали заняться делом, которое долго откладывали: разобрать мамины вещи. Мы перебрали ящики и шкафы, комоды и секретер, достали все из ее туалетного столика и прикроватной тумбочки. Мы справились очень быстро и почти без эмоций. На все ушло менее часа.
Мама как никто умела выбирать подарки и весь год прятала их по всему дому, покупая задолго до дней рождения и Рождества. Чтобы мы, любопытные дети, случайно их не нашли, она придумывала разные тайники. Она перестала следовать этому обычаю однажды на Пасху, когда включила тележку для подогрева тарелок и лишь потом вспомнила, что спрятала в ней пасхальные яйца. После этого все подарки хранились в особом ящике в комнате для гостей, куда мы не заглядывали, так как были уже взрослые и боялись маминого гнева. В то Рождество мы с Мэдлин впервые в жизни заглянули в этот ящик. Нам казалось, что мы совершаем что-то противозаконное, вторгаемся на чужую территорию. Внутри мы нашли кучу маленьких подарков: шампунь в мини-упаковке, лаки для ногтей, набор фломастеров, блокнотик со стразами. Мелочи, но вы бы знали, как много они для нас значили.
Сколько я себя помню, бабушка, мамина мама, была одержима раздачей своих вещей, чтобы после ее смерти «ничего не пропало». У бабушки были не все дома, что скрывать: она считала, что скоро умрет, еще когда я была маленькой, а бабуля — здоровой как бык. Она водила меня по дому и показывала разные вещи: «Вот это ты возьмешь себе, когда я умру, а вот это оставим твоей кузине Эмме, она давно на эту вещицу глаз положила». Мы с мамой закатывали глаза, нас обеих передергивало от бабушкиных разговоров. Но теперь я жалела о том, что мама не успела распорядиться, что делать с ее вещами.
Мамину одежду я сдала в благотворительный магазин, украшения раздарила, косметику и туалетные принадлежности выбросила. Себе я ничего не оставила: мне казалось, что такая сентиментальность ни к чему. Зато ее книги я зажала и не собиралась отдавать никому: всю ее коллекцию романов Энн Тайлер, Маргарет Дрэббл, Хелен Данмор, Мэри Уэсли, Элизабет Джейн Ховард и Маргарет Этвуд. Мне была невыносима мысль, что они потеряются или кто-то их заберет, что я не прочту книгу, которую она любила. Эти книги казались мне ключом к ней, и терять этот ключ я не желала.
Еще я взяла себе ее чугунный сотейник — не красивый голубой, который она купила недавно, а старый, темно-синий, с надколотой крышкой, потемневший от частой готовки. Все мое детство в этой кастрюле мама варила чили и супы на всю семью. В итоге мой чемодан стал неподъемным. Я также прихватила ее небольшую коллекцию кулинарных книг.
Маминых собственных рецептов сохранилось совсем мало. На Рождество я испекла ананасовый пирог по рецепту, написанному от руки, — его прислал мне папа. Впрочем, почерк был не мамин, а ее подруги, которую никто уже не помнил. Но я помнила этот пирог — единственный, который мама пекла регулярно. Я также знала рецепт ее соуса болоньезе, так как тысячу раз видела, как она его готовит. Дедуктивным методом мне также удалось вычислить состав ее макаронной запеканки по-гречески.
Среди вещей, которые я забрала из дома, случайно обнаружился еще один мамин фирменный рецепт: хлебный пудинг с ананасовым джемом. Я-то думала, что он давно утерян, но внезапно в стопке книг нашлась тоненькая самиздатная брошюрка клидонского женского общества «Спасательная шлюпка» — благотворительной организации, в которой мама работала после рождения Мэдлин, уволившись с основной работы. Рецепты, собранные в брошюре, сейчас кажутся безнадежно устаревшими: вторым маминым блюдом, по необъяснимой причине попавшим в сборник, стал желатиновый мусс из тунца. Но пудинг, в отличие от мусса, выдержал проверку временем, и я была рада заполучить этот рецепт.
Но охотилась я за другим рецептом. Я вбила себе в голову, что должна приготовить суп минестроне, «как у мамы». Мама всегда варила его, когда я болела. Она садилась напротив меня на кухне и тихо смотрела, как я медленно ем суп ложка за ложкой, а потом мы с ней так же медленно и тихо гуляли в саду. Если бы я знала, что она умирает, я задала бы ей столько важных вопросов: что нужно знать о родах? Как вывести пятна от карри с белой рубашки? Как варить суп минестроне?
Когда она была жива, я не додумалась спросить рецепт супа, а теперь было слишком поздно. И я поставила себе цель воссоздать этот суп точно таким же, каким я его помнила. Я зациклилась на минестроне, он стал символом маминого кулинарного наследия. Я попробовала приготовить его по памяти. Я помнила, что в нем были маленькие макароны, бекон и много разных овощей. Помнила, что овощи мама всегда резала очень мелкими кубиками. Снова и снова я покупала макароны, бекон и резала овощи мелкими кубиками. Весь год я пыталась сварить тот самый суп. Я раз двадцать кормила Сэма разными версиями минестроне. На Рождество я в сотый раз спросила папу и Мэдди, не помнят ли они рецепт супа. Они не помнили и не понимали, почему я так озабочена этим. С первой попытки мой минестроне получился совсем другим. Как и с сотой. Вкус напоминал мамин суп, но все же это было не то. Я пошла в интернет и ночами просматривала рецепты супов, а потом готовила их по очереди, но все получалось не то. Из всех блюд минестроне, должно быть, повторить сложнее всего, ведь этот суп все варят по-разному, единого рецепта не существует. Я проклинала все на свете: ну почему мама не записала свой рецепт, неужели это было так сложно сделать?
Поэтому я и потащила в Лондон ее кулинарные книги. Но после долгих поисков сдалась и решила, что рецепт маминого супа утерян. А потом однажды в поисках чего-нибудь новенького на ужин я стала пролистывать ее книги одну за другой рассеянно, бесцельно — и почти пролистнула его. Но начала читать и поняла: вот он, мамин минестроне! Я изучила метод, каждую строчку, и представила, как мама режет, обжаривает, помешивает и выполняет все прочие хитроумные па, в результате которых получается ее идеальный минестроне. Закрыв книгу, я посмотрела на обложку: «Полный кулинарный курс» Делии Смит. Мамин суп на самом деле был супом Делии Смит. Я искала этот рецепт, экспериментировала, нащупывала его три года — а потом нашла в одной из самых знаменитых кулинарных книг Великобритании.
Я и обрадовалась, и почувствовала себя по-дурацки. Как я могла его не заметить? И почему не догадалась? Я сварила суп, до конца не веря, что наконец нашла рецепт, который так долго искала. Он получился идеальным. Маминым. Я сварила его в темно-синей чугунной кастрюле, и мама словно на миг ожила на моей кухне.
Мой рецепт немного отличается от рецепта Делии Смит: я использую пасту в форме мелких ракушек, а Делия предлагает взять более крупные макароны. Я также заменила белокочанную капусту кабачком, и, кажется, мама никогда не добавляла базилик, хотя в рецепте он упоминается. Хотя этот рецепт представлялся мне чем-то вроде незыблемой семейной традиции и больше всего нравился мне именно привычностью, я не удержалась и кое-что в нем изменила.
Количество порций: 4 большие тарелки
Время приготовления: 10 минут на нарезку овощей и еще 2 часа на варку на медленном огне
25 г сливочного масла
1 ст. л. оливкового масла
4 ломтика бекона, порезанного на кусочки толщиной 1 см, или 100 г окорока, порезанного на такие же кусочки
1 мелко порезанная средняя луковица,
2 мелко порезанных стебля сельдерея
1 мелко порезанная крупная морковь
400 г консервированных резаных помидоров
1 мелко порезанный зубчик чеснока
Соль и перец
1 литр куриного бульона
2 мелко порезанных стебля лука-порея
1 мелко порезанный кабачок
75 г очень мелких макарон в форме ракушек
1 ст. л. томатной пасты