Книга: Самшитовый лес [litres]
Назад: Глава 33 Гипотеза, понятная ребенку
Дальше: Акт второй

Стройность

А все оказалось прозаическим до ужаса.
Дело происходило на кухне, на старой квартире еще, помнится, вечером – потому что горел свет.
Почему-то теперь мне кажется, что свет у нас на кухне был тусклый. Хотя все было как раз наоборот. Свет на кухне был самый яркий, потому что там не было абажура, или там плафона, на лампочке. Но квартиру и кухню я потом опишу, если успею. Сначала главное…
Эта тетка, как я понял, очень жаловалась на какого-то человека, который не то самодеятельность вел, не то что-то научное. Причем жаловалась не на его действия, до которых ей не было никакого дела, но тем не менее это ей мешало.
А я слушал ее и довольно равнодушно поддакивал: «Да… да… конечно…» А самому было практически все равно. И только возникали в ее рассказе какие-то подробности чьей-то жизни, и именно они были любопытны, а все остальное не любопытно. Но не в этом дело.
Дело в том, что из ее бурчания и негодования возникал облик какого-то довольно странного человека, а я от странностей в то время уже устал. Вот они где у меня были, эти странности! И мое поддакивание, довольно равнодушное, впрочем, держалось именно на этом обстоятельстве. Но потом она сказала:
– Или вот, к примеру, такое… Он, например, говорит, что не сказка украшает жизнь, а жизнь украшает сказку… Не понимаете?
– Нет, – говорю. – Не понимаю.
– Он утверждает, что в основе всего лежит сказка. А жизнь либо украшает эту сказку, либо загаживает… Представляете?.. Это же чистейший идеализм.
– Почему? – тупо спросил я.
Мне в то время было совершенно наплевать – идеализм сказка или, может быть, даже материализм. Важно было, что сказка – это сказка… А потом подрастаешь и видишь, что все не так; и тогда трезвеешь. Как все.
Но что-то во мне начало неудержимо зудеть. И я говорю:
– А знаете… я с ним согласен…
– То есть как?..
– Знаете, – говорю, – это самая оригинальная мысль, которую я слышал в своей жизни.
Она разинула рот, как будто хотела сказать букву «А», и смотрела на меня.
– Подчеркиваю, – говорю. – Это самая оригинальная мысль, которую я слышал в своей жизни.
Я угадал. Она действительно хотела сказать «А». Она сказала:
– А я вас считала за…
– Неважно за кого вы меня считали… Еще раз подчеркиваю – это самая оригинальная мысль, которую я слышал в своей жизни… И мне только жаль…
И молчу.
Потому что вдруг понял, чтó во мне зудело и зудело неудержимо.
– Чего жаль? – спрашивает она.
– Мне только жаль, – говорю, – что эта мысль пришла в голову не мне.
Но говорю это спокойно, потому что зудение прекратилось, и я понял, что освободился и что после длинной рыночной цепочки дури и приключений эта мысль была высказана мне устами тупицы, отрезвевшей, как и все остальные люди, от своего детства… от своего детства… от своего детства, когда еще знают, что жизнь эту сказку либо украшает, либо эту же сказку портит, но нет еще сомнения, что сказка в основе всего.
Понимаете?.. Что с нее все и начинается. Это – не метафора. И это не имеет никакого отношения к идеализму и к его отличию от материализма, потому что сказки рассказывают тем и чаще всего рассказывают те, которые об этом и слыхом не слыхали – об этой разнице. Потому что сказки – это то, что рассказывают, рассказывают, рассказывают, рассказывают и обкатывают чей-то личный опыт, пока не получается то, что мы называем «сказка».
Сказка – чей-то личный опыт.
Что-то в этом смысле я пытался втолковать этой тетке, но она смотрела на меня расширенными глазами. И, видимо, думала, что я «того». А я – не «того». Просто так, свирепо-обыденно я услыхал эту невероятно простую мысль. Самую оригинальную из тех, с какими мне пришлось столкнуться в жизни…
Но тут я проснулся и почувствовал себя счастливым до одурения. Как вы полагаете почему? Да потому что соображаю: если это все мне приснилось, то эта самая оригинальная мысль принадлежит мне, и больше никому.
Я, конечно, как и все, слышал и видел, как жизнь сказку портит, но я еще ни от кого не слышал, чтобы жизнь сказку украшала.
Вот в чем оригинальность этой мысли: «Сказка в основе всего» – это не фантастика в основе, не мечта в основе всего, а чей-то личный опыт, только редкий, но запомнившийся и обкатавшийся в сказку, в которую никто из взрослых уже не верит и считает либо сознательным враньем, либо желанной мечтой.
А сказка не вранье и не мечта: она первая ласточка, которая, конечно, погоды не делает, но она – признак будущей погоды.
А уж когда погода приходит – она действительно может эту сказку изгадить, а может и украсить.
Опять получился какой-то переносный смысл, какая-то метафора, мать ее! Какого черта! Я имею в виду прямое сообщение, голую информацию. Вот она:
– В основе самых мощных последствий лежит сказка о чьем-то забытом личном уникальном опыте, который вдруг вспоминают, когда и у всех подперло.

 

Во дворе-колодце подъезды были как раз друг против друга. А в центре асфальтированного квадрата была песочница для детей. Все симметрично. Но песочница она летом, а сейчас падал первый снег. А общим выходом из двора служила бетонная арка этажа эдак на три. И как раз, когда из правого подъезда вышла на белый снег и зажмурилась красивая женщина в котиковой шубе и белых сапогах на меху, из подъезда напротив стали выходить и останавливаться люди, поджидая кого-то. Потом медленно вышли двое мужчин и вынесли крышку гроба. Потом пошли еще какие-то люди и, наконец, из подъезда показался сам гроб: белый, с белыми кружевами и белым нутром, где лежала белая подушка.
У противоположного подъезда женщина в котиковой шубке, которая увидала, что выносят крышку от гроба, расставила ноги пошире, распахнула котиковую шубку и уперлась руками в бока. Глаза ее стали щелочками.
Потом к ней из подъезда вышел Ефим Палихмахтер, посмотрел на противоположный подъезд, где выносили части гроба, посмотрел на свою спутницу. Под распахнувшейся шубкой виднелась только кружевная комбинация. И как раз, когда он ей только хотел сказать: «Прикройся», из противоположного подъезда вынесли пустой гроб, а она так и стояла руки в боки.
Потом из противоположного подъезда вышел мужчина, видимо, покойник, посмотрел через двор на женщину, стоявшую в котиковой шубке, распахнутой так, чтобы видна была комбинация, послал ей воздушный поцелуй, помахал рукой, потрепал гроб на плечах, как лошадь. И вся процессия двинулась в сторону арки.
У арки покойник взгромоздился в гроб, улегся поудобней, скрестил руки на груди и закрыл глаза. И вся процессия двинулась со двора.
– Скотина… – сказала женщина и опустила руки.
Шубка прикрыла ее комбинацию.
Снег падал, ложился на подоконники…
Процессия с покойником гулко шла к арке, нестройно семеня ногами, пока не услышала звуки оркестра. Люди подтянулись и пошли в ногу. Оркестр играл известную мелодию «Ай лав пери он де санди» и т. д.
Зябко кутаясь в котиковую шубку, женщина со спутником пошли со двора, выждав, когда утихли звуки оркестра.

 

Какое прекрасное желтое слово – степь! Откуда я знаю, что чувствуют степняки, когда лежат, идут, бегут или скачут по степи на лошади. Откуда я знаю? Откуда я знаю, что чувствуют москвичи, которых занесло в эшелоне, постукивающем колесами на высокой насыпи? Но я могу сказать, что чувствовал я, когда я видел эту степь, и что я чувствую теперь, через полсотни лет, через полвека, с тех пор как я ее видел…
Пятьдесят лет – срок жизни для одного человека немалый. И я, не упорствуя, без нажима, совершенно свободно, выхватывая из памяти что попало и при каких угодно обстоятельствах, когда я вспоминаю эту степь, и даже не саму степь, а слово «степь» – желтое просторное слово, я тогда испытываю то, чего я не испытываю при воспоминании о всяких там горах, лесах, полянах, садах, городах…

 

Степь… Степь… Откуда ты во мне? Когда я всю жизнь прожил среди искусственного камня домов, тротуаров и асфальтов?
Мне было тогда восемнадцать лет. Потому что это был 41-й год… И я в первый и последний раз за всю последующую жизнь увидел степь.
Я не буду больше писать про степь. Я про нее ничего не знаю, но я буду думать о ней все время.

 

Мне очень жалко Рейгана, того самого, американского президента. Подумайте сами: по профессии он киноактер, именно актер, а не артист. Актер – это который действует; Рейган и действовал: скакал на конях, прыгал, кого-то бил, и все это – фотографии роли, а потом показали в кино, но он понял, что тут он пороха не выдумает, что он такой, как все, и занялся политикой. Политикой он занимался долго и с переменным успехом, но потом стал губернатором, а потом даже президентом… И почему же мне его жалко? А потому что это – единственный президент, которого я знаю на круглом земном шаре, публично перед всеми трясущийся от страха. И люди, которые читают газеты, слушают радио, смотрят телевизор, заняты только одним – не показывать вида, что они это замечают.
Когда он еще только собирался в президенты, его спросили, управится ли он? А он сказал, что привык играть разные роли. Сыграет и эту. Но дело в том, что роль президента, да еще главнокомандующего, сыграть нельзя. То есть, конечно, в кино можно – там сценарий заранее известен. А в жизни это фикция, нуль.
Чтобы в жизни он об этом не забывал и ненароком не вообразил себя приспособленным к президентству, те, которые решили, что для президента годится и киноактер, ему об этом напомнили: кто-то кому-то приказал, кто-то кому-то дал денег, а может, и еще что придумали, но только в Рейгана выстрелили. А чтобы он не подумал, что в него выстрелил кто-нибудь из голодных или вообще какой-нибудь неимущий, обуреваемый какой-нибудь идеей усовершенствовать мир, выбрали для этого дела миллионерского сынка. Ну, может быть, он был какой-нибудь нервный и плохо стрелял, но Рейган в одном госпитале выжил, а в другом госпитале стали лечить этого стрелявшего.
И никто ни в чем не виноват. Но Рейган-то понял. Он же человек. И семьянин. И понял он, что его согласны держать в президентах, если он не станет зарываться.
Изображай вашингтонского ковбоя сколько хочешь, как в вестерне, но при попытке к бегству, как в хорошем эсэсовском фильме, запомни: шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения.
Какое-то время спустя у него в заднем проходе нашли раковую опухоль, и Рейган понял, что он у них окончательно в руках: либо свободно развивающийся рак в заднице, либо возьмут и вырежут что-нибудь не то. И он подписал программу звездных войн, которая расшвыривает по Соединенным Штатам и даже такие упоительные заказы.
С Рейганом ясно. Оставим его. Спустимся вниз, по мраморной лестнице, пропустим все приспособления, которые позволяют американским людям увернуться от смерти. Они достаточно описаны в художественной литературе и прочей литературе, в кинофильмах и диафильмах, и американцы о них сами знают. И посмотрим: кто же и где находится на противоположном от президента конце этой мраморной лестницы процветания.
Нет-нет, вы опять ошиблись: это не человек-нищий на вентиляционной решетке, это человек в камере. И из всех людей, умудрившихся сознательно или бессознательно нарушить какие-то там законы и сидящих по камерам, это один человек. Его зовут Пелтиер. То есть на другом конце мраморной лестницы – от президента вниз, вниз, вниз, в никуда, в никуда, в никуда – расположился индеец. Вот об этом и подумаем, если еще осталось время на это занятие.

 

Все это время я постоянно буду вспоминать и думать про степь. Это отдельно от всех. Потому что от этого слова у меня лично начинается то, что стоит называть работой. А вы в это время, и я с вами, думайте о том, что звезды требуют и ждут гениев, звезды ждут людей. И что это с точки зрения космоса одно и то же.

 

Мы лежали с ней официально голые, потому что только что расписались. А надо вам сказать, что расписывались тогда мало, потому что шла война. Была осень 41-го года. Я сходил к начальнику своей части, полковнику, и отдал ему рапорт о том, что хочу жениться. Он молча прочел, отдал комиссару, тоже полковнику, полковому комиссару, и они стали смотреть на меня. Они смотрели на меня, на молодого идиота, и, видимо, старались подобрать слова. Слов я не помню. И слава богу! Потому что, если бы я запомнил то, что они мне сказали, я бы не решился это записать. Не отговорив меня, они выдали мне разрешение на брак с гражданкой такой-то…
Гражданка только что кончила ту же школу, что и я. И с этого момента мы могли с ней официально расписаться, спать вместе официально и размножаться… зачем-то.
И вот, проделав все формальности, которые мне теперь вовсе не кажутся трогательными, мы официально разделись догола в пустой квартире, которая вся ушла в бомбоубежище, потому что тревогу уже объявили. Мы вместе легли в постель и должны были бы испытать необыкновенно приятное ощущение, которое тут же кончилось, не начавшись, когда она сказала: «Война только еще начинается, и тебя могут убить. И как же я тогда выйду замуж? Если я не буду невинной! Поэтому давай ничего делать не будем». Вы мне, конечно, не поверите, но тогда мне ее слова показались справедливыми. И я, вместо того чтобы погнать ее к чертовой матери, сразу же, не раздумывая, всю войну после этого хранил ей физическую верность.
…Что-то взорвалось, кого-то убили… Пейзаж, что ли, подпустить…
Поэтому, когда через несколько лет меня все же не убили и я вернулся со второй войны, мне сказали, что я огрубел. Огорченный этим обстоятельством, я с другой женщиной решил довести это дело до конца. И довел его с другой женщиной с большим успехом.
– Знаешь, почему я не боялась и действовала так смело? – спросила она меня. – Потому что я беременна, и мне пару месяцев ничего не страшно.
С тех пор, когда я читаю стихи, посвященные женщине, и, извините, стихи, написанные женщинами, я, извините, не верю ни одному слову. Не верится как-то…
Но вот несколько лет назад в журнале «Наука и жизнь» я прочел следующее сообщение, коротенькое и выразительное: в какой-то стране, кажется в Индии, девочка укусила кобру. Кобра сдохла. Вот это девочка! В это я поверил сразу.
Степь… Степь… По-моему, трогательно, вам не кажется?

 

Певцы раскрывали дипломированные пасти, и в них хотелось закинуть шайбу. В огромных залах зверствовала культура. Остальное доделывала аэробика.
Колумб дрыгнул ножкой и встал с койки. Мужчина в бочке прокричал: «Земля!!!» Бочка висела на фок-мачте, очень высоко. И потому крик был похож на кошачий. Так Колумб открыл Америку, хотя был уверен в том, что открыл Индию. Это было в 1492 году. Как сейчас помню. Про Колумба ходили неясные слухи, что он еврей.

 

Тоню в больницу привезли поддатую.
– Закусить нету? – спрашивает.
Приехала. Парик нахлобучила, зеленая косынка, юбка незнамо откуда, и в тапочках. Она продавщица в продуктовом отделе, любовник – в овощном, муж – грузчик. Все пьющие. Она пошла к любовнику требовать долг.
– Раньше, – рассказывает, – терпеливый был: я ему коробки на голову надевала. А тут – драться.
Подрались. Он ей дал. Она упала в кусты, сломала ногу. Теперь вот лежит в больнице. Муж навещает. Приходит, упрекает: «У тебя любовник татарин».
Она извиняется.
А раз пришел пьяный и говорит:
– Ничего, я себе тоже нашел. Нужна ты мне.
– Ах, нашел? А ну вали отсюда!
Он вышел в коридор. Раньше бы она за ним: «Геночка, Геночка…», а тут не зовет. Что ты скажешь? А он ей две селедки привез. Вошел обратно. Селедки головами слиплись. За головы взял, разделил и говорит:
– Одну тебе, другую – мне, одну тебе, другую – мне. Селедку брать бу-ешь?
Раздел имущества.
У нее работа такая: три дня работает, три дня гуляет. Поехали в Ленинград. Билеты туда и обратно. Яиц наварили, вина взяли – все путем. А в купе – два парня, лет по тридцать восемь. Муж Тоню спрашивает:
– Где спать будешь?
– На нижней, – говорит.
Ну, выпили все. Ну а ночью он потом слез и по морде ей.
– Ты что? – она понять не может.
А ему почудилось, что он дома, а она с ними блуди`т. Она из купе выскочила, он ее в коридоре бить. Ну, парни вступились.
– A-а! Вы заступаться!.. – и еще…
А он маленький, верткий, еле уняли. В Бологом должны высадить… Напугались. Залезли вдвоем на верхнюю полку. Притворились, что спят. В Бологом пришла милиция: «Где они?» – «Спят…» – «Ладно, в Ленинграде заберем». Но не забрали. Они в туалете отсиделись.
В Ленинграде себя в зеркале не узнала. Все лицо – где синяк, где фингал… Ну, пошли в музей. Народу – тьма. Она у дежурной бабки спрашивает: «Где Петр Первый?» Ходила, ходила, не нашла.
– Я хочу Петра Первого повидать!
Та объяснила. Снова пошла. А там народу… Она растолкала всех. Ее лицо видели – дорогу уступали. Поглядела на Петра Первого. Сидит.
И поехали в Москву.
В Москве таксисты не сажают. От Ленинградского вокзала до Дмитровского шоссе десятку требуют. Она в министерство звонит: «На такси не берут. Большие деньги требуют». Не поверите, через пять минут машина «линейный контроль» подъехала. «Кто? Кого таксисты не берут?» – «Нас…»
Ну, контролеры на ее лицо поглядели – ясно, почему не берут. Однако усадили. Домой приехали, ее родная мать не узнает. Говорит:
– Тоня? Это ты?..
Отвечает:
– Я…
– А откуда ты?..
– Из Ленинграда… Из музея…
Что музей? Ах, музей?.. Что ж, вообразим себе музей, не гордые.
Ряды вельмож, ожидающих послов и выхода Моро и герцога Джан Галеацо. Вельможи разговаривают негромко:
Послушайте, синьор Пиколомини,
Я человек здесь новый. Расскажите,
В чем странность этой свадьбы. Не пойму:
Супруга не стара, ведь ей шестнадцать,
Что хороша, мы это видим сами,
А что умна – об этом говорят…
И Лодовико – кавалер отменный.
Так в чем причина странных отношений?
И почему же оба новобрачных
Так холодно относятся друг к другу,
Как будто бы супруга – перестарок,
А Лодовико Моро – не боец…

Причина в том, что Лодовико Моро
Любовнице, Чечили Галерани,
Недавно подарил поместье,
В котором упомянутая Галерани
В день свадьбы Лодовико с Беатриче
Сумела разродиться сыном,
О чем немедля всех оповестила.
А сына своего от Лодовико
Назвала Цезарем. Не больше и не меньше.
Все видят в этом яростный намек
На некую судьбу сего младенца…

Это было примерно в том же году, когда Колумб открыл Америку.
Когда я сравниваю эти два случая: нынешний, про Тоню, и музейный – про Галерани, то разница между ними только в одном: в мануфактуре, которая на них надета, а сами два случая – грязь, отходы, шелупонь, чешуя.

 

«Вздор», «чепуха», «дрянь» – позади всех этих слов обрезки от плотницкой работы. «Вздор» – это по-старому «стружка», «чепуха» – это щепа, «дрянь» – это дранка. Так что когда говорят – «щепуха», «дрань», это не ошибка, а старое произношение. Но что же у них общего: у вздора, чепухи и дряни? Все они – отходы.
Раньше можно было пренебрегать отходами.
Потом от них стало некуда деваться, и их стали жечь: и стружку, и щепки, и дрань…
Потом стало ясно, что отходы – это доходы. Диккенс даже роман написал про состояние, нажитое на мусорных кучах.
А теперь вообще стало ясно, что мусор – это вторсырье. Сырье, правда, но все-таки «втор». Кстати, а почему «втор»?
Этот «втор» от обычного сырья отличается только одним – ко «втору» надо приложить смекалку; а сырье – это грабеж того, что природа скопила. А больше ничем не отличается.
Неживое сырье худо-бедно накопила природа живая, и человек его грабит, а над «втором» надо еще головой повертеть…
Вернадский говорил – ничто живое не может жить в среде своих отходов. Своих! Но чужие отходы – это и есть плодородная земля, почва, которая родит плоды.
То есть вся наша родимая, а вернее, родящая земля – это и есть «вторсырье». И потому уже пора говорить не «сырье», не отходы и не вторсырье, а просто вещества. Неживые вещества, которые в своих целях используют живые существа – когда-то безмозглые амебы, а теперь используем их мы, умники, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.
И сегодня патриотизм, защита родной земли – это защита всей Земли в целом, планеты. Такая наступила наша энерговооруженность.
Неужели никто не замечает, что началась коммунистическая революция?!
Это когда хорошо всем, но по-разному. По-разному, но всем, поскольку все – разные, которые свое неумение жить вместе называют духовной жизнью.

 

…Когда я демобилизовался, то первое, что я сделал, это освободился от нижнего белья. Белье бывает разное. То же самое было написано в брошюре о вшивости, которую нам раздавали. Было написано: «Воши бывают разные».
Я не знаю, бывают ли они разные, но их было много.
Когда я написал в своей первой повести «Золотой дождь» об этом, то редактор «вшей» мне выкинула.
– Почему? – спросил я.
Она сказала:
– Вши были только в империалистическую войну, а в эту войну – только у немцев. – И посмотрела на меня умными глазами.
Я, конечно, знал, что это не так. Когда зимой эшелон останавливался в снежном поле, то солдаты выскакивали наружу, расстилали нижние рубашки на рельсах и прокатывали бутылками. Стоял треск. Да и на каждой тыловой станции были вошебойки, куда мы сдавали обмундирование, и там его жарили раскаленным паром и возвращали форму обратно со скрюченными брезентовыми ремнями. Но я понял, что не важно, какая была война в жизни, – в литературе война должна быть элегантной. Повесть была дороже. Еще редактор мне сказала, что она насчитала в повести тринадцать раз слово «задница». Я спросил:
– Как же быть?
Она сказала:
– Не знаю.
– Ну а как написать, что он съехал с лестницы на заднице? – глупо спросил я. – Написать, что он съехал на ягодицах? Или, может быть, даже на попке?
– Не знаю… – сказала редактор.
Тогда я два дня думал. А придумав, пришел с решением. Я сказал:
– Давайте слово «задница» заменим словом «шея».
Но она поступила проще. Она выкинула все эпизоды, где я вынужден был употреблять это слово…
Поэтому, когда я демобилизовался, я первым делом высвободился от казенного солдатского белья. У меня с ним были связаны плохие воспоминания. Я не знаю, какое оно сейчас. Повторяю – оно бывает разное. Но тогда оно было такое: белая полотняная рубаха с завязочками у горла и кальсоны с завязочками на щиколотках. Прекрасное белье. Ни одной пуговицы.
Когда моя последняя и, как я надеюсь, окончательная жена лежала в больнице, то ей одна женщина, преподаватель в университете, рассказала, что наиболее модные девчонки покупают в Военторге кальсоны с тесемочками, на место ширинки пришивают молнию, красят кальсоны в нужный им цвет и носят. Получаются роскошные женские штаны системы «бананы». Самые модные в этом сезоне.
Женщины – великие люди. Они начинают бороться за мир.

 

Правила языка придумывают безграмотные люди. А докторские диссертации за оформление этих правил получают отдельные посторонние ловкачи.
Горький в статье о Есенине приводит две его строфы, но не такие, какие может петь с эстрады дама средних лет в кокошнике, а такие, которые никто, кроме Есенина, написать не смог бы. Вот они.
Первая: Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать.

И вторая: Изба-старуха челюстью порога
Жует пахучий мякиш тишины.

Я берусь на каждую из этих строк написать по диссертации, которые будут ничем не хуже остальных. Но беда в том, что она будет и ничем не лучше. А тайна воздействия этих строк так и останется тайной. Ну и оставим ее там же, где ей и быть надлежит.
А правда, наверное, хорошо бы, на стог улыбаясь, мордой месяца сено жевать. Но – увы – это невозможно.

 

Степь… Степь…

 

А почему это невозможно? А потому, что Америку не только открыли, но и истребили индейцев, у которых развитие шло совсем другим путем. То есть вместе с индейцами истребили и другой путь развития. И произошла страшная подмена. И теперь мы ждем, на сколько еще лет – на двадцать или тридцать – осталось воды и воздуха в биосфере, когда мы без всяких атомных войн можем однажды не проснуться.
Я об этом говорю, потому что нахожусь под впечатлением от одной экологической лекции, которую я слушал на одном Докучаевском семинаре. Выступал ученый человек и рассказал всё: как есть и что будет.
Я в медицине не понимаю ничего, остолоп. А уж в народной медицине «хета», как говорят японцы, бездарь.
Когда мы на «виллисе» наехали на мину, никого не убило, но нас подняло и рвануло об землю, об битое стекло. Так… порезы, кое-какие… Но после этого я четыре дня не говорил. Потом стал говорить, но голова болела дико, хотя, по-моему, я головой не приложился. А потом замечаю: голова разламывается от любого шума. Танк по улице проедет, а меня скручивает. Какие тогда были лекарства? Ну анальгин, ну пирамидон… Я и сейчас не знаю какие. Не проходит, мать его!
Тогда мне наш переводчик сказал: «Сходи к китайскому доктору: они по-другому лечат». Город уже функционировал. На базарах, в харчевнях ели своих уток, крашенных оранжевой краской, варили вермишель. Как делают тесто – я не знаю, но эту вермишель делали тут же, на глазах. Вермишель у нас делают, по-моему, машиной – продавливают через дырочки, а лапшу делают при помощи ножа. Раскатывают лист из теста, нарезают с края. А там не так. Лихо! На столе у него насыпана мука, он возьмет кусок теста и начинает растягивать, середина провисает, и он начинает ее вращать, а сам разводит руки в разные стороны. И получается колбаса из теста толщиной с руку. Тогда он ее по муке прокатит, вдвое сложит, за два конца возьмется и снова начинает разводить руки и вращать серединой, как веревкой. Середина провисает. Но уже две колбасины потоньше растягиваются. Потом опять прокатит по муке, чтоб не склеивались, и сложит опять вдвое и вращает. И уже четыре сосисины растягиваются. А потом то же самое, и тоже вращает в воздухе. Но уже восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре и не помню сколько раз он их складывает, прокатывает в муке и снова растягивает и вращает. Только муку подсыпает. Но в результате он вращает пучок вермишели. Вермишелинка к вермишелинке, и каждая самостоятельно в свое время прокатанная по муке. Потом кладет на стол, обрубает с двух сторон концы теста, за которые держался. Вермишель готова. И – в котел.
Я ел. Вкусно.
Ну, привел меня переводчик в китайскую аптеку. Темно и, по-моему, грязно. На потолке сушеные стебли висят и какая-то здоровенная сушеная ящерица или крокодил, что вряд ли. Ну сказал, голова болит все время, переводчик кое-как перевел, а доктор меня за руки держал, за запястья, и все смотрел на меня сквозь здоровенные очки. Потом покивал и дал мне картонную коробку величиной с коробку из-под торта. Сказал, что надо вскипятить два литра воды в кастрюле, а содержимое коробки туда бросить. И сказал, сколько времени в кипятке держать. Потом остудить и пить по рюмке три раза в день. Рюмка – граммов пятьдесят. Он сказал: «Будет горько, но пройдет». Пятнадцать лет он гарантирует, дальше – не знает.
Так все и вышло. Вскипятил воду в кастрюле и стал смотреть, что же я туда сыпать буду. Солдаты хохотали. Картонная коробка была поделена полосками картона на квадратики, и в каждом квадратике что-то лежало, завернутое в папиросную бумагу. А когда я стал разворачивать, то оказалось: либо травка, либо какие-то крылышки жуков, какая-то сушеная саранча или кузнечики, по-моему, был даже хвостик от ящерицы. Солдаты хохочут… Думаю: «Была не была…» Высыпал все в кастрюлю, прокипятил как велели. Даже не помню, процеживал ли?
– Хороший супчик! – говорили солдаты.
Я отмалчивался. И, зажмурив глаза, выпил рюмку, граммов пятьдесят. Противно… но слишком голова болела. В день три раза, два литра. Граммов по сто пятьдесят в сутки. Думаю: «Не умру – можно вытерпеть. Заем чем-нибудь». Недели две пил. Боль в голове прошла начисто. Первый раз заболела голова только через двадцать лет, и то, когда пьяный упал в ванной в Москве. Жители квартиры опять хохотали.
И вот тогда я впервые понял, что доктор – для того, чтобы лечить.

 

После того как у Колумба сперли Америку, прогресс стал еще прогрессивнее.
Вообще-то Америку сперли не только у Христофора Колумба, который Америку открыл, и не только у индейцев, которых вскоре стали резать железными ножами, поскольку у индейцев железа не было, но сперли и у Паоло Тосканелли. Был такой доктор во Флоренции. О нем настолько прочно забыли, что я и имени его не нашел в энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Может, в других где есть. Так вот, этот доктор догадался и вычислил, что, кроме нашего материка, за океаном, на западе, должен быть еще один материк (который там и оказался). И его открыл Христофор Колумб, когда прочел письмо Тосканелли об этом. Паоло Тосканелли выпестовал еще двух учеников. Одного звали Леонардо да Винчи, а другого звали Америго Веспуччи.
А имени Тосканелли в энциклопедии не оказалось. Но, может быть, я плохо искал и в других энциклопедиях есть.
Но все-таки как же бедный Колумб? Как ухитрились спереть материк у человека, который его открыл? Нет, конечно, имя его кое-где сохранилось: государство Колумбия, например, или округ в США, и даже Колумбийский университет.
А проделали это так… После того как на новый материк стали наведываться корабли из Европы, на одном из них туда смотался Америго Веспуччи (куда-то в район Бразилии) и хорошо описал путешествие в письме к кому-то. А так как в Европе уже была пресса, то письмо издали. Оно всем понравилось. И стали этот материк – новенький, с иголочки – называть не Колумбией, а Америкой. И прогрессивная пресса сделала еще один шаг в области массовой дезинформации.
Ну, дальше все просто. В Америку хлынула европейская уголовщина, которая стала оттуда вывозить золото, а индейцев резать железом. Поскольку, повторяю, у индейцев железа не было. У них вообще почти ничего не было. Поскольку не было железа – не было железных мечей, а только из вулканического стекла обсидиана, а это, сами понимаете… Не было у них лат, шлемов, щитов, аркебуз, не было даже пушек; они даже пороха не выдумали. Мало того – у них не было даже колеса. Колесо им не нужно было потому, что у них не было даже лошадей, тягловой силы Европы. И, стало быть, у них не было диска.
Что же у них было? Если у них ничего не было. У них, по крайней мере, было три непрогрессивных государства: ацтеков, майя и инков, где, несмотря на то что в ихних непрогрессивных церквях сохранились человеческие жертвы, храмы у них были не хуже, чем в Европе, и к городам вели дороги не хуже римских, которые и теперь вызывают зависть у «всемирных» автомобилистов. И почти две тысячи лет не требуют ремонта.
Самое главное, что, в отличие от прогрессивной, нищенской Европы, там все были непрогрессивно сыты. Хотя всем известно, что без науки и техники сытым не будешь. Чем же они питались, эти несчастные, что им всего хватало? Мясом они питались почти таким же, как в Европе, поскольку у них был скот, но сельскохозяйственная продукция у них была только такая, которая не требует ни науки, ни техники и технологии, ни тягловой силы, ни колеса, ни плуга. Если теперь в Европе землю пашут чуть ли не бульдозером, то из всех орудий производства у них была только заостренная палка, которой можно проткнуть землю, почву и посадить туда зернышко. То есть прогресс у индейцев отсутствовал, но зато у них был маис, помидоры и картошка, которые как раз бульдозеров и не требуют. А требуют именно заостренной палки, поскольку все эти культуры фактически огородные. Поскольку маис, а иначе – кукуруза, вырастает выше всадника на лошади, а початок дает зерна во много раз больше, чем колос самой прогрессивной пшеницы.
Да, повторяем, пороха в технологии они не выдумали. Но вся технология, если приглядеться, сводится к тому, что они жгут воздух.
Индейцы порох не выдумали, потому что он им и на фиг был не нужен.

 

Первую книжку о Котовском я прочел, когда был мальчиком. Там рассказывали о его подвигах. А погиб он уже после революции от вылазки кулацкого недобитка. Все остальные этот вопрос обходили или писали так же.
Когда я учился на третьем или четвертом курсе института, у нас был натурщик, который рассказывал совсем другое. Натурщик в науке лицо несолидное, но он был свидетелем тех событий, которыми в то время занималась только история. Он, например, брал Зимний дворец. И рассказывал, как он увидел, как солдат с солдатом размножается на полу. Он хотел ему дать прикладом по затылку, а потом смотрит: нижний солдат – это баба в солдатской форме. Но это было до эпохи гласности, и поэтому в истории эти факты обходились. Вернее, история без них обходилась. Он был участником восстания в Киевском арсенале и показывал орден в виде многолучевой звезды (а вернее, двух звезд, наложенных одна на другую), который был сделан до появления всесоюзного ордена Красного Знамени. Он нам показывал не орден, а газетную вырезку с изображением ордена. Мы, конечно, думали, что он все врет, но он показывал газетную вырезку, где он был сфотографирован с Максимом Горьким. Так вот, он же рассказывал нам о смерти Котовского совершенно другое и небывалое. То есть в жизни, конечно, бывалое, но в мифологии – небывалое.
У Григория Ивановича Котовского был в то время адъютант по фамилии Майорчик, который женился на актрисочке какого-то театра. А Григорий Иванович на нее глаз положил. И отослал адъютанта Майорчика куда-то вдаль по особо важным делам. А когда адъютант вернулся, ему сказали, что его актрисочка пошла с Григорием Ивановичем на Днепр, в камыши. Майорчик их отыскал и увидал затылок Григория Ивановича, а под его головой голову его обожаемой актрисочки. Майорчик их обоих из нагана и застрелил. Потом Майорчику дали сколько-то лет, а в книжках написали, что Григорий Иванович был убит кулацким выходцем. Но не написали – за что.
Потом Майорчик вышел из тюрьмы и поехал в поезде. И его кто-то увидал из котовцев. Они его вытащили на станции и повесили в туалете.
Интересно, считать это историей или нет?
…Мне всегда хотелось написать роман, который мне потом хотелось бы прочесть самому до конца. Но всегда мешала мысль: «А как его прочтут другие?» И я это подсознательно учитывал. И вот первый раз я пишу такой роман. Роман, состоящий из кусков. Потому что во всех журналах, в том числе и в журнале «Наука и жизнь», мне больше всего нравится раздел «Смесь». Да оно и понятно: наука последовательна (по крайней мере, ей это так кажется), логична, но тороплива. А жизнь состоит из медленных случайностей. И жизнь, живая жизнь вносит поправочки в любые общие рассуждения. Потому она все еще жива.
Самая законченная формула глупости, которую мне приходилось слышать, звучит так. Внимание: «Назло врагам козу продам, чтоб дети молока не пили». Это самое прямое и, что самое главное, самое точное описание цивилизации нынешнего типа. Не отмахивайтесь. Вдумайтесь. Чем больше вы будете вглядываться в эту формулу, тем больше будете видеть, что она права. А стало быть, и я прав.
Меня занесло однажды в элитную компанию. Там были люди разной упитанности, но каждый из них хотел перещеголять остальных по части внешней эстетики. Я даже помню их имена. Там были: Алик Держиморда, Этель Комбикорм. Там были: Вася Кольт и Зинаида Каклето. Там был Ефим Палихмахтер и Принцесса Трехдюймовочка. И ряд других товарищей.
Все они курили сигареты «Мальборо», которые становились все дороже и дороже (и их все труднее было достать, но – лестно), или банальный «Честерфилд» и «Кэмел», или, в крайнем случае, «Кент». Но в одном они оказались одинаковы. После принятия пищи и питья они откинулись на стульях, вытащили из своих пачек сигареты, вытащили из своих карманов и сумочек зажигалки «Ронсон» и щелкнули. Зажигалки зажглись с первого щелчка, и над каждой появился довольно высокий огонек. Наступил «кайф». И никому в голову из них не пришло, что каждый из них и все вместе и есть участники глобального преступления. Они жгли воздух. Тот самый малоизвестный науке витамин, газ жизни, из-за которого может существовать любая компания – от человека до человечества.
Потому что с того момента, как была открыта биосфера, то есть оказалось, что Земля не сама по себе, а ее окружает жизненная сфера, стало ясно, что жечь воздух можно не больше, чем его изготовляют деревья.
Но теперь взялись и за леса.
Когда-то был зубодробительный философский богословский спор о том, что было раньше – курица или яйцо? Теперь одесситы отвечают:
– Раньше было все!
Это – юмор. То есть – смеются. То есть – что-то ушло. А ушло – незнание. О том, что такое яйцо, которое несет курица. Яйцо – это окостеневший потомок икринки той рыбы, которая помаленьку стала ящерицей, а потом превратилась в курицу, которая выжила потому, что у одной из них окостенела икринка и не давала испаряться жидкости, заключенной в ней. А икринке это было не нужно. То есть беспочвенный спор разрешился, когда ушло незнание.
Но теперь уже у живородящих, в том числе и у человека, роль яйца выполняет череп, в котором расположился мозг. Но иногда кажется, что мозг высыхает, как рыбья икра на суше, потому что если средства, облегчающие существование, становятся важнее самого существования, то надо отказываться не от существования, а от средств, от орудий и начинать цивилизацию заново. Но не жизнь.
Я спросил одного мальчика:
– Что лучше – хорошая жизнь или богатство?
Знаете, что он ответил?! Он ответил:
– Это одно и то же.
Так… Значит, и сюда это докатилось. Значит, надо начинать цивилизацию заново. И начинать надо именно с того момента, когда еще понятие хорошая жизнь и богатство были разные вещи, а не одна. И когда еще понимали, что богатство – это средство для хорошей жизни, одно из средств, но – не сама жизнь.

 

Тоня уже была билетершей в то время, а муж ее был какой-то интеллектуальной профессии. Очевидно, рассчитывал, что непыльная работа его жены позволит ей вести домашнее хозяйство. Она его звала Котя. Она приходила домой и говорила: «Котя, Коть, давай я тебе яишенку толкану». И хозяйство было такое же. Не то чтобы она ленилась или не хотела приготовить настоящую пищу. Она не умела.
– Коть, а Коть, а давай я тебе яишенку толкану!
Яишенка – это концентрат природы. Курица снесла яйцо, и его можно есть. Сырое – невкусно, а если его вылить на сковородку и поджарить – вкусно. А если не одно яйцо, а несколько – еще вкуснее. Давайте питаться яйцами! Нельзя. У человека на сосудах появляется холестерин. Холестерин – это вредно. Чтобы он не появлялся, надо есть растительную еду, а растительную еду надо готовить. А готовить некогда. А готовят ее машины, которые кормят людей, которые изготовляют эти машины. То есть люди делают машины, которые их кормят. Невкусно. То есть люди едят дрянную пищу, чтобы успеть изготовить машины, которые их же будут кормить дрянной едой. Рано или поздно это сказывается.
Чтобы еда была вкусной, она должна быть тщательной. А люди, в том числе и женщины, заняты тщательным приготовлением машин, которые облегчают халтуру приготовления еды. Вот и все. И люди соревнуются в изготовлении этих машин, вместо того чтобы соревноваться в изготовлении еды, одежды и жилья. Соревнуются в изготовлении людей, изготавливающих эти машины для изготовления дрянной еды. Наши машины будут не хуже ваших. «Назло врагам козу продам, чтоб дети молока не пили».
На одной вечеринке я ел мидии. Из консервной банки с мидиями был вылит сок и заменен лимонным соком. Это было невыразимо вкусно. Мидии разводятся быстро. Но потом кто-то содрогнулся от того, что мидии будут доступны всем, и стал выпускать консервы, состоящие из рисовой каши с вкраплением мидий. Была испорчена и каша, и мидии. А потом это сняли с производства. Может, где-то все же разводят мидий! Но я их так больше и не встречал…
Чтобы варить и жарить картошку, с нее снимают шкурку вместе с частью картошки. То есть счищают самую полезную часть. Сколько мешков было перечищено во время нарядов вне очереди! Сколько халтуры! Сколько картошки пущено под откос вместе со шкурками! В то время как самое полезное – это варить картошку в мундирах, как говорят, вместе со шкуркой. Во-первых, счищать с вареной картошки только шкурку, потому что она счищается даже концом вилки или обратной стороной ножа, а жарить можно даже со шкуркой. Ну ладно, ну без шкурки. А потом вареную жарят, разжаривают, как говорят. То есть чищеную картошку – разжаривают.
Но однажды я ел картошку удивительного вкуса. Не нарезанную, а прямо небольшая картошка, целиком поджаренная. А потом Инга, жена моего товарища, призналась: «Пришли гости – а у меня ничего нет, кроме картошки, сваренной в мундирах. Я шкурку почистила вилкой, потом поджарила прям целиком, не нарезая, на сковородке. Оказалось, здорово. И ты все нахваливал. Теперь это стала моя фирменная еда».
Но так это и не пошло дальше этой квартиры. А все остальные картошку чистят, чертыхаясь, потом варят, а потом иногда жарят. А еще проще – сразу покупают жареную картошку, называется чипсы, в пакетах. Эту наголо стриженную картошку, нарезанную до толщины бумаги, жарят. И все это делает машина, которую изготовляют мужчины и женщины, а потом покупают, чтобы есть дрянную еду. «Назло врагам козу продам, чтоб дети молока не пили».

 

Когда я был один, ко мне приходили актрисы, каждая из которых начинала с того, что предлагала изготовить украинский борщ. Чего им дался украинский борщ – не знаю. Наверное, это был пик кулинарии. Ну ладно. И все борщи были невкусные, и все борщи я хвалил, иначе бы они обиделись. Я пытался сам изготовить борщ по книге «Кулинария» для общепита, где и того-то столько-то, и того-то столько. Борщ получился невкусный. Очевидно, нетщательный. Нетщательный был рецепт. Но однажды я нарвался на тщательный рецепт. Я в него поверил, потому что он был напечатан в книге «Всемирная кулинария». Я сказал жене:
– Ни-ичего не меняй, ни-ичего, ни-исколечко. Сделай точь-в-точь по рецепту, если будет невкусно – тогда мы изменим. Но сначала попробуем рецепт.
Она сделала. Со страху, точно. То есть тщательно. И оказалось, что это королевская еда. Этот рецепт был не сложнее, чем в книге «Кулинария» и в книге «Домоводство», но почему-то там были другие рецепты. «Козу продам…», «Коть, Коть, а хочешь, я тебе яишенку толкану… или козу продам», чтоб назло врагам, чтоб дети молока не пили.
А потом муж интеллектуального труда влез в ванну и кричит ей:
– Тонь!.. А мыло-то наше где?
Она ему отвечает:
– Ой, Котенька, завтра куплю.
Что может женщина? Все! Ну и что хорошего? А что может женщина такого, чего не может мужчина? Рожать, конечно. А чего может мужчина такого, чего не может женщина? Рожать, конечно. Вот то-то! Вернее, участвовать в рождении. Неужели это не сказывается в дальнейшем?
Права-то у них одинаковые, вот обязанности разные.
А функция заката такова:
Печаля нас, возвысить наши души,
Спокойствия природы не нарушив,
Переиначить мысли и слова.

И выяснить при тлеющей звезде,
Зажатой между солнцем и луною,
Что жизнь могла быть в общем-то иною,
Да только вот не очень ясно где…
Да только вот не очень ясно где.

Из треснувшей чернильницы небес
Прольется ночь и скроет мир во мраке.
И как сказал философ Ю. Карякин:
«Не разберешь – где трасса, где объезд».

Все для того, чтоб время потекло,
Безбрежность неминуемой разлуки,
Чтоб на прощанье ласковые руки
Дарили нам дежурное тепло…
Дарили нам дежурное тепло.

Но в том беда, что, стоит сделать шаг
По первой из непройденных дорожек,
И во сто крат покажется дороже
Любой застрявший в памяти пустяк.

Чтоб ощутить в полночный этот час,
Как некие неведомые нити,
Сходящиеся в сумрачном зените,
Натянутся, удерживая нас…
Натянутся, удерживая нас.

Не будем же загадывать пока
Свои приобретенья и утраты.
А подождем явление заката —
Оно произойдет наверняка.

Чтоб всякие умолкли голоса,
И скрежеты, и топоты дневные,
И наступили хлопоты иные,
И утренняя выпала роса…
И утренняя выпала роса.

Так поется в песне Юрия Визбора, доделанной кем-то еще, таким же талантливым.

 

Я помню точно тот момент, когда я обнаружил в себе некое объективно-положительное качество, хотя до этого было худо. До этого все, что я читал, оборачивалось против меня. Как? Самым элементарным способом. Всякий отрицательный персонаж любого художественного произведения был похож на меня. Положительный? Нет, не был похож. Отрицательный? Сплошь…
Никто этого не знал, кроме меня, но я боялся – вот как узнают… Тогда начнется… А жить-то хотелось. Даже сейчас хочется. И я пытался искоренять в себе рекомендуемые к исправлению недостатки, чтоб хоть как-то приблизиться к герою, который описывался положительными красками. Но ничего не помогало. То ли отрицательных черт было больше и я никак не мог от них избавиться. То ли из всех людей я один был отрицательный. И художественная литература безнаказанно резвилась на мой счет.
Иногда я решал на это плюнуть – уж какой есть, но это длилось недолго. До первой художественной книжки. А потом опять: как сукин сын – так я, а как ангел – так опять нет, не я. Что делать? Ну что делать! Обложили!
Но однажды и во мне нашли положительное качество. И я этот случай запомнил. Как было не запомнить? Только начнешь что-нибудь делать и тебя за это начинают хвалить, а художественная литература тут как тут. И конечно, тут отрицательный герой, у которого главное отрицательное качество как раз то, за которое тебя хвалили. Просто скрыться некуда!
Я в это время был связан с театром. У меня там шла пьеса – инсценировка моего романа, который очень хвалили. Поэтому я избегал читать художественную литературу, хоть временно. Потому что опять боялся нарваться. В театр я приходил как свой человек, через служебный вход. И вот довольно долго я в театре не был, не заходил через служебный вход. Потом однажды зашел. И там, в служебной раздевалке, нянечка меня спросила:
– Чтой-то вас давно не видно?
Я ответил с законной гордостью, вернее, с гордостью, которая мне тогда казалась законной:
– Дел до черта… Работаю дни и ночи…
Знаете, что ответила мне нянечка? Она ответила:
– Ух и жадный вы…
А я думал, что она меня похвалит.
Я был настолько ошеломлен, что ушел хохотать одиноко. Не переубеждать же ее было. Потому что я понял, что получил величайший в своей жизни комплимент.
Ведь почему она сказала: «Ух и жадный вы». Потому что я сказал: «Работаю дни и ночи». А для нее это было: работаю для заработка дни и ночи, заработать хочу. Не могла же она знать, что для меня «работать дни и ночи» означало вовсе не то, что она думает. А просто я не мог устоять перед блаженством самой работы. Потому что этого я и теперь никому объяснить не могу. В крайнем случае, сойду за графомана. А этого мне почему-то не хочется.
А нянечка исходила из вековой народной мудрости, которая установила и выяснила для себя и, стало быть, для всех, что всех денег не заработаешь.
И я понял, что получил величайший комплимент и что нашел в себе положительное качество.
И я понял, что когда критикуют не за то, то это значит – хвалят!

 

Нет, ну правда, о чем вообще может быть разговор, если воздуха природа изготовляет меньше, чем мы пережигаем его, – о чем вообще разговор?!
Без воздуха ни промышленности, ни науки, ни самой жизни быть не может. О чем разговор! Значит, из воздуха и надо исходить. И если жизнь и ее цивилизация заехали не туда, то надо вернуться к тому пункту, с которого и началось ощутимое движение «не туда». И ехать «туда». Все остальное – болботание.
Была знаменитая фраза Александра Герасимова, президента Академии художеств, который сказал:
– Вот все говорят: «Искусство зашло в тупик». А из тупика один выход – назад.
Поэтому однажды Тоня почувствовала, что ей нечем, ну буквально нечем дышать.
Это случилось после того, как ее любовника-татарина забрали в психушку за то, что тот неосновательно утверждал, что он трижды герой мира и командир взвода тяжелых пулеметов, хотя доказать ему было нечем, поскольку он родился уже после войны. А муж Тони затерялся где-то на торговых путях.
И тогда Тоня вспомнила, что работа должна доставлять радость. И чтобы получить радость от работы, она и устроилась билетершей в кино, поскольку после продажи билетов она тихонько проходила в ложу и садилась в темноте на очередной сеанс. Денег на выпивку, правда, стало не хватать, но выпивку заменили духовные ценности, которых теперь у Тони было сколько хочешь. Каждый день. И эти духовные ценности Тоню воспитывали, поскольку Тоня любила детективы, в которых добро побеждало зло, и мало того, что побеждало зло, еще и молоденький милиционер всегда находил, кого из спасенных полюбить.
Тоня, конечно, знала, что так не бывает, что это – мечта, то есть хорошо бы так было. Но зато досуг ей ни черта не стоил. А досуг всегда стоит ого-го! Дороже досуга нет ничего.
Для своей духовной жизни Тоня облюбовала ложу с правой стороны (или с левой, я уже не помню), потому что там всегда имелся свободный стул возле самой пепельницы. Потому что ложа была для привилегированных посетителей, где можно было в темноте курнуть. Привилегированный посетитель возле пепельницы сидеть не хотел – там пахло, и место пустовало.
И именно этот приставной стул возле пепельницы сыграл решающую роль в дальнейшей Тониной судьбе. Потому что именно там она познакомилась со своим основным будущим мужем, о профессии которого она говорила: «Человек интеллектуального труда».
Тоня не знала, что такое человек интеллектуального труда, но поскольку и я этого не знаю, то профессия мужа в этом повествовании так и останется тайной.
Поэтому, когда она заметила, что интеллектуальный труженик чаще, чем следует, старается стряхнуть пепел с сигареты в пепельницу через ее ноги, то она поняла, что этот киносеанс можно и пропустить, тем более что она кино это уже видала. Поэтому, когда уже в третий раз, стряхивая пепел, он наклонился через голые ноги Тони, поскольку юбка за это время решительно укоротилась, а ноги были голые из-за летней погоды, и сводка обещала жару и на следующий день… то, когда они поженились, Тоня решительно переменила свою жизнь и стала говорить знакомым, что фильмы она видит на закрытых просмотрах. Это было неправдой. Но об этом знала только она одна. Но и об этом она знала неточно, поскольку не понимала, что именно можно просматривать, если просмотры закрытые.

 

У Достоевского есть мысль, которая раньше была не так широко известна по разным причинам, а теперь стала известна широко по разным причинам, стала почти банальностью, общим местом. Это мысль такая: «Красота спасет мир». Я и сейчас не знаю аргументов Достоевского; и тогда не знал, до войны, мальчишкой. Но эта мысль ошарашивала, потрясала.
Красота спасет мир. А как? Может быть, это пророчество без аргументов? И оно исполнится без доказательств? Может быть. А все же, если это пророчество реальное, то хотелось бы понять – что такое красота? Или хотя бы ее детали. Уже сейчас хотелось бы знать – все же. И теперь, и тогда. А все же?
Из того, что мы наблюдаем вокруг, самое красивое для мужчины – что? Женщина. Ну конечно, там пейзажи, природа, закаты, восходы. Ну а все же без женщины и они не кажутся красивыми. А нам почему-то кажется, что для женщины самое красивое – это мужчины. Почему это мы так уверены? Ну ладно.
Ну вот, красивая женщина. И вокруг этой красивой женщины возникает такая кобелиная охота, что уже совершенно неясно, как эта красавица может спасти мир? Если вокруг нее всегда Троянская война?
Значит, красивая баба спасет мир? Но, во-первых, мысль теряет свое пророческое значение, потому что тогда бы Достоевский сказал бы: «Красивая баба спасет мир», а не «красота».
Тогда, чтобы избавиться от Троянских войн из-за бабы, нужно либо каждому по Елене, что уже, пожалуй, можно вывести сегодня путем научной селекции, либо Елена станет доступной каждому. Но это же проституция. Тогда бы Достоевский сказал, что «шлюхи спасут мир». Что вряд ли.
Но, может быть, речь идет о рукотворной красоте? О дизайне, так сказать? Но мы-то знаем, что дизайн кончается мануфактурой и магазинами, от которых сейчас и надо спасать мир, то есть биосферу. Поэтому Достоевскому следовало бы сказать, что не «красота спасет мир», а украшения.
Возникала мысль и о красоте поведения. Но красивое поведение не давало никаких гарантий и было страшно неживуче. А праведное поведение приводило к гибели его носителя еще быстрее, чем неправедное.
И только один раз, один раз мелькнуло! Но совсем не там, где его провозглашали. Мелькнуло это «ОНО».
Абсолют? Бог? Тогда это область религии и ее богословия.
Религия утверждает, что первородный грех (теперь, по крайней мере, утверждают, сам слыхал), что первородный грех Адама состоял в том, что он поддался соблазну дьявола и стал жрать. Поскольку, мол, без еды действительно не проживешь. И пошел Ветхий Завет, но потом наступил Новый Завет, где Иисус Христос взял первородный грех на себя и объявил, что «не хлебом единым жив человек». А человек жив, питаясь и Богом. Но мало того, что еще ни разу не было ни единого подтверждения этой мысли и пророчества, но и утверждения обоих Заветов толкают на сомнения, вызванные не посторонними причинами науки или истории, а самими этими Заветами.
И это не спор толкований (это все дела житейские), а спор самих текстов, их переводов, где Канон считается созданием самого Бога.
Вот у меня на руках были два Евангелия. Одно Евангелие, изданное где-то на Западе и выданное мне почитать, а второе, изданное у нас, в России, которое я купил у кого-то с рук. И в обоих изданиях я натолкнулся на разночтения, да еще какие! Не опечатка там какая-нибудь, а коренная противоположность.
В Евангелии, изданном на Западе, было написано в истории царя Давида, что однажды царя Давида соблазнил дьявол и он объявил в своей стране перепись населения и имущества. А в Библии, изданной в нашей Патриархии, в этом же месте я прочел, что дьявол соблазнил народ, который потребовал от Давида, чтобы он провел перепись населения и имущества. Но мало того, что это смешно – нереально, чтобы народ сам попросил, чтобы его переписывали и его имущество, которое будет облагаться потом налогами.
Интересно бы знать, кого соблазнил дьявол? Но это коренное разночтение. Так что сами понимаете… Какому изданию верить, если они оба и есть первоисточники.
Нет. Мелькнуло это «ОНО» не в этом месте, а в совершенно другом.
Однажды у матери моей школьной барышни я нашел книжку Александра Грина. Я и слыхом не слыхал такой фамилии. Мало того, и в предисловии, которое я прочел после книжки, узнал, что Грин, умирая в Старом Крыму, просил привезти к нему хоть одного читателя, который его знает. И такого читателя не нашлось. Да, это так. Так было.
Ну так вот, я начал читать из любопытства, меня захватило чуть ли не с первых строк, чтó захватило – я и сейчас не знаю. Но я читал эту книжку всю ночь. И когда прочел «Алые паруса», я отложил книжку с решением, с клятвой, если хотите, пропагандировать эту книжку всю свою жизнь, чем я и занимаюсь.
Я ревел белугой. И когда читал эту книжку, и потом, когда вспоминал, кáк я это читал.
Я, конечно, сразу не поверил, что эта книжка – мечта, ну, в смысле: «Эх, хорошо бы так было!», а просто впервые и единственный раз мелькнуло реальное начало нового пути. Похоже, что это и была красота.

 

Интересно, что делает охотник, когда у него кончились патроны? Ну или там стрелы? Что? Он идет домой. Запасаться.
А что делает охотник, когда дичь кончилась? Он ждет, пока она снова расплодится. А зачем охотник вообще бьет дичь? Он ее потом съест. А зачем он ее ест? Ну там калории всякие, витамины… То, се… А не может он сделать чего-нибудь такого, чтоб не надо было каждый раз на охоту ходить? Может. Набить дичи столько, чтоб в один раз не сожрать. А хранить как? Ведь дохлая дичь начинает разлагаться, если ее сразу не съешь. А хочется свежатинки! И он начинает хранить ее во льду.
Но этого можно достигнуть только в Арктике.
А на юге?
А на юге он рано или поздно изобретает холодильник. Пускает его в продажу. Теперь холодильник в каждом доме. А что? Мы не хуже других. Холодильник работает от электричества.
Человек строит гидростанцию и все такое… И даже атомную станцию.
И вся эта промышленность, и все это добро, которое он нажил, требует новой промышленности и нового добра. Иначе все развалится. И мясо, даже в холодильнике, протухнет. И вся эта промышленность, и вся эта армада добра и организации, и армада власти и вооружения, армии, воины – все это только для того, чтобы мясо не протухло. А мясо добывают из живого. Белки` там… Калории… То, се…
Так неужели нынешняя цивилизация не придумала ничего такого, чтобы добывать мясо не из сложившегося организма, а из того, из чего он только складывается, коли уж на то пошло? Уж сегодня-то, когда умеют делать, чтоб мясо росло как гриб, не превращаясь в организм, в организацию, в живое существо!..
Некоторые предлагают перейти только на растительную пищу. Это, знаете ли… Призывы эти чаще всего исходят от асеевской лисицы, которая в своих целях заявила: «Этой весною я не ем мясное!»
А почти что всякая промышленность и ее эквивалент (деньги, полученные от этой же промышленности), вся громада усилий и гибельных бедствий – только для того, чтобы мясо не протухло. Это называется культура. Цивилизация. И все такое… которое прогрессивно едет туда, где ни воды нет, ни воздуха. И где никого не останется, чтобы всю эту культуру обсудить.
Что делает охотник, когда у него кончились патроны?
Идет домой запасаться.
А когда кончилась дичь? Ждет, пока она расплодится заново.
А когда кончится охотник?
Останется термодинамика. И упоительные моральные ценности, которые никому не пригодятся.

 

До войны во Франции появилась «историческая» песня под названием «Маркиза». Песня разошлась по всему миру, но ни на что не повлияла. Потому что война все равно была, и ее причины потом изучались, потому что методы изучения причин были высмеяны в смешной песенке про маркизу, у которой умерла кобыла.
Там было сказано: «Узнал ваш муж, прекрасная маркиза, что разорил себя и вас. Не вынес он подобного сюрприза и застрелился в тот же час. Упали свечи на ковер, который вспыхнул, как костер. Погода ветрена была. И замок выгорел дотла. Конюшня заперта была, а в ней кобыла умерла. А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!»
Сейчас ликует та наука, которая делает открытия, что кобыла умерла потому, что дверь в конюшню была заперта; что если бы дверь была открыта, то никакой пожар не страшен. А та наука, которая понимает, что кобыла умерла все же потому, что маркиз разорился и застрелился, звучит малость поглуше, более глуховато. Эта наука называется экология, которая открыла биосферу, открыла, что дверь в конюшню заперта и открыть ее некуда. Что жизнь на Земле существует со своей промышленностью и наукой, пока есть вода и воздух. А если промышленность и наука эту воду и воздух истребят, то маркиз разорится и кобыла подохнет так же, как зарвавшийся маркиз. Так как дверь в конюшню биосферы, которая развивалась миллиарды лет, отворить некуда.
И пока не доказано обратное, исходить надо именно из этого.
Иначе, несмотря на все ухищрения, человечество вместе с остальной живностью может однажды не проснуться, даже если войны никакой не будет и будут уничтожены все бомбы.
И страшно даже подумать, что погибнет даже Тоня, у которой «все будет».
А вернее, даже не так… Тоня погибнет именно потому, что у нее «все будет». Вот теперь так.

 

Вот у меня сын – большой знаток Древней Греции. И он меня спрашивает:
– А в Древней Греции дети были?
Я говорю:
– Были.
– А кошки и собаки были?
– Конечно.
– А кого было больше? Кошек или собак?
Я говорю:
– А кто это знает.
– Нет, а правда, кого было больше – кошек или собак?
Я говорю:
– Не знаю. А как ты думаешь, кого было больше – кошек или собак?..
Неужели никто не замечает, что у науки остается все меньше невинных вопросов. Наука заявляет: «Не наше дело. Наше дело – открыть. А как применить – тут уж разбирайтесь сами». А кто – «сами»?
В передаче «Очевидное – невероятное» идет беседа о том, можно ли шимпанзе превратить в человека? Оказывается, путем научной селекции, современной, можно. И довольно быстро. Любопытно? Правда, не очень. Потому что неизвестно, куда этих полудурков потом девать. На какие роли? Науке следовало бы поинтересоваться, как путем селекции превратить человека в человека? Вот сегодня вопрос вопросов!
Римский папа забил тревогу против противоестественного изготовления детей. Берется женщина, искусственно осеменяется. Женщина рожает за крупную сумму. А ребеночка потом фирма вручает заказчице, которая сама этого не может или не хочет. Заказчица платит деньги – фирма вручает ребеночка.
Рациональное развитие. Научное. Двух отраслей: проституции и, так сказать, любви к детям. Римский папа бьет тревогу.
Какие нужны условия жизни, чтобы в ней все всем понравилось?
Для этого нужно одно, один пустяк. Нужна другая цивилизация, где бы не наживали добро… Вернее, не так: где бы добром считалось не средство к существованию (любое средство – от барахла до денег), а где добром считалось бы само существование.
Но это не может сделать кто-то один. Этого должны захотеть все. И поверить, что это возможно. То есть нужно переменить цивилизацию. Возможно ли это? Если считать, что человеку несколько тысяч лет, то невозможно. А если понимать, что человеку многие миллионы лет, и было время, когда цивилизации просто не было, и что цивилизация – это всего лишь этап всей миллиарднолетней эволюции живого, то да, возможно. То есть пришла пора окинуть взглядом все и понять, что если все есть, то все частные поправки либо ухудшают дело, либо улучшают его. Ухудшают дело, если растаскивают его, и улучшают, если стремятся к нему. По-разному, но стремятся.
И это есть главное желание.
Потому что если этого хотят все, то и будет всё. А если все хотят всего лишь разного, то ничего и не будет.
Давно уж сложилось великое уголовное наблюдение, которое звучит так: «Жадность фраера сгубила».
Нужны и не нищета, и не богатство, а оптимум. А сейчас складывается впечатление, что мир стремится стать миром «фраеров», миром человеческой дешевки, и вся промышленность работает только на это – на создание дешевки, на подмену.
А если это случится, то, выражаясь научно, «всему – кранты». Потому что если экология установила, что жизнь на Земле возможна, пока только существует экран, который эту жизнь загораживает от смерти, то если не будет экрана, не будет и промышленности, которая этот экран разрушает. Ежу понятно.
Ежу-то понятно. Сколько можно жрать? По-моему, жрут уже даже ушами. И это даже не те только, которые дохнут от голода в нищете, но и те, которые добились.
Что сделала Жаклин Кеннеди? Вышла замуж за Онассиса, владельца острова, который наторговал оружия настолько, что мог позволить себе купить остров. Мульти-мульти… Ну и что ж она сделала, получив такие возможности? Практически неограниченные! Она накупила миллион платьев. То есть дело свелось к той же мануфактуре. А миллион платьев нельзя надеть, даже если каждое платье носить минуту. Жизни не хватит переодеться во все. А моды все меняются, меняются…
И вот уже одна дура в юношеской передаче «Мир и молодежь» говорит, что у них свои проблемы, у молодежи то есть. Я встал в стойку и ухи топориком. Оказалось, что у этой дуры проблемы те же, что и у Жаклин Кеннеди. Платье в ателье Зайцева – двести рублей, а ее зарплата семьдесят. А драгоценностей и вовсе не укупишь. Но даже ребята, ее сверстники, поняли, что это клиника.
Не проблема, а клиника. И что если на это пойти, то «жадность фраера сгубит». Но, как ни странно, это и есть загнанная куда-то в помойную яму женщина, носительница красоты, ее уродливый облик той красоты, которая должна спасти мир. Той красоты, которая забыла, что мануфактура красоту только выявляет. Но для этого нужно иметь что выявлять.
У Тони, несмотря на жизненные пертурбации, было что выявлять. Она и решила выявлять это в области кино. Где ж еще? В области киномассовки. Где ж еще?!.
И там ее наконец приглядел Ефим Палихмахтер. Где же еще?
Водится на свете такая плащеносная ящерица. Японцы сняли про нее кино. Это очень интересная ящерица. Когда ее пугают, она не кидается сражаться и не удирает на четвереньках, а встает на задние ноги и бежит на двух ногах. Прямо чешет! Быстро и смешно, переваливаясь по-женски. Чешет… Удирает от того, что ее испугало. Прямо как Тоня от старости.
Люди хотят заработать. Это естественно. Но вот в чем странность. Уже давным-давно люди хотят заработать не на то, что кому-то на самом деле нужно, а заработать вообще. Чтобы заработок поступал исправно, даже за то, что не нужно никому. И это даже предпочтительней. Потому что если заработок идет за то, что кому-то нужно, то сегодня нужно одно, а завтра, глядишь, оно и не нужно. Ну а вот если заработок идет за то, что никому не нужно, оно вчера никому не нужно, сегодня никому не нужно и завтра никому не нужно. Заработок ведь идет.
Главное – обеспечить заработок. Главное, чтобы никто на заработок не покушался. А за что, он, этот заработок, не имеет ни малейшего значения… Нет, имеет, в конечном счете. Потому что если вообще не будет никого, кто получает за что-то, то те, кто получает ни за что, все-таки рано или поздно своего заработка лишатся. И чтобы этого не случилось, проводят тысячи мероприятий, чтобы тем, кто получает заработок за что-то, не пришло в голову, что они содержат гигантское количество людей, которые получают заработок ни за что. То есть, чтобы этим указанным людям не пришла в голову идея о коммунизме, где каждый может заниматься чем угодно при одном-единственном условии, чтобы его занятие было хоть чем-то полезно людям.
И вот если с этой точки зрения подойти к человечьим занятиям, то и окажется, что шестьдесят процентов занятых ничем полезным для всех людей не озабочены. Это я тоже услышал на лекции ученого эколога, биосферщика. Да, как ни печально это признать, шестьдесят процентов людских занятий не только не полезны для всех людей (и даже для тех, кто этими шестьюдесятью процентами заняты), но даже и вредны, так как дело кончается тем, что пережигают воздух – единственный витамин жизни, который на самом деле нужен человеку, всему живому при любом занятии и заработке.

 

Я был на одном концерте, где поэты читали свои стихи. Остальные я не запомнил, а вот две строчки ленинградских стихов поэтессы Борисовой я запомнил. Стихи посвящались памятнику Петру Первому, но посвящались не Первому Петру, а его коню. И заканчивались про коня:
Ведь он его на подвиги возил и привозил обратно.

…После того как Тоня поснималась в массовках, и ей это понравилось, она сказала мужу, что хочет посвятить себя кино, то есть играть в кино какие-нибудь роли. Но роли ей давать не будут, потому что нет у нее кинодиплома. И чтобы муж постарался… И муж стал думать, как стараться.
Опытные массовщики знали, что на камеру лучше не вылезать, потому что если попадешь в камеру, то в следующую массовку с другими костюмами тебя не возьмут, так как зритель может запомнить. А массовка в кино нужна. Она, как конь Петра Первого, который «его на подвиги возил и привозил обратно».
А в ролях нужно понравиться кинокритике, именно… чтобы она заметила. Тогда есть надежда, что будут давать другие роли, потому что ты уже артистка с дипломом, который удостоверяет, что ты сдал экзамены по системе Станиславского. И значит, насобачился изображать кого угодно. Но тут есть один нюанс, деталечка, так сказать. А в деталечке, так сказать, как известно, прячется дьявол. С одной стороны, вся кинокритика и, стало быть, режиссеры, которые делают картины, требовали от артиста правды, п-р-р-равды жизни, а с другой стороны, как-то забылось, что п-р-р-равда жизни может быть сфотографирована только в документальном кино, где роли не играют, а эту правду подсматривают. Потому что если кино хочет быть художеством, то правда жизни должна быть правдой Образа. А Образ сыграть в кино нельзя. Артист в кино не может превратиться в Образ, а только в другого человека. Но и это сделать нельзя, увы, физически. И никакая система тут не в помощь.
Театр – другое дело. Там с самого начала зритель знает, с вешалки еще, что герои на сцене ненастоящие. Потому что если б они были настоящие, то они бы не позволили себя разглядывать из зрительного зала. И поэтому зрительный зал со сценой уславливается о правилах игры. И тогда при удаче возникает Образ. Потому что в жизни Образа не бывает. А бывают только члены профсоюза, которые зарабатывают на жизнь такой профессией, а не другой.
А в кино артист притворяется, что он и есть на самом деле такой, как в сценарии. И не получается ни кино, ни театра. И только в одном виде кино получается Образ – это, извините, мультипликация. Где художник может Образ нарисовать. Но мультипликация до сих пор идет по ведомству «Утенка Дональда» и «Кота Леопольда». И только редко-редко – «Мифы Древней Греции», где Персей спасает девушку, каких на свете не бывает, но бывают в Образе, в воображении.
Но на это никто, конечно, не идет, потому что кино давно уже стало средством для жизни, стало заработком тех, кто его снимает и кто в нем снимается. А нарисованные девушки зарплаты не получают.
Такой вой поднимется, что заработок останется только у тех, кто по этому поводу будет спорить, то есть у кинокритиков, которые думают, что Образ получится, если играть в кино правдиво, до конца правдиво, «до самой березки», как они говорят. А фактически в кино снимают «киномясо» (есть такое выражение). То есть берут среднего артиста и лупят его до тех пор, пока он либо не заплачет, либо не начнет хохотать правдиво, как живой человек в этой ситуации, ситуации сценария, который весь выдуман. И спорят… спорят… те, кому за это платят, за споры умные и мысли. Но если бы спорами можно было делать искусство, то оно бы к этому и свелось.
Но все знают, что когда-то оно все-таки возникает, и возникает из впечатлений от искусства, которые действуют на душу. А что такое душа – не знает никто. Но на нее действует Образ, а не показ человека, который действует только на нервы. А чтобы это можно было смотреть и нервишки трепали бы, пишут сценарии о том, как некий персонаж во что-то вляпался. Он во что-то вляпался, и «киномясо» кричит, доведенное до осатанения.
Есть с десяток приемов, которые повторяются из фильма в фильм, и уже нервы тупеют и не содрогаются. И тихая бомба замедленного действия, на которой играют невинные дети, уже перестает срабатывать.
А Образ действует. Даже если не происходит ничего такого особенного, стрессового. Потому что Образ сам по себе стресс. И душа замирает от ужаса или радости. Но разговоры… разговоры… Трескотня, которой тоже было бы поменьше, если бы за трескотню не платили. А это скажешь – такой вой поднимется…
Ну, интеллектуальный муж Тони, конечно, позвонил туда, сюда… И устроил в киноинститут свою плащеносную ящерицу, которая вместо того, чтобы побежать в женщины, на что у нее всегда есть последний шанс, побежала в «киномясо», несмотря на то, что хотя у нас с ними, с бабами, права равные, однако обязанности разные.
И это есть шанс для начала новой цивилизации, без которой, выражаясь научно, «всему – кранты».
Да, хочешь не хочешь, а цивилизацию все равно придется менять. Но только вот как это сделать и кто на это пойдет? Художники, поэты, музыканты – те, конечно, пойдут; не все, конечно, но пойдут. Женщины – с трудом. А наука? Рациональное мышление? Наука тоже не вся одинакова. Пойдет именно та самая, фундаментальная наука, которая дальше всего прошла. Экология, наука о мозге, о мышлении – именно та, которая дорылась до тупика. Тупик брезжит, и она его видит. Вот академик Раушенбах, который занимался ракетами, выступает и говорит, что кроме рационального мышления, на котором зиждется наука, есть иррациональное и что без этого второго мышления всей жизни человеческой «Финита ля комедия!». Потому что Любовь к Родине, к Земле, Совесть – не вычислишь. А без них – никуда.
И что если на иконах есть люди, хотя и святые, и всякие ангелы, и люди верили в их взаимное сосуществование, вернее, одновременное, то похоже, что тут пахнет четырехмерным миром, как на листе бумаги, на одной стороне которого нарисовано то, что вокруг нас, а на другой стороне – совсем другое.
А если в одной картине совместить, то и получится Рублев или еще кто-нибудь из гениев. В мозгу две половинки. Левая занята рациональным мышлением, логикой, а правая иррациональная, а мы сейчас стали чересчур левополовинчатыми. А левополовинчатая цивилизация и привела к промышленности, на шестьдесят процентов ненужной, и к магазину.
Потому что средства для существования стали важнее самого существования. И потому что жить, поживать и добра наживать – это рубить сук, на котором сам же и сидишь.
А тут передали по телевизору, что в Уругвае землетрясение – такое, какого не было за всю историю Уругвая.
А я думаю:
– Ну, может, не было, так есть. Землетрясение – дело природное.
А когда сообщили, что разрушены как раз места, откуда нефть качали, то и до меня, дурака, дошло: нефтяную линзу выкачали – чего ж удивляться, что обвалилось. Вот это и есть антропогенное землетрясение.
А выкачали, чтоб продать. А продали, чтобы получить деньги, и все такое… А там промышленность, разные бульдозеры, которыми землю пашут. И леса на корню бьют. Те самые леса, где и зародилась индейская цивилизация с кукурузой, картошкой и помидорами.
М-да-с… Но надежда все же есть. Потому что опыт показал: если два человека хотят истребить друг друга, но это почему-то невозможно, то хочешь не хочешь, а додумываются, как жить по-другому.
Умник гения не любит. Умник существо рациональное, а академик Раушенбах говорит, что иррациональное поважнее, чем рациональное. Если положить на стол тыщу рублей, то рациональный умник их не возьмет. Потому что побоится последствий. А если он будет уверен, что никто никогда не узнает, что он эту тыщу рублей взял?.. А как сделать так, чтоб рука не поднялась? Раз чужое – значит чужое. И рука не поднимается. И это и есть сначала совесть, а еще глубже – стыд, рвотное движение души. Все со всем связано. Но вовсе не только умом. Ум осмысляет то, что есть. Рационально осмысляет.
Но ум может осмыслить и иррациональное. И если есть чувство стыда, рвотного движения души, то и будьте любезны… осмысляйте, а не делайте вид, что этого нет.
Сыну моему уже пять с полтиной. И он начинает читать. Но первая книжка ему попалась, когда он еще букву «р» не произносил. И он прочел:
– «Мифы Дьевней Гьеции».
Такое было название. Дальше, конечно, дело не пошло. Дальше пошли только картинки. Фотографии со скульптур и ваз. И сыну больше всего понравился, конечно, кто? Геракл. И пришлось рассказывать:
– Ну, что, – говорю, – самый сильный человек в мире.
– Самый-самый?
– Самый-самый.
– Сильнее своего отца?
– Нет, – говорю. – Отец все-таки сильнее.
Он мне поверил. Ведь я же его на руках таскаю, а не он – меня.
– А кто его отец? – он спросил.
Что было делать? Я говорю:
– Зевс.
– Который с молниями?
– Который с молниями…
– А говоришь – самый сильный человек Геракл.
– Ты сказал, я сказал… А Зевс с молниями сильнее. Он же бог, а не человек.
– А что такое бог?
– Этого никто не знает, – говорю.
– Не знают, а говорят.
– А когда не знают – всегда говорят.
– А в телевизоре сказали…
– Что сказали?
– Кто самый великий писатель? Чемпион?
Я говорю:
– Чемпион? Наверно, Гомер.
– Правильно. А в телевизоре сказали, что он был сыном бога, древние греки говорили. Значит, был сыном Зевса?
Я говорю:
– Ну, у Зевса было много детей…
– И все, наверное, самые великие?
– Ну да, – говорю, – конечно. Они называются гении.
– А кто такие гении?
– Гении – это те, которые видят сны других людей.
– А остальные?
– Тоже, наверно, но забывают, вернее, не придают значения.
– Тогда и я вижу.
– Кто тебя знает… – говорю. – Может, и видишь.
– Тогда я не буду забывать…
– Не забывай, – говорю. – Ну а ты-то кто, ты-то кто, как ты считаешь?
Тогда он встал в позу, сжал кулачок и сказал:
– Я такой молоденький, лихой, голенький.
Тогда моя жена, которая его переодевала для прогулки, стала хохотать, и я стал хохотать.
– Какой, какой? – говорю, потому что сам уже забыл.
И он забыл. А слово было сказано.

 

Когда Тоня наконец стала актрисой, то есть научилась быть похожей на кого угодно (это называлось перевоплощаться), то она заметила, что, когда она высовывает из платья что-нибудь, успех ее и сходство с какой-нибудь другой женщиной были большими, чем если бы она не высовывала что-нибудь. А еще больше нравилось, если она это что-нибудь окутывала какой-нибудь мануфактурой.
И она стала сомневаться, что больше нравится: мануфактура или то, что она высовывает из нее? С промышленностью она соревноваться не могла. Мануфактуру надо было покупать. А зарплата ей этого не позволяла. Зарплата была вся в общем-то у мужиков, особенно у тех, кто занимался производительным трудом, или занимал высокие посты, или успел наворовать. Но с последними лучше было не связываться, так как их периодически сажали и периодически отнимали часть наворованного, ту, которую они не успевали спрятать. А остальные мужики соглашались быть покровителями Тони. Только если она соглашалась спать с кем-нибудь из них.
А как только появлялся кто-нибудь другой, первый отпадал по разным причинам, и у Тони пропадала мануфактура, то есть добро, которое ей никак не удавалось нажить. И Тоне никак не удавалось совместить эти две вещи, чтобы она получала роли, в которых бы она нравилась всем, но чтобы мануфактуру ей давал один человек. Потому что она живет в мире, в котором средства для поддержания женской жизни стали дороже самой женской жизни и постепенно становились дороже жизни вообще.
А поменять цивилизацию она не умела. Да и кому это под силу? Она могла менять мануфактуру, чтобы из нее высовывать что-нибудь.
Это удавалось только великой актрисе Удовиченко, которая умудрялась быть прекрасной в любой мануфактуре и в любой роли. И даже любую роль стоило смотреть, если ее играла Лариса Удовиченко. Но именно ее снимали мало, так как у нее не было покровителя, которому было бы все равно, что она нравится другим, а не только ему. Потому что великая актриса Удовиченко умела быть похожей на сны других людей. А остальным актрисам, и тем более остальным женщинам, оставался только магазин. Но и магазин был не выход. Потому что, как мы видим, он привел к пережиганию воздуха. А когда какой-то процент воздуха будет сожжен, то жизнь на Земле однажды может не проснуться. Без всяких войн.
А выход был под боком, но на него никто не шел, так как не верилось, что дела обстоят так плохо.
На дворе стояла плохая погода.

 

Сын повесил веревку между ручками дверей, а на нее бумажку с надписью, и ходить мне мешал. Ему-то хорошо – ручки двери как раз над его головой, а мне надо сгибаться в три погибели.
– А что у тебя на бумажке написано? – спрашиваю.
А он отвечает:
– Это магазин. Видишь, на полу набросано.
– А что у тебя на бумажке? – спрашиваю.
– Магазин закрыт на варавство.
– Та-ак, – говорю. – А после чего они будут делать?
И сын ответил:
– Они станут жить-поживать…
Ну, думаю, дальше я знаю:
– И добро наживать.
Но сын ответил по-другому:
– Они станут жить-поживать и Бога ждать.
Извините меня, но я не решился поправить. Мало ли…
И вот тут у меня впервые мелькнула мысль, даже не мысль, а, я бы сказал, идея. Идея всегда шире мысли. До мысли еще надо добраться.
Ведь если действительно магазин закрыт на воровство, то это значит, что они все там собрались, все те, кто привел цивилизацию к магазину, и обдумывают, как дальше быть?.. То есть как уворовать? Все то положительное, что будет вновь придумано. А уворовать можно было все. Практически. То есть как сделать так, чтобы выдумать такое, чтобы выдумкой нельзя было воспользоваться? А ведь всеми выдумками пользуются. И это и есть цивилизация. То есть как было выдумать такое, чтобы это не выглядело выдумкой? Потому что даже отменой цивилизации можно было воспользоваться и как-то уворовать плоды этого дела.
Передо мной стояла грандиозная задача, которая должна была перекрывать все мыслимое и даже немыслимое. И причем задача реальная, которая не укладывалась ни в какие концепции. То есть выдумка должна быть такая, которая не могла бы прийти в голову всему сонму дьяволов, которые там заперлись и вывесили табличку: «Магазин закрыт на воровство».
У меня кружилась голова от предстоящей задачи. Надо было опереться на что-то реальное. Реальное стояло передо мной. Жена смеялась.
– Слушай, а все же, кто же ты такой? – спросил я грандиозного сына.
И тот пожалел меня и ответил в той же интонации, выставив вперед туго сжатый кулачок:
– Я такой молоденький, лихой, голенький…
То есть он сказал то, чего я не мог сказать о себе, хотя если разобраться, то я не мог сказать о себе только первое – то, что я такой молоденький. Нет, я далеко не молоденький. А вот лихой ли я? Как сказать… Если я затеваю поиски того, чем эти дьяволы не могли бы воспользоваться, то в случае удачи… Как знать… Может быть, и лихой. А что касается того – голенький ли я? А пожалуй, так оно и есть. Голенький. Сама задача делала меня голеньким. То есть все, что я придумываю, я должен был тут же откидывать. Потому что то, что я мог придумать, мог придумать и другой. А значит, это уже тенденция. И значит, тенденцией можно воспользоваться. Магазин-то ведь закрыт с вполне определенными целями, и они там готовятся. Ко всему тому, что я мог придумать. И я взвыл: «Я? Ну почему опять я?» И в ответ на эту простую мысль возникал простой ответ: «А почему не ты? Взялся за гуж – не говори, что не дюж»… Но я знай свое вопил: «Я ни за какой гуж не брался!» Я даже не очень хорошо помню, что означает слово «гуж». Какой гуж? Почему гуж? Я смутно помнил, что есть какой-то гужевой транспорт, лошадиный, что ли… Значит, «гуж» – это что-то на лошади? Гуж! Откликнись! Кто ты?!!
Но Гуж не откликался…

 

Однако вернемся к Тоне. Мы ее оставили в тот трагический момент, когда она думала, как совместить необходимость мануфактуры, которую она получала от одного человека и при которой она нравилась всем остальным, если что-нибудь из мануфактуры высовывала свое, с необходимостью спать со всеми, кому она нравилась. А тут еще эти Образы… Надо было изображать не человека живьем, а какой-то Образ. Хрен его знает, что это такое… Все об этом по-разному говорят. Но если в результате ты не создал Образ, то ты опять меньше нравишься и тебя не берут сниматься на следующий фильм. И твои шансы на мануфактуру опять понижаются.
Образ… Образ… Заладили… Люди, в общем-то, хотят видеть правду, а Образ – это то, что в голове. Но беда в том, что голова-то живая. И принадлежит живому человеку. А стало быть, и Образ – жизнь. Какую правду хотят видеть люди? Которая снаружи или которая внутри их?.. А… И ту, и другую. Только как это совместить? И есть куча специалистов, которые знают, как это совместить, но сами почему-то не совмещают. Зато объясняют это тем, кто это умеет совмещать и так.
Конкуренция… Конкуренция… Всюду конкуренция. Это просто ужас какой-то! Куда ни кинь – всюду конкуренция! То есть всюду клин!
А как бы хорошо найти в жизни такое место, где никакой конкуренции. И ты делаешь свое маленькое дело, свой маленький бизнес, и повышаешься, повышаешься… И становишься не таким маленьким, и у тебя все больше становится наличной мануфактуры.
Смешно, Тоня, неужели ты думаешь, что можно придумать что-то такое, чем кто-то не сможет воспользоваться? Магазин-то ведь закрыт на воровство. И они там сидят и предусматривают все, что можно придумать. С тем, чтобы потом все это под каким-то соусом уворовать.
Так вот, например, жена заметила: как только получим пачку индийского чая во фронтовом заказе (хорошая пачка – дефицитная, запечатанная), обязательно, как откроешь бумажную обертку с одной стороны, с какой-нибудь, так видно, что ее уже открывали перед тем, как продать эту пачку, – скомканная фольга. А с другой стороны – запечатанная на автомате. А зачем открывали? Чтоб взять оттуда щепотку. Ну сколько можно взять? Чтоб было незаметно? Грамм пять. Грамм пять стоит копейки три. Не разбогатеешь. А сколько в ящике пачек индийского чая? Пачек четыреста? Значит, ящик дает дарового заработка – рублей двенадцать. Вряд ли стоит из-за такого мараться. А вот если наладить дело так, чтобы открывать все пачки во всех ящиках, тогда на каком-то уровне это реальные денежки. Значит, или надо искать какого-то одного человека, который имеет доступ ко всем ящикам, либо целую фирму. А кто станет мараться из-за одной пачки, хоть и дефицитной…
Так и живем. Курочка по зернышку клюет, а сыта бывает.
А тут по телевизору в московской программе показывают возмущение журналиста, который описывает возмущение директора одной мануфактурной фабрики. Спросом пользуются какие-то одеяния из черного полотна, а черное полотно поступает с другой мануфактурной фабрики. Журналист – туда. А там говорят: «Выслали. Все, что полагается. Столько-то тонн». И документы показывает. А в первой фабрике тоже документы показывают: они не получали эти тонны. Но дело опасное. ОБХСС докапывается. Тогда вторая фабрика начинает присылать черное полотно, но к нему нет черных ниток. Не освоили еще. Аппаратура не позволяет. А аппаратура – дело темное. Тут ОБХСС не сделает, не сделает ничего. А дело-то проще простого. Надо было искать того, кому все это было так или иначе выгодно. Закон Кристалловны! Ничего не попишешь. (Смотри роман «Записки странствующего энтузиаста», часть вторая.) Ну что можно сделать? Закон Кристалловны гласит: «Если в мире что-то неладно – ищи того, кому это выгодно!» А значит, второй фабрике выгодно, чтобы так было. А как сделать так, чтобы второй фабрике было невыгодно? Только одним способом – сделать так, чтобы второй фабрике было выгодно заваливать первую фабрику черным полотном и черными нитками. А это можно сделать, если только она, вторая фабрика, зарплату будет получать не от государства, а от первой фабрики. Вторая фабрика не поставила черное полотно и черные нитки, значит, зарплату не получила от первой фабрики. И если вторая фабрика будет получать зарплату от первой фабрики, а не от государства, то первая фабрика будет завалена черным полотном и черными же, так необходимыми ей, нитками.
Я, правда, не очень убежден, что черное полотно, сшитое черными нитками, и есть та мануфактура, которая потребуется Тоне всегда и во всех случаях жизни, но сейчас – требуется. Потому что сейчас она у Тони в моде. Потому что, видимо, если из черного что-то высунешь свое, то это заметней, чем если из цветного. И Тоня опять может получить роль в кино, где она будет делать не то правду жизни, не то Образ этой правды. Кормиться сама и кормить кучу необходимых себе самим специалистов. Но это уже ее проблема. А в двух фабриках так: выгодно, чтоб не было неполадок, – не будет неполадок, невыгодно, чтоб не было неполадок, – неполадки будут. Конечно, и этой выдумкой – получать зарплату от заказчика, а не от государства в целом – тоже со временем воспользуются и как-нибудь обойдут ее, закрывшись в очередной раз на воровство. Но не сейчас, а потом. И значит, будет передышка.

 

Мне всегда было больше всего любопытно – можно ли из хороших кусков получить хорошее целое? То есть можно ли доработаться до Образа? То есть что Образ может прийти в голову сразу, неизвестно откуда, – это сомнений не вызывало. А что с ним делать дальше? Разбивать на подробности? На пуговицы? Зачем? Ведь он же действует именно в таком виде, в таком ключе, в таком тоне… как он и появился. Все остальное будет его только ослаблять. То есть вопрос стоял так: разменивать ли рубль на копейки или с копеек складывать рубль? Накапливать Образ? Или делить его на подробности? В Образе было что-то похожее на жизнь. Можно ли в начале жизни запланировать целое? Или целое само сложится? Из подробностей жизни?
Но был еще и третий путь. Написать все вчерне, а потом – бесконечная обработка: доделочки, подправочки с точки зрения уже увиденного целого. Но это бы было похоже на то, как если бы сначала построить город, а потом переделывать его дома. То есть – бесконечный ремонт города, в котором люди уже живут.
Однажды мне в голову пришла мысль, не похожая на воровство. «Позвольте… – завопил я от неожиданности. – Но ведь вся проза – это описание того, что уже было». Значит, каждая проза – это историческая вещь. Пока она будет написана, а уж тем более напечатана, все описанное в прозе уже ушло. Может быть, и осталось кое-что, а основное ушло. То, что грело и задевало. Я могу, конечно, в воображении заниматься прогнозами, но едва ли они исполнятся, потому что жизнь, живая жизнь вносит поправку в любые прогнозы. Даже в области техники. А уж остальное-то, самое интересное, оно и вовсе непредсказуемо. Да и вообще, какое кому дело, как я изготовляю это блюдо?
Человек приходит и хочет получить впечатление. Одна вещь вызывает впечатление, другая его не вызывает. Вот и вся разница.
Все остальное – мифы. Мифы были и до Гомера. Но пропел про них – он. Он, «сын бога», как говорили о нем древние греки. А мой сын слышал это по телевизору. А у бога было много детей. О чем мы тоже знаем из мифов, которые пропел Гомер.
Какое до всего этого дело Тоне, которая теперь занимается духовной жизнью, непыльной и неплохо оплачиваемой?! Лишь бы дали роль, при которой из мануфактуры можно было высунуть что-нибудь свое. И она была уже почти уверена, что это и есть духовная жизнь. Духовная жизнь, о которой она знала, тоже из мифов, хотя и не Древней Греции. Гос-споди, мифы Древней Греции – такое старье!

 

Тоня! Тоня! А как все-таки быть насчет землетрясения в Уругвае? Да. Как быть с этим землетрясением?
Занимаешься ли ты пьянкой в татарском плодоовощном музее, от которого остаются лишь воспоминания о восковом Петре Первом и реальные фингалы? Или ты занимаешься болтовней о духовной жизни? Антропогенное землетрясение в Уругвае ведь было на самом деле. И выходит, что ты тому есть причина. Землетрясение-то антропогенное! То есть созданное человеком, имеющее причину в человеческой деятельности. Нефтяную линзу выкачали – вот все и обвалилось. И ведь как быть? А ведь тебе еще предстоит красотой спасти мир.
Действительно, а как быть? Даже если ты додумаешься до этого. Ведь всякой выдумкой можно и воспользоваться, и рано или поздно появится табличка на дверях: «Магазин закрыт на воровство». Как в этих обстоятельствах поступать Тоне, у которой есть считаное количество лет, чтобы убежать от старости, как той плащеносной ящерице. Да, как же ей поступать? Не цивилизацию же в самом деле ей изменять? Да и как это сделать? Ясно только одно, что старый способ «жить-поживать и добра наживать» не проходит. Тут тупик. И тупик именно потому, что «жадность фраера сгубила». И что какие-то самодеятельные средства для жизни грозят самой жизни и, стало быть, надо эти средства отменить. Иначе жизнь сама отменится. А что тогда будет с Тоней – вершиной цивилизации и биосферы?
…Вернемся к тем временам, когда Тоня еще не была вершиной биосферы и еще только начинала свои труды в области культуры, снимаясь в киномассовках. Это есть чрезвычайно важный момент, потому что именно там ее приглядел Ефим Палихмахтер.
А надо сказать, что это было в те времена, когда наступила эпоха перестройки и гласности. И что если до этого жили так, то теперь надо жить эдак… И Ефим Палихмахтер понял, что его время пришло. Позволяют развернуться. Почему бы и нет? Или сейчас, или никогда! – понял Ефим Палихмахтер.
Главное было теперь проявить инициативу. Инициатива! Инициатива – это все! И он, как умный человек, угадал в Тоне скрытую инициативу. Ого! Скрытую! Знал бы он ее продовощное прошлое! И все бы получилось один к одному, все он предусмотрел. А вот – неудача. Или, как бы выразилась Тоня, «вот недостача!».
Случай, живая случайность или попросту – жизнь свела его со мной. Ну все рассчитал человек, буквально все. А тут не сообразил. У меня была старая, давным-давно написанная вещь – пьеса о Франсуа Вийоне. Был такой поэт во Франции. Сколько-то времени считался отверженным и непрестижным, а теперь вся французская поэзия считает от него всю литературную генеалогию новых времен. А нам какие причины были ставить эту пьесу? Ее и не ставили. Не ставили потому, что до эпохи гласности официально считалось, что у нас такого нет. Зато теперь, в эпоху гласности, выяснилось, что у нас такого сколько хочешь.
И Ефим Палихмахтер понял – вот оно! Судьба дает в руки единственный случай. Он все учел: и возможность прославиться и выйти в люди, и роль для Тони есть. И он только не учел, что пьеса имеет свое содержание. Если пьеса для того, чтобы влиять на окружающих, то первыми окружающими будут артисты, как бы они ни выглядели и какими бы творческими концепциями ни содрогались. Все учел Ефим Палихмахтер. Он только не учел, что Тоня будет играть «Образ». А Образ сфотографировать нельзя. Нарисовать можно, а сфотографировать – нет! И стало быть, игровому кино он неподвластен, а театру – пожалуйста. Театру – сколько хочешь.
Но Ефим Палихмахтер хотел кино. Не будем рассказывать, как он это устроил, но он это устроил. И начальство, перепуганное эпохой перестройки, решило ему не мешать. А вдруг он действительно то самое новое слово в режиссуре и, главное, в кинематографии, которого ждут и за которое получают премии, так необходимые для критики. То есть заработала вся кормушка, которая тщательно скрывает, что она – кормушка.

Акт первый

Явление 1

Длинная низкая стена, почти белая от старости. Из-за стены виднеются черно-зеленые вершины деревьев. Бледный день. Через стену летит сверток бумаги… другой… третий… Над стеной появляется голова. Худой человек садится на стену: тощее и хмурое лицо, небольшой рот… Это Франсуа.
Франсуа (спрыгивает со стены, видит сверток). Ну вот. Стоило начинать новую жизнь, если опять эти вонючие записи лекций торчат перед глазами. Пожалуйте обратно. (Кидает сверток обратно через стену.) Бернард Клервоский, Тертулиан. Самый рваный, конечно, Фома. Профессору по голове – лети! Все тихо. Значит, опять не повезло. (Садится.) Тошно. Вытерпел двенадцатичасовой экзамен. Вытерпел речи ослов-экзаменаторов. Но не смог вытерпеть мысли, что придется говорить благодарственную речь. Уважаемая альма-матер и вы, дорогие преподаватели, позвольте… и так далее… Тьфу! Я всегда срываюсь перед самым концом. Франсуа, у вас нет терпенья. Но что же дальше? Вы неправильно себя ведете, Франсуа. Если уж лизать руки, то нельзя показывать отвращенья. Но это самое трудное! Меня быстро разоблачают. Так, как я хочу жить, я не могу, а как могу – не хочу. И прежде всего, что делать с сердцем, которое так чувствительно к пинкам и царапинам?.. Устал… (Опускает голову на руки. Вытирает руками лицо. Видит лужу.) Вот и лужа. И Франсуа Вийон около нее… (Смотрится в лужу.) Такой прекрасный малый, такой отличный жених – и такая грусть в глазах и в душе! Почему? Почему, когда все люди смеются, у вас, мэтр Франсуа, в душе печаль и воздыхания, а когда люди плачут, у вас пупок развязывается от смеха. Почему? Молчит лужа.
Входит Буассон.
Буассон. Франсуа! Почему…
Франсуа. Лужа.
Буассон. Франсуа, почему ты ушел? Почему мы должны отдуваться за твои причуды?
Франсуа. Острый вопрос. А почему мои причуды должны отдуваться за то, что вы отдуваетесь за мои причуды? Вот тоже острый вопрос.
Буассон. Франсуа, умоляю тебя, будь серьезней.
Франсуа. Буассон, я держусь на ниточке самолюбия. Еще одно слово – и я разрыдаюсь. Не тревожь меня, друг. Меня тошнит от проклятого университета. Мне остомерзела сорбоннистая земля этой Сорбонны настолько, что я перелез через стену.
Буассон. Тише, идет Гильом.
Входит Гильом.
Гильом. Поздравляю вас, Франсуа, вам присвоили званье магистра.
Франсуа. Я почти так же велик, как и вы, Гильом. Идеал, конечно, недостижим, но упорным трудом я надеюсь…
Гильом. Я не понимаю, за что вы на меня сердитесь. Все мы преклоняемся перед вашим талантом, но зачем вы терзали учителей?
Франсуа. Учителя – душители, племя их неистребимо! Они берут ученика и суют его в ящик-форму для испечения себе подобных. Не дай бог, если ученик не влезает в этот ящик, – ему отстригут выступающие части. Отстригши голову ученику, объявляют его дураком безголовым, в отличие от соседа, у которого голова на плечах. А у соседа голова на плечах потому, что он на голову ниже, и это преимущество позволило ему не вылезать из ящика! Не вылезай из ящика – вот главная мудрость! Не вылезай из ящика, Франсуа!
Гильом. Франсуа, годы ученья позади. Мы покидаем эти стены, которые служили нам приютом, и перед нами открываются…
Франсуа. Гильом, я знаю наизусть вашу дипломную речь. Если мне не изменяет память, это я ее и написал.
Гильом. Франсуа… Э-э… зачем об этом говорить? Я хотел вас познакомить с моими друзьями. Они будут рады принять вас в свое общество.
Буассон. Вы не спросили, будет ли рад Франсуа.
Гильом. О-о!
Франсуа. Буду рад, Гильом. Не сомневайтесь. Действуйте, Гильом.
Гильом уходит.
Буассон. Франсуа, зачем тебе эти щеголи?
Франсуа. А что ты мне предложишь взамен? Давить вместе с тобой клопов в городской ратуше?
Буассон. Франсуа, я тебя не узнаю!
Франсуа. А ты думал, что смотришься в зеркало?
Буассон. Нет, конечно, но мы, которые тебе поклонялись… Нам может показаться, что ты ложный талант…
Франсуа. Ах, опять что-то у меня вылезает из ящика.
Буассон. Ты ложный талант, Франсуа!
Франсуа. И это все? Страшнее ничего нет? Ты серенький, Буассон, а мне нравятся и остальные цвета тоже.
Буассон. Не хочу с тобой говорить!
Франсуа. Нет, почему же? Содержательная беседа. Особенно, когда приятель скромно предлагает следовать всю жизнь его советам. Зачем такая скромность, Буассон? Ты заметил? Меня просят о знакомстве, а не я просил. Неужели я упущу случай, который – все! (Замечает приближающихся щеголей.) Отойдем. Они изволят прогуливаться. Пусть не подумают, что я их поджидаю. С ними Генрих. Знаешь, меня к нему тянет.
Появляются Гильом, Генрих, Сен-Поль и Ла-Гиp. Гильом от щеголей направляется к Франсуа и Буассону.
Генрих (вслед). Гильому-то что от них нужно? Вийон, как всегда, не умолкает ни на секунду. Он невыносим.
Сен-Поль. Генрих, Генрих, ты к нему несправедлив. Он действительно остроумен.
Ла-Гир. Остроумие у него вымученное. И потом, он ужасно суетлив. В нем за версту чувствуется выскочка.
Генрих. Отсутствие породы. Больше ничего.
Ла-Гир. Бедняга, он так старается привлечь наше внимание, и, увы, такие отзывы.
Сен-Поль. Предсказываю, он сейчас полезет с нами знакомиться. Генрих, как твой духовник, протестую.
Ла-Гир. Ха! Этот болван Гильом уже ведет его сюда.
Генрих. Гильом не поумнел.
Гильом. Господа, позвольте вам представить мэтра Франсуа Вийона. Аббат де Сен-Поль, Генрих Арманьяк, Жак Ла-Гир.
Франсуа. Совершенно неясно, почему я мэтр. Однако это несомненно. Это так же несомненно, как то, что мэтр – это я. Но я Франсуа Вийон, следовательно, Франсуа Вийон – это мэтр. Логическая фигура округлилась. Не беда, если эта фигура кусает сама себя за хвост. Округлость ее форм сияет убедительностью и внушает почтенье.
Сен-Поль. Не в таком темпе, мэтр, не в таком темпе. Мы всего только бакалавры.
Ла-Гир. Несмотря на округлость, эта логика застревает в глотке.
Генрих. От нее пахнет чернилами.
Франсуа. О, дорогой запах чернил. Горечь твоя напоминает о корне ученья, который горек. Мухи, плавающие в чернилах, очевидно, должны говорить о плодах ученья, которые сладки.
Генрих. Франсуа, я хочу вас познакомить со своим отцом. Вот он идет сюда. Прощайте, господа.
Буассон (стараясь сохранить достоинство). Ну я, пожалуй, пойду, Франсуа.
Франсуа. Прощай. Сейчас я буду соблазнять папашу Арманьяка.
Арманьяк (подходя). Генрих, ты мне нужен.
Генрих. Отец, познакомьтесь с моим другом, мэтром Франсуа Вийоном.
Франсуа. Счастлив я видеть воина, славного и могучего.
Арманьяк. Очень приятно. Генрих, плохие новости. Свадьба твоя расстраивается. Есть некоторые обстоятельства.
Генрих (равнодушно). О, я плачу. Отец, мэтр Франсуа – автор «Чертова камня».
Франсуа. Боже мой, Генрих, это печально. Она вам отказала. У вас есть соперник?
Генрих (равнодушно). Вероятно.
Франсуа. Прошу прощенья. Мне показалось, что дело шло о любви.
Арманьяк (Вийону). Ты мне нравишься… Генрих, приведи его как-нибудь к нам.
Франсуа. Разрешите вас оставить, господа. (Уходит.)
Арманьяк. Генрих, где ты его откопал?
Генрих. Пригодится.
Арманьяк. Но этот проходимец лезет совершенно открыто.
Генрих. Он лезет туда, где ему приготовлена кормушка. Не дальше.
Арманьяк. Генрих, чтобы добиться успеха, надо окружать себя мечами, а не перьями.
Генрих. Как знать? Времена меняются.

Явление 2

Переулок на берегу Сены. Поздний вечер. Входят полупьяные щеголи во главе с Генрихом. С ними Франсуа.
Гильом. Вот здесь хорошо. Передохнём.
Франсуа. Генрих, сколько времени я с вами путаюсь, и все еще не вижу в этом никакой выгоды для себя. Мне казалось, что у вас веселее. Без вас я не шлялся по кабакам, с вами я шляюсь – вот и вся разница. Где же розы высокого вкуса, брошенные под ноги острого ума?
Сен-Поль. Если выражение «розы высокого вкуса» обличает хороший вкус, то что значит «ноги острого ума»? Это что-то не по-французски.
Франсуа. Господи! Человек, который не знает, сколько пальцев на руке, берется рассуждать об анатомии. Вы режете живое выражение и обсуждаете огрызки. Вы – убийца.
Сен-Поль. Франсуа, придержите язычок.
Генрих. Франсуа боится, как бы его не сочли за блюдолиза, и старается показать независимость.
Гильом. Ха-ха-ха!
Франсуа. Вы угадали, Генрих, но вы меня обидели. Я посылаю вас всех к черту и ухожу. Прощайте.
Гильом. Господа, господа, перестаньте. Никто ничего не сказал.
Генрих. Я не хотел вас обидеть, Франсуа. Я сказал не подумав.
Франсуа. Правда, Генрих? Я хотел бы поверить. Мне очень хочется остаться. Мне наплевать на ваших приятелей, но к вам меня тянет.
Генрих. Вы… странный человек… Я просто тронут. Но нельзя же все говорить вслух. Давайте обнимемся, Франсуа!
Франсуа. Генрих! (Обнимается с ним.)
Сен-Поль. Ах-ах, любовь с первого взгляда.
Франсуа. Молчи, поп!
Сен-Поль. Что вы изволили…
Генрих. Молчи, поп.
Сен-Поль. Конечно, я не способен понять ваши тонкие чувства…
Ла-Гир. Ты глуп.
В конце сцены появляются горожанин и его жена.
Сен-Поль. Возможно… возможно… А вот идет отличный писец.
Гильом. Нет, это не писец, это нотариус.
Ла-Гир. Это не нотариус, это главный судья. Франсуа, посмотри. Вот идет судья. Ведь вы судья, сударь? У вас около горла торчит протокол. Ах, простите, это воротник.
Горожанин. Я с вами не знаком, сударь.
Ла-Гир. Франсуа, он со мной не знаком. Ты слышишь? И это говорит судья!
Франсуа. Это не судья, это муравьиный король.
Ла-Гир. Почему ты думаешь?
Франсуа. Во-первых, у него жирные плечи, а во-вторых, он тащит к себе в гнездо прелестного мотылька. Куда он вас тащит, мадемуазель?
Горожанин. Пустите меня! Вы оскорбляете мою жену! Вы мне за это ответите.
Франсуа. Месье, месье, остановитесь? Вы забываете главное муравьиное правило. Когда тащишь жертву, нужно сохранять хладнокровие! Вот видите, вы не можете открыть калитку, у вас дрожат руки.
Горожанин. Вы… Как вам не стыдно?! Вы мне годитесь в сыновья!
Франсуа. Я вам гожусь в сыновья, а ваша жена годится мне в дочери! Стыдитесь, вы муж собственной внучки.
Горожанин. Тот негодяй, кто издевается над чужим счастьем!
Франсуа. Папаша, я просто завидую. Будь у меня столько денег, сколько у вас, я бы тоже купил себе такую красавицу.
Жена. Идемте же. Вашу жену оскорбляют!
Франсуа. Прощай, отец. Прощай, дочка, не ждите меня к ужину, я сегодня задержусь.
Сен-Поль. Согретый лаской Генриха, Франсуа распускается, как роза. А почему хихикает Гильом?
Входит ремесленник, падает, споткнувшись о палку.
Вот почему хихикает Гильом.
Ремесленник. Ох!
Гильом. Ха-ха-ха-ха! Что, не нравится? Пусти, ты с ума сошел! Пусти, я говорю! На помощь! Ко мне!
Ремесленник. Что, не нравится?
Сен-Поль. Бей его.
Ремесленник. Пятеро на одного. Так у вас водится?!
Гильом. А ты как думал?
Ла-Гир. Да ведь это Жак. Жак-простачок, Жак – серенькая скотинка. Как поживаешь, Жак? Хватает ли сена на еду?
Ремесленник. Сено все ослы пожрали, всё родня ваша.
Генрих. Но-но, Жак, не забывайся!
Ремесленник. Да, я Жак. Я свое имя ночью не прячу, как вы.
Генрих. Господа, представимся ему.
Все. Сен-Поль, Ла-Гир, д’Арманьяк, Вийон.
Жак. Ага, господские сынки шалят на улицах. Ну, эту повадку сразу видать. Последнего что-то не разобрал. Вийон, говоришь? Врешь. Наш Франсуа Вийон – наш поэт, а не господская проститутка.
Сен-Поль. Крепко сказано!!
Франсуа кидается на Жака и сталкивает его в Сену.
Жак (вылезая мокрым). Франсуа, я пел твои песни.
Франсуа. Прощай.
Жак уходит.
Получается не очень-то весело.
Сен-Поль. Кому как.
Гильом. Ну, этот случай я не упущу. Приближается женщина.
Входит женщина.
Ла-Гир. Виват! Женщина, женщина! Тссс, не спугните. Стоп!
Женщина. Ай!
Ла-Гир. Ловко, сразу в обморок. Гильом, тащи ее в сторону.
Женщина. Пустите меня! Пустите!
Гильом. Молчите, мадемуазель, и все будет хорошо.
Женщина. Пощадите меня, месье, что вы делаете?! Умоляю вас!
Гильом. Ну не надо ломаться.
Женщина. Пустите! (Вырывается.)
Сен-Поль. Стоп! Куда! Нет, не пущу!
Франсуа. Пустите ее, Сен-Поль!
Сен-Поль. Не путайся под ногами, Франсуа!
Франсуа. Пусти, я сказал! (Отталкивает Сен-Поля от женщины.)
Сен-Поль. Так… Так…
Ла-Гир. Вы проявляете похвальную доблесть…
Сен-Поль. За наш счет.
Ла-Гир. Ловко у вас получается, Франсуа. И нашим и вашим. Надо выбирать, кому служить, Франсуа.
Франсуа. Я никому не служу. Я сам по себе.
Гильом. Он воображает…
Сен-Поль. Верно этот Жак сказал, что он проститутка!
Франсуа. Если этот вонючий поп не уберется отсюда, я обрублю ему уши.
Сен-Поль. Что ты сказал? (Кидается на Франсуа.)
Франсуа дерется с Сен-Полем. Тот падает. Франсуа стоит ошеломленный.
Гильом. Генрих! Городская стража! Бежим!!
Франсуа неподвижен.
Франсуа. Сударыня, я Франсуа Вийон. Как ваше имя, сударыня?
Женщина. Катерина де Вессель… Месье, бегите скорее!
Франсуа и женщина торопливо уходят. Вбегают стражники.
Стражник. Смотри, убитый!
Другой. Нет, живой. С нами крестная сила. Священник! Святой отец, кто на вас напал?
Сен-Поль (хрипит). Не заметил.
Назад: Глава 33 Гипотеза, понятная ребенку
Дальше: Акт второй