14
Хозяин того кафе, где мы сидели раньше, подошел к столику.
– Толстуха-то хоть куда, – солидно произнес он. – Француженка. Умудренная чертовка, очень рекомендую, господа! Наши женщины пылкие, но слишком торопливые. – Он прищелкнул языком. – Позвольте откланяться. Нет ничего лучше, как очистить себе кровь с помощью француженки. Они понимают жизнь. С ними и врать особо незачем, не то что с нашими. Благополучного возвращения, господа! Не берите Лолиту и Хуану. Обе никуда не годятся, вдобавок Лолита так и норовит что-нибудь стырить, только отвернись.
Он ушел. Когда дверь открылась, внутрь тотчас впорхнуло утро, донесся шум пробуждающегося города.
– Пожалуй, и нам пора идти, – сказал я.
– Я скоро закончу рассказ, – ответил Шварц, – и у нас еще осталось немного вина.
Он заказал вино и кофе для трех женщин, чтобы они к нам не приставали.
– Той ночью мы почти не разговаривали, – продолжал он. – Я расстелил куртку, а когда стало холоднее, мы укрылись блузкой и юбкой Хелен и моим свитером. Хелен засыпала и просыпалась; один раз, в полусне, мне показалось, что она плачет, а потом она снова была невероятно нежна и осыпала меня бурными ласками, как раньше никогда не бывало. Я ни о чем не спрашивал и ничего не рассказывал о том, что слыхал в лагере. Очень любил ее и все же каким-то необъяснимым, холодным образом был от нее далек. К нежности примешивалась печаль, которая еще обостряла нежность; казалось, мы лежали, прильнув к потусторонности, слишком далеко, чтобы когда-нибудь возвратиться или куда-нибудь добраться, все было – только полет, близость и отчаяние, да-да, именно отчаяние, беззвучное, потустороннее отчаяние, в которое капали наши счастливые слезы, невыплаканные темные слезы знания, которому ведома бренность, но уже неведомы прибытие и возвращение.
«Мы не можем сбежать?» – опять спросил я, прежде чем Хелен вновь проскользнула сквозь колючую проволоку.
Она не отвечала, пока не очутилась на той стороне. «Я не могу, – прошептала она. – Не могу. Иначе пострадают другие. Приходи снова! Завтра вечером. Можешь прийти завтра вечером?»
«Если меня до тех пор не поймают».
Хелен посмотрела на меня. «Что сталось с нашей жизнью? – спросила она. – Что мы сделали, раз с нашей жизнью сталось такое?»
Я передал ей блузку и юбку, спросил: «Это твои лучшие вещи?»
Она кивнула.
«Спасибо тебе, что ты их надела, – сказал я. – Завтра вечером я обязательно приду снова. Спрячусь в лесу».
«Тебе надо подкрепиться. У тебя есть еда?»
«Немножко. И потом, в лесу, наверно, есть ягоды. И грибы или орехи».
«Сможешь продержаться до завтрашнего вечера? Тогда я что-нибудь принесу».
«Конечно. Ведь уже почти утро».
«Грибы не ешь. Ты в них не разбираешься. Я принесу достаточно еды».
Она надела юбку. Широкую, голубую, белыми цветами, она повернула ее и застегнула, словно опоясалась оружием перед битвой. «Я люблю тебя, – с отчаянием сказала она. – Люблю куда сильнее, ты даже представить себе не можешь как. Не забывай об этом! Никогда!»
Так она говорила почти всякий раз перед разлукой со мною. В ту пору мы для всех были вне закона – как для французских жандармов, которые из непомерной любви к порядку устраивали на нас облавы, так и для гестапо, которое пыталось проникнуть в лагеря, хотя считалось, что с правительством Петена достигнуто соглашение, запрещающее это. Ты никогда не знал, кто тебя сцапает, и каждое прощание утром всегда было последним.
Хелен приносила мне хлеб и фрукты, иногда кусок колбасы или сыра. Я не смел спуститься в ближайший городок и поселиться там. Устроился в лесу, в развалинах старинного разрушенного монастыря, который нашел чуть поодаль. Днем я спал там или читал то, что приносила Хелен, и наблюдал за дорогой из кустов, где меня никто не мог увидеть. Хелен приносила мне и новости и слухи: что немцы подходят все ближе и плевать хотели на свои договоры.
И все-таки жизнь была едва ли не паническая. Временами страх горечью подкатывал к горлу, как желудочный сок, но привычка жить одним часом снова и снова одерживала верх. Погода стояла хорошая, и небо ночами сверкало от звезд. Хелен добыла брезент, на котором мы лежали под сухой листвой в разрушенной монастырской галерее и слушали ночные шорохи. «Как же ты умудряешься выходить? – спросил я как-то раз. – Причем так часто?»
«У меня ответственная должность и немножко протекции, – ответила она, помолчав. – Ты же видел, я иной раз и в деревню езжу».
«Поэтому ты можешь приносить мне съестное?»
«Его я беру в столовой. Можно кое-что купить, когда имеешь деньги и там что-то есть».
«Ты не боишься, что кто-нибудь увидит тебя здесь или выдаст?»
Она улыбнулась: «Я боюсь только за тебя. Не за себя. Что со мной может случиться? Я ведь уже в тюрьме».
На следующий вечер она не пришла. Стена плача рассыпалась, я подкрался к забору, бараки чернели в слабом свете, я ждал, но она не пришла. Ночь напролет я слышал женщин, которые ходили к туалетному бараку, слышал вздохи и стоны и вдруг заметил на дороге замаскированные фары автомобилей. Днем я остался в лесу. Меня мучила тревога, наверняка что-то случилось. Некоторое время я размышлял о том, что слышал в лагере, и каким-то странно вывернутым образом нашел в этом утешение. Всё лучше, чем если бы Хелен захворала, была вывезена или умерла. Эти три возможности так сплелись друг с другом, что означали одно и то же. И наша жизнь была столь безысходна, что главная задача теперь заключалась в одном: не потерять друг друга и когда-нибудь попытаться выбраться из водоворота в тихую бухту. Может статься, тогда мы опять сумеем все забыть… Но это невозможно, – сказал Шварц. – При всей любви, всем сочувствии, всей доброте, всей нежности. Я это знал, и мне было все едино, я лежал в лесу, глядел на парящие трупы пестрых листьев, что слетали с ветвей, и только думал: пусть она живет! Пусть она живет, Господи, а я никогда не спрошу ее ни о чем. Жизнь человека намного больше хитросплетений, в какие он попадает, пусть она живет, просто живет, и если должна жить без меня, пусть живет без меня, только пусть живет!
Хелен не пришла и следующей ночью. Зато вечером я опять увидел два автомобиля. Они ехали в гору, к лагерю. Сделав большой крюк, я подобрался ближе и узнал мундиры. Не разглядел, эсэсовские они или вермахтовские, но наверняка немецкие. Я провел жуткую ночь. Автомобили прибыли около девяти, а уехали лишь после часу ночи. Тот факт, что они явились ночью, почти не оставлял сомнений, что это гестапо. Когда они уезжали, я не смог разглядеть, забрали они с собой людей из лагеря или нет. До самого утра я блуждал – именно блуждал, в буквальном смысле слова, – по дороге и вокруг лагеря. Потом хотел еще раз попытаться проникнуть в лагерь под видом монтера, но увидел, что караулы удвоили и рядом сидит штатский со списками.
День казался бесконечным. Когда в сотый раз крался вдоль колючей проволоки, я вдруг заметил шагах в двадцати, на моей стороне, газетный сверток. Там оказался кусок хлеба, два яблока и записка без подписи: «Сегодня ночью». Наверно, Хелен бросила его через забор, когда меня здесь не было. Я съел хлеб, стоя на коленях, такая меня вдруг охватила слабость. Потом вернулся в свое укрытие и лег спать. Проснулся уже к вечеру. День выдался очень ясный, наполненный, будто вином, золотым светом. С каждой ночью листья становились все ярче. Буки и липа стояли теперь в теплом послеполуденном солнце, падавшем на мою прогалину, такие красные и желтые, словно, пока я спал, незримый художник превратил их в факелы, недвижно сиявшие в совершенно спокойном воздухе. Ни один листок не шевелился…
Шварц осекся.
– Пожалуйста, наберитесь терпения, когда я вроде как без нужды описываю природу. В ту пору для нас природа была важна не менее, чем для животных. И она никогда нас не отвергала. Не требовала ни паспорта, ни арийского свидетельства. Давала и брала, но оставалась безлична, и это было как лекарство. В тот вечер я долго не шевелился, боялся, что выплеснусь через край, как чаша, до краев полная воды. Потом, в абсолютной тишине и безветрии увидел вдруг, как сотни листьев слетают с деревьев, будто повинуясь таинственному приказу. Они безмятежно парили в ясном воздухе, некоторые опускались на меня. В этот миг я осознал свободу смерти и ее огромное утешение. Не принимая никакого решения, я понимал, что мне дарована милость покончить с жизнью, если Хелен умрет, что мне нет нужды оставаться одному и что эта милость – возмещение, даруемое человеку за избыток любви, на который он способен и который выходит за пределы творения; я осознал это, не размышляя, а когда осознал, то необходимость умирать, в неком отдаленном смысле, уже отпала.
Хелен не было в рядах стены плача. Она пришла, только когда остальные ушли. Одетая в короткие брюки и блузку, она сквозь проволоку протянула мне бутылку вина и сверток. В непривычной одежде она казалась очень юной.
«Вино откупорено. И стаканчик есть, – сказала она и с легкостью проскользнула сквозь колючую проволоку. – Ты наверняка умираешь с голоду. Я достала кое-что в столовой, чего не видала с парижских времен».
«Одеколон», – сказал я. Она пахла одеколоном, свежестью в свежей ночи.
Хелен покачала головой. Я заметил, что она подстриглась, волосы были короче, нежели раньше.
«Что случилось-то? – спросил я, с неожиданной досадой. – Я думал, тебя забрали или ты при смерти, а ты приходишь будто из косметического салона. Ты и маникюр сделала?»
«Сама. – Она подняла руки и рассмеялась. – Давай выпьем вина!»
«Что случилось? Здесь побывало гестапо?»
«Нет. Армейская комиссия. Но с ними были двое гестаповцев».
«Кого-нибудь забрали?»
«Нет, – ответила она. – Налей мне».
Я заметил, что она очень взволнована: руки горячие, а кожа такая сухая, что, кажется, вот-вот захрустит.
«Они приезжали, – сказала она. – Явились, чтобы составить список нацистов в лагере. Их отправят в Германию»
«У вас их много?»
«Хватает. Мы и не думали, что их так много. Некоторые помалкивали. Одну из таких я знала… она вдруг вышла вперед и объявила, что состоит в партии, что собрала ценные сведения и хочет вернуться в отечество, здесь с ней, дескать, обращались отвратительно, ее надо забрать отсюда немедля. Я близко с ней знакома. Слишком близко. Она знает…»
Хелен быстро осушила стакан, отдала его мне. «Что она знает?» – спросил я.
«Точно не могу сказать. Столько ночей напролет мы говорили и говорили. Она знает, кто я… – Хелен подняла голову. – Я никогда туда не вернусь, никогда! Покончу с собой, если за мной придут».
«Ты с собой не покончишь, и они за тобой не придут. С какой стати? Георг бог весть где, да и знает он не все. И с какой стати этой женщине выдавать тебя? Чем это ей поможет?»
«Обещай, что не дашь отправить меня назад».
«Обещаю», – сказал я. Она была слишком взволнована, и мне ничего не оставалось, кроме как в своем бессилии обещать всесилие.
«Я люблю тебя, – сказала она своим хрипловатым, возбужденным голосом. – Я люблю тебя, и, что бы ни случилось, ты всегда должен этому верить!»
«Я верю», – ответил я, веря и не веря.
Она откинулась назад, совершенно без сил.
«Давай убежим, – сказал я. – Сегодня же ночью».
«Куда? Паспорт у тебя на руках?»
«Да. Один человек из конторы, где хранились документы интернированных, отдал его мне. А у кого твой?»
Хелен не ответила. Некоторое время смотрела в пространство. «Здесь, в лагере, находится еврейская семья, – наконец сказала она. – Муж, жена и ребенок. Их доставили несколько дней назад. Ребенок болен. Они тоже вышли вперед. Хотят вернуться в Германию. Капитан спросил, не евреи ли они. Муж сказал, что они немцы. И хотят вернуться. Капитан хотел что-то им сказать, но рядом были гестаповцы. «Вы действительно хотите вернуться?» – спросил он еще раз. «Внесите их в список, капитан, – со смехом сказал один из гестаповцев. – Раз они так тоскуют по родине, мы пойдем им навстречу». Их внесли в список. Разговаривать с ними бесполезно. Они твердят, что больше не могут. Ребенок тяжело болен. Здешних евреев так и так скоро вывезут, лучше уж самим записаться. Мы же в ловушке. Лучше уйти добровольно. Они словно оглохли. Ты должен с ними поговорить».
«Я? Что я могу им сказать?»
«Ты был там. Был в немецком лагере. Потом вернулся. И снова бежал».
«Где я могу с ними поговорить?»
«Здесь. Я приведу мужчину. Знаю, где он. Прямо сейчас. Я его предупредила. Его еще можно спасти».
Через четверть часа она привела тщедушного мужчину, который отказался проползать сквозь колючую проволоку. Я стоял за забором, а он – на лагерной стороне и слушал меня. Немного погодя подошла женщина. Очень бледная, она не говорила ни слова. Их обоих и ребенка схватили дней десять назад. Они сидели в разных лагерях, потом бежали, и муж каким-то чудом разыскал жену. Повсюду на дорожных камнях и углах домов они оставляли свои имена.
Шварц посмотрел на меня.
– Вам знакома Via Dolorosa?
– Кому же она незнакома! Идет от Бельгии до Пиренеев.
Via Dolorosa возникла в начале войны. После вторжения немецких войск в Бельгию и прорыва линии Мажино началось великое бегство, сперва на автомобилях, нагруженных домашним скарбом и постелями, потом на всевозможных повозках, на велосипедах, конских телегах, тачках, которые толкали люди, на детских колясках и наконец пешком, бесконечными вереницами, на юг, преследуемые бомбардировщиками «штукас», в разгар французского лета. Началось и бегство эмигрантов на юг. В ту пору появились дорожные газеты. На уличных стенах, на деревенских домах, на углах перекрестков люди, ищущие друг друга, писали свои имена и зовы о помощи, писали углем, мелом, краской. Эмигранты, которые находились в бегах уже не один год и прятались от полиции, организовали вдобавок цепочку опорных пунктов, протянувшуюся от Ниццы до Неаполя и от Парижа до Цюриха. Это были местные жители, которые передавали весточки, менялись адресами, давали советы и у которых можно было переночевать ночь-другую. С их помощью человек, о котором рассказывал Шварц, отыскал жену и ребенка, что иначе было бы куда труднее, чем отыскать пресловутую иголку в стоге сена.
Шварц продолжал:
– «Если мы останемся, нас опять разлучат, – сказал мне этот человек. – Здесь женский лагерь. Нас привезли сюда, но лишь на несколько дней. Мне уже сообщили, что я буду отправлен в другое место, в один из мужских лагерей. Мы этого не вынесем». Он все обдумал, так, мол, будет лучше. Бежать они не могут, уже пробовали. Чуть не умерли с голоду. Теперь вот ребенок захворал, жена совершенно без сил, да и он сам тоже. Лучше добровольно вернуться; мы-де тут, в сущности, как скот в цехах бойни. Так или иначе заберут, по необходимости или по капризу. «Почему нас не отпустили, когда еще было время?» – сказал под конец этот кроткий, худой мужчина с узким лицом и маленькими темными усиками.
Никто бы не сумел ему ответить. Мы не были здесь нужны, но и отпустить нас не отпускали – мелкий парадокс при крахе целой нации, и те, кто мог бы изменить обстоятельства, не придавали ему значения.
На следующий день ближе к вечеру вверх по дороге проехали два грузовика. И тотчас я увидел, как колючая проволока ожила. Примерно десяток женщин, помогая друг другу, пролезли под ней. И все бросились в лес. Я сидел в укрытии, пока не заметил Хелен. «Нас предупредила префектура, – сказала она. – Немцы явились за теми, кто хочет вернуться. Неизвестно, что еще произойдет, поэтому нам разрешили спрятаться в лесу, пока они не уедут».
Впервые я увидел ее днем, если не считать того мгновения на дороге. Ее длинные ноги и лицо покрывал загар, но она очень исхудала. Глаза слишком большие и блестящие, а лицо слишком узкое. «Отдаешь мне еду, а сама голодаешь», – сказал я.
«Еды мне хватает, – сказала она. – Об этом заботятся. Вот… – она сунула руку в карман, – даже кусок шоколада. Вчера мы могли купить pâté de foie gras и сардины в банках. Но хлеба не было».
«Мужчина, с которым я говорил, уезжает?» – спросил я.
«Да…»
Лицо Хелен вдруг дернулось. «Я никогда не вернусь, – помолчав, сказала она. – Никогда! Ты мне обещал! Я не хочу, чтобы меня поймали!»
«Тебя не поймают».
Через час грузовики уехали. Женщины пели. Ветер доносил слова: «Германия, Германия превыше всего».
Той ночью я поделился с Хелен ядом, добытым в Ле-Верне.
Днем позже она узнала, что Георг доведался, где она.
«Кто тебе сказал?» – спросил я.
«Тот, кто знает».
«Кто?»
«Лагерный врач».
«Откуда ему это известно?»
«Из комендатуры. Туда пришел запрос».
«Врач сказал, что́ тебе надо делать?»
«Он может на несколько дней спрятать меня в больничном бараке. Ненадолго».
«Тогда тебе надо уходить из лагеря. Кто вчера предупредил, что те из вас, кому грозит опасность, должны спрятаться в лесу?»
«Префект».
«Ладно, – сказал я. – Постарайся добыть свой паспорт и справку об освобождении. Вероятно, врач тебе поможет. Если нет, мы сбежим. Собери все необходимое. Никому ни слова. Никому! Я постараюсь поговорить с префектом. Похоже, он человек».
«Не надо! Будь осторожен! Ради бога, будь осторожен!»
Кое-как почистив комбинезон, я утром вышел из леса. Приходилось брать в расчет, что можно попасть в лапы немецких патрулей или французских жандармов, но отныне с этим надо было считаться постоянно.
Мне удалось пройти к префекту. Я обманул жандарма и писаря, выдав себя за немецкого техника, которому требуется информация о прокладке электрической линии для военных нужд. Когда совершаешь неожиданный поступок, иной раз все получается, это я усвоил. Как беженца жандарм немедля бы меня арестовал. Подобные люди лучше всего реагируют на крик.
Префекту я сказал правду. Сперва он хотел меня вышвырнуть. Потом моя наглость позабавила его. Он угостил меня сигаретой и сказал, чтоб я убирался к чертовой матери, он-де ничего не видел и не слышал. Через десять минут он заявил, что ничего сделать не может, у немцев, вероятно, есть списки и его привлекут к ответу, если кого-нибудь недосчитаются. А ему не хочется сгинуть в немецком концлагере.
«Господин префект, – сказал я, – мне известно, что вы защищали пленных. Как известно и что вы обязаны подчиняться приказам. Но, кроме того, и вам, и мне известно, что во Франции сейчас царит хаос поражения, что нынешние приказы могут оказаться завтрашним позором и что, если сумятица выродится в бессмысленную жестокость, оправдать ее даже позднее будет трудно. Зачем вам, вопреки собственной воле, держать невинных людей за колючей проволокой, предназначая их для крематориев и пыточных камер? Возможно, в то время, когда Франция еще оборонялась, существовало мнимое право сгонять иностранцев в лагеря для интернированных, безразлично, выступали ли они на стороне агрессоров или против них. Но война давно закончилась, несколько дней назад победители забрали своих; в лагере остались только жертвы, день за днем изнывающие от страха, что их увезут на смерть. Мне бы следовало просить за всех этих жертв, а я прошу только за одну из них. Если вы боитесь списков, запишите мою жену как сбежавшую… как умершую, наконец, как самоубийцу, если угодно, тогда вы никакой ответственности не понесете!»
Он долго смотрел на меня. Потом сказал: «Зайдите завтра».
Я не двинулся с места. «Не знаю, в чьих руках я буду завтра, – сказал я. – Сделайте это сегодня».
«Зайдите через два часа».
«Я подожду за дверью, – сказал я. – Более надежного места я не знаю».
Он вдруг улыбнулся. «Quelle affaire d’amour, – сказал он. – Вы женаты, а жить вынуждены как неженатые. Обычно бывает наоборот».
Я перевел дух. Часом позже он позвал меня в кабинет.
«Я созвонился с руководством лагеря, – сказал он. – О вашей жене действительно наводили справки. Согласно вашему предложению, мы запишем ее умершей. Тогда вас оставят в покое. И нас тоже».
Я кивнул. Странный, холодный страх вдруг навалился на меня, остаток суеверия, что судьбу искушать нельзя. Но разве я сам не умер давным-давно и не жил по документам умершего?
«До завтра все будет сделано», – сказал префект.
«Сегодня, – возразил я. – Однажды я просидел два года в лагере, потому что на один день опоздал с побегом».
Силы вдруг оставили меня. И он наверняка заметил. Я побледнел и был на грани обморока. Он послал за коньяком. «Кофе», – сказал я и рухнул на стул. Комната кружилась перед глазами в фиолетово-серых тенях. Только не падать, подумал я, когда в ушах зашумело. Хелен свободна, нам необходимо убраться отсюда!
К шуму и круженью примешивались лицо и голос, который кричал, сперва неразборчиво, потом очень громко. Я пытался следить за ним, за ним и за лицом, и наконец расслышал: «Вы что, думаете, я шучу, merde alors? Какого дьявола? Я не тюремщик, я порядочный человек, черт бы побрал всех и вся… Пусть уходят все… все!»
Голос опять куда-то подевался, и я не знаю, вправду ли он так кричал или мне почудилось. Принесли кофе, я, пошатываясь, вышел за дверь, сел на лавку. Немного погодя кто-то подошел и сказал, что надо еще немного подождать. А я и без того бы не ушел.
Потом вышел префект, сообщил, что все в порядке. Мне показалось, приступ слабости принес не меньше пользы, чем все мои слова. «Вам лучше? – спросил он. – Не стоит так меня бояться. Я всего-навсего мелкий провинциальный французский префект».
«Это больше, чем Господь Бог, – ответил я, совершенно счастливый. – Бог дал мне лишь весьма общее разрешение на жительство на земле, от которого мало проку. По-настоящему мне необходимо разрешение на жительство именно в этом округе, и дать его мне можете только вы один, господин префект».
Он засмеялся: «Но если вас станут искать, здесь опасность особенно велика».
«Если меня будут искать, то в Марселе опасность куда больше. Они решат, что я там, а не здесь. Выдайте нам разрешение на неделю. За это время мы успеем переправиться через Чермное море».
«Чермное море?»
«Это у беженцев такое выражение. Мы живем как евреи при исходе из Египта. За спиной у нас немецкая армия и гестапо, по обе стороны море французской и испанской полиции, а впереди обетованная земля Португалия с гаванью Лиссабона, откуда путь лежит в еще более обетованную Америку».
«У вас есть американские визы?»
«Мы их получим».
«Похоже, вы верите в чудеса».
«У меня нет выбора. Разве сегодня не случилось чудо?»
Шварц улыбнулся мне:
– Странно, каким расчетливым можно стать в беде. Я точно знал, зачем сказал последнюю фразу и зачем раньше польстил префекту, сравнив его с Господом Богом. Мне надо было ненадолго достать разрешение на жительство. Когда полностью зависишь от других людей, становишься весьма расчетливым психологом, даже если от напряжения едва способен дышать, а может, как раз поэтому. Одно и другое не имеют ничего общего, функционируют по отдельности, не ущемляя друг друга, страх неподделен, боль неподдельна, ну и расчет тоже. Цель у всех одна – спастись.
Шварц заметно успокоился.
– Скоро я закончу, – сказал он. – Мы действительно получили недельное разрешение на жительство. Я стоял у ворот лагеря, ждал Хелен. День клонился к вечеру. Моросил мелкий дождик. С ней был врач. Секунду она говорила с ним, еще не заметив меня. Говорила оживленно, и лицо было оживленнее обычного, мне показалось, будто я с улицы заглядываю в комнату, а обитатели об этом не догадываются. Потом она увидела меня.
«Ваша жена очень больна», – сказал мне врач.
«Это правда, – смеясь, сказала Хелен. – Меня отпускают в больницу, где я и умру. Такова договоренность».
«Я не шучу! – запротестовал врач. – Вашей жене действительно необходимо лечь в больницу».
«Почему же она до сих пор не там?» – спросил я.
«Что все это значит? – сказала Хелен. – Я не больна и в больницу не пойду».
«Вы можете устроить ее в больницу, – спросил я врача, – где она будет в безопасности?»
«Нет», – помолчав, ответил он.
Хелен опять рассмеялась: «Конечно же, нет. Какой глупый разговор. Adieu, Жан».
Она зашагала по дороге. Я хотел спросить врача, что с ней, но не смог. Он посмотрел на меня, быстро отвернулся и пошел обратно в лагерь. Я последовал за Хелен.
«Паспорт у тебя?» – спросил я.
Она кивнула.
«Дай мне сумку», – сказал я.
«Там совсем немного».
«Все равно, дай».
«У меня сохранилось вечернее платье, которое ты купил мне в Париже».
Мы шли вниз по дороге.
«Ты больна?» – спросил я.
«Будь я вправду больна, я бы не смогла идти. И температурила бы. Я не больна. Он лжет. Хотел, чтобы я осталась. Посмотри на меня. Разве у меня больной вид?»
Она остановилась.
«Да», – сказал я.
«Не грусти», – сказала она.
«Я не грущу».
Теперь я знал, что она больна, и знал, что мне она никогда правды не скажет. «Тебе помогло бы, если бы ты легла в больницу?»
«Нет! – сказала она. – Ничуть! Поверь мне. Будь я больна и больница могла бы мне помочь, я бы сразу попыталась попасть туда. Поверь!»
«Верю».
А что мне было делать? Я вдруг вконец пал духом. «Может, лучше бы тебе остаться в лагере», – сказал я, помолчав.
«Я бы покончила с собой, если б ты не пришел».
Мы зашагали дальше. Дождь усилился. Обвеивал нас, словно серая завеса из крохотных капелек. «Надо поскорее добраться до Марселя, – сказал я. – А оттуда в Лиссабон и в Америку». Там есть хорошие доктора, думал я. И больницы, где не арестуют. Может, мне там и работать разрешат. «Мы забудем Европу как дурной сон», – сказал я.
Хелен не ответила.