12
Трассу Тарга Флорио, все ее сто восемь километров и почти тысячу четыреста поворотов, каждый день на несколько часов перекрывали для тренировки. Поскольку и в остальное время участники, правда, на малой скорости, объезжали трассу, чтобы лучше запомнить виражи, перепады рельефа, состояние покрытия, рев могучих моторов над белой пылью дорог среди белых сицилийских ландшафтов от зари до зари стоял неумолчно.
Вторым пилотом у Клерфэ был Альфредо Торриани, двадцатичетырехлетний итальянец. Оба почти все время пропадали на трассе. Возвращались лишь к ночи, обгоревшие на солнце, умирая от голода и жажды.
Клерфэ не разрешил Лилиан присутствовать на тренировках. Меньше всего ему хотелось, чтобы она, подобно женам и подругам других гонщиков, с секундомером и блокнотиком в руках день-деньской сидела в одном из павильонов-боксов, выстроенных фирмами вдоль трассы для перезаправки, смены покрышек и срочного ремонта. Он предпочел познакомить ее с одним из своих друзей, у которого имелась своя вилла на море, и отвез туда. Друг этот, некто Левалли, был хозяином небольшой рыболовной флотилии по отлову тунца. Выбрал его Клерфэ отнюдь не наобум: это был лысый толстяк, эстет и вдобавок гомосексуалист.
Дни напролет Лилиан проводила на море или в саду при вилле. В запущенном, полудиком саду повсюду царила романтика и каменели мраморные статуи, – прямо не сад, а строфы Эйхендорфа. Лилиан и никогда не тянуло посмотреть, как Клерфэ гоняется по трассе, но ей полюбился отдаленный гул моторов, проникавший даже в тишь апельсиновых рощ. Его вместе со сладким дурманом цветения и рокотом прибоя приносил ветер, и в волнующей этой музыке Лилиан будто слышался голос Клерфэ. Этот голос незримо окутывал ее всечасно, и она блаженно вверялась его звукам, как вверялась синеве сицилийского неба и белопенной кипени моря. Клерфэ всегда был с ней: дремала ли она под защитой очередного олимпийского бога в тени пинии, отдыхала ли на скамейке с томиком Петрарки или «Исповедью» Святого Августина в руках, любовалась ли морем, забывая обо всем на свете, сидела ли на веранде в тот магический сумеречный час, когда итальянки уже говорят друг дружке felicissima notte и за любым изреченным словом, кажется, стоит безмолвный вопросительный знак неведомого божества, – отдаленный гул своей тихой барабанной дробью проницал небо и вечер, почти неизменно отзываясь легким волнением в ее крови. Уже к ночи, в эскорте этого гула, нарастающего с каждой секундой и под конец переходящего в гром, возвращался Клерфэ.
– Прямо как античные боги, – усмехался Левалли, поглядывая на Лилиан. – Наши современные гладиаторы являются под громы и молнии словно сыны Юпитера.
– Вам не нравится?
– Я, знаете ли, давно уже не поклонник моторов. С тех пор, как они напоминают рев бомбардировщиков.
И донельзя деликатный толстяк аккуратно укладывал на диск граммофона пластинку с фортепианным концертом Шопена. Лилиан внимательно на него смотрела. Как странно, думалось ей, до чего эгоистично наша память привязана лишь к собственному опыту, к собственным переживаниям страха. Даже интересно, задумался ли хоть раз этот эстет и знаток искусства, что испытывают тунцы, когда их приканчивают рыбаки его флотилии?
Несколькими днями спустя Левалли устроил у себя на вилле праздник. Приглашено были около сотни гостей. Горели факелы, зыбко мерцали свечи, звездная ночь дышала теплом, притихшее море покорно отражало в своем необъятном зеркале огромную луну, чей красноватый диск завис низко над горизонтом, словно воздушный корабль с другой планеты. Лилиан была в восторге.
– Вам нравится? – спросил Левалли.
– Ну прямо все, как я мечтала.
– Все?
– Почти все. Четыре года, пока я в горах, в этих снежных застенках, сидела, я только об этом и грезила. О чем-то, что меньше всего напоминает снег и горы.
– Я очень рад, – сказал Левалли. – Я теперь гораздо реже устраиваю праздники.
– Почему? Чтобы не приелось?
– Да нет. На меня все это – как бы сказать – меланхолию наводит. Ведь праздник обычно устраиваешь, чтобы что-то забыть. А оно не забывается. И для других тоже.
– А я вот ничего забывать не хочу.
– Совсем ничего? – учтиво переспросил Левалли.
– Теперь уже ничего, – отозвалась Лилиан.
Левалли улыбнулся.
– На этом месте, по преданию, стояла когда-то древнеримская вилла и бывали пышные празднества с красавицами-римлянками при свете факелов и в отблесках огнедышащей Этны. Вам не кажется, что древние римляне ближе подошли к раскрытию тайны?
– Какой?
– Ради чего мы живем.
– А мы живем?
– Быть может, и нет, раз уж задаемся таким вопросом. Извините, что я затеял этот разговор. Итальянцы склонны к меланхолии, хоть и выглядят весельчаками, но они совсем не весельчаки.
– А бывают разве весельчаки? – спросила Лилиан. – Ведь даже дурни-конюхи и те не всегда сияют от радости.
Издали заслышав мотор Клерфэ, она улыбнулась.
– Рассказывают, – продолжал Левалли, – что последняя владелица виллы, знатная римлянка, с наступлением утра своего очередного любовника приказывала убить. Очень уж романтическая была натура, пережить крушение иллюзий после ночи любви было выше ее сил.
– Больно уж монументально, – усмехнулась Лилиан. – Не проще ли было отсылать их с глаз долой еще до рассвета? Или самой уйти?
Левалли взял ее под руку.
– Уйти не всегда проще всего. От себя-то не уйдешь.
– Это всегда проще всего, если знаешь, что всякое обладание лишь обременяет и что сохранить ничего нельзя, даже самого себя.
Они шли на звуки музыки.
– И вы ничем не хотите обладать? – спросил Левалли.
– Слишком многим, – проронила Лилиан. – А значит, ничем. Это почти одно и то же.
– Но только почти!
Он поцеловал ей руку.
– Я отведу вас вон туда, под кипарисы. У меня там танцплощадка оборудована, со стеклянным полом и подсветкой снизу. Я подсмотрел это новшество в садах летних ресторанов на Ривьере, ну и велел сделать так же. А вот вам и кавалеры – сегодня здесь половина Неаполя, Палермо и даже Рима.
– Можно быть или участником, или зрителем, – рассуждал Левалли, поглядывая на Клерфэ. – Или и тем, и другим. Я предпочитаю роль зрителя. А быть и тем, и другим, как правило, получается плохо.
Они сидели на веранде и смотрели на женщин, танцующих на стеклянном паркете. Лилиан танцевала с принцем Фиолой.
– Пламя, а не женщина, – восхищался Левалли. – Вы только посмотрите, как она танцует! Вам случалось видеть танцовщиц с мозаик Помпеи? Женская красота в искусстве тем и завораживает, что все случайное в ней отброшено и оставлено только прекрасное. Вы видали фрески Кносского дворца на Крите? Египтянок на росписях времен Эхнатона? Этих узколицых красавиц с миндальными глазами, порочных танцовщиц и юных дочерей фараона? Во всех них бушует пламя. А теперь взгляните на эту танцплощадку! Кажется, что женщины парят над этим ровным, искусственным адским огнем, созданным достижениями современной техники из электричества и стекла. Пламя самодельного ада, кажется, своими языками поджигает платья женщин снаружи и изнутри, а холодный свет луны и звезд ложится на их виски и плечи, вот вам аллегория, над которой и посмеяться можно, но и задуматься совсем нелишне. Эти женщины прекрасны, но они же не дают нам стать полубогами, вместо этого превращая нас в добропорядочных семьянинов, в кормильцев, – и это после того как они пленили нас иллюзией, позволив почувствовать себя богами. Разве они не прекрасны?
– Они прекрасны, Левалли.
– Но в каждой уже таится Цирцея. Причем – в том-то и усмешка судьбы – ни одна из них ни за что в это не поверит. В них покуда еще горит пламя юности, но за спиной у каждой, почти незримо, тенью витает призрак мещанства, а с ним десять кило лишнего веса, которые она вскоре наберет, однообразие семейной жизни, мелочная бескрылость честолюбивых запросов, ограниченность самых заветных целей, усталость, тяга к покою, вечному повторению, смиренная привычка к износу от прожитых лет. И только в одной ни на йоту всего этого нет – в той, что танцует с Фиолой. Что вы такое с ней сделали?
Клерфэ передернул плечами.
– Где вы ее отыскали?
Клерфэ помедлил с ответом.
– Если изъясняться вашим же слогом, Левалли, – то в преддверье ада. Я и не упомню, когда еще вы были в таком же лирическом настроении.
– Так ведь и повод выпадает нечасто. У врат ада, говорите? Что ж, не буду донимать вас дальнейшими расспросами. Для фантазии вполне довольно и этого. В сером полумраке безнадежности, откуда лишь Орфею дано было вернуться. Но и ему ведь пришлось, сколь бы парадоксально это ни звучало, заплатить свою цену – удвоенное одиночество, и все за то, что он возжелал вернуть любимую из подземного царства. А вы, Клерфэ, вы готовы заплатить?
Клерфэ улыбнулся:
– Я суеверен. Перед гонкой на подобные вопросы не отвечаю.
«Это ночь Оберона, – думала Лилиан, – танцуя то с Фиолой, то с Торриани. Все это колдовское пиршество света, синие тени силуэтов, вся эта призрачная явь, греза наяву. Шагов не слышно, только музыку и скольжение пар по паркету. Об этом я и мечтала там, в снегах, сидя взаперти в палате санатория, с температурным листком над койкой, и слушая по радио концерты из Неаполя и Парижа. В такую ночь, между морем и луной, в этих нежных дуновениях, напоенных ароматами мимозы и апельсинов в цвету, кажется, что и не умрешь никогда. Ты в танце то с одним, то с другим, как завораживает это кружение, эта смена встреч и расставаний, перед тобой то одно лицо, то другое, и только руки все те же».
«Те же? – спросила она себя. – Да, вон там сидит мой возлюбленный, беседует с милым меланхоликом, которому на краткий миг земного бытия выпало стать владельцем этого сказочного сада, и я вижу – они беседуют обо мне. Говорит в основном меланхолик, наверно, все еще хочет выведать тайну, о которой меня расспрашивал. Тайна! Была ведь какая-то старинная сказка про карлика, который втихаря посмеивается над всеми, ибо никто не знает тайну его имени. Как же его звали?»
Она улыбнулась.
– О чем вы сейчас подумали? – спросил Фиола.
– Сказку припомнила, про человека, чьей тайной было его имя, которого никто не знал.
Фиола расплылся в улыбке, обнажая белоснежные зубы, – на его смуглом лице их белизна казалась почти ослепительной.
– Может, это и ваша тайна? – спросил он.
Она покачала головой:
– Что такое имя?
Фиола оглядел шеренгу матерей, что, стоя под пальмами, наблюдали за танцующими.
– Для иных людей имя – это все, – хмыкнул он.
Кружась в танце, она мельком успела заметить Клерфэ, смотревшего на нее задумчиво. «Как крепко он меня держит, и я люблю его, потому что он со мной и не задает вопросов, – подумала она. – А когда начнет задавать? Надеюсь, никогда. Быть может, никогда. Да и не будет у нас на это времени».
– Вы так улыбаетесь, будто очень счастливы, – заметил Фиола. – Это и есть ваша тайна?
«Дурацкие вопросы, – подумала Лилиан. – Мог бы еще в школе выучить, что женщину никогда не спрашивают, счастлива ли она».
– Так в чем ваша тайна? – не унимался Фиола. – Великое будущее?
Она покачала головой.
– Никакого будущего, – весело сказала она. – Вы даже не представляете, сколько всего в жизни это облегчает.
– Вы только поглядите на Фиолу, – возмущалась в материнском углу старая графиня Вителлесчи. – Можно подумать, кроме этой иностранки, для него других женщин просто не существует.
– Ничего удивительного, – возразила Тереза Марчетти. – Станцуй он столько раз с какой-нибудь из наших, он был бы, считайте, уже почти помолвлен, и ее братья, откажись он жениться, посчитали бы это оскорблением.
Вителлесчи рассматривала Лилиан в лорнет.
– Она не итальянка.
– Да я вижу. Скорей всего, полукровка какая-нибудь.
– Как и я, – не удержалась от шпильки Марчетти. – Во мне американская, индейская, испанская кровь, а все равно я оказалась вполне подходящей партией для Уго Марчетти, чтобы он на доллары моего папочки имел возможность спасать от крыс свой разваливающийся палаццо, оборудовать там ванную комнату да еще ублажать любовниц.
Графиня Вителлесчи сделала вид, будто не расслышала иронии.
– Вам легко говорить. У вас всего один сын и счет в банке. А у меня четыре дочери и кругом долги. Фиолу пора женить. До чего мы докатимся, коли наши богатые холостяки, – а их и осталось-то всего ничего, – по нынешней моде начнут жениться на английских манекенщицах. Страну грабят!
– Это надо запретить законом, – насмешливо поддержала ее Тереза Марчетти. – А еще запретить неимущим младшим братьям жениться на богатых американках, которые ведать не ведают, что после бурных страстей предсвадебной прелюдии их ожидает средневековое заточение в одиночном гареме, именуемом браком по-итальянски.
Графиня предпочла и эту колкость пропустить мимо ушей. Она подавала знаки двум своим дочкам: Фиола как раз «освободился», остановившись возле одного из столиков. Лилиан кивнула ему и в сопровождении Торриани подошла к Клерфэ.
– Почему ты со мной не танцуешь? – спросила она.
– Я танцую с тобой, – ответил Клерфэ. – Отсюда.
Торриани рассмеялся:
– Он не любит танцевать. Боится.
– Это правда, Лилиан, – согласился Клерфэ. – Танцор из меня никакой. В Палас-баре ты имела возможность сама в этом убедиться.
– Я и забыла давно.
Вместе с Торриани она вернулась в круг танцующих. Левалли снова подсел к Клерфэ.
– Темное пламя, – сказал он, глядя на Лилиан. – Или кинжал. Вам не кажется, что этот стеклянный паркет с подсветкой – ужасная безвкусица? – неожиданно вскинулся он. – Луна вон какая яркая! Луиджи! – позвал он. – Выключи подсветку. И принеси нам доброй старой граппы. Нет, эта женщина определенно меня удручает, – внезапно признался он Клерфэ, и печать горечи тенями глубоких морщин вдруг легла в темноте на его лицо. – Удручает меня женская красота. Почему бы это?
– Потому что знаешь, что она недолговечна, а хочется ее сохранить.
– Все так просто?
– Не знаю. Мне достаточно такого объяснения.
– И вас это тоже удручает?
– Нет, – ответил Клерфэ. – Меня удручают совсем другие вещи.
– Понимаю. – Левалли пригубил свою граппу. – Я знаю, о чем вы. Но стараюсь этого избежать. Хочу оставаться толстым неуклюжим Пьеро. Попробуйте лучше граппу.
Они выпили вместе, помолчали. Лилиан снова проплыла мимо них в танце. «У меня нет будущего, – думала она. – Это все равно что жить в невесомости». Она посмотрела на Клерфэ, и губы ее сами собой беззвучно произнесли фразу. Клерфэ теперь оказался в темноте. Лица его было почти не видно. А ей, пожалуй, этого и не нужно. Совсем не обязательно заглядывать жизни в лицо. Достаточно ее просто чувствовать.