Жизнь Бориса Фельдермана, сулившая так много хорошего, была сломана в тот момент, когда чернокожая няня выпорола его шерстяными колготками, распластав поперек кровати. Многими годами и десятилетиями позже Борис, конечно, не помнил, откуда у его родителей были колониальные замашки и цветная прислуга, не помнил, как звали няньку, откуда она взялась и куда потом делась. Зато хорошо помнил, как напрягалась эта неопределенных лет особа в присутствии его родителей и как облегченно вздыхала, когда те уходили и оставляли ее с маленьким Борисом. Она громко свистела, крутила на шикарном ламповом проигрывателе Фельдермана-старшего свои пластинки и иногда пользовалась большой комфортабельной ванной: долго лила воду, громко пела, терлась мочалками и сушила свои непокорные черные волосы хромированным феном. Вот тут-то Борису и пришла в голову мысль выключить няньке свет. Ванная в их в целом хорошем, добротном доме была без окон, один поворот выключателя – и тьма наступала полная. Голая же она, рассуждал Борис, выбежать постесняется. Но он ошибся.
После нескольких включений и выключений, криков ужаса и хриплых угроз, когда маленький Борис в очередной раз с хохотом щелкнул карболитовым рычажком, нянька выскочила из ванной. Маленький Фельдерман был так поражен необъятным черным телом, складчатым животом, тяжелыми раскачивавшимися грудями, что даже не попытался бежать. Нянька же схватила его поперек поясницы, отволокла в детскую, прижав голым мокрым коленом к кровати, сорвала штаны и, схватив первое попавшееся – зимние шерстяные колготки, всласть отходила его по голому заду. Колготки – не ремень и не вожжи, следов не осталось, и родителям рассказывать Борис постеснялся – но именно тогда в его голову заползли странные, неуправляемые и стыдные желания, вместе с уверенностью в том, что что-то не так в окружающем мире. Фельдерман был отмечен этим скользким талантом: извлекать выгоду из несовершенства.
Пока машина преодолевала последние километры скверно отремонтированного автобана А24 Гамбург – Берлин, его айфон вздрогнул, пришла эсэмэс от доктора Блашке. Борис хоть и дрожал от предвкушения и готов был прямо за рулем отдаться на волю фантазий, все же взял себя в руки и направил мысль в конструктивное русло. День впереди был долгий – надо еще зайти в конгресс, да и доктора Блашке лучше увидеть до сеанса. Удовольствия удовольствиями – но и выгоды своей упускать нельзя. Было еще одно обстоятельство, которое немного замедлило течение мысли хозяина колл-центров, издателя и предпринимателя, – Борис Фельдерман второй день пытался сидеть на диете.
Асфальтовые швы мелькали под колесами, жестковатая подвеска спортивного автомобиля глотала их с металлическим стуком – Берлин приближался, скоро Борис въедет в город через Вайсензее – и там, справа от дороги, должен появиться он. Главное – проехать быстро, не смотреть.
Пока же по краям дороги бежали поля, серые длинные стебли какой-то травы и торчали огромные ветряки, вразброд мигавшие красными огоньками и медленно поворачивавшие свои огромные лопасти. Облака стояли низко, как тяжелая свинцовая крыша, со стороны Берлина уже тянуло чем-то особенным, берлинским – массивной серостью, приземленностью, похороненными надеждами. Слева медленно проплыло странное, черное, будто обгоревшее здание – круглое, как башня, с острой крышей, низкое, как почти все в этом городе, придавленное тяжелым небом, со множеством окон, теперь выбитых, ставших сквозными дырами. На улицах Гамбурга люди намного красивее, элегантнее, со здоровым цветом лиц, будто освещенных изнутри – как у жителей многих приморских городов. Гамбургские девушки – как правило, блондинки, смешливые, с зелеными глазами и правильными белыми зубами. Но попадаются иногда и брюнетки – с надменными губами, длинными ресницами, в высоких сапогах – такие могли бы стоять в витринах, одно колено вперед, подбородок поднят, глаза чуть опущены и оттого словно сощурены. А он, Фельдерман, молодой и глупый парень, продавец или грузчик, – он бы раскладывал по прилавку товар, ползая у ее ног, между стальными шпильками сапог, от одного вида которых – сразу и холод, и жар.
Ехавший впереди автомобиль вдруг начал опасно приближаться – Фельдерман затормозил. У въезда в город, как у горловины бутылки, поток сжимался и замедлялся. Он рефлекторно посмотрел по зеркалам и увидел то, чего так не хотел видеть, по крайней мере пока, по крайней мере до въезда в город. Свое лицо – капли пота на лбу, плешь, нездоровой красноты щеки и уродские очки. Унтерменш, выродок. Все приятные мысли, которые навела эсэмэс доктора Блашке – все они будто съежились и увяли. Пока Фельдерман тормозил на самом последнем километре автобана А24 – он вдруг с тоской подумал, что ему не хватает Рыжей. Рыжей, возле острых шпилек которой он и не видел себя, а если видел – она умела и это превращать в острое, цыганской иглой продирающее, унизительное наслаждение.
Наконец за поворотом показался он – и Фельдерман уже не мог думать ни о чем другом. Там, где дорога с автобана уходила в город, среди травы, показались весело раскрашенные детские горки, нарядная пластиковая крыша, изображающая черепицу, широкие окна и огромные желтые буквы с заглавной «М» – перевернуть, и получится схематичное изображение женских грудей. Машина метр за метром ползла к повороту, за которым была почти свободная парковка. У этого поворота он вспомнил Рыжую, ее мускулистые ноги, стек, которым она брезгливо водила по его складчатой спине, как она наступала холодной шпилькой и требовала: «Приведи мне другого, приведи другого». Машина впереди подалась еще на два метра, и Фельдерман включил поворотник.
Чизбургер, один чизбургер, думал он, вытаскивая кошелек, и рылся в нем в поисках одного евро. Кошелек оставлю в машине, чизбургер стоит евро, куплю и поеду дальше. Но монетки не было, была бумажка в 20 евро, и, когда Борис медленно и обреченно свернул на стоянку, он уже знал, что потратит их полностью.
Увлечение нацизмом пришло к Фельдерману в школе. Классный руководитель, учитель литературы и истории, был из тех прогрессивных немцев, которые считали, что порядочный человек должен придерживаться левых взглядов в политике. Появление Гитлера они долбили целую четверть, бородатый учитель в толстом свитере только что не прыгал на столе, пытаясь объяснить механизм прихода диктатора к власти. «Чтобы никогда больше не повторилось», – заканчивал учитель торжественно, а маленькому толстому Борису Гитлер был противен так же, как Бисмарк, Гинденбург и Ратенау. Он не был изгоем в классе, потому что умел смешно и цинично шутить, но девочки его не любили, а физкультуру в школе вела женщина лет тридцати, крепкая и смуглая, с загорелыми икрами, похожими на новые кегли, и упругой грудью под спортивной майкой. Училка, кажется, немного хипповала, была феминисткой и презирала всех маленьких мальчиков, а увальня Фельдермана – в особенности. Он отказался, когда отец предложил ему достать освобождение от физкультуры, – ходил, краснел, замирал от стыда, но какая-то вибрация неизменно проходила по позвоночнику, когда училка кричала на него, а иногда даже отвешивала подзатыльники. Было неудивительно, что история Германии как-то затерялась среди этих переживаний.
Учителя истории меж тем посетила новая идея – сравнить искусство идеологических противников, коммунистов и нацистов. Класс был дважды снят с уроков, первый раз – на «Броненосец Потемкин» Эйзенштейна, показанный историком с благоговением: режиссер творил свой шедевр для народа и во имя светлой идеи и к тому же был евреем. Во второй раз была показана «Олимпия» Лени Рифеншталь, с суровым комментарием о том, что режиссер служила злу и потому фильм ни в какое сравнение не идет с «Броненосцем». Но именно на этом фильме Бориса-подростка перемкнуло. Эта валькирия от кинематографа показала страну мечты Фельдермана, его персональный рай. Страна, в которой сильные красивые люди ходят обнаженными, в которой нет придуманных условностей, где сильные женщины, похожие на учительницу физкультуры, метают диски и прыгают с вышки, а мужчины буквально взлетают в небо. Он сразу понял, почему Рифеншталь и Гитлер так притянулись друг к другу, откуда взялась их дружба – у обоих перед глазами была одна картинка, и оба работали похожими методами. Рифеншталь не допускала в кадр людей, казавшихся ей уродливыми, – Гитлер убирал их за колючую проволоку и сжигал в печах. Фельдерман знал, что, попади он в этот мир, его бы первым уничтожили как физически неполноценного, – и чувствовал от этой мысли приятный стыдный холодок. Ясная же его голова работала и подсказывала, что в этом раю должен быть и кто-то, кто держит в руках рычаги, кто управляет сказкой.
Ему повезло – у него еврейская фамилия, хотя он точно знал, что если в роду и были евреи, то очень давно. Имя Борис, с ударением на первый слог, выбрала мать, потому что находила его мужественным – в то время как евреи из бывшего Советского Союза предпочитали ударение на второй. Фельдерман был из тех, кто стоял за возведением памятника Холокосту в центре Берлина, из тех, кто выбил из городского бюджета деньги на строительство Новой Синагоги, он был одним из соучредителей «Еврейской газеты» и с недавних пор – председателем Конгресса евреев Европы. У него был исключительный нюх на то, где и когда немецкому государству следовало деликатно напомнить о давней вине – чтобы трансформировать эту вину в современные денежные знаки. Что не мешало ему втайне грезить о рейхе, о царстве глуповатых голубоглазых юношей и властных женщин.
На Хакешер-маркт долго искал стоянку, кружил по узким улочкам с бутиками и ресторанчиками, пару раз пришлось посигналить туристам, идущим прямо посреди проезжей части. Доехал почти до Розенталерплатц, где путь преградила демонстрация. Редкие группки почти одинаковых, плохо одетых бледных людей плелись наперерез его машине, двое несли плакат «Верните наши рабочие места». Фельдерман испугался и не сразу понял, как надо развернуться – люди опасно надвигались, он вспомнил, что лет десять назад такие бы непременно перевернули его автомобиль. Но они прошли мимо, словно сонные, он с удивлением понял, что они не кричат и даже не разговаривают между собой. Прямо рядом с автомобилем прошел Макс, бывший сотрудник колл-центра, который Борис в этом году закрыл и перевел в Касабланку. Макс держал перед собой планшетник, кажется «Самсунг», и сонно тыкал в экран: наверное, отчитывался о демонстрации в реальном времени. Фельдермана он не заметил. Борис нажал на сигнал, толпа безучастно расступилась, и он наконец развернулся.
В одном из дворов он поставил свой «БМВ» на место, обозначенное «только для жителей дома». Еще какое-то время шел на шум голосов и электричек S-Bahn, плутал между старыми домами и гэдээровскими новостройками.
Потом сразу открылась надземная станция, старая, довоенной постройки, из рыжего обожженного кирпича – такие сегодня выглядят особенно стильно. На кирпичной стене в стальной раме висел огромный баннер – конечно, женщина, конечно, в черных туфлях на высоченной шпильке, с растрепанными волосами, с горящими глазами, шея и грудь то ли в поту, то ли в масле – и в руке она держала что-то, что было сильно увеличенной и вытянутой чайной ложкой, но напоминало, конечно, орудие пыток. Фельдерман вошел под арку станции, вышел с другой стороны – симметрично к тому плакату на обратной стороне висел еще один – молодой парень в одних трусах, с шестью кубиками на животе, с широченными плечами. Длинные волосы – примета времени, отрыжка семидесятых, но в остальном парень вполне мог бы сниматься в «Олимпии». Рыжая была бы довольна, если бы он привел с улицы такого. Несколько людей, выходивших со станции, толкнулись в Фельдермана. Он развернулся и пошел в сторону бывших складов, теперь – дорогих офисов, насколько недвижимость вообще может быть дорогой в Берлине. Пройдя через несколько дворов, оказался в стеклянном лифте, удачно вписанном в старый кирпич, который поднял его в офис Конгресса евреев Европы. В кабинете его дожидался адвокат.
– Я общался с юристами Вебера, – говорил он через пять минут после обмена рукопожатиями и любезностями, – думаю, все будет хорошо. Вебер не знает о том, что колл-центр в Берлине закрыт. И пока он не узнает, «Дойче Люфттранспорт» останется вашим клиентом. У него на уме что-то другое, он уже не тот, что раньше, – пожимал плечами адвокат.
Был он высок, подтянут и широкоплеч, – видный мужчина, только лицо подкачало. Глаза сидели слишком близко к переносице, лоб ужасно низкий, волосы на голове какой-то щеткой – лицо выродка, деревенского дурачка. И с этим лицом никак не вязалась обходительность манер и вкрадчивая, правильная речь.
– Этот Вебер – старая сволочь, – огрызнулся Борис. Он тихо ненавидел гордого и самоуверенного старика, хозяина «Дойче Люфттранспорт», которому, казалось, было глубоко на всех наплевать.
Адвокат молча и неопределенно кивнул.
– Я бы с большим удовольствием оставил здесь колл-центр. Вы же понимаете, каково мне, еврею, работать с арабами, да еще платить им деньги. Но налоги душат бизнес. Это нереально – платить столько налогов. Этих, – Борис махнул рукой в окно, в сторону, где встретил демонстрацию, – все равно не прокормишь.
– Да, конечно, – адвокат предупредительно склонил голову, – все сейчас переносят производство на Восток, так выгоднее. В Германии скоро вообще ничего не будут делать. Что касается «Дойче Люфттранспорт», реально компанией руководит управделами Вебера, Вольфганг Цанг. Он, скорее, на вашей стороне. Я даже слышал, – адвокат позволил себе два коротких сухих смешка, – он намерен продать компанию китайцам.
Они сидели за обширным дубовым столом, Борис смотрел на крупные черно-белые фотографии в стальных рамках, развешенные на вызывающе необработанных стенах. Виды Германии, порт, даже флаг со свастикой на одном из кораблей – старое фото, из песни, как говорится, слов не выкинешь, хотя немцы вот уже сколько лет пытаются. Он слушал адвоката, который говорил мягко и несколько сокрушенно, но слышал в его словах только хорошо скрытое безразличие. В принципе, Борису тоже было все равно – сейчас, как и весь вечер, он думал о сеансе у доктора Блашке.
– Что касается дела Тайхтеля, тут тоже все в ажуре. Суда не будет. Прокуратура понимает, что мы съедим их живьем, если они начнут дела против председателя Еврейского конгресса, жертвы нацизма.
Фельдерман кивнул. Речь шла о его предшественнике на посту председателя КЕЕ, который своровал госсубсидии на сумму свыше миллиона евро. Борису потом долго вспоминался сухонький старичок с огромными печальными глазами, смотритель еврейского кладбища, которого освободили из концлагеря советские солдаты и которому, среди прочих, на самом деле адресовывалась часть этого миллиона. Он смотрел непонимающе, обиженно, грустно и говорил бессвязно:
– Как же так… он нас опозорил… Всех нас… Как мы теперь будем…
– Прокурор еще немного зол, но сенат всецело наш, – Борис махнул рукой в сторону окна и виновато развел руками, будто извинялся за страну, в которой приходится жить. – Они закроют глаза на что угодно, когда дело касается нацизма, реального или мнимого. В крайнем случае напомним о нацистском прошлом семьи прокурора. – Он одарил адвоката довольной улыбкой, и тот снова предупредительно кивнул.
– Что касается компенсации жертвам нацизма, то пока не все гладко, – продолжил адвокат. – В бюджете, кажется, нет денег. По крайней мере в минфине на это напирают.
– Ерунда! – Борис прихлопнул ладонью по столу. – Деньги есть. На это у них всегда есть и будут деньги. Они должны помнить, что для всего мира Германия – это Гитлер. Не «Мерседес», не «Фольксваген», не Октоберфест и уж тем более не мультикульти и не «комплекс вины». Германия – это родина вот этого, – он вскочил, приложив два пальца к верхней губе, изображая усы. – Главное, что сделала Германия, – это национал-социализм. И они должны помнить об этом всегда, с этим вставать и ложиться. Или я не прав?
– Не знаю, – ответил адвокат, – вы клиент и потому правы. Но мне кажется, никакой Германии вовсе нет. Есть Евросоюз, который даже не Европа, а бесформенный интернэшнл, буфер между Америкой и Азией. И чем дальше – тем больше он похож на подвал.
– На что? – переспросил Борис.
– Ах, неважно! – махнул рукой адвокат. – Так, слетело с языка, не обращайте внимания. Скажите, вы сегодня едете к доктору Блашке?
– Да, конечно, – с удовольствием сменил тему Фельдерман. – Наверное, мы увидимся там. Вы получили эсэмэс?
– Разумеется, – улыбнулся адвокат. – Сегодня в меню аэропорт Темпельхоф. Доктор Блашке вечно придумывает что-то необычное… Я восхищаюсь его фантазией!
– Да, именно необычное, – Борис повеселел. – Хотя дело тут не в фантазии. Просто наш бургомистр – тоже клиент доктора Блашке, а ему нетрудно достать трехмерную цифровую карту аэропорта. И потом, может, его гложет стыд за то, что он распорядился закрыть аэропорт вопреки народной воле – вот и подкинул доктору мысль… Кстати, мне безумно интересно, в каком виде наш бургомистр появляется в мире доктора Блашке… Скорее всего, он там – одна из женщин. Как вы думаете?
– Никто не знает, кто есть кто в мирах доктора Блашке, – покачал головой адвокат. – Это один из принципов…
– Да бросьте вы! – Борис вдруг развеселился, он был в предвкушении. – Ну а вот вы. Скажите, кто вы там, какой образ вы выбираете. Слово чести – я никому не скажу…
– Борис, не просите невозможного, – грустно улыбнулся адвокат. – Я очень ценю ваше доверие, но я вам не скажу. И вы тоже мне не скажете – потому что я не хочу этого знать.
– Да, вы правы, – кивнул Борис Фельдерман. – И вообще, это изначально неправильно, что мы знакомы друг с другом до перехода этой черты. Будь это изначально мое дело, действующие персонажи у меня бы не пересекались вообще. Даже в реальной жизни.
– Кто знает, – пожал плечами адвокат, – может, это так и есть. Откуда вы знаете, сколько наш любимый доктор посылает эсэмэсок? Сколько у него аэропортов «Темпельхоф»? Может, сегодня вечером мы будем в двух разных! Может, вы ничего не знаете о тех, с кем проведете эту ночь…
– Ну нет! – Борис махнул рукой, словно отгоняя муху. – Мы с доктором компаньоны. И я знаю всех. Кстати, раз уж я здесь…
– Да, конечно! – Адвокат прошагал к шкафу, открыл дверцу, за которой оказался маленький сейф с электронным замком. У самого шкафа он остановился. – Или, может, все-таки пойдет в зачет моей консультации?
– Нет, увольте, – улыбнулся Фельдерман, – ваши консультации оплачивает конгресс, а также Макс Мустерманн, наш основной налогоплательщик. А вечера у доктора Блашке – совсем иная бухгалтерия.
– Как угодно! – Адвокат открыл сейф, достал оттуда пачку сотенных купюр и протянул их Фельдерману. – Кстати, я еду прямо отсюда. Не хотите поужинать со мной? Я знаю приличный французский ресторан…
– Нет, благодарю, – Фельдерман быстро посмотрел на часы. – У меня еще дела, я не успею. Но в другой раз – непременно.
– Как хотите, – кивнул адвокат. – Что ж, до вечера?
– До вечера, – Фельдерман задумчиво взял со стола несколько бумажек, сложил втрое, засунул в нагрудный карман и вышел. Пока бежал по кирпичному коридору, снова посмотрел на часы: к доктору он успевал. Но было еще что-то, о чем он думал, пока ехал сюда. Диета была разрушена съеденными бигмаком и картошкой – а на первом этаже офисного здания располагалась турецкая забегаловка, по сути лавка с дёнер-кебабом, но в ресторанных интерьерах и вдвое дороже. Пробежал по кирпичному внутреннему двору, мимо бутиков и магазинов с мебелью датского дизайна – через стеклянную дверь в желтое тепло, к лавкам из неструганного дерева, высоким деревянным столам, жару фритюрниц и – к огромным мясным конусам, вертящимся возле горячих электрических спиралей. Официант-турок длинным, как сабля, ножом стесывал с куска мясную стружку – с лезвия лился жир, в воздухе пахло холестерином, калориями, вредной, очень вредной едой.
– Один дёнер, пожалуйста, – торопливо попросил Фельдерман, – в пите. На тарелку. С картошкой, – добавил он совсем погасшим голосом, представляя себе, как жирная пища камнем оседает в желудке. Турок коротко кивнул. Подходя к своему столику, Фельдерман успел разглядеть адвоката в длинном черном пальто, проходившего по улице мимо стеклянной витрины, и поспешно закрылся рукой. Адвокат шел в свой французский ресторан – а председатель Конгресса евреев Европы сладострастно набивал пузо сплошным жиром в турецкой тошниловке. Еще через стекло были видны огни уже погрузившейся в вечер улицы и нереально длинноногие, как вечерние тени, девушки в корсетах и с маленькими сумочками на животах – они не спеша проходили вдоль стекла, заглядывали в проезжающие машины, иногда – в окна ресторана напротив. Одна заглянула внутрь турецкой забегаловки, презрительно, как показалось Фельдерману, отвела глаза и снова стала безликой тенью. В вечернем свете, в жарких огоньках сигарет, в притушенном свете фонарей в них было что-то средневековое, что-то, от чего вспоминалось старое слово «Рагнарёк». Как потерянные в чистилище тени, мимо прошли сонные демонстранты, и Фельдерману показалось, что где-то зажегся костер.
Он опять вспомнил Рыжую, ее напудренное лицо, ее прически – в ней тоже было что-то из Средневековья и Ренессанса – действительно было, а не казалось, как в этих безвкусных девках снаружи. Теперь Рыжей нет, и вся надежда на доктора Блашке. Денер был съеден, в животе сыто ворочался жир, во рту был привкус соусов и пригоревшего мяса. Борис быстро встал и ни на кого не глядя побежал искать машину.
Когда Борис съезжал в темноте на разбитую дорогу, он в очередной раз обещал себе, что продаст свой пижонский «БМВ» и купит внедорожник – колеса его похожей на сплющенную мыльницу машины месили грязь, то и дело под ногами проходила волна – машина скреблась днищем о неровности. Темные кусты протягивали сквозь ночь длинные костлявые руки, деликатно стучались в стекло, Борис вздрагивал, выруливая и стараясь не потерять колею. Потом колеса зацепили асфальт, свет фар отразился в тусклом металле решетки. Фельдерман потянулся за инфракрасным пультом, нажал кнопку – лесную темноту прорезал красный проблесковый маячок, решетка поехала вправо – в свете красных вспышек показался длинный ангар, армейские рогатки с колючей проволокой, сверкнуло черное окно железнодорожного вагона, бог весть откуда оказавшегося тут. Один раз свет горел в вагоне, и силуэт доктора Блашке, как в китайском театре теней, проступал на фоне полупрозрачной занавески. Ангар же всегда был темен – в нем не было ни одного окна, а швы были залиты изнутри черной резиной. Борис аккуратно поставил машину за вагон, потушил фары, чтобы не было видно снаружи. Дверь ангара открылась, не выпустив наружу света, потому что внутри был своеобразный темный шлюз, – и только красные вспышки выхватили из тьмы тощую высокую фигуру доктора Блашке, его белый китель и стекла очков – и еще в темноте, когда вспышки потухали, светился огонек его сигареты. Нажатием невидимой кнопки доктор выключил проблесковый маячок – и Борис пошел на огонек сигареты. Доктор ткнул белой рукой в темноту – они зашли, дверь за ними закрылась, потом Борис толкнул плотную портьеру – и свет наконец ударил в глаза.
Ангар внутри выглядел дико, напоминал смесь неимоверно разросшегося общественного туалета, автоматической прачечной и лошадиных стойл. Сразу от входа тянулся длинный коридор, в обе стороны которого уходили перегородки из дрянной вагонки с дырками от сучков. Эти перегородки создавали что-то вроде душевых или туалетных кабинок – стенки чуть выше человеческого роста, металлические крючки-запоры криво прибиты снаружи. Над каждой кабинкой с потолка свисала лампочка в железном конусе, на конусах были краской вкось намалеваны номера. Из-под дверей кабинок, из щелей, даже местами из дырок от сучков тянулись толстые провода в резиновой изоляции, черные, синие, непристойно оранжевые, все – пыльные и грязные, они уходили в другой конец ангара, где исчезали в разного размера черных коробках – с лампочками и без. Там же, на деревянном наскоро собранном из подручного хлама столе, стоял компьютер с надкусанным яблоком на корпусе, и он единственный напоминал здесь о прогрессе. В помещении остро пахло пылью и гниющим деревом и гудело, как внутри распределительного щита.
Доктор и Фельдерман прошагали мимо всех кабинок к компьютеру и коробкам с лампочками, и Фельдерман по дороге еще раз удивился про себя непрезентабельности антуража, в котором рождаются миры доктора Блашке. И только сейчас подумал о том, что ведь не знает, доподлинно ли Блашке доктор.
– Господин Блашке, вы доктор медицины? – немедленно спросил он.
– Нет, – ответил доктор, подходя к компьютеру и щелкая мышкой куда-то в экран. – Доктор, но никак не медицины.
Он затушил окурок в металлической банке, пристроившейся у клавиатуры вместо пепельницы, достал из нагрудного кармана и немедленно закурил новую сигарету. Вокруг компьютера стояло пять или шесть таких банок, все были полны.
– Сейф там, – доктор кивнул в сторону ящиков с лампочками, – за контроллерами. Положите туда.
– Пересчитаете? – спросил Фельдерман, пока лез в нагрудный карман.
– Нет! – Доктор снова повел мышкой по экрану. Борис тем временем извлек из кармана пачку денег, нагнулся и положил в упрятанный за черные ящики сейф, дверца которого была открыта.
– Доктор, почему «Макинтош»? – спросил он, распрямляясь.
– Реже падает, – отвечал доктор, стряхивая пепел то в одну, то в другую железную банку, словно между ними была какая-то известная его науке разница. – И потом, я не оставляю надежду выпустить мои адаптеры на рынок. В более компактном виде. Например, как приложение для айпада.
– Для айпада? – Фельдерман выпучил глаза. – Вот это… Доктор, это же огромная штуковина… Дорогая…
– А мы выпустим маленькую и недорогую, для нужд потребителя, – доктор усмехнулся. – «Эппл» работает с голограммами, со всей этой виртуальщиной – это будет логичный ход.
– Доктор, я вам столько раз уже предлагал, – грустно сказал Фельдерман, – постройте для начала одну персональную машину, для меня. Я заплачу любую разумную сумму. А потом выходите на рынок. Я даже помогу. Придумаю для вашего айпадовского приложения какое-нибудь более звучное название. Уж точно не «адаптер» – звучит как переходник с европейской электрической вилки на американскую.
– Так и есть, – снова улыбнулся доктор. – Именно переходник – от одного человека к другому. Во времена Адама и Евы люди были проще, им этого было не надо. Теперь они слишком сложные и их слишком много – как пазл, в котором миллион фрагментов и ни один друг к другу не подходит. Чтобы соединить их, нужен адаптер. Ладно, что уж, давайте ваши фотографии.
Фельдерман положил на стол рядом с пепельницей конверт, доктор Блашке, не вынимая изо рта сигареты, открыл его – внутри было несколько женских снимков.
– Хорошо, сделаю, – коротко сказал Блашке, и фотографии снова упали на стол. – Мне надо еще немножко подкрутить наш «Темпельхоф», а вы расскажите пока, что еще хотели узнать.
– Видите ли, – начал Фельдерман, склоняясь над монитором, заполненным какими-то текстурами и шаблонами, словно проволочными каркасами, – наш правящий бургомистр. Он тоже здесь бывает. Так не могли бы вы…
На вагонку с дырками от сучков было приделано большое пыльное зеркало – и Фельдерман стоял перед ним совершенно голый. Он был в одной из кабинок ангара доктора Блашке, а за его спиной стояло то, что доктор называл адаптером. Когда Фельдерман в первый раз увидел эту машину – его чуть не стошнило от отвращения, и, уж конечно, никакой речи не могло быть о том, чтобы в нее забираться.
Кресло-ванна, в которой нужно было полулежать и которая, по замыслу, повторяла форму человеческого тела, была почему-то выточена из деревянной колоды – потемневшая, в трещинах древесина смотрелась как половина какой-то сложноизогнутой человеческой кишки, будила темный викторианский страх. Железные части были привинчены к дереву грубыми металлическими болтами – по сторонам машины помещались полые цилиндры с черными резиновыми перчатками на концах – туда нужно было продевать руки. Для ног были цилиндры внизу деревянной колоды – от них к медицински белым ящикам у стены шли полупрозрачные трубки, в которых стояла вязкая желтая жидкость. Там, где сиденье повторяло форму человеческого зада, лежал еще один, самый маленький цилиндр – около двадцати сантиметров в длину и пяти в диаметре – он был из желтой полупрозрачной пластмассы, трубки и провода были приделаны к нему какими-то уже совсем непристойными зажимами. На стуле рядом с машиной лежали соединенные разноцветными кабелями листы фольги, покрытой неровными разводами, похожими на смоляную накипь. Когда Фельдерман осторожно спросил доктора, нельзя ли помыть эти листы, тот сразу ответил «нет».
– И не кривитесь вы так, – добавлял доктор, указывая на маленький цилиндр. – У женской модификации адаптера в этом месте стоит штука, похожая на дрель. И ничего – пока никто не возражал.
Фельдерман стоял перед зеркалом, дрожал от холода и отвращения и знал, что за стенками пара десятков точно таких же людей делает то же самое. В эти секунды ему всегда казалось, что доктор Блашке никакой не изобретатель, а тонкий садист, издевающийся над доверчивыми жертвами. В зеркале он видел жирные складки, волосатые пористые поверхности, фурункулы, кривые ноги – свое ненавистное тело. Но в зеркало все же приходилось смотреть – а еще на схему, повешенную рядом с ним. К иголкам, воткнутым под кожу висков, справа и слева, следовало подключить красный и синий провода, черный – к затылку, желтый обычный – к сгибу локтя правой руки, желтый полосатый – к левой, голубой – к разъему под левым соском, зеленый – под правым. Грудная клетка оборачивалась фольгой, фиксировалась зажимами, потом обматывались икры, ступни, бицепсы. Под горами фольги оказывались связанные с белым ящиком совсем тонкими проводками очки, похожие на нырятельные – их Борис надел на лоб, еще раз посмотрел на обмотанное фольгой страшилище в зеркале, сделал шаг назад и опустился на сиденье. Ноги проталкивались трудно – цилиндры были узковаты, фольгу на ногах надо было постараться не рвать. Наконец справившись, Борис посмотрел в высокий потолок ангара, в жестяной конус с лампочкой, висящий над его клетушкой, и все на секунду показалось ему каким-то невообразимо жалким. Он надел маленький цилиндр куда полагается, пристегнул ремешком, с трудом удерживающим тяжелый футляр на съежившейся плоти, с содроганием вспомнил про дрель – потом нащупал у бедра круглую кнопку, нажал ее, услышав громкое «пик», означающее готовность, быстро просунул руки в цилиндры и в перчатки. В те несколько секунд, пока машина не заработала, он пытался представить себе что-то приятное, но, как всегда, представил себе вид из-под потолка ангара – десяток людей в деревянных клетушках, распятых на своих викторианских ложах, с разинутыми ртами смотрят слепыми бельмами плавательных очков в потолок. Потом тело начало покалывать, перед глазами побежали точечки – и больше ничего себе уже не надо было представлять.
Из белых точечек, из редеющего электронного тумана медленно появлялся и наливался красками зал – неимоверной высоты здание с массивными колоннами, с мозаикой на потолке вокруг световых колодцев – зал с огромными окнами, пронизанный алым светом заходящего солнца – и желтым электрическим. Стойки регистрации были старомодные, деревянные, шрифты на всех рекламах неуловимо более благородные, чем сегодняшние, и везде поблескивали огромные хромовые весы с длинными тонкими стрелками и мелкой дробью делений – это, кажется, была эпоха расцвета аэропорта Темпельхоф. Но самым поразительным было другое. В центре зала был накрыт огромный стол, на белоснежной скатерти которого пирамидой стояли серебряные блюда с самой разной едой – издали можно было приметить блюдо с огромной рыбой, устрицы, вазочки с икрой, тонко нарезанное мясо, какие-то экзотические овощи. Джаз-банд, квартет с черным лакированным роялем, потрепанным контрабасом, трубой и очень маленькой по нынешним временам ударной установкой, играл что-то легкое, американское, в звуке трубы так и слышались хайвеи, полные белых автомобилей, загорелые счастливые люди, жемчужные улыбки и нитки настоящего жемчуга.
«The way to San Jose», улыбнулся Фельдерман, узнав тему, которую играл квартет – и официантка, разносящая шампанское, будто улыбнулась его догадке – была она высокая, в старомодной летной форме, белой полурасстегнутой блузке под ней и шляпке-таблетке. Брови ее были нарисованы дугой, а волосы, заколотые над ушами, спадали на плечи каскадом. Официантка предложила бокал, от которого Фельдерман отказался, и посмотрела на него заинтересованно, даже, как ему показалось, смерила взглядом.
Фельдерман медленно восхищенно выдохнул. Доктор Блашке – гений. А эта девушка – чудо, и неважно, кто скрывался в образе этого чуда.
«Бургомистр», – почему-то подумал Фельдерман, но увидел блеснувший вдалеке прямоугольник – и мысль растаяла. Он двинулся к нему – и ноги понесли его удивительно легко, пружинисто, молодо. Зеркало приближалось – и перспектива в нем вроде была правильной, но его пока не было видно. Вот отразилась часть зала, угол стола, еще одна официантка, удаляющаяся так, что было видно швы на чулках. Фельдерман осторожно приблизился к зеркалу с угла и только тогда взглянул в него. Здесь, в мирах доктора Блашке, бывало то, что называлось «обратной связью», – когда зеркала показывали совсем не то, в них билась какая-то пульсация, электронный шум, или бесконечно повторялся один и тот же узор, как в калейдоскопе. Но, кажется, и этот момент был отлажен – зеркало его отразило. Молодой человек с длинными стройными ногами, в легких брюках, тонкая талия перетянута ремнем – и от ремня вверх трапецией расширялся торс – к широким плечам пловца, к сильным, но изящным рукам. Он покачал головой – и длинные волосы волной упали на темные миндалевидные глаза. Он слегка подмигнул отражению – высокая скула двинулась вверх и вниз, пухлые губы улыбнулись. Он расстегнул пуговицу на белой рубашке, рассмеялся, расстегнул все пуговицы и бросил ее на пол. Лоскут белой ткани на секунду остался на теле, на рубашке обозначилась дыра, а в ней – тонкие проволочки намеченных электронных текстур, каркаса – секундой позже кусок ткани упал на пол вслед за рубашкой, точно закрыв собой прореху – система затормозила, просчитывая быстрое падение ткани, но теперь выровнялась. А Фельдерман стоял как загипнотизированный, глядя на шесть кубиков на животе, на гладкую, без единого волоска, широкую грудь, на шарниры бицепсов, – и смеялся в тихом восторге. Он будет ходить здесь так, подумал он, в мирах доктора Блашке можно все – он будет Тарзаном на этой вечеринке. Фельдерман обернулся – джаз-банд играл теперь что-то медленное, и несколько пар, как в старых фильмах, кружилось по наборному полу – а один молодой человек, танцевавший с высокой, в совсем простом платье девушкой, был на кого-то странно похож, на кого-то, кого Фельдерман знал – но не мог вспомнить. Низкий гул накрыл зал и на секунду заглушил оркестр – в стеклах появился тяжелый киль, огромные колесные стойки с черными каучуковыми шинами, винты взметнули пыль – большой и старый, даже старинный самолет грузно приземлился в международном аэропорту Темпельхоф, и Фельдерман снова подумал, сколь гениально все получилось у доктора Блашке.
– Простите, вы случайно не актер? – Девушка, которая минуту назад предлагала шампанское, стояла теперь рядом, смущенно улыбаясь, положив ему руку на голое плечо.
– Я? – Фельдерман смешался, пытаясь войти в роль. – Я – нет. Я, – он чуть было не сказал «политик», но потом понял, что это безнадежно испортит игру, – я здесь просто случайный человек.
– Ах, я вас, кажется, видела по телевизору, – прошелестела девушка, – вы снимались в рекламе. Или вели передачу. Ах, подержите, пожалуйста! – Она сунула ему бокал, в котором безостановочно бежали, бежали наверх пузырьки. – Я на секунду.
Фельдерман улыбнулся, опять повернулся к зеркалу и улыбнулся снова. Влажный жемчуг, как в створках раковины – идеальные зубы, и губы, которые этой девушке, наверное, скоро захочется поцеловать… Он вскинул бровь, поднял бокал на уровень глаз, шутливо чокнулся со своим отражением – но вместо «дзынь» не услышал ничего, а только со смутной тревогой увидел, что бокал наполовину ушел в зеркало. И тут он разглядел что-то, чего не должно было быть, – в зеркале, в отражающихся там кусках огромных окон аэропорта была ночь, и ее освещали разноцветные всполохи, вроде взрывов, – а здесь этого не было. Еще он увидел черноволосую девушку-стюардессу, появившуюся за его спиной, – она улыбнулась отражению, а потом шутя толкнула его – и полуобнаженный, красивый, рекламный и телевизионный Фельдерман выставил вперед руки, чтобы не упасть, вместо холодного стекла толкнул пустоту и шумно, впрочем, не без грации, провалился в зеркало.
Там, куда он выпал, все как будто было на месте – был стол, но с другой стороны были джаз-банд и танцующие. Но с обратной стороны окон, которые теперь были справа, творилось что-то не то – там был фейерверк, огненные брызги вспыхивали в абсолютно черном небе, хлопали ракеты, бликовали в стеклах разноцветные огни – и, как неестественно длинные тени на Рагнарёк, ходили снаружи черные фигуры, похожие на девушек с Хакишер-маркт, которые, если присмотреться, оказывались мужчинами в узких сапогах, фуражках и с сигнальными флагами в руках. Еще за стеклом, посреди взлетной полосы, почему-то был бассейн, вокруг него толпились фигуры в черных смокингах, а где-то совсем рядом со входом в здание, возле декоративных кустов, стояла на коленях перед мужчиной женщина в остроносых туфлях и ритмично двигала головой, а мужчина крепко держал ее за затылок. Фельдерман привычно усмехнулся – все посещения миров доктора Блашке заканчивались этим. Здесь можно было играть в дипломатические игры, плести интриги, можно было даже, наверное, забраться в один из самолетов и попробовать поднять его в воздух без риска для жизни – но все, попадавшие в эти невозможно правдоподобные декорации, неизменно превращали вечера в оргии. Фельдерман и сам здесь был для этого – он поискал глазами девушку, которая так неосмотрительно его толкнула, но не нашел. Тяжелый рев сверху всколыхнул здание, заставил дребезжать стекла – и джаз-банд перестал играть, а танцующие начали тревожно озираться. В стеклах блеснул еще один залп фейерверка, они озарились сначала зеленым, потом багровым, и Фельдерману стало тревожно. Что-то было не так – и даже не потому, что все оказалось не там, где было до того, не потому, что стол, точная копия того, по ту сторону зеркала, казался будто неприятно вывернутым, и даже не потому, что плывшие навстречу мужчины держали бокалы в левых руках, а их пиджаки застегивались не на ту сторону. Что-то происходило снаружи, скапливалось в небе как огромная гроза и отдаленно ревело.
– Вы старый немецкий бизнесмен, ваши слова должны быть прочнее рейнской стали! – выкрикнул вдруг чей-то голос в спину двум удалявшимся людям совсем рядом. Фельдерман повернулся и в новой вспышке фейерверка увидел знакомого молодого человека, одетого, правда, совсем не так, как он его помнил, а в очень дорогой с виду пиджак и розовую рубашку.
– Арно! – сдавленно крикнул он, и в этот момент от рева сначала затряслись, а потом посыпались стекла. За окном в темноте сверкнули огни, показалось синее пламя и тени гигантских винтов – тень огромного бомбардировщика, как глубоководная рыба, прошла над зданием – и в окна рванул огонь.
Через пустые рамы, из которых теперь тянуло холодом, через столы неслись длинные фигуры с сигнальными флагами, окружая толпу мужчин в костюмах и женщин в вечерних платьях. Один, пробегая, схватил Фельдермана за локоть, рванул за собой – а впереди люди уже бежали по лентам для выдачи багажа, ныряли в люки – черные недра аэропорта. Фельдерман пригнулся перед узким окошком, куда по бегущим лентам обычно заползали чемоданы, прополз, почувствовав голой грудью холод резины, выпрямился – теперь он был в сыром бункере с зелеными стенами и словом «Ausgang» со стрелкой, выведенным готическим шрифтом. Люди в черной форме и похожих на тазы шлемах молча стояли вокруг – и были еще толпы других людей, в неуместной какой-то одежде, в пиджаках, в разноцветных ботинках, с тростями и ветхими чемоданами, в платьях и шляпах. Прогрохотало снизу, затрясло, сверху посыпалась бетонная и каменная пыль – Фельдерман увидел трещину в стене, рванулся к ней, по дороге чуть не налетев на женщину в белом платье вроде свадебного, с похожей на торт прической, с накладными прядями, алыми губами и подвесками в ушах, которая обнимала мальчишку в коротких штанишках, гладила его исступленно, совсем не так, как гладят детей.
Кирпичный разлом в стене был совсем рядом – там, за ним, было почти темно, торчали трубы, толстая теплоизоляция, и Фельдерман обнял ее, чтобы схватиться за что-то, остановиться и отдышаться. Система явно дала сбой, думал он, стараясь не впасть в панику. С другой стороны, это все не по-настоящему, это сон, только сон, эту хреновину скоро выключат. «Интересно, можно ли тут умереть?» – подумал Борис и сразу прогнал эту мысль. Ему представилось тело в деревянной ванной, обмотанное фольгой, подключенное к проводам и трубкам. Здесь он чувствует – чувствует тепло, чувствует боль. Он представил себе, как эта адская машина посылает по проводам боль, неслыханную, непредставимую, и одновременно – трупный яд по трубкам и тысячи вольт на височные электроды. Металлический цилиндр самого малого диаметра, укрепленный на самом сокровенном месте – он вдруг сожмется, резко и сильно…
Фельдерман встряхнул головой и быстро выглянул в пролом в стене. Декорация сменилась. В свете пыльного фонаря, льющегося из пролома, чьи-то тени двигались на стене – одна в рост, вторая на четвереньках, и было видно, как одна поднимает руку, а вторая хрипит женским голосом. Фельдерман задрожал, как от внезапного холода, и понял, что женщина что-то говорит, но он не может понять что. Руки большой стоящей тени начали срывать одежду со стоящей на четвереньках женщины – Борис явственно услышал треск ткани, и шелест материи, и щелчки отлетающих пуговиц. На ватных, неверных ногах Фельдерман подошел к разлому – и на секунду увидел в нем голую девушку, привязанную проволокой к трубе, и парня, который ритмично раскачивался сзади, ухватив ее левой рукой за волосы. Потом лампочка замигала и погасла, и все пропало.
Борис снова схватился за трубу, за теплоизоляцию, и, перебирая по ней руками, двинулся вперед. Очень скоро он услышал то ли голоса, то ли шорохи, то ли и то и другое, слитое вместе, и только после нескольких шагов понял, что это звучит музыка. Пройдя еще немного, он различил траурные виолончели, скрипки, контрабасы, почти на пороге слышимости, и приглушенную, зажатую медь. Еще несколько шагов – и он узнал увертюру к «Парсифалю».
Труба изогнулась, и за поворотом показался свет, фиолетово-синий, как от дезинфекционных ламп, фантастический и невыносимо тревожный. Сзади была темнота, а впереди нарастал «Парсифаль», и Борис двинулся вперед. С каждым шагом картинка в конце тоннеля оказывалась все отчетливее – там было подобие пещеры, базальтовый грот со сводчатым, похожим на нёбо потолком и спускающимися с него сталактитами. Еще через несколько шагов показалась вода, подземное озеро, в котором колыхались блики синего света, а откуда-то сбоку бежала дорожка тусклого зеленого. Еще через несколько метров Борис увидел человека, который неподвижно стоял над озером на чем-то вроде естественной террасы, скрытый по пояс базальтовым бортом, и неотрывно смотрел мимо Бориса, туда, откуда лился свет, синий и зеленый. Старое, загорелое, похожее на темную кору дерева лицо было абсолютно неподвижно, седая шевелюра лунно белела на фоне темной каменной породы. Оркестр набирал силу, скрипки и виолончели медленно поднимались вверх, спускались мягким глиссандо, будто пол скоростного лифта под ногами, заставляя екать сердце и закладывая уши. Борис уже почти подошел к месту, где его тоннель раскрывался в грот, когда увидел, что человек на балконе – Людвиг Вебер. Старый промышленник стоял неподвижно, черная наглухо застегнутая тройка превращала его в подобие статуи, памятника самому себе – но он не был статуей, он смотрел, пристально смотрел на что-то, что происходило на воде. Борис сделал еще два шага, оказался у самого озера и тоже посмотрел. Справа по подсвеченной синим и зеленым воде наперерез плыла позолоченная ладья в форме изогнутого листа дерева. На крутом носу ладьи сидел золотой скульптурный мальчишка-купидон, младенец с похожим на тело змеи луком. Ладья прошла мимо, и купидон улыбался Борису застывшей улыбкой статуи. Тут показалась женская голова, копна рыжих волос – голова, запрокинутая назад, белое лицо и огромные, распахнутые вверх глаза – и Борис вздрогнул, узнавая. Женщина сидела в лодке, будто она гребла и как раз откинулась назад, чтобы сделать очередной взмах веслами, – и застыла. Ладья плыла дальше, показывался позолоченный борт с гирляндой искусственных цветов, вьющейся по кромке, и руки женщины, такие же бледные и бескровные, перетянутые на запястьях толстыми веревками, привязанные к уключинам, в которые должны быть вставлены весла. На женщине было белое платье вроде ночной рубашки или пеньюара, оно казалось истрепанным и порванным – в синем свете эта белизна вместе с белизной лица казалась невыносимой.
Это была Рыжая Кира, и Борис не мог оторвать глаз от ее лица, несомненно знакомого, но другого, странного и чужого, заострившегося, изможденного, полного страдания. Лодка показалась полностью, выставив роскошную корму, изгибавшуюся наподобие огромной раковины, такой же ребристой, украшенной тонкой позолотой. На корме стояли трое мужчин в одинаковых черных костюмах с длинными хлыстами в руках. В такт музыке, следуя медленному пульсу скрипок «Парсифаля», они опускали хлысты на Рыжую, черная дуга извивалась в воздухе, со свистом разрывала ткань, и Рыжая вздрагивала, но не издавала ни звука. Один из мужчин был ниже других, и пиджак топорщился на его шарообразном животе. Еще он был лыс, носил очки, нос его был пористым, это было видно даже в этом жутком, рвущемся из-за сталактитов и из небольших пещерок в стенах синем свете, а улыбка совершенно омерзительна – похотливая улыбка старого развратника. И глаза, чертовы эти собачьи глаза за очками – Борис Фельдерман, золотоволосый красавец атлет, узнал себя, себя настоящего.
– Прекрасный вечер, господин Фельдерман! – донеслось до него справа. Он обернулся – рядом, на берегу, стояла та самая девушка, что толкнула его в зеркало, – девушка с бровями-дугами, с прической каскадом – только теперь она была завернута, как в римскую тогу, в кусок плотного черного бархата, а на коленях перед ней стоял его адвокат. Адвокат беспокойными, паучьими движениями елозил руками по бархату, мял его, возил по нему ладонями вверх и вниз, а иногда припадал губами и облизывал серым языком.
– Не хотите искупаться? – предложила девушка, словно не замечая адвоката, и Фельдерман испуганно отступил назад. Длинной загорелой ногой в открытой босоножке девушка оттолкнула адвоката, который все цеплялся за ее бархатную одежду, вытянула вперед руку с длинными алыми ногтями и прежде, чем Борис узнал это уже раз виденное движение, рассмеявшись, толкнула его.
Влага быстро залила нос и уши, потом – глаза, и, сколько Борис ни вдыхал носом и ртом, лишь отвратительно вонючая, словно застоявшаяся и почему-то горячая вода подземного озера заливалась в него, застилала все над ним – и, сколько он ни барахтался – синий свет горел где-то вверху, а он видел днище лодки, на которой плыла Кира. И ему казалось, что сквозь толщу воды он видел стоявшего на террасе Людвига Вебера, и музыка доносилась сдавленно, как из-под одеяла – траурные басы, гудение, и опять жаркая жидкость, что-то вязкое и плотное – и синий свет уходил все дальше.
«Чертова машина, в ней нельзя, нельзя, нельзя умереть», – было последнее, что подумал Фельдерман и, пока силуэты над ним расплывались, коробились, рвались в воде, попробовал вдохнуть еще, но он уже весь был полон зловонной горячей жидкостью, и грудь рвало от отсутствия воздуха, и свет уходил все дальше, пока вдруг не взорвался вверху белой вспышкой.
– Борис! – позвали из света.
Большая рука водила полотенцем по его лицу, и жидкость уходила, сквозь воду, то ли озерную, то ли слезы, проступало смотрящее сверху лицо – Людвиг Вебер, который медленно превращался в доктора Блашке.
– Борис, очнитесь, все прошло, – говорил голос.
– Где? Что? – ошалело спрашивал Фельдерман, пытаясь поднять руки, но руки не слушались.
– Вы еще закреплены, Борис, я сейчас вас освобожу. Вас стошнило, прямо в маску, и вы чуть не захлебнулись.
Над головой медленно прояснялась лампочка в конусе, боковому зрению были видны провода и листы фольги. Появилась рука с полотенцем и снова поднялась – в складках ткани были видны бурые пятна и кусочки дёнер-кебаба.
– Борис, что за гадость вы ели?
Появилась брезгливость, его передернуло.
– Я… на диете, – бессмысленно ответил он.
– Понятно, – ответил голос доктора Блашке сверху. – Поднимайтесь, поднимайтесь, все прошло, сейчас умоетесь и поедете домой. Если хотите, я вас провожу.
Проблесковый маячок на воротах погас – и Борис включил дальний свет. Его машина выбиралась из владений доктора Блашке, пробуксовывая на колее и размазывая грязь по бамперу. Доктор, в черном пальто поверх белого кителя, сидел рядом на сиденье.
– У вас неудобная машина. – Доктор опустил стекло и достал из кармана кителя сигарету. Фельдерман нервно дернул плечами и сильнее нажал на газ – мотор взревел.
– Доктор, скажите, что это было? – спросил он наконец.
– Сбой системы, – безмятежно ответил доктор.
– Какой системы, вы что?! – с приглушенной яростью заговорил Борис. – Вы знаете, где я побывал? Как это все получилось? Вы что, нарисовали и это?
– Борис, я много раз просил не трогать зеркало, – улыбнулся доктор, затягиваясь. – Этот момент пока не отлажен. Что же касается того, что вы видели, ответ отрицательный.
– В смысле? – Борис крутанул руль, и машина наконец выскочила на шоссе.
– В смысле я этого не рисовал.
Шоссе было абсолютно темным, как разлитое широкой рекой черное масло. Автомобиль Фельдермана быстро ускорялся, он неподвижно смотрел на дорогу. Доктор Блашке снова поднял стекло, оставив узкую щелочку.
– Борис, вам не приходило в голову, что я – не студия Уолта Диснея? Что не в силах человеческих все это нарисовать? Или смоделировать – не важно. Эта штука, она выглядит как навороченная виртуальная реальность, да – но что это на самом деле, вы не думали?
– Не думал, – коротко ответил Борис. – Я просто ею пользовался, но теперь не знаю, буду ли еще. Какая мерзость!..
– Будете, – невозмутимо сказал доктор, – точно будете. Я просто хотел предположить, чисто гипотетически, что то, что вы видите внутри этой машины, не компьютерная графика. Это реальность. Альтернативная реальность, реальность фантазий – ваших, других людей, которые к ней подключены, а может, и не подключены… Мой адаптер лишь помогает вам там оказаться.
– Ерунда! – Борис махнул рукой, и автомобиль немного вильнул, зацепив колесами разделительную. – Я не верю во все эти иные реальности. И потом – вы точно знаете, где мы окажемся в следующий раз. Лучше объясните, как такое могло случиться… что я увидел там себя самого.
– Фельдерман, не подходите к зеркалам, говорю вам в последний раз! – Доктор затушил сигарету, выбросил в щель и прикрыл окно. – А в остальном вы правы. Я пошутил, это виртуальная реальность, а сбой произошел из-за некоторых реальностей, которые в проекте перемешались между собой. А насчет того, что вы увидели себя, – откуда вам знать, Борис, может, кто-то в этих виртуальных мирах мечтает стать вами!
Впереди на шоссе вдруг появился колеблющийся огонек. Он стремительно приближался, двигался и метался, как огонь свечи, и через несколько секунд Фельдерман и Блашке увидели факел, рыжий огонь которого рвался на ветру метрах в двух над землей. Фельдерман включил дальний свет – и в белом криптоновом сиянии сверкнула крупная мужская фигура, одетая с блестящую кольчугу и подобие лат. На голове у фигуры был металлический шлем, блестящее перекрестье скрывало нос, а остальное лицо оставалось в тени. В правой руке у него был поднятый факел, в левой – тяжелый двуручный меч, опущенный к земле. Человек шел по шоссе. Борис ударил открытой ладонью по клаксону, рев сигнала огласил пустую дорогу, потом, скрипя тормозами, вильнул на встречную – фигура пролетела справа и осталась позади.
– Блашке! – завизжал Фельдерман. – Где мы?! Что это за фокусы?!
Доктор рассмеялся, приподняв углы рта и издав короткий шипящий звук на выдохе, – он нисколько не испугался.
– Я тут ни при чем, – ответил он, – это фанаты Толкиена. Они здесь неподалеку играют в свои фэнтези. Им тоже не нравятся их тела и их время.
Ты живешь изо дня в день относительно стабильной жизнью. Покупаешь вещи и технику, говоришь по телефону, ходишь к зубному врачу и пластическому хирургу. Сидишь в социальных сетях и смотришь новости, в которых рассказывают про исчезнувших людей и показывают расчлененные трупы. И точно знаешь, что для тебя в этой жизни важно. Ты никогда не думаешь о том, что можешь оказаться по ту сторону телеэкрана. Что твоя и только твоя жизнь может в секунду обернуться кошмаром, и вот тогда и окажется, что важно в ней – совсем другое.
Кира Назарова, без определенных занятий