5
Одеяло укрыло старика настолько ровненько, что казалось, тела под одеялом нет вовсе. Голова скорее напоминала череп, обтянутый мятой папиросной бумагой, но тем ярче в глубоких впадинах глаз светились лучистой синевой зрачки. Старик лежал на узкой койка в узкой, как пенал, каморке. У койки, на ночном столике, на квадратиках доски в ожидании очередного хода замерли шахматные фигуры.
Фамилия старика была Рихтер. Из своих восьмидесяти лет он уже целых двадцать прожил в санатории. Поначалу он роскошествовал в двухместной палате на втором этаже; какое-то время спустя переселился на третий – в палату с балконом, потом на четвертый, уже без балкона, а теперь, когда деньги кончились совсем, ютился в этой комнатушке. Но оставался при этом гордостью санатория; стоило кому-то из пациентов впасть в уныние, Далай-лама неизменно ставил его в пример. Рихтер отвечал ему благодарностью на свой манер: оставался умирающим, но не умирал.
Сейчас у его одра сидела Лилиан.
– Вы только взгляните на это! – Старик недовольно указал на доску. – Он же играет как сапожник! После этого выпада конем он в десять ходов получает мат. Я просто не узнаю Ренье. Раньше-то он хорошо играл. В войну вы здесь уже были?
– Нет, – покачала Лилиан головой.
– Он во время войны поступил, в сорок четвертом, кажется. Это было счастье! Прежде-то, милая юная барышня, мне с цюрихским шахматным клубом приходилось играть, по переписке. Это же тягомотина, сил нет!
Единственной страстью Рихтера были шахматы. Во время войны все прежние его санаторские партнеры либо выписались, либо поумирали, а новые все не появлялись. Двое друзей из Германии, с которыми он играл по переписке, погибли на фронте в России, еще один попал в плен под Сталинградом. Несколько месяцев он маялся вообще без соперников, впал в хандру, даже исхудал. Тогда главный врач разыскал для него адрес шахматного клуба в Цюрихе. Однако большинство тамошних шахматистов оказались для Рихтера слишком слабы, а игра с немногими достойными противниками раздражала трудностями связи. Поначалу нетерпеливый Рихтер сообщал ходы по телефону, но это выходило слишком накладно, пришлось довольствоваться перепиской, однако в военное время письма шли долго, дожидаться хода случалось по двое суток. Мало-помалу и эта вялая переписка заглохла, и Рихтеру оставалось только упражняться разбором партий из шахматных учебников.
А потом приехал Ренье. После первой же сыгранной партии Рихтер сиял – наконец-то достойный соперник! Однако Ренье, француз, только что освободившийся из немецкого лагеря для военнопленных, узнав, что Рихтер немец, играть с ним впредь наотрез отказался: обостренные войной национальные предрассудки не обошли и санаторские палаты. Огорченный Рихтер снова начал хиреть, вскоре слег и Ренье, но о примирении не могло быть и речи. Покуда еще одному пациенту, обращенному в христианство негру с Ямайки, не пришло в голову остроумное решение. Он тоже был лежачий. И в один прекрасный день он написал и Ренье, и Рихтеру по письму, в каждом из которых вызывал противника на шахматный матч по телефону. Оба, и Ренье, и Рихтер, страшно обрадовались. Единственное затруднение состояло в том, что сам негр в шахматах почти ничего не смыслил, однако он и тут нашел выход: против Рихтера играть белыми, против Ренье черными. И дело пошло: Ренье у себя в палате сделал первый ход и по телефону сообщил его негру. Тот просто передал его Рихтеру и дождался ответного, который, своим чередом, по телефону переправил Ренье. И так далее. У самого негра даже шахматной доски не было, ведь его единственной задачей было лишь обеспечить связь между Рихтером и Ренье, которые теперь играли друг с другом, сами о том не догадываясь. Главная хитрость состояла в том, чтобы с одним играть белыми, а с другим черными – в противном случае ему пришлось бы ходить самому.
Вскоре после войны, однако, негр умер. Ренье и Рихтер к этому времени обеднели, и обоим пришлось переселиться в палаты поскромнее – один лежал на четвертом этаже, другой на третьем. Роль негра перешла к Крокодилу, ходы противникам сообщали палатные сестры, и оба по-прежнему свято верили, будто играют с негром, – им объяснили, что у того развился туберкулез гортани и он потерял голос. Все шло прекрасно, покуда Ренье вдруг не стало лучше и ему не разрешили вставать. Он, конечно же, первым делом отправился проведать негра, тут все и раскрылось.
Впрочем, национальные чувства тем временем успели поостыть. Узнав, что родные Рихтера в Германии погибли от воздушного налета, Ренье заключил с немцем мир, и с тех пор оба с тем бо´льшим упоением сражались друг с другом на шахматной доске. Вскоре, однако, Ренье снова слег, и, поскольку оба лежали теперь в палатах без телефона, ходы опять передавались через посыльных, миссию которых брали на себя добровольцы из числа ходячих пациентов. Но три недели назад Ренье умер. Рихтер в те дни был настолько плох, что и его конца ждали с часу на час, и никто не решился сообщить ему о смерти закадычного соперника. Вот Крокодил и рискнула выйти на замену, благо за это время сама выучилась играть, – впрочем, тягаться с Рихтером ей, конечно же, было не по зубам. В итоге Рихтер, все еще мнивший, будто играет с Ренье, только диву давался: за столь короткий срок болезнь превратила хорошего шахматиста в форменного осла!
– Не хотите сами в шахматы научиться? – спросил он Лилиан, которая зашла передать ему очередной ход Крокодила. – Я бы быстро вас научил.
В синих глазах старика читался неприкрытый страх. Видя, насколько скверно стал играть Ренье, Рихтер боялся, что тот скоро умрет и он опять останется без партнера. Вот и предлагал обучить каждого, кто к нему приходил.
– Это совсем нетрудно! Я вам все премудрости раскрою, все уловки покажу. Я против самого Ласкера играл.
– У меня таланта нет. Да и терпения тоже.
– Талант у каждого есть! А терпение – как же ему не быть, когда ночами не спишь? Что еще остается? Молиться? Не поможет. Я атеист. И философия не поможет. Детективы отвлекают, но ненадолго. Я все испробовал, милочка. Помогают только две вещи. Первое – это когда рядом с тобой кто-то есть. Потому я и женился. Но жена моя давно умерла…
– А второе?
– Шахматные задачи решать. Понимаете, это сразу вас уносит… от всего житейского, от сомнений, от страхов, это настолько абстрактная штука, что успокаивает. Окунаешься в другой мир, где нет смерти, нет панического отчаяния. Помогает! По крайней мере на одну ночь – а больше-то нам и не нужно, верно ведь? Лишь бы до утра протянуть…
– Да. Большего здесь и не надо.
В окно комнатенки, что располагалась под самой крышей, виден был лишь заснеженный склон под облаками. В этот послеполуденный час облака, желто-золотистые, беспокойные, торопливо уплывали куда-то.
– Так научить вас? – не унимался Рихтер. – Прямо сейчас бы и начали.
В мертвецком черепе синим огнем неистово горели глаза. Прямо страстью пылают, подумалось Лилиан, только вовсе не к шахматным задачам, а просто к человеческому общению. Чтобы кто-то был рядом, когда внезапно распахнется дверь, а за ней никого, только сквозняк ворвется и хлынет горлом кровь, заполняя легкие, отнимая остатки воздуха, пока не задохнешься.
– Давно вы здесь? – спросила она.
– Двадцать лет. Целая жизнь, верно?
– Да. Целая жизнь.
Целая жизнь, думала она. Только какая это жизнь! Что один день, что другой, не отличишь, бесконечная череда серых буден, а в конце года все они сливаются в кашу, превращая целый год в такой же серый день, а потом, словно в один нескончаемый год, в кашу сливаются и годы, настолько они на одно лицо, все эти дни и годы. Нет, пронеслось у нее в голове, только не это! Не хочу так жить, не хочу так умереть! Только не это!
– Так что, начнем сегодня? – не терял надежду Рихтер.
Лилиан мотнула головой.
– Смысла нет. Я недолго здесь останусь.
– Что, вниз отправляетесь? – прокаркал Рихтер.
– Да. На днях.
«Что я такое говорю? – опешила она. – Это же неправда!» Но слова все еще звучали в ней, непререкаемо и непреложно, будто их уже не забыть. В растерянности она встала.
– Вылечились, что ли?
В хриплом голосе звучали досада и неприязнь, будто Лилиан перебежчица, предавшая самое святое.
– Я ненадолго уезжаю, – вырвалось у нее. – Совсем ненадолго. Я вернусь скоро.
– А сюда все возвращаются, – уже удовлетворенно проворчал Рихтер. – Все.
– Ход для Ренье передать?
– Незачем. – Рихтер смел фигуры с доски. – Тут неминуемый мат. Скажите, пусть начинает новую партию.
– Хорошо. Новую партию. Я передам.
А тревога не унималась. После обеда Лилиан удалось уговорить молоденькую медсестричку из операционной показать ей ее последние рентгеновские снимки. Та, решив, видимо, что Лилиан все равно ничего в них не поймет, принесла пленки.
– Можно, я у себя их оставлю ненадолго? – спросила Лилиан.
Девушка заколебалась.
– Вообще-то не положено. Я и показывать-то их вам не имею права.
– Профессор всегда сам мне их показывает и все объясняет. А в этот раз забыл. – Подойдя к шкафу, Лилиан выхватила оттуда платье. – Кстати, вот же платье, которое я вам обещала. Можете забирать.
Сестричка зарделась.
– Ваше желтое? Вы серьезно?
– Ну конечно. Мне оно все равно не подходит. Вон я как похудела, на мне оно мешком.
– Так отдали бы ушить.
Лилиан покачала головой:
– Берите-берите.
Трепетно, словно оно стеклянное, девушка приняла у нее из рук платье и приложила к себе.
– Подходит, по-моему, – едва слышно прошептала она, не сводя глаз с зеркала. Потом бережно сложила платье на спинку стула. – Можно, я ненадолго его тут оставлю? И снимки тоже. А потом все заберу. Мне еще в двадцать шестую надо. Там больная отъехала.
– Отъехала?
– Ну да. Час назад.
– Из двадцать шестой?
– Ну да. Латиноамериканочка, из Боготы.
– Это которая с родственниками? Мануэла?
– Да. Все быстро произошло. Но этого следовало ожидать.
– Да что же это мы все экивоками! – вспылила Лилиан, вдруг рассвирепев на трусливый больничный жаргон. – Никуда она не «отъехала», она умерла, скончалась, ее больше нет на свете!
– Да, конечно, – пролепетала сестра, испуганно косясь на платье, желтым карантинным флагом свисающее со стула. От Лилиан эта ее оглядка не укрылась.
– Идите же, – сказала она уже спокойнее. – Вы правы, конечно. А на обратном пути все захватите.
– Хорошо.
Лилиан мгновенно выхватила из конверта темные, матово поблескивающие пленки и поспешила с ними к окну. Не то чтобы она вправду что-то в них понимала. Но Далай-лама прежде не раз показывал ей затемнения и пятна, в которых, мол, все дело. А с недавних пор – в последние месяцы – перестал.
И сейчас она вглядывалась в смутные переливы черного и серого, в которых таилась ее жизнь или смерть. Вот ее плечи, позвоночник, вот ее ребра, ее скелет, – а между костями жутковато-призрачное нечто, означающее здоровье или болезнь. Она припоминала прежние снимки, серые туманности на них, мысленно совмещала с этими. Кажется, пятна стали еще больше. Она отошла от окна, включила настольную лампу. Потом, чтобы еще лучше разглядеть снимки на просвет, сняла с лампы абажур, и тут вдруг ей почудилось, будто она видит саму себя, но уже годы спустя, в могиле, свою в прах истлевшую, в черноту земли ушедшую плоть – и кости, единственное, что от нее осталось. Она бросила снимки на стол. Что за чушь в голову лезет, подумала она, но все равно подошла к зеркалу и теперь всматривалась в него – в свое лицо, вроде бы свое, но и чужое, не настоящее, зеркально перевернутое. А себя настоящую я ведь не знаю, думалось ей, не знаю, какой меня видят люди, я вижу только свое зеркальное отражение, где все перевернуто, все перелицовано справа налево и наоборот, только эту обманку я и вижу, и все другое, что я в себе знаю, вся моя внешность, цвет кожи, контуры тела – тоже обманка, а истинной своей сути, костяка, который там, внутри, уже норовит проступить, уже проступает наружу, я не знаю. Вот это все, думала она, глядя на черные пленки у себя на столе, это и есть настоящее, без обмана, зеркало. Она провела руками по лбу, по щекам, нащупывая кости под кожей, и ей показалось, что они и вправду как-то ближе на ощупь, чуть ли не выпирают. Мяса почти не осталось, подумала она, вон и из глазниц уже пялится безымянное, непререкаемое ничто, или это оно через плечо мне заглядывает, и наши глаза в зеркале встретились?
– Что с вами? – раздался испуганный голос сестрички у нее за спиной. На своих резиновых подошвах та вошла в палату совершенно бесшумно.
– Смотрюсь в зеркало. За последние два месяца я полтора кило потеряла.
– Да вы же недавно двести граммов прибавили.
– Уже снова сбросила.
– Волнуетесь много. И кушать надо больше. Хотя, по-моему, вид у вас окрепший.
Лилиан стремительно обернулась.
– Ну почему вы вечно обходитесь с нами как с детьми? – возмутилась она, не в силах подавить гнев. – Думаете, мы и правда верим всем вашим россказням? Вот, – она протянула сестре снимки, – сами взгляните! Тут же все ясно! Вы же знаете: улучшений нет!
Сестричка смотрела на нее с испугом.
– Вы умеете читать рентгеновские снимки? Научились, что ли?
– Да, научилась. Времени было достаточно.
Соврала, конечно. Но отступать поздно, да и невозможно. Такое чувство, будто стоишь на краю, где-то высоко-высоко, под самым куполом, ухватившись за поручни, которые сейчас отпустишь, а перед тобой натянутый канат, а под канатом – черная бездна, и ты сейчас шагнешь. Еще можно всего избежать, если она сейчас промолчит, и ей даже хочется избежать, но что-то, что сильнее страха, подтолкнуло ее вперед.
– Тоже мне тайна, – ровным голосом проговорила она. – Профессор сам мне сказал, что улучшения нет. А вот ухудшение есть! Я просто сама хотела взглянуть, вот и попросила вас показать снимки. Вообще не понимаю, кто придумал весь этот театр для пациентов, лишь бы те правды не узнали. Гораздо лучше знать все как есть!
– Большинство не в состоянии вынести правду.
– Я лично вполне в состоянии. Почему же вы ничего мне не говорите?
Такое чувство, будто там, в бездонной глубине над невидимым манежем, она слышит мертвую тишину обомлевшей от ужаса публики.
– Вы же сами сказали, что все и так знаете, – потупилась сестра.
– Знаю что? – спросила Лилиан и замерла, затаив дыхание.
– Ну, ваши снимки, вы же разбираетесь…
Мертвая тишина ожидания внутри вдруг оборвалась, сменившись резким, жутким свистом падения.
– Разумеется, я знаю, что лучше не стало, – медленнее, чем хотелось, произнесла Лилиан. – Это ведь часто бывает.
– Конечно, – с облегчением подхватила сестра. – Перепады все время случаются. То лучше, то хуже. Небольшие рецидивы – обычное дело. Особенно зимой.
– И весной, – добавила Лилиан. – А также летом. И осенью.
Сестра рассмеялась:
– А вы с юмором… Вам бы еще волноваться поменьше. И предписания профессора выполнять. В конце концов, ему-то лучше знать, что да как.
– Хорошо, буду выполнять. Платье свое не забудьте.
Лилиан просто дождаться не могла, когда же это существо заберет снимки, платье и наконец уйдет. Казалось, вместе с ней, в складках ее белого халата, в комнату из палаты Мануэлы проникло дыхание смерти. До чего же она безмозглая! – пронеслось в голове. – До чего все мы безмозглые по отношению друг к другу! Ну почему она не уходит? Сколько можно, да еще с таким умиротворением на физиономии, складывать платье!
– А эти двести граммов вы быстро опять наберете, – утешила ее сестра. – Только кушайте как следует. Прямо за ужином сегодня и начинайте! А десерт сегодня какой! Шоколадное суфле с ванильным соусом!
«Сама напросилась, – думала Лилиан. – И не потому, что такая мужественная, а наоборот, потому что трусиха. Сама себе вру. Ведь я совсем другое хотела услышать! И ведь всегда так: всегда хочешь услышать совсем другое!»
В дверь постучали. Это был Хольман.
– Клерфэ завтра уезжает. А сегодня ночью полнолуние. По такому случаю в «Горной хижине» традиционный праздник. Как насчет того, чтобы удрать и вместе с ним туда смотаться?
– И вы тоже удираете?
– Да. В последний раз.
– Мануэла умерла.
– Я слышал. Что ж, наверно, оно к лучшему. И для троих ее родичей – да и для самой Мануэлы, пожалуй, тоже.
– Вы уже заговорили как Клерфэ, – Лилиан неприязненно усмехнулась.
– По-моему, всем нам со временем придется заговорить как Клерфэ, – невозмутимо возразил Хольман. – Просто у него дистанции короче, вот он и режет без обиняков. Он же от гонки до гонки живет. И с каждым годом шансы на неблагоприятный исход для него только повышаются. Так что, составим ему вечером компанию?
– Даже не знаю.
– Но это же его последний вечер здесь. А Мануэлу все равно не воскресишь, не важно, будем мы скорбеть или праздновать.
– Опять вы заговорили как он.
– А почему бы и нет, собственно?
– Когда он уезжает?
– Завтра после обеда. Хочет до снегопада с гор спуститься. Назавтра к ночи снег обещали.
– Он один едет? – через силу выдавила она.
– Да. Так вы пойдете?
Лилиан не ответила. Слишком много всего сразу навалилось. Надо подумать. Только какой смысл думать? Сколько еще месяцев можно думать? Пора просто взять и решиться.
– Не вы ли собирались беречься?
– Только не сегодня вечером. Долорес, Мария и Шарль тоже едут. На дверях сегодня Йозеф. Если в десять отсюда смоемся, успеем еще на канатную дорогу. Она сегодня до часу работает. Так я за вами зайду? – Хольман засмеялся. – А уж с завтрашнего утра я стану самым послушным, самым образцовым пациентом санатория «Белла Виста». Зато сегодня будем праздновать.
– Что праздновать-то?
– Да что угодно. Полнолуние. Приезд «Джузеппе». Что мы еще живы. Ну и помянем, конечно.
– И что с завтрашнего утра снова станем идеальными пациентами?
– Ну, и это тоже. Так я за вами зайду? Только это маскарад, вы не забыли?
– Нет.
Дверь за Хольманом затворилась. Завтра, думала Лилиан. Завтра, чем оно вдруг для нее стало? Теперь это совсем другой день, нежели было для нее «завтра» вчера и во все дни прежде. Завтра к вечеру Клерфэ уедет, и привычная санаторная тоска снова поглотит все вокруг – как мокрый, липкий снег, приносимый, как обычно, недужным ветром с юга, снег, который мягкой, пухлой периной накроет все и вся и будет душить, душить… «Только не меня! – пронеслось в голове. – Только не меня!»
«Горная хижина» располагалась высоко над деревней, и зимой раз в месяц, в полнолуние, была открыта всю ночь для любителей горнолыжного спуска с факелами. «Палас-отель» по такому случаю снарядил туда небольшую цыганскую капеллу из двоих скрипачей и цимбалиста. Последнему пришлось тащить с собой цимбалы – пианино в ресторанчике не было.
Посетители явились кто в лыжном костюме, кто в маскарадном. Шарль Ней и Хольман, чтобы их не опознали, замаскировались накладными усами. Шарль вдобавок надел свой парадный костюм – другой возможности покрасоваться в обновке пока не предвиделось. Мария Савиньи была в испанских кружевах и с вуалеткой. Долорес Пальмер пришла в своем китайском наряде, Лилиан Дюнкрек – в голубых брючках и меховом жакете. Народу набилось полно, однако для Клерфэ был зарезервирован столик у окна: хижина числилась филиалом «Палас-отеля», а тамошний метрдотель оказался страстным любителем автогонок.
Лилиан, взволнованная до крайности, вглядывалась в тревожный ночной пейзаж за окном. Где-то высоко вдали, за горными вершинами, уже бушевала снежная буря, пока невидимая отсюда. Луна то испуганно выглядывала из облаков, то снова ныряла в их стремительно летящие стаи, чьи тени пролетом гигантских фламинго прочерчивали искристую белизну снежных склонов.
В камине вовсю полыхал огонь. Гостям разносили пунш и вино.
– Что будем пить? – спросил Клерфэ. – Сегодня подают только горячие напитки, пунш или глинтвейн, но для нас, если пожелаем, у метрдотеля припасены коньяк и водка. Я сегодня позволил ему прокатиться на «Джузеппе» по деревне. Он засалил мне две свечи и счастлив безмерно. Так что, коньяк? Я бы предложил глинтвейн.
– Хорошо, – согласилась Лилиан. – Тогда глинтвейн.
Официант подал им дымящиеся бокалы.
– Когда вы завтра уезжаете? – спросила Лилиан.
– Засветло.
– И куда?
– В Париж. Поедете со мной?
– Да, – проронила Лилиан.
Клерфэ только рассмеялся – он ей не верил.
– Хорошо, – сказал он. – Только много багажа не берите. Джузеппе для этого не приспособлен.
– Мне много и не нужно. Остальное можно ведь выслать. Где у нас первая остановка?
– Как только из снега выберемся, раз вы его так ненавидите. Не очень далеко. Как только перевалим через горы в Тессин. До Лаго Маджоре. Там уже весна.
– А потом?
– Потом в Женеву.
– А потом?
– Потом в Париж.
– А сразу в Париж нельзя?
– Тогда нам сегодня же ночью выезжать надо. За день никак не осилим.
– А от Лаго Маджоре за день можно?
Только теперь Клерфэ глянул на нее повнимательней. Ему-то казалось, что все это просто игра. Но для игры что-то слишком настойчиво она расспрашивает.
– Можно. Если совсем спозаранку выехать, – ответил он. – Только зачем? Или вам неохота полюбоваться полями цветущих нарциссов под Женевой? Эту красоту все мечтают увидеть.
– Из машины полюбуюсь.
С террасы тем временем начали пускать фейерверк. Взлетали ракеты, крутились, разбрасывая фонтаны искр, огненные карусели, потом в дело пошли петарды, оставляя за собой дымно-пурпурный шлейф, они с шипением уносились ввысь и, замедляясь, уже почти обессилев в своем одиноком полете, вдруг разрывались снопами золотистых, зеленых, розовых шаров и сотней переливчатых, искрящихся огней плавно опускались на землю.
– Бог ты мой! – вдруг прошептал Хольман. – Далай-лама!
– Где?
– Вон, в дверях. Только что пришел.
Профессор, бледный, плешивый, в сером деловом костюме, и вправду стоял у входа, молча разглядывая развеселую ресторанную публику. Кто-то немедленно нахлобучил на него бумажный колпак. Сбросив его, Далай-лама направился к столику неподалеку от двери.
– Кто бы мог подумать! – растерянно пробормотал Хольман. – Что будем делать?
– А ничего, – бросила Лилиан.
– Не лучше ли смыться, пока не поздно?
– Нет.
– Да он вас и не узнает, Хольман, – успокоила Долорес. – В усах-то.
– Но вас! И Лилиан.
– Давайте пересядем, чтобы он ваши лица не видел, – предложил Шарль Ней, вскакивая. Он поменялся местами с Долорес, Мария Савиньи села на стул Хольмана. Клерфэ с усмешливо-вопросительной улыбкой смотрел на Лилиан, не желает ли та пересесть на его место. Та только головой покачала.
– Ну же, Лилиан, скорее, – торопил Шарль. – Не то он вас узнает, и завтра будет разнос. А мы в этом месяце и так уже сколько раз проштрафились.
Лилиан наблюдала, как недопеченный блин профессорской физиономии, моргая белесыми глазами, плывет над столиками, то исчезая в людской толчее, то выныривая снова – точь-в-точь как бледноликая луна на черном небосклоне.
– Нет, – твердо сказала она. – Останусь тут.
Лыжники меж тем уже потянулись к выходу.
– Вы тоже покатитесь? – спросила Долорес у Клерфэ. Тот был в лыжном костюме.
– И не подумаю. Слишком рискованно.
Долорес рассмеялась.
– Он прав, – вступился за друга Хольман. – Если толком не умеешь, конечно, рискованно.
– А если умеешь? – спросила Лилиан.
– Тогда еще рискованней, – отозвался Клерфэ. – От самоуверенности до лихачества один шаг.
Они тоже отправились поглядеть на факельный спуск. Хольман, Шарль Ней и Долорес постарались затесаться в общей толкучке, Лилиан же рядом с Клерфэ прошла под белесым взглядом профессора не таясь и без всякой спешки.
По утоптанной дорожке они спустились до начала трассы. Чадящие огни факелов бросали зыбкие отсветы на сугробы и лица. Первые лыжники, высоко держа факелы над головой, уже срывались вниз по склону. Секунды спустя они превращались в пылающие точки и один за другим исчезали внизу за поворотом. Лилиан смотрела им вслед, следила, как бесстрашно они ныряют вниз, словно в бурный, опасный поток жизни, точь-в-точь как ракеты, что в высшей точке своего излета, полыхнув разрывом, вот так же устремляются вниз ослепительно искрящимся звездопадом.
– Когда завтра выезжаем? – спросила она у Клерфэ.
Он вскинул на нее глаза. И сразу все понял.
– Когда хотите. В любое время. Можно и вечером, затемно. Можно с утра. Или послезавтра, если вы завтра не успеете.
– Нет-нет, не нужно. Я быстро соберусь. Вы сами когда хотели выехать?
– Часа в четыре.
– К этому времени я буду готова.
– Хорошо. Я за вами заеду.
И Клерфэ уже снова смотрел на лыжников.
– Вам не придется обо мне заботиться, – сказала Лилиан. – Просто высадите меня в Париже. Считайте, что я… – она подыскивала слова.
– Случайный попутчик, голосующий на обочине? – помог ей Клерфэ.
– Да-да. Вот именно.
– Хорошо.
Лилиан чувствовала: ее всю трясет. Исподтишка она посматривала на Клерфэ. Он ни о чем не спрашивает. Я ничего не обязана ему объяснять, думала она. И он мне верит. То, что для меня поворот судьбы, для него всего лишь обычное решение, какие принимаешь каждый день. Может, он даже не считает меня такой уж больной; вот если бы я на гонках разбилась, другое дело. К немалому своему изумлению, она чувствовала, как тяжесть, от которой она изнемогала все эти годы, медленно спадает с ее плеч. Рядом с ней, впервые за столько лет, зрелый человек, мужчина, которого ее болезнь нисколько не заботит! Ее это переполняло каким-то неизъяснимым счастьем. Словно она перешагнула некий рубеж, прежде совершенно неприступный. Болезнь, это мутная оконная пелена между ней и остальным миром, внезапно спала, – и перед глазами во всей захватывающей дух ясности распахнулись раздолья жизни там, внизу, меж облаков, равнин и людских судеб, и сама она, уже не изгой, не пария, теперь тоже ко всему этому причастна, стоит среди здоровых как равная, над обрывом, с шипящим, пылающим факелом в руке, готовая ринуться вниз, во тьму неизведанного. Как это Клерфэ однажды сказал? Главное в жизни – возможность самому выбрать смерть, хотя бы только ради того, чтобы не убивать других, не приканчивать, как крыс, не душить своими руками, если ты этого не хочешь. Что ж, она готова выбрать. Пусть она вся дрожит, но она готова.