Книга: Триумфальная арка [litres]
Назад: 24
Дальше: 26

25

В перевязочную заглянул Вебер. Поманил к себе Равича. Они вышли в коридор.
– Там Дюран на телефоне. Просит вас как можно скорее приехать. Говорит, особо сложный случай и какие-то непредвиденные обстоятельства.
Равич глянул на Вебера.
– Это значит, он запорол операцию и хочет повесить на меня ответственность, так, что ли?
– Не думаю. Слишком взволнован. Похоже, и вправду не знает, что делать.
Равич покачал головой. Вебер ждал.
– Откуда ему вообще известно, что я вернулся? – спросил Равич.
Вебер пожал плечами:
– Понятия не имею. Может, кто-то из медсестер сказал.
– Почему он не позвонит Бино? Бино прекрасный хирург.
– Я ему то же самое предложил. Но он говорит, это особо сложный случай. И как раз по вашему профилю.
– Чушь. В Париже по любому профилю хороших врачей сколько угодно. Почему он Мартелю не позвонит? Это вообще один из лучших хирургов мира!
– А вы сами не догадываетесь?
– Догадываюсь. Не хочет перед коллегами позориться. А нелегальный хирург-беженец – совсем другое дело. Будет держать язык за зубами.
Вебер все еще на него смотрел.
– Случай экстренный. Так вы поедете?
Равич уже развязывал тесемки своего халата.
– Конечно, – в ярости буркнул он. – А что мне еще делать? Но только если вы поедете со мной.
– Хорошо. Тогда я вас и отвезу.
Они спустились по лестнице. Лимузин Вебера горделиво поблескивал на солнце перед входом в клинику.
– Работать буду только в вашем присутствии, – предупредил Равич. – Кто знает, какую подлость этот голубчик мне подстроит.
– По-моему, ему сейчас совсем не до того.
Машина тронулась.
– Я и не такое видывал, – буркнул Равич. – В Берлине знавал я одного молодого ассистента, у него были все задатки, чтобы стать хорошим хирургом. Так его профессор, оперируя в пьяном виде, напортачил и, ничего ему не сказав, предложил продолжить операцию. Бедняга ничего не заметил, а через полчаса профессор поднял скандал – дескать, этот юнец все запорол. Пациент умер на операционном столе, ассистент – днем позже, самоубийство. А профессор продолжил дальше пить и оперировать как ни в чем не бывало.
На проспекте Морсо им пришлось остановиться: по улице Галилея тянулась колонна грузовиков. Солнце палило нещадно. Вебер нажал кнопку на панели приборов. Верх лимузина с жужжанием сложился в гармошку. Вебер кинул на Равича гордый взгляд.
– Недавно по заказу установили. Электропривод. Шикарно! Техническая мысль творит чудеса, верно?
Их обдало спасительным ветерком. Равич кивнул:
– Да уж, не говорите. Последние ее достижения – магнитные мины и торпеды. Как раз вчера где-то прочел. Такая торпеда, если промахивается, сама разворачивается и снова наводит себя на цель. Воистину нет предела человеческой изобретательности.
Вебер повернул к Равичу свою разопревшую, добродушную физиономию.
– Далась вам эта война, Равич! До войны сейчас дальше, чем до луны. И вся болтовня на эту тему – не более чем политический шантаж, вы уж поверьте!

 

Кожа как голубой перламутр. Цвет лица – пепельный. А под ним, в ослепительном свете операционных ламп, копна рыжевато-золотистых волос. Они пылают вокруг пепельного лица столь ярким пламенем, что это кажется почти непристойностью. Кричащее буйство жизни вокруг мертвенной маски – словно из тела жизнь уже ушла и осталась только в волосах.
Молодая женщина на операционном столе была очень красива. Высокая, стройная, с лицом, безупречные черты которого не смогло исказить даже тяжелое беспамятство, она была создана для любви и роскоши.
Кровотечение не профузное, слабое. Пожалуй, даже подозрительно слабое.
– Матку вскрывали? – спросил Равич у Дюрана.
– Да.
– И что?
Дюран не отвечал. Равич поднял глаза. Дюран смотрел на него молча.
– Ладно, – сказал Равич. – Сестры нам пока не нужны. Нас тут трое врачей, этого достаточно.
Дюран понял, кивнул, слегка махнул рукой. Сестры и ассистент тотчас же удалились.
– И что? – повторил Равич свой вопрос, дождавшись, когда закроется дверь.
– Вы же сами видите.
– Нет, не вижу.
Разумеется, Равич видел, но он хотел, чтобы Дюран сам, в присутствии Вебера, сказал, в чем дело. Так оно надежнее.
– Беременность на третьем месяце. Кровотечение. Пришлось прибегнуть к выскабливанию. Прибег. Похоже на повреждение матки.
– И что? – неумолимо продолжил допрос Равич.
Он смотрел Дюрану в лицо. Того, казалось, вот-вот разорвет от бессильной ярости. «Этот теперь возненавидит меня на всю оставшуюся жизнь, – подумал он. – Хотя бы из-за того, что Вебер все это видит и слышит».
– Перфорация, – выдавил из себя Дюран.
– Ложкой?
– Разумеется, – помявшись, ответил Дюран. – Чем же еще?
Кровотечения больше не было. Равич молча продолжил осмотр. Потом выпрямился.
– Вы допустили перфорацию. Не заметили этого. Втянули через перфоративное отверстие петлю кишечника. Этого тоже не заметили. Вероятно, приняли ее за оболочку плода. Повредили и ее тоже. Поцарапали. Слегка рассекли. Так было дело?
На лбу у Дюрана внезапно выступили крупные капли пота. Борода под маской шевелилась, словно он заглотил и никак не может прожевать огромный кусок.
– Может быть.
– Сколько продолжается операция?
– Всего, до вашего прихода, три четверти часа.
– Так. Внутреннее кровотечение. Повреждение тонкого кишечника. Острая угроза перитонита. Кишечник срочно зашить. Матку удалить. Приступайте.
– Что? – испуганно переспросил Дюран.
– Вы и сами прекрасно знаете что, – бросил Равич.
Веки Дюрана панически затрепетали.
– Да, конечно, я знаю. Но я вовсе не для этого вас пригласил.
– Это все, что я могу для вас сделать. Зовите своих людей и продолжайте операцию. И мой вам совет – поторопитесь.
Дюран все еще что-то жевал.
– Я сейчас слишком взволнован. Вы не могли бы продолжить операцию вместо меня?
– Нет. Как вам прекрасно известно, я во Франции нелегально и не имею права на врачебную практику.
– Вы… – начал было Дюран, но осекся.
«Санитары, фельдшеры, студенты-недоучки, массажисты – кто только не выдает себя теперь за медицинское светило из Германии!» Мысленно Равич припомнил Дюрану все, что тот наплел Левалю.
– Некий месье Леваль дал мне на сей счет самые недвусмысленные разъяснения, – сказал он. – Перед тем как меня выдворить.
Он увидел, как вскинул голову Вебер. Дюран молчал.
– Доктор Вебер может провести операцию вместо вас, – предложил Равич.
– Но вы так часто за меня оперировали. Если это вопрос гонорара…
– Это не вопрос гонорара. Говорю вам: с тех пор, как я вернулся, я больше не оперирую. А уж тем более в случаях, когда пациент не давал согласия на операцию.
Дюран снова вперился в него глазами.
– Но не выводить же пациентку сейчас из наркоза, чтобы спросить ее согласия?
– Почему, можно. Но вы рискуете развитием перитонита.
Лицо Дюрана взмокло от пота. Вебер вопросительно посмотрел на Равича. Тот кивнул.
– Ваши медсестры не проболтаются? – спросил Вебер Дюрана.
– Нет.
– Ассистент нам не нужен. Только мы, трое хирургов, и две медсестры.
– Равич… – снова начал было Дюран.
– Позвали бы Бино, – отрезал тот. – Или Маллона. Или Мартеля. Все первоклассные хирурги.
Дюран безмолвствовал.
– Вы согласны прямо сейчас, в присутствии доктора Вебера, признать, что допустили перфорацию матки и повредили петлю кишечника, приняв ее за оболочку плода?
Повисла тяжелая пауза.
– Да, – хрипло выдавил наконец Дюран.
– Согласны ли вы, далее, заявить, что просите доктора Вебера, а также меня в качестве его ассистента, случайно здесь оказавшегося, произвести гистерэктомию, резекцию тонкой кишки и анастомоз?
– Да.
– Согласны ли вы принять на себя полную ответственность за операцию и ее исход, а также за тот факт, что пациент не осведомлен о характере операции и не давал на нее согласия?
– Да, конечно же, согласен, – прокряхтел Дюран.
– Хорошо. Тогда зовите медсестер. Ассистент не понадобится. Скажете им, что попросили Вебера и меня ассистировать вам, поскольку случай экстренный и особо сложный. Мол, давняя договоренность или что-то в том же духе. Анестезию возьмете на себя. Сестрам нужна повторная стерилизация рук?
– Нет, они у меня надежные. Ничего не трогали.
– Тем лучше.

 

Брюшная полость уже вскрыта. Равич с предельной осторожностью вытягивал кишечную петлю из прорехи, по мере извлечения оборачивая ее стерильными салфетками во избежание сепсиса, покуда не дошел до поврежденного места. После чего полностью перекрыл салфетками саму матку.
– Внематочная беременность, – негромко объяснял он Веберу. – Смотрите, вот тут, наполовину в матке, наполовину в трубе. Его даже не в чем особенно упрекнуть. Случай-то довольно редкий. Но все-таки…
– Что? – спросил Дюран из-за экрана в изголовье стола. – Что вы сказали?
– Да ничего.
Равич закрепил зажимы, удалил поврежденный участок кишки. Потом быстро зашил открытые концы и наложил боковой межкишечный анастомоз.
Ход сложной операции уже всецело поглотил его. Он даже о Дюране забыл. Он перевязал маточную трубу и питающие ее сосуды, после чего верхний конец трубы отрезал. Затем приступил к удалению матки. «Почему почти нет крови? – думал он. – Почему этот орган кровоточит не сильнее, чем сердце?» Там средоточие жизни, здесь возможность ее продолжения, а он вот вырезает.
Человек, распростертый перед ним на столе, был мертв. Да, по всем внешним признакам он будет жить, но на самом деле он уже мертв. Засохшая ветвь на древе жизни. Чудо цветения, но без таинства плода. Гигантские человекоподобные обезьяны сквозь тысячи поколений выбирались из первобытных лесов, древние египтяне строили пирамиды, расцветала Эллада, все выше и выше вздымалось древо рода человеческого, питаемое таинственным током крови, чтобы наконец-то воплотиться в этом вот прекрасном создании, которое лежало теперь перед ним, бесплодное, как пустой колос, не в силах передать ток крови дальше – сыну или дочери. Цепочка преемственности разомкнута грубой, бездарной рукой Дюрана. Но разве над самим Дюраном не поработали тысячи поколений предков, разве не ради него расцветали Эллада и Возрождение, дабы в конце концов произвести на свет эту вот плюгавую его бороденку?
– Мерзость! – невольно вырвалось у Равича.
– Что? – не понял Вебер.
– Да все.
Равич выпрямился.
– Кончено.
Он глянул на мертвенно-бледное, такое милое лицо в ореоле огненных волос по ту сторону экрана. Глянул в ведро, где в кровавых сгустках валялось то, что еще недавно сообщало этому лицу всю его прелесть. Потом глянул на Дюрана.
– Кончено, – повторил он.
Дюран завершил анестезию.
На Равича он не смотрел. Дождался, пока сестры вывезут из операционной каталку. После чего, ни слова не говоря, вышел.
– Завтра он потребует за операцию на пять тысяч больше, – сказал Равич Веберу. – А пациентке еще объяснит, что жизнь ей спас.
– Ну, сейчас-то вид у него не слишком победоносный.
– Сутки – большой срок. А чувство вины – штука очень недолговечная. Особенно когда можно променять его на барыши.
Равич мыл руки. В окно, что рядом с умывальником, он видел фасад противоположного дома. Там на одном из подоконников пышным цветом пылала герань. Под алыми кистями соцветий восседала серая кошка.

 

Примерно в час ночи он позвонил в клинику Дюрана. Звонил из «Шехерезады». Ночная сестра сообщила, что пациентка спит. Два часа назад стала проявлять признаки беспокойства. Вебер был там и ввел немного снотворного. Похоже, пока все шло как надо.
Равич распахнул дверь телефонной кабинки. Его обдало волной пряного аромата дорогих духов. Крашеная блондинка, явно гордясь своей вытравленной белокурой копной, величаво проплыла к дамскому туалету. У той, в клинике, волосы были натуральные. Золотистые, с огненным оттенком… Он закурил и направился обратно в зал. Там все тот же извечный русский хор затянул извечные «Очи черные»; вот уже лет двадцать таскают эти очи за собой по всему свету. Трагедийный душевный надрыв за двадцать лет непрерывного использования начал отдавать фарсом. Трагике, ей краткость нужна.
– Извините, – сказал он Кэте Хэгстрем. – Надо было позвонить.
– Все в порядке?
– Пока да.
«С какой стати она спрашивает? – со смутной тревогой подумал он. – Ведь у самой-то, видит бог, совсем не все в порядке».
– Это все, что вашей душе угодно? – спросил он, кивнув на графинчик с водкой. – Нет?
– Нет. – Кэте Хэгстрем покачала головой. – Лето, все дело в нем. Летом в ночном клубе тоска. Летом надо на террасе сидеть. И обязательно под сенью дерева, пусть хоть самого чахлого. На худой конец, пусть даже обнесенного решеткой.
Он поднял голову и сразу увидел Жоан. Должно быть, пришла, пока он звонил. Прежде-то ее здесь не было. А теперь, вон, в дальнем углу устроилась.
– Хотите, поедем куда-то еще? – спросил он у Кэте.
Та покачала головой:
– Нет. Может, вы хотите? Под какое-нибудь худосочное деревце?
– Там и водка будет худосочная. А здесь хотя бы водка хорошая.
Хор закончил песню, и музыка сменилась. Оркестр заиграл блюз. Жоан встала и направилась к танцевальному кругу в центре зала. Равич не мог толком ее разглядеть. И с кем она, тоже не видел. Лишь когда лиловатый луч прожектора скользил по танцующим, он всякий раз на миг выхватывал из многолюдства ее лицо, чтобы тут же снова упрятать его в полумраке.
– Вы сегодня оперировали? – спросила Кэте.
– Да.
– И каково это – после операции сидеть в ночном клубе? Наверно, все равно как из пекла сражения перенестись в мирный город? Или вернуться к жизни после тяжелой болезни?
– Не всегда. Иной раз это просто чувство пустоты.
Глаза Жоан в бледном мертвенном свете казались совсем прозрачными.
Она смотрела на него. «Когда говорят «сжалось сердце», сжимается на самом деле вовсе не сердце. Желудок. Это как удар в солнечное сплетение. А ведь столько стихотворений написано. И это удар вовсе не извне, не от тебя, прелестный, слегка разгоряченный танцем слепок живой плоти, он исходит из темных глубин моего мозга, это всего лишь вспышка, мерцающий контакт, удар тока, усиливающийся, когда ты обрисовываешься там в полоске света».
– Не та ли это женщина, что прежде здесь пела? – спросила вдруг Кэте Хэгстрем.
– Да, это она.
– Больше не поет?
– По-моему, нет.
– Красивая.
– Вот как?
– Да. И даже больше. Она не просто красива. В этом лице как будто распахнута сама жизнь.
– Может быть.
Кэте смотрела на Равича искоса, с легким прищуром. И улыбалась. Только улыбка была на грани слез.
– Налейте мне еще рюмку, а потом, если можно, пойдемте отсюда, – попросила она.
Вставая, Равич чувствовал на себе взгляд Жоан. Он взял Кэте под руку. Нужды в этом не было, Кэте вполне может ходить без посторонней помощи, но он решил, что Жоан это не повредит – пусть полюбуется.
– Хотите оказать мне любезность? – спросила Кэте, когда они уже вернулись в «Ланкастер», в ее номер.
– Разумеется. Если смогу.
– Пойдете со мной на бал к Монфорам?
– А что это такое, Кэте? Я в первый раз слышу.
Она села в кресло. Кресло было для нее слишком велико. Она казалась в нем совсем маленькой и хрупкой – как статуэтка китайской танцовщицы. И надбровные дуги сильнее проступили под кожей.
– Бал у Монфоров – главное событие светской жизни Парижа в летний сезон, – пояснила она. – Это в следующую пятницу, в доме и в саду у Луи Монфора. Это имя ничего вам не говорит?
– Абсолютно.
– Пойдете со мной?
– А меня пустят?
– Я позабочусь о приглашении для вас.
Равич все еще смотрел на нее с недоумением.
– Зачем вам это, Кэте?
– Хочу сходить. А одной идти неудобно.
– Неужели вам не с кем?
– Получается так. Ни с кем из прежних знакомых идти неохота. Я их просто больше не выношу. Понимаете?
– Вполне.
– А это последний и самый красивый летний праздник в Париже. Я четыре года подряд не пропускала. Так сделаете мне одолжение?
Равич понимал, почему она хочет пойти именно с ним. Так ей будет спокойнее.
Отказать невозможно.
– Хорошо, Кэте, – сказал он. – Только не надо добывать для меня приглашение. Когда кто-то идет вместе с вами, в приглашении, полагаю, нет нужды.
Она кивнула:
– Конечно. Благодарю вас, Равич. Сегодня же позвоню Софи Монфор.
Он встал.
– Так я в пятницу за вами заеду. Что вы собираетесь надеть? – Она смотрела на него снизу вверх. Туго стянутые волосы поблескивали на свету. Головка ящерицы, подумал он. Миниатюрная, сухенькая и твердая элегантность бесплотного совершенства, абсолютно недоступного здоровому человеку. – Кое о чем я вам еще не успела сказать, – заметила она не без смущения. – Бал костюмированный. Летний праздник времен Людовика Четырнадцатого.
– Боже милосердный! – Равич даже снова сел.
Кэте Хэгстрем рассмеялась. Смех был неожиданно веселый, звонкий, совсем детский.
– Вон добрый старый коньяк, – сказала она. – Выпьете рюмочку?
Равич покачал головой:
– Это ж надо. Чего только люди не придумают…
– Да, у них каждый год что-то новенькое, но всегда в том же духе.
– Это значит, мне придется…
– Я обо всем позабочусь, – поспешила она его успокоить. – От вас ничего не потребуется. Костюм я возьму на себя. Что-нибудь попроще. Вам даже на примерку ходить не надо. Только скажите мне ваш размер.
– Пожалуй, рюмка коньяка мне все-таки не повредит, – вздохнул Равич.
Кэте придвинула ему бутылку.
– Только теперь уж, чур, не отказываться.
Он выпил коньяка. Еще двенадцать дней, думал он. Двенадцать дней до приезда Хааке. Двенадцать дней, которые надо как-то убить. Двенадцать дней – вот теперь и вся его жизнь, а все, что потом, укрыто мраком. Двенадцать дней – а за ними темный провал бездны. Не все ли равно, как провести этот срок? Бал-маскарад? На фоне этих судорожных двух недель даже маскарад не покажется гротеском.
– Хорошо, Кэте.

 

Он снова забежал в клинику Дюрана. Красавица с огненно-золотистыми волосами спала. Крупные бусины пота проступили на ее чистом лбу. Лицо слегка порозовело, губы приоткрыты.
– Температура? – спросил он у медсестры.
– Тридцать семь и восемь.
– Хорошо.
Он еще ниже склонился над влажным от пота лицом. Хотел послушать дыхание. Запаха эфира больше не чувствовалось. Дыхание было свежее, чистое, с легким пряным оттенком. Тимьян, вспомнилось ему, луговина в горах Шварцвальда, он ползет, задыхаясь, под палящим солнцем, где-то внизу крики преследователей – и густой, сильный, одуряющий дух тимьяна. Тимьян – еще и двадцать лет спустя даже слабый его запах будет вырывать из пыльных закромов памяти картину того дня, панику бегства, горный пейзаж в Шварцвальде, словно все это случилось вчера. Не двадцать лет, напомнил он себе, – двенадцать дней.
Разомлевшим от теплыни городом он шел к себе в гостиницу. Было около трех пополудни. Он поднялся по лестнице. Под дверью своего номера увидел белый конверт. Поднял. Только его имя, ни марки, ни штемпеля. Жоан, подумал он, уже вскрывая конверт. Оттуда выпал чек. От Дюрана. Равич равнодушно глянул на цифры. Потом глянул еще раз. И все равно не поверил. Вместо обычных двухсот франков – две тысячи. Должно быть, старик и впрямь струхнул не на шутку. Чтобы Дюран по доброй воле на две тысячи расщедрился – вот уж поистине чудо из чудес!
Он сунул чек в бумажник и положил на столик возле кровати стопку книг. Он их позавчера купил, на случай бессонницы. С книгами вообще странная штука: с годами они становятся все важней. Конечно, они не способны заменить все, но проникают в тебя глубже, чем что-либо иное. Ему вспомнилось: в первые годы на чужбине он к книгам вообще не притрагивался, все, о чем в них повествовалось, меркло в сравнении с тем, что пережил он сам. Зато теперь они стали вроде как оборонительным валом – защитить, правда, не защитят, но хотя бы прильнуть, опереться можно. Не бог весть какая подмога, но во времена, когда наползает сплошной мрак, они хоть как-то спасают от безысходного отчаяния. А это уже немало. В сущности, этого достаточно. В них были мысли, плоды чьих-то раздумий, над которыми сегодняшний мир презрительно посмеивается, но люди думали не зря, мысли-то останутся, и одного этого достаточно.
Не успел он взяться за книги, как позвонил телефон. Он не стал снимать трубку. Телефон звонил долго. Выждав, когда он умолкнет, Равич снял трубку и спросил у консьержа, кто звонил.
– Так она не назвалась, – недовольно ответил тот. Было слышно, как он срочно что-то дожевывает.
– Значит, женщина?
– Угу.
– Голос с акцентом?
– Откуда мне знать? – Прожевать он так и не успел.
Равич позвонил в клинику Вебера. Нет, оттуда не звонили. И от Дюрана тоже. На всякий случай проверил и отель «Ланкастер». Телефонистка любезно сообщила: нет, его номер никто не заказывал. Значит, Жоан. Должно быть, из «Шехерезады» звонила.
Еще через час телефон затрезвонил снова. Равич отложил книгу. Встал, подошел к окну. Облокотившись на подоконник, ждал. Легкий ветерок донес сладкий аромат лилий. Эмигрант Визенхоф высадил их у себя на окне вместо увядших гвоздик. Теперь теплыми ночами по всей гостинице благоухало, как в кладбищенской часовне или в монастырском саду. Одного Равич не мог понять: Визенхоф посадил лилии в знак скорби, в память о старике Гольдберге, или просто так, потому что лилии тоже хорошо приживаются в ящиках? Телефон молчал. «Этой ночью я, пожалуй, засну», – подумал он, направляясь к кровати.
Когда пришла Жоан, он уже спал. А она, конечно, первым делом, щелкнув выключателем, зажгла верхний свет и застыла в дверях. Он проснулся, раскрыл глаза.
– Ты один? – спросила она.
– Нет. Погаси свет и уходи.
Она на секунду растерялась. Потом решительно прошла через комнату и распахнула дверь ванной.
– Все шутишь! – Она довольно улыбалась.
– Убирайся к черту! Я устал.
– Устал? С чего бы это?
– Устал, и все. Будь здорова.
Она подошла ближе.
– Ты только что домой вернулся. Я каждые десять минут звонила.
Сказала и смотрит, выжидает, что он ответит. Он не стал уличать ее во лжи. «Переспала с тем типом, отправила его домой, а сама заявилась сюда – меня врасплох застигнуть, а заодно и Кэте Хэгстрем, которую она полагала здесь застать: пусть полюбуется, какой я кобель, раз бабы ко мне прямо среди ночи шастают, – значит, от такого надо держаться подальше». Он невольно улыбнулся. Совершенство военной хитрости, даже если хитрость направлена против него, всегда вызывало в нем восхищение.
– Чему ты радуешься? – вскипела Жоан.
– Смеюсь. Только и всего. Свет погаси. А то выглядишь жутко. И убирайся.
Она словно вообще его не услышала.
– Кто эта шлюха, с которой ты был?
Равич приподнялся на локтях.
– Говорю тебе – пошла вон, иначе я в тебя чем-нибудь запущу.
– Ах вон как… – Она смотрела на него в упор. – Так, значит. Вот до чего уже дошло…
Равич нервно потянулся за сигаретой.
– Послушай, не смеши людей. Сама живешь с другим, а мне тут сцены ревности закатываешь. Отправляйся к своему актеру и оставь меня в покое.
– Это совсем другое, – изрекла она.
– Ну конечно!
– Конечно, это совсем другое! – Она уже снова «завелась». – И ты прекрасно знаешь, что это совсем другое. Просто это сильней меня. Я и сама не рада. Сама не знаю, как это вышло…
– Это всегда именно так и выходит.
Она все еще смотрела на него в упор.
– Ты… Ты всегда был такой уверенный! До того уверенный – с ума сойти! Эту твою уверенность, казалось, ничем не прошибить! Как я ненавидела это твое высокомерие! Это твое превосходство! А мне нужно, чтобы мной восхищались! Голову из-за меня теряли! Чтобы кто-то без меня жить не мог! А ты можешь! И всегда мог! Я тебе не нужна. Ты холодный, как рыба! И пустой! Ты никого не любишь! Тебе до меня почти никогда и дела не было! Я соврала, когда сказала, что тебя два месяца не было и потому все так вышло. Даже если бы ты был, оно все равно бы так вышло! И нечего улыбаться! Да, я прекрасно вижу разницу, я все знаю, знаю, что другой не такой умный и вообще не такой, как ты, но ради меня он в лепешку расшибется, важнее меня для него никого на свете нет, он, кроме меня, ни о чем и ни о ком думать не желает, я для него свет в окошке, и именно это мне и нужно!
Тяжело дыша, она стояла над его кроватью. Равич невольно потянулся за бутылкой кальвадоса.
– Чего ради ты тогда здесь? – спросил он.
Она ответила не сразу.
– Ты и сам знаешь, – проговорила она тихо. – Зачем спрашиваешь?
Он налил рюмку до краев и протянул ей.
– Да не хочу я пить, – заявила она. – Кто эта женщина?
– Пациентка. – Врать было неохота. – И она очень больна.
– Так я и поверила. Соври что-нибудь поумней. Если больна – ей место в больнице. А не в ночном клубе.
Равич поставил рюмку на ночной столик. Правда и впрямь иной раз выглядит не слишком достоверно.
– Тем не менее это правда.
– Ты ее любишь?
– А тебе какое дело?
– Ты ее любишь?
– Тебе-то какое до этого дело, Жоан?
– Такое! Пока ты никого не любишь… – Она запнулась.
– Ты только что назвала эту женщину шлюхой. Значит, о какой любви может быть речь?
– Это я просто так сказала. Сразу видно: никакая не шлюха. Потому и сказала. Стала бы я из-за шлюхи приходить. Так ты ее любишь?
– Погаси свет и уходи.
Она шагнула еще ближе.
– Я знала. Видела.
– Убирайся к черту! – буркнул Равич. – Я устал. Избавь меня от своих дурацких головоломок, которые тебе одной бог весть какой невидалью кажутся: один у тебя, дескать, для поклонения, для бурных кратких свиданий, для карьеры, а другому ты втолковываешь, будто любишь его сильнее, глубже и совсем иначе, но только в промежутках, он твоя тихая гавань, раз уж он такой осел и готов этой ролью довольствоваться. Убирайся к черту: столько разновидностей любви для меня многовато.
– Неправда. Все не так, как ты говоришь. Все по-другому. Неправда это. Я хочу к тебе. И я к тебе вернусь.
Равич снова наполнил свою рюмку.
– Не исключаю, что тебе и вправду этого хочется. Но это самообман. Самообман, которым ты сама себя тешишь, лишь бы от правды убежать. Ты никогда не вернешься.
– Нет, вернусь!
– Да нет. А даже если и вернешься, то ненадолго совсем. Потому что вскоре кто-то другой появится, для кого весь свет на тебе клином сойдется, ну и так далее. Хорошенькое будущее меня ждет, нечего сказать.
– Да нет же, нет! Я только с тобой останусь!
Равич рассмеялся.
– Ненаглядная ты моя, – сказал он почти с нежностью. – Не останешься ты со мной. Ветерок не запрешь на замок. И воду тоже. А если и запрешь – протухнут. Вместо свежего ветра будет одна духота. Не можешь ты остаться, ты для этого не создана.
– Но и ты тоже.
– Я? – Равич допил свою рюмку.
Сперва та красотка с огненными волосами, думал он, потом Кэте Хэгстрем с пергаментной кожей и со смертью в нутре – а теперь вот эта, безоглядная, полная жажды жизни, сама не своя и в то же время настолько своя, насколько ни один мужчина сам собой быть не в состоянии, святая наивность, которую ничто не остановит, по-своему верная даже в своей изменчивости, даже бросив тебя, она всеми силами будет стараться тебя удержать, вечно увлекающаяся и куда-то влекомая, совсем как ее мать-природа…
– Я? – повторил он. – А что ты обо мне знаешь? Что ты вообще знаешь о жизни, в которой все под вопросом и в которую вдруг вторгается любовь? Что против этого все твои пошленькие страсти? Когда в бесконечном падении вдруг встречается опора, когда вместо нескончаемого «зачем?» перед тобой вдруг в безусловной окончательности возникает некое «ты», когда средь пустыни безмолвия вдруг сказочным миражом на тебя зримей всякой яви выплывает чудо живого чувства, когда оно, вырастая из буйства твоей же крови, раскрывается перед твоим ошеломленным взором картиной такой красоты, перед которой самые дивные твои мечты меркнут и кажутся скучными, пошленькими мещанскими грезами! Пейзажи из серебра, города из самоцветов и розового кварца, сверкающие на солнце отблесками самой алой и самой жаркой крови, – что ты обо всем этом знаешь? Думаешь, об этом так сразу и запросто можно рассказать? Думаешь, язык без костей и способен все это сразу перемолоть в стандартные клише расхожих слов и таких же чувств? Откуда тебе знать, как разверзаются могилы, а ты стоишь, оледенев от ужаса бессчетных и бесцветных ночей минувшего, – а могилы все равно разверзаются, и ни в одной уже нет скелетов, только земля. Черная плодородная земля и даже первая едва различимая зелень. Что ты об этом знаешь? Тебе подавай бури страстей, торжество покорения, раболепное чужое «ты», истово готовое, хотя и неспособное раствориться в тебе всецело, ты обожаешь пьянящий морок крови, но в сердце у тебя пусто – ибо невозможно сохранить то, чего ты прежде сам в себе не вырастил. А в буре страстей ничего толком не вырастишь. Другое дело – пустынные ночи одиночества, вот когда в человеке вырастает многое, если, конечно, не впадать в отчаяние. Что ты обо всем этом знаешь?
Он говорил медленно, задумчиво, не глядя на Жоан и как будто позабыв о ней. И только теперь поднял глаза.
– Что это я разболтался? – пробормотал он. – Чушь всякую несу, старую, как мир. Должно быть, лишнего выпил. Давай-ка выпей и ты, а потом отправляйся.
Она села к нему на кровать и взяла рюмку.
– Я поняла, – сказала она. Лица ее было не узнать. Не лицо, а зеркало, подумалось ему. Отражает все, что ему ни скажешь. Теперь оно сосредоточенно и прекрасно. – Я поняла, – повторила она. – А иногда даже что-то чувствовала. Но, Равич, ты за своей любовью к жизни и к самой любви меня-то зачастую просто забывал. Я была только повод – ты уходил в города свои серебряные, а обо мне и не вспоминал.
Он посмотрел на нее долгим взглядом.
– Может быть, – проронил он.
– Ты был настолько поглощен собой, столько всего в себе самом открывал, что я поневоле всегда оказывалась для тебя где-то сбоку припека, на краю твоей жизни.
– Может быть. Но ведь с тобой, на тебе ничего нельзя построить, Жоан. И ты это знаешь.
– А ты хотел?
– Нет, – ответил Равич, немного подумав. Потом улыбнулся. – Когда по жизни ты беженец и поневоле бежишь от всего прочного, того и гляди угодишь в странный переплет. И странные вещи делаешь. Конечно же, я не хотел. Но чем меньше у тебя возможностей, тем больше желаний…
Ночь вдруг наполнилась благостным покоем. Тем же покоем, как и целую вечность назад, когда вот эта Жоан подле него лежала. Куда-то далеко-далеко вдруг отодвинулся город, напоминая о себе только слабым гулом на горизонте, череда часов распалась, и время безмолвствовало, будто и вправду остановилось. Происходило самое простое и самое непостижимое чудо на свете: два человека, наедине друг с другом, говорили по душам, пусть каждый свое, – и из звуков, именуемых словами, в их головах, в таинственном подрагивающем веществе под костями черепа формировались схожие образы и чувства, и из сочетания бессмысленных, казалось бы, вибраций голосовых связок и необъяснимых откликов на эти звуки в серых слизистых извилинах мозга заново рождалось небо, а в нем отражались и плыли облака, и ручьи, и все цветение и увядание былого.
– Ты любишь меня, Равич, – сказала Жоан, и, пожалуй, это даже не было вопросом.
– Да. Но делаю все, чтобы от тебя избавиться. – Он сказал это совершенно спокойно, как будто их обоих сказанное ничуть не касается.
– Я даже представить себе не могу, как это мы можем быть не вместе. Но только на время. Не навсегда. Навсегда – никогда, – сказала она, и у нее даже мурашки пробежали по коже. – Никогда, какое ужасное слово, Равич. Я даже представить себе не могу, как это мы можем быть не вместе.
Равич ничего не ответил.
– Позволь мне остаться, – сказала она. – Не хочу больше уходить. Никогда.
– Да ты завтра же уйдешь. И сама это знаешь.
– Когда я здесь, я представить себе не могу, как это я тут не останусь.
– Это одно и то же. Ты сама знаешь.
Провал во времени. Крохотная освещенная кабинка гостиничного номера в пустотах времен – все как прежде, и даже тот же человек с тобой в этой кабинке, человек, которого ты любишь, тот же и все-таки каким-то непостижимым образом уже не совсем тот – казалось бы, руку протяни, и можно до него дотронуться, а все равно он недосягаем, уже недосягаем.
Равич поставил свою рюмку.
– Ты сама знаешь, что уйдешь – завтра, послезавтра, когда-нибудь, – сказал он.
Жоан опустила голову.
– Да.
– И даже если вернешься – ты же знаешь, что снова уйдешь?
– Да.
Она подняла лицо. Оно было мокрым от слез.
– Да что же это такое, Равич? Что же это?
– Я и сам не знаю. – Он слегка улыбнулся. – Любовь иногда совсем невеселая штука, верно?
– Да уж. – Она смотрела на него. – Что же это такое с нами, Равич?
Он только плечами передернул.
– Я тоже не знаю, Жоан. Может, это оттого, что нам не за что больше ухватиться. Раньше-то много всего было: уверенность, надежный тыл, вера, цель, – все знакомо, во всем есть опора, смысл, даже когда любовь тебя изводит. А теперь у нас ничего нет – кроме толики отчаяния и толики мужества, а дальше чужбина, и вокруг, и в себе. И если уж тут любовь залетит – это как факел в солому. И тогда у тебя ничего, кроме нее, не останется, поэтому и любовь совсем другая – роковая, разрушительная, важней которой ничего на свете нет. – Он наполнил свою рюмку. – Лучше вообще об этом не думать. От таких мыслей и помереть недолго. А мы ведь еще не собираемся умирать, верно?
Жоан покачала головой:
– Нет. Так кто была эта женщина, Равич?
– Пациентка. Я и раньше однажды с ней приходил. Когда ты еще пела. Сто лет назад. Сейчас-то ты хоть чем-то занята?
– В маленьких ролях. По-моему, звезд с неба не хватаю. Но зарабатываю достаточно, чтобы себя обеспечивать. Лишь бы можно было в любую минуту уйти. А особых амбиций у меня и нет.
Глаза снова сухие. Она допила свой кальвадос и встала. Вид утомленный.
– Ну почему все вот так перемешано, Равич? Почему? Ведь есть же какая-то причина! Иначе зачем бы мы спрашивали?
Он горько улыбнулся.
– Это древнейший вопрос в истории человечества, Жоан. Почему? Вопрос вопросов, над которым по сей день тщетно бьется вся логика, вся философия, вся наука.
Она уходит. Уходит. Уже в дверях. Что-то взметнулось внутри. Уходит. Уходит. Он приподнялся. Ну невозможно, нет сил, невозможно, одну только ночь еще, одну только ночь, чтобы это лицо, спящее на твоем плече, тогда завтра он горы свернет, еще только раз это дыхание рядом с твоим, еще только раз этот мягкий провал в мягкий дурман, в сладостный обман… «Не уходи, не уходи, мы умираем в муках и живем в муках, не уходи, не уходи, иначе что мне останется? К чему мне тогда все мое дурацкое мужество? Куда нас несет? Только ты одна и есть явность! Сон мой ярчайший! О, заросшие асфоделиями дурманные луга забвения в царстве мертвых! Еще только раз! Еще только раз искру вечности! Для кого еще мне себя беречь? Во имя какой такой безнадежной цели? Ради какой черной неопределенности? Жизнь-то, считай, уже пропала, уже похоронена и зарыта, двенадцать дней всего, а потом ничего, двенадцать дней и одна эта ночь, и мерцающая нагота кожи, ну зачем ты пришла именно сегодня, этой ночью, что беззвездно тонет, теряется в облаках былых сновидений, почему именно этой ночью ты надумала прорвать мои форты, мои бастионы, этой ночью, в которой никого не осталось в живых, кроме нас обоих? Разве уже не вздымается волна? Вот же она, сейчас поглотит, сейчас…»
– Жоан! – позвал он.
Она обернулась. В тот же миг лицо ее озарилось беспамятством необузданного, лютого счастья. Бросив и отбросив все, она кинулась к нему.
Назад: 24
Дальше: 26