Ну вот, скажут, батюшка опять о смерти заговорил… Но послушайте! Это же на самом деле не о смерти совсем, а о жизни, но только о жизни иной, о той, которая не знает пределов и границ, а только обозначает себя здесь, на земле, как художник-мастер несколькими штрихами обозначает приметы будущего полотна, и уже этих нескольких штрихов достаточно, чтобы узнать руку Мастера. Вот так и по тем немногим событиям самой обыкновенной и ничем не примечательной вроде бы жизни самых простых людей, на протяжении совсем небольшого времени — если только приглядеться, можно увидеть отчетливые штрихи той, высшей, иной жизни.
С Людмилой я впервые увиделся… уже не помню точно, когда, но точно знаю, что в один из первых моих приходов в местную нашу поселковую больницу. То есть не так сказал. Я приходил и раньше, но так, эпизодически. А тут мы решили организовать ежемесячный молебен, и вот в числе самых первых его посетителей — весьма немногочисленных, надо сказать, — непременно присутствовала эта самая Людмила. Я всегда заранее, перед тем как прийти в больницу, «бросал клич», чтобы желающие принять участие в молитве подтягивались в фойе к такому-то времени. Санитарочки обходили палаты и опрашивали всех, кто так или иначе способен передвигаться, зазывали их на молитву. Собиралось когда три, когда пять человек поначалу, но всегда в их числе была Людмила. Так что она стала одной из первых наших молитвенников, если можно так сказать.
Ее привозили всякий раз на коляске, у нее было что-то вроде рассеянного склероза, как я понимаю. И вследствие болезни ей было трудно распознавать смысл речи, и она, бедненькая, напрягалась, морщила лоб, не в силах понять, что ей говорят, но если говорящий был терпелив и настойчив — она понимала, о чем идет речь, радовалась этому и отвечала по существу, только память подводила ее, и она через какое-то совсем короткое время могла начать переспрашивать о том, на что получила ответ минуту назад. Но всякий раз, с любой темы, с любого вопроса она непременно переходила на один: «Батюшка, у меня там сыночек в палате лежит… Вы подойдите к нему, подойдите, пожалуйста!»
И таким это всегда говорилось голосом, взволнованным и обеспокоенным, что отказать было просто никак невозможно, хоть и бывали дни, когда мне сразу после молебна нужно было спешить на отпевание или по другим делам. Но приходилось идти в палату.
А там был Толик.
Это был уже лет около шестидесяти, очень бледный и болезненного вида, лысый мужчина, худощавый, с впалой болезненной грудью, по виду — пожилой и послушный мальчик. И как-то без лишних вопросов было понятно сразу, что он чуть ли не всю свою жизнь проболел, и не было у него ни семьи, ни детей, ни многих обычных мужских и человеческих радостей… В отличие от мамы, у которой были затруднения с восприятием речи, Толик понимал все ясно, схватывал на лету и ум имел живой и подвижный. Он как-то сразу и быстро понял, что такое исповедь, и согласился на предложение его поисповедовать и причастить. И Людмила тоже с радостью откликнулась на такое предложение. К счастью, оба они оказались людьми крещеными, и хоть мало что знали о церковной жизни, но как-то очень радушно и просто, с радостью воспринимали все, что говорил священник, и потому общаться с ними было, в общем, легко.
Примечательно, что палаты, как известно, разделяются у нас на мужские и женские, но Людмила с Толиком находились в одной, и это воспринималось как должное. Настолько они были неразлучны — мама и сын. Неразлучны в любви, заботе и всегдашней взаимной поддержке…
— А мы тут молимся, молимся, батюшка, все время, — отзывалась Людмила на мои слова о том, что надо, мол, молиться. — И утром молимся с Толиком… вот «Отче наш» читаем и еще это… «Богородице Дево»… И вечером… Мы все вместе делаем… помогаем друг другу… И иконки у нас тут есть, — кивала она на простые ламинированные иконки на тумбочке у окна.
Людмила рассказывала о своей жизни, совсем-совсем простой и безыскусной, о том, что муж был жестокий и бил ее страшно, особенно когда бывал пьян, а пьян он бывал регулярно. «И вот этот-то, — кивала она на Толика, — всегда заступался за меня, за штаны его хватал пьяного, кричал: “Папа, не надо, не надо, не бей маму!..” Ну и ему доставалось… А что делать… Терпели. Жаловаться? Кому? У всех своя жизнь и свои проблемы. Да и как на селе бывает: жалуйся — не жалуйся, а тяни свою лямку. Деваться некуда. Но было, батюшка, признаюсь, так невмоготу, что я уже подумывала руки на себя наложить и совсем уж было решилась на это, а тут вдруг однажды муж мой домой не пришел, и все закончилось. Замерз пьяный. Ну и больше я уже замуж не выходила, так и жила, сама детей воспитывала».
Как потом выяснилось, у нее был еще один сын, немногим младше Толика и очень на него похожий. Он жил в Николаеве и, может быть, именно по этой причине, из-за известных событий на Украине, не смог забрать маму и брата к себе и по своим каким-то причинам не мог перебраться в Почтовое… не стану судить, жизнь сложна и всякие бывают обстоятельства. Знаю только, что Людмила с Толиком заканчивали свои дни хоть и в больнице, но не в полной заброшенности, а кто-то из близких за ними присматривал. Так что им здесь было… ну вот как сказать? Хорошо? Ведь нет же. Плохо, конечно. Но, может быть, лучше, чем некоторым, у кого совсем уж родственников никаких нет и кому вообще никто не помогал и к кому никто не приходил и не интересовался их здоровьем и самочувствием.
Толик в первый же мой приход попросил новый крестик (у прежнего отломилась дужка), и когда я ему крестик принес — самый простой, деревянный, на веревочке — он был рад, как ребенок, и сиял от счастья. Крестик этот я сам надел ему на шею, и он больше его уже не снимал. Толик был лежачий больной, у него было какое-то тяжелое и запущенное заболевание ног, а на лице отобразилось и приняло уже вид обычного — выражение непреходящего страдания. Мне еще потом рассказывали, что Толик все переживал за маму: «Как она будет без меня, если я раньше умру?», а Людмила переживала за Толика: «Если я раньше умру, как он без меня будет?» Даже в таких вопросах они думали не о себе, а о благе друг друга.
Не скажу, чтобы прямо вот уж часто, но иногда и я думал о них… о маме с сыном. Об их жизни, совершенно отдельной, далекой и непонятной для большинства из нас. «Ведь это же в самом деле очень трудно, — думал я, — день за днем, месяц за месяцем болеть, догадываться, вероятно, что — безнадежно, и не выходить из палаты, и лежать и мучиться, думать, думать непрестанно… о чем? понимая, что, в общем, мало кому до тебя по-настоящему есть дело… Нести этот крест, понимая, что там — за стенами больницы — идет другая, настоящая, как кажется, кипучая жизнь». Но уж во всяком случае, посещение больницы и особенно общение с Людмилой и Толиком заставляло меня иначе взглянуть и на собственную жизнь с ее порой сильно преувеличиваемыми трудностями и скорбями, которая по выходе из больничной «юдоли печали и плача» в самом деле виделась мне и легкой и радостной.
Два раза я успел и маму и сына исповедовать и причастить, да и особоровать. Но вот в один из последних приходов в больницу (уже не на молебен, а в другую палату — для причащения) раб Божий Володя — добрый человек, наш прихожанин, который работает в больнице электриком, а заодно переживает за больных и многое старается сделать для них и делает доброго, — он шепнул мне, чтобы я заглянул к Людмиле с Толиком хоть на минуту, потому что «Людмила-то уж очень плоха». Я действительно заглянул, и первое, что бросилось в глаза — это то, что оба они — и Толик и Людмила — как-то резко и заметно сдали. Это даже странно было, потому что все-таки люди хоть и родные, но болезни-то у них разные, а тут как будто одна болезнь, и «угасание» общее на двоих. Удивительно… В палате были медсестры, врач, что-то они возле Толика обсуждали, и я не стал задерживаться, а только поприветствовал Людмилу и Толика — пожал ему сочувственно локоть. Он еще посмотрел страдальчески и просительно, как смотрят все, кому уже трудно что-то объяснять, но кто просит молитв, поддержки, помощи.
И я ушел. Молился как мог. А через несколько дней Володя сказал мне, что Толик неожиданно умер.
— Мы все думали, что Людмила первая умрет, — рассказывал он, — и все переживали, как же Толик без нее будет. Они ведь так привязаны друг ко другу, а вот оказалось, что Толик первым ушел… Что-то ему резко поплохело… Говорят, вроде тромб оторвался. Бедный, только все звал, кричал: Лена, Лена…
— А кто это — Лена?
— Да сестричка там одна молодая, все присматривала за ним. Но и Лена уже помочь ничем не смогла, словом, умер Толик. Вот в Бахчисарай, в морг отвезли. А Людмила… вот ведь удивительно, батюшка, она, понимаете, еще перед самым тем, как Толик умер, в беспамятство впала, ну, вроде комы. То есть она иногда в сознание как бы приходит, но ничего не осознает толком. Так что она даже и не поняла, кажется, что сын ее умер. И это ведь тоже Промысл Божий. Каково бы ей было это все понять? И так страдает, а тут еще такое…
На следующий день мы договорились Людмилу особоровать, а если получится — и причастить. В эту же палату пришла еще одна больная, наша прихожанка Анастасия, лежавшая тогда в больнице. И вот я пришел. Людмила уже была действительно как будто в коме. Так что мы решили ее, как исповедавшуюся и причащавшуюся ранее, особоровать. Но когда я ей «на всякий случай» стал задавать вопросы об исповеди, о причастии — она неожиданно открыла глаза и стала отвечать связно и четко, только пожаловалась, что ничего уже не видит. Так что удивительным образом ее удалось не только особоровать, но и поисповедовать и причастить… Я понимал, конечно, что эта наша встреча — прощальная. Напоследок погладил ее по голове, а она снова открыла невидящие глаза и как-то так посмотрела иным уже, неотмирным и ясным взглядом, как будто видела то, что всем нам раньше или позже предстоит увидеть… На том и расстались. А я все думал о Толике, о том, что он в морге и хорошо бы его отпеть.
Но размышлять мне особенно было некогда. Это был насыщенный событиями день, канун Рождества святого пророка Иоанна Предтечи. И вскоре после причащения я отпевал школьную учительницу прямо в фойе школы, и много народу пришло, и все утопало в цветах… А потом я вернулся в храм и думал еще успеть до вечерней службы почитать правило. Но тут неожиданно оказалось, что возле храма меня уже ждет машина, чтобы отпеть какого-то мужчину в Заветном. И я поехал.
Приехали. Очень простой сельский дом, крохотный дворик с обычным виноградом и прочей зеленью, с абрикосовым деревом посередине, а под ним в тенечке — гроб. А в гробу — Толик. Вот те раз! Как же я обрадовался! Так мне хотелось его отпеть, и вот Господь все устроил. Отпел я Толика тихо, неприметно, как он и жил, в присутствии буквально двух-трех человек, но и радость какая-то особенная, тихая сопровождала это отпевание, как это бывает, когда человек действительно «упокоился во Господе».
Потом я вернулся в храм, отслужил вечернюю службу, а уже после службы мне сообщили, что в больнице умерла мама Толика — Людмила. И на следующий день я в том же дворике, где вчера отпевал Толика, отпевал его маму. И снова мне было радостно той особенной радостью, которую, наверное, неверующему трудно понять и которая уж точно никакого отношения не имеет к смерти, а именно что к жизни, к тому, что Господь так очевидно и просто дарует самым простым и неприметным, убогим, но добрым людям… Тем, о которых Он Сам сказал: Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное… (Мф. 5, 3).
Во время отпевания дул ветер, иногда даже порывами, а свеча, воткнутая в земельку, завернутую в платочек и лежащую в ногах у Людмилы, все горела и горела. И догорела благополучно до самого отпуста. «Совпадение», — скажет кто-нибудь. Что ж, можно и так сказать, только надо добавить — совпадение жизни. Божественной и человеческой. И так будет правильно.