Не люблю откладывать удовольствие, но в Чикаго мне пришлось усмирять растущее желание погрузиться в мир вина. Надо было заниматься поиском новой работы.
Мой уход из Sun-Times прошел гладко. Завершилось пребывание на посту «редактора зарубежных новостей», и меня утвердили руководить воскресным изданием. Правда, все еще нужно было отчитываться перед начальством, но в мои обязанности входило решать, какую историю поместить на обложку нашего бойцового таблоида. На данном этапе моей журналистской карьеры я все еще сохранял высокоморальный студенческий идеализм и поэтому плохо себе представлял, какая история могла бы привлечь внимание чикагцев, спешащих мимо газетных киосков. Меня неизменно посещала мысль о вдумчивой статье, где освещались бы военные действия в Ливане или прогнозы итога президентских выборов 1984 года. Кто поставит под сомнение историческую значимость подобных новостей?
У моих боссов теперь был британский акцент, а может быть, австралийский, запамятовал. Зато хорошо помню постоянное недовольство начальства моим выбором. Мне велено было отдавать предпочтение историям другого толка вроде кровавой автоаварии в центре города… трагедия, слезы, страдания и т. п. Добавьте сюда соблазнительное фото какой-нибудь известной персоны – и получите победителя, по крайней мере, по мнению команды Мердока. Не могу сказать, что мне претил подобный выбор, просто он давался мне не без труда. Для принятия такого решения нужно было думать не о том, что подойдет лучше всего, а о том, например, что сделал бы Руперт. К тому моменту я проработал в Чикаго всего полгода или около того, но решил, что пора уходить.
Я все еще любил этот город. При любой возможности, правда, с переменным успехом, невзирая на сумбурный график, я исследовал его вместе с друзьями Джимом и Кристин, а также с другом детства Питом, который учился в бизнес-школе. С большим трудом я выдержал первую чикагскую зиму. Однажды ударили морозы, термометр показывал минус 23 °C. На озере Мичиган вода замерзла в виде волн, при этом ото льда поднимался пар, словно замерзшая вода была теплее воздуха. Каким-то образом моя крошка Honda Civic заводилась на морозе, и в свободное время я отправлялся в район Южная Сторона, в «Баддиз Гайз Чекерборд Лаунж», чтобы посмотреть блестящие блюзовые постановки, и в «Леонз», где неприлично вкусные свиные ребрышки барбекю подавались через пуленепробиваемое стекло. Возле дома на Норт-Линкольн располагался ресторанчик «Перальтас», известный отменными бисквитами и подливкой, а на Норт-Седжвик – «Твин Энкорс», специализирующийся на ребрышках и прикидывающийся пиццерией. Как вы думаете, сколько мест с барбекю, где играют Синатру?
Но я понимал: настала пора прощаться. Работа в Чикаго не пробудила во мне желания по достоинству оценить профессию журналиста. Редакторские обязанности не доставляли радости. Я с удовольствием писал, когда доводилось это делать. У меня сохранились смутные воспоминания о написании некролога изобретателя корндога, но до сих пор нигде не могу отыскать копию сего шедевра.
Пока я готовился осчастливить газеты по всей стране последней версией моего резюме, ненароком задумался, стоит ли претендовать на место журналиста. И отец, человек практичный, отговорил меня.
«В качестве редактора ты можешь устроиться в лучшие газеты страны, – втолковывал он. – Но карьеру журналиста придется начинать в Podunk Bugle». Под Bugle понималась мифическая газета, где каждую ночь имела место любая форма непрофессиональных журналистских оскорблений.
Меня не привлекал ни Поданк, ни что-либо другое к югу от крупнейших городов в стране. В этот раз я пытался устроиться в New York Times, Boston Globe и Philadelphia Inquirer. Моей заветной мечтой было возвращение в родной Нью-Йорк, но казалось безумием рассчитывать на работу в Times. В общей сложности в этой сфере у меня насчитывалось менее года опыта, я ощущал себя в большей степени выпускником, нежели настоящим журналистом, и целыми днями размышлял о том, что собираюсь делать со своей жизнью. Представьте себе гитариста из третьесортной группы, играющей в барах по выходным, который рассчитывает отправиться в турне с Бобом Диланом. Разумеется, в жизни всякое бывает, но лучше иметь запасной план.
Чудом мне удалось заполучить предложения попробоваться и в Филадельфии, и в Нью-Йорке. Несколько дней я поработал в Inquirer в отделе городских новостей, а затем пять дней в отделе международных новостей New York Times.
Можно ли было отнести Times к высшей лиге? Помню, как весной 1984 года впервые переступил порог редакции на третьем этаже. Грозный гигант-охранник с подкрученными вверх белыми усами и каменным лицом, не сказав ни слова, стремительно провел меня внутрь. По сравнению с Sun-Times редакция была просторной, правда, тоже на удивление ужасной на вид, совершенно не соответствующей лучшей газете в стране. Кошмарного оранжевого цвета ковер, затертый до серого и коричневого в результате миллионов пролитых чашек кофе и бесконечного снования туда-сюда шаркающих редакторов и репортеров. Сигаретный дым, пропитавший все вокруг, оставил на ковре беловатый налет. В помещении в поте лица трудились мужчины и женщины в состоянии крайнего раздражения и ажитации.
Раздававшееся клацанье компьютерных клавиатур совсем не походило на какофонию стуков, которую я помнил по визитам к отцу в редакцию Newsday еще во времена пишущих машинок и телетайпов. Сегодня компьютерами уже никого не удивишь, к тому же спокойный стук клавиш был практически незаметен в общем гвалте. Каждые несколько минут слышался свист и глухой удар, это пластиковая капсула в кожаном чехле с распечаткой очередной статьи внутри по пневматической трубе отправлялась в наборный цех. Вскоре по такой же трубе возвращалась пустая капсула… и совершался очередной виток. Это было время заката пневматической почты, которую по праву считали скоростными венами и артериями новостных отделов по всему миру. Компьютерный набор стремительно вытеснял эту систему, ее дни были сочтены, это было предзнаменование исчезновения уже в ближайшем будущем символа классического отдела новостей мегаполисной газеты.
Время от времени кто-нибудь из редакторов ревел: «Копия!» Ошеломленный и растерянный клерк вскакивал с места и рысцой бежал исполнять распоряжение редактора. Среди клерков были и мужчины средних лет, которые, судя по всему, решили, что зарплата есть зарплата, она в любом случае лучше амбиций, и совсем зеленые юнцы, не моложе, как мне казалось, чем я. К одному человеку, сухощавому, седому, курящему трубку, они относились с особой опаской, словно съежившаяся собака, которая знает, что сейчас получит нагоняй.
Итак, охранник подвел меня к этому самому мужчине, одетому в оранжевую рубашку цвета ковра, с галстуком, напоминающим оптометрическую таблицу офтальмолога. Тот с отвращением взглянул на меня. «Садись», – выдавил он из себя, и я вздохнул с облегчением, поскольку на всех остальных он орал, перемежая крики скручиванием сигары и грязными ругательствами.
Об испытательном сроке я практически ничего не помню, кроме того, что каждая встреча с редактором, которого звали Дин, заканчивалась его презрительным взглядом в мою сторону.
«Что такое карманное вето? – рявкнул он. – Что ты имеешь в виду под словом “озадаченный”?»
В попытках отвечать на прямые вопросы, обнаруживая собственное невежество, я замечал, что начинаю пресмыкаться перед Дином, как и все те клерки, которых он поносил на чем свет стоит. Он отворачивался от меня, чтобы накинуться на кого-нибудь еще, а мне оставалось только раздумывать, где еще я мог ошибиться. Тогда я даже не догадывался, что сей джентльмен, Дин Гладфельтер, станет одним из лучших моих наставников, хотя, вне всяких сомнений, если бы у меня была возможность сказать ему об этом сегодня, он обязательно бросил бы в мою сторону полный презрения взгляд.
По завершении испытательного срока в Times я вернулся в Чикаго. Проходили недели в ожидании известий. Меня не оставляло желание уехать из Чикаго, и тут вдруг позвонили из Philadelphia Inquirer.
– Мы предлагаем вам работу в нашей редакции. Когда сможете приступить?
– Могу ли я несколько дней подумать?
Отключившись, я позвонил руководителю в Times, который на тот момент держал в руках мое будущее. Это был Ал-лан Сигал, низкорослый плотный мужчина, его все малодушно страшились еще больше, чем Дина. Кстати, первое наше собеседование когда-то было весьма примечательным.
– Кто ваши любимые авторы в Times? – задал он без проволочек вопрос вроде как с подвохом, чтобы проверить, читаю ли я вообще газету.
– Митико Какутани, – заявил я, – ведь даже самые сложные идеи она подает доступно, Джозеф Леливельд, поскольку позволяет участникам излагать свою историю посредством цитат, и Фрэнк Прайал, который пишет о вине так, что оно видится неотъемлемой частью жизни.
Мой ответ то ли удовлетворил его, то ли поставил в тупик, но наше собеседование завершилось почти мгновенно.
Итак, я позвонил из Чикаго и сообщил его секретарю, что получил предложение от Inquirer, но хочу работать в Times. В Inquirer ожидают моего ответа. И спросил, можно ли каким-нибудь образом ускорить процесс принятия решения касательно моей кандидатуры.
На минуту секретарь поставила меня на удержание. Включившись, она сказала: «Перезвоните завтра утром в 11:50».
Это меня удивило. 11:50? Не 11:49 или 11:51? Я находился в Чикаго. Она имела в виду центральноевропейское или восточноевропейское время? Почему Times в целом и Аллан Сигал в частности так любили вносить в жизнь людей сумятицу и неуверенность? Действительно ли я хочу работать в атмосфере вечного страха?
Тем не менее я изо всех постарался выполнить все указания. На следующее утро в 10:50 по центральноевропейскому времени, 11:50 по восточноевропейскому, я позвонил в офис Аллана Сигала.
– Вы хотели бы переехать в Нью-Йорк и работать в Times? – спросил он.
– Еще бы!
Мне было двадцать шесть. Я путешествовал по Европе, учился в Техасе, несколько месяцев проработал в Hartford Courant и еще несколько месяцев в Chicago Sun-Times. И до сих пор слабо представлял себе, как выпускаются газеты. Но я собирался работать в New York Times.