Книга: Зори над Русью
Назад: ГЛАВА ВТОРАЯ.
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

19. БЕЛЫЙ КРЕЧЕТ

Ранним росным утром ушел отец Сергий из обители, бродил еле заметными тропами, собирая лечебные травы, а сам тем временем вздыхал украдкой.
«Не уйти от мирских соблазнов, как ни старайся. Вот жил тихо, уединенно, так нет — пошла слава: «Святой! Святой!»
Сергий сердито фыркнул.
«Монастырь растет, братии прибывает, кормить, поить их надо. Сперва жили в бедности, трудились, а теперь…»
Игумен опять вздохнул.
«Богомольцы милостыню несут, бояре дары жертвуют, а на днях князь Дмитрий Иванович деревеньку подарил. И начался разлад. Сказал князю Дмитрию, что рабов монастырю не надо — куда там, Митя и слышать ничего не хочет, а в монастыре братия возроптала, отец–ключарь вчера после всенощной с паперти Троицкой церкви кричал в голос: «Игумен от мужиков отмахивается неспроста, он в святые лезет, а мы–де люди грешные, нам–де больно кстати деревенька, чем мы других монастырей хуже!» Что тут будешь делать? Повсюду так. Князья из–за мужиков дерутся, бояре друг у друга смердов переманивают да еще норовят кабалить и холопить их. Ну и монастыри от них не отстают. Хищничает братия злее иного боярина, наседает скопом, дружно. Где же тут мужику силы взять, дабы устоять супротив ее алчности? Грехи!.. И сам я тож вельми грешен. Небось в писании как заповедано: «Не судите да не судимы будете». Вот и выходит: аз — первый грешник, ибо сужу, осуждаю. Но где, где в писании сказано, чтоб на человеков ярем кабалы надевать?!!»
Под бурей горьких раздумий Сергий уходил все дальше в гущу леса. Думал, думал.
Хуже всего было то, что сам он ясно видел: против рожна не пойдешь. Были до него рабы, будут и после. Осталось смириться да уйти в лес от греха.
В дремучей лесной глуши пышно и сумрачно росли папоротники. Сергий наклонился, сорвал молодой завиток чешуйчатого побега, растер его на ладони, от пальцев пахнуло чуть слышным сладковатым ароматом. Полдень, а здесь даже сейчас сумерки. На земле лежит влажный слой потемневшей старой хвои вперемешку с бурыми листьями осин, и кое–где поднялись на белых, как будто немочью тронутых бахромчатых ножках ядовито–яркие шапки мухоморов. Отец Сергий сел на поваленный ствол, примял зеленый мягкий кукушкин лен (весь ствол оброс этим мхом), из берестяной плетеной кошелки вынул ломоть хлеба, хотел полдничать, но вдалеке хрустнул сучок, игумен поднял голову, прислушался. Годы жизни в лесах научили его ловить шорохи дремучих дебрей, и сейчас он понял: человек идет без дороги.
«Никак плутает? Долго ли до греха?» Встревоженный за неведомого путника, игумен встал, сунул надломанный кус хлеба обратно в кошелку и пошел навстречу. Вскоре за деревьями мелькнула белая рубаха. Сергий остановился, ждал.
Продираясь сквозь чащу, пришлец не заметил его и, лишь выйдя на чистое место, внезапно остановился, увидев черного инока, стоявшего па пути.
— Чур меня! — торопливо крестясь и пятясь обратно в чащу, воскликнул человек.
С первого взгляда узнал его Сергий, хоть и видел давно в доспехах, в плаще алом, а ныне стоял он перед ним в холщовой мужицкой рубахе.
— Ты что чураешься, Семен, чего испугался? Далече ли путь держишь? По добру ли? — молвил Сергий, и в голосе его была незабываемая для парня ласка и спокойная сила.
Понял Семка, с кем встретился в лесном буреломе, радостно бросился к игумену, бормотал невнятно:
— Отче, ты? Прости, не признал, спужался. Гляжу, стоит под сосной человек, сам черен. Не чаял я встретить тебя в чащобе. Заблудился я, а шел по добру, к тебе шел. Как тогда сказал ты, все сбылось по твоему слову, а дальше стал я плутать в жизни, как в лесу, лишь ныне на новый путь вышел. Благослови на путь сей…
Далече было до обители. Все успел рассказать отцу Сергию парень, и вновь жизнь его развернулась перед игуменом.
Начал Семен исповедь свою порывистой, быстрой речью, потом стих, заговорил неторопливо, ясно.
Был он пастушонком, гриднем был, ушкуйником… «Ныне, — спокойно и удовлетворенно кончил Семен, — простым мужиком–смердом задумал стать».
Говорил парень и не замечал, что словами своими в глубокое раздумье ввел Сергия Радонежского. Говорил про то, что изгоем называли его люди, а он не поддался, головы не склонил и духом не иссяк. Говорил про деда Микулу, про топор, подаренный им. Вновь и вновь твердил про добрый мужицкий труд.
— От тебя, отче, к Насте пойду. Будет у меня жена, будет хлеб, будет мир на душе, чего же боле?
Сергий молчал. Парень, отстав на шаг, шел за ним, ждал, что ответит игумен.
«Что ответить Семену?» Ему ли, Сергию Радонежскому, не знать, что мир душевный обретает человек в труде. У самого поныне мозоли с рук не сходят, и пусть себе отец–ключарь кричит, будто, трудясь, он славы ищет, ему не понять, что и слава Сергию неспроста нужна, но чтоб верили в его слово люди, чтоб шли, куда он укажет, без сомнений, что настанет же день, когда Русь поднимется на зов боевых труб, тогда слово его острым мечом станет. Бог да простит ему, что, не ведая сам грядущего, он смел говорить с людьми языком пророка и провидца, что в час, когда сомнения жгли душу, он смел учить и направлять людей. Разве сам он верил в слова свои, сказав Семену: «Спасешь невесту»?.. Нет! Почти на верную смерть послал тогда парня, но кто знает, быть может, в самую трудную минуту его твердое слово помогло парню не споткнуться? Ну, а ныне Семен каждому его слову верить будет. А что сказать ему? Как запретить Семену работать на родной земле? Дед Микула сказал парню: «На том Русь стоит», — и правду сказал.
Трудно отнять у человека радость и покой, запретить ему работать на ниве. Трудно! Но нужно!
Полно, нужно ли?
Как бабочка вокруг свечи, все над одним местом кружит мысль. Вот–вот огонь сомнения опалит ей крылья.
«Нужно ли? — думает Сергий. — Нужно.! Ныне ратному труду приспело время, и каждый, кто, подобно Семену, владеет мечом, выронить его не должен».
Сергий оглянулся, встретил горящий вопросом, надеждой, верой взгляд Семки и опустил низко голову: трудно!
В это время сразу кончился лес. Из чащи они вышли к обрывистому берегу реки. Там, за рекой, широко и радостно раскинулись сочные поемные луга.
Сергий остановился.
Солнца–то сколько! Зной, безветрие. Лишь горячий воздух колеблющимися столпами поднимается ввысь. Тишина, только кузнечики стрекочут да пчелки трудятся. Экая благодать!
По травам прошли две неясные тени. Сергий поднял глаза. Низко над лугами летела пара журавлей, лениво помахивая крыльями. Заслышав их курлыканье, игумен повторил вслух:
— Благодать–то какая, тишина и мир!
Но в синем спокойном небе, значительно выше журавлей, широко и властно кружил ястреб.
Глубокая складка легла на лоб инока: и тут не все мирно.
Сомнения вновь взметнулись вверх, и, не найдя на них ответа, Сергий искал желанный ответ в приметах. Ну, а если ответ уже известен, то найти нужную примету не так уж трудно. Так случилось и сейчас. Из–за леса, свечкой уходя в небо, взмыл белый кречет.
Журавли закричали тревожно, заспешили прочь, низко прижимаясь к земле, а кречет все шел и шел ввысь и вдруг, сложив крылья, ринулся вниз, но не на журавлей, а на ястреба.
Глазам своим не верил Семка: не видано, не слыхано, чтобы сокол ястреба, как простого селезня, бил.
А Сергий, схватив парня за руку, сжимал ее все сильнее и шептал срывающимся голосом:
— Знамение! Знамение! — В эти мгновения игумен и сам был убежден в чудесном ответе на свой вопрос.
Не успел ястреб приготовиться к отпору, как сокол пролетел мимо него, вниз, сверкнул на солнце белыми крыльями и вновь пошел в небо — ставку сделал.
Не торопясь бить врага, кречет играл в воздухе, вновь и вновь делая все учащающиеся ставки. Вдруг ястреб метнулся в сторону, и Сергий и Семка поняли: сейчас! Кречет ударил мгновенным прямым ударом, в синем небе мелькнули темные перья, кувыркаясь и бессильно трепыхая крыльями, стал падать ястреб, а кречет взмыл ввысь и через несколько мгновений превратился в белую искру, чуть сверкающую где–то там, в недосягаемых просторах неба.
Просветлевшим взглядом посмотрел Сергий на парня:
— Видел? Это про тебя знаменье. Быть тебе белым кречетом, ибо ястребы кружат над Русью! Труд мужицкий не про тебя! Покой и мир не про тебя! Урожай нищим раздай. Миру поклонись, что помог тебе; деду Микуле поклонись, а топор обратно отдай, ибо твое дело — мечом работать, — и, заметив на лице Семена не сомнение, а лишь мелькнувший мгновенно намек на него, Сергий Радонежский закончил: — Князей нет! Истинно, нет их! Будут!.. — взглянул вдаль, внезапно строгие морщинки ушли с его лба. — Гляди, парень, вот князь твой, беды нет, что млад, из сего отрока выйдет для Руси князь добрый. Такие люди, как ты, Семен Мелик, ему надобны.
Из леса один за другим выезжали соколятники московских князей. Дмитрий издалека заметил игумена, поскакал к нему, на левой руке князя, вцепившись когтями в шитую рукавицу, сидел белый кречет, кожаный колпачок закрывал ему глаза. Князь кликнул соколятника, передал кречета. Птица тревожно взмахнула крыльями, но соколятник, ласково приглаживая перья, быстро успокоил ее.
Дмитрий соскочил с коня, подбежал к Сергию, глаза у него так и сверкали веселым задором, торопливо сказал:
— Благослови, отче. — Потупился, но едва игумен перекрестил его, он тряхнул густой шапкой черных кудрей, крикнул звонко:
— Отче, видел? Кречета моего нового видел? Гамаюном звать. До чего же лих! Какого матерого ястребищу сбил! А?
С улыбкой слушал веселую, торопливую мальчишечью речь князя Сергий Радонежский, потом, положив ему руку на голову, молвил:
— Добрая птица твой Гамаюн, Митя, а только и сам ты не ведаешь, какую службу он тебе сослужил. Неспроста он на ястреба кинулся.
— Что ты, отче, как так неспроста? Да он за три дни четвертого ястреба так сшибает. Это у него повадка такая. Он всегда так…
Но Сергий строго перебил князя:
— Твержу тебе, Митя, что неспроста он кинулся, а ты слушай, — игумен говорил искренне, веря в свои слова, — слушай да умом пораскинь. Над Русской землей ястребы кружат, добычу высматривают, рвут и терзают, живую кровь пьют. Помни об этом всегда! На веселых звериных ловах, на пирах, в думе боярской, в походах и трудах воинских — всюду, всегда про ястребов помни. Собирай соколиную рать. Приспело время!
Как всегда, жадно слушал игумена Дмитрий. Многие ближние люди твердят ему то же, но никто из них так любовно и властно не обрекал его на подвиг, никто, кроме Сергия, не умел внушить ему, что он — отрок Митя — надежда и чаянье Русской земли. Никто так сурово и заботливо не смел открывать перед ним всю тяжесть бремени, которое ему — великому князю Московскому — поднять суждено.
Сергий повернулся к Семке:
— Подойди–ко сюда. — Положил ему руку на плечо, подвел к князю.
— Вот тебе, Митя, добрый дружинник. Лихим кречетом будет он, лишь ты о ястребах не забудь.
Наклонившись к князю, он расстегнул серебряную чеканную пряжку его пояса, снял меч и, протягивая его Семену, сказал:
— Владей, Семен, мечом с княжого бедра да на мече же поклянись мне служить, себя не жалеючи, великому князю Московскому Дмитрию Иванычу. — Оглянувшись на Митю, добавил строго: — Но и ты, княже, попомни: коли, не дай бог, забудешь про ястребов степных, ордынских, свободен будет Семен от клятвы своей.
Тихим, но внятным голосом клялся Семен. Дмитрий выслушал, с чуть заметной обидой сказал, обратись к Сергию:
— Уж коли на то пошло, отче, так и я на том же мече клянусь перед тобой и дружиной быть подобным Гамаюну моему…
Сергий Радонежский с радостью увидел, как на мгновение твердо, по–взрослому сомкнулись уста князя Дмитрия Ивановича.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1. КАФФА ГЕНУЭЗСКАЯ

Ни звезды в небе, ни огня на земле, затихшей перед надвигающейся непогодой, лишь прибрежный песок чуть белеет и, нарушая тишину, в него все злее и злее ударяют валы, идущие издалека, из непроглядного мрака моря.
Усталые лошади бредут понуро, давно пора на отдых и им, и людям, но в Ахмед–мурзу злые джинны вселились — гонит и гонит свой отряд вперед.
Когда бежал он из Москвы, также без пощады гнал свой караван; многие лошади тогда пали, а живые шатались от слабости. Однажды утром мурза точно впервые заметил оскаленные ребра на лошадиных боках и… свершилась милость Аллаха: пробормотав что–то про себя, Ахмед–мурза вдруг вернулся в шатер, сел на кошму и весь день не тронулся с места.
Безмятежны недели отдыха, когда на тучных травах отъедаются табуны, а в неподвижном теплом мареве, висящем над степью, тоскливо звенит старинная, близкая сердцу степная песня.
Приволье! Приволье всем, лишь мрачно молчавший Ахмед не ведал, не хотел отведать безмятежности. Настал день, и, гонимый своими темными думами, мурза сорвался с места и вновь помчался вперед, не жалея ни лошадей, ни людей, ни себя, чтобы через некоторое время опять, запутавшись в тенетах сомнений, потерять ярость и вновь начать бесцельное кружение по степи, вытаптывая лошадиными копытами пастбища.
Ныне джинны снова овладели душой мурзы — от Гнилого моря, через весь спаленный солнцем простор Крыма, лошади прошли почти без отдыха.
Куда спешит мурза?
И Каффа близко, и ночь темна, и отдых давно нужен, а Ахмед, грузно осев в седле, не плетью — упрямством гонит свою кобылу вперед.
Было далеко за полночь, когда остановились наконец татары. Ахмед–мурза ни есть, ни пить не стал, сидел у костра, зябко кутаясь в ватный халат, не замечая, что от моря и медленно остывающих скал тянет теплом.
Утро было веселым. Последние тучи, так и не уронившие дождя, торопливо уходили прочь, открывая глубокую синеву неба, и лишь за вершину Карадага зацепилось белое облако, как бараньей шапкой, покрывая ее.
Темная зелень дубов, проглядывая сквозь облако, казалась совсем черной (не в такое ли утро Черная гора — Карадаг — получила свое имя?).
Солнце уже успело поднять над Крымом колеблющиеся струи зноя, когда на прибрежных увалах увидел мурза серые, сросшиеся с камнями башни Каффы. Меж зубцами, закутанные от солнца цветными плащами поверх стальных доспехов, стояли генуэзцы–часовые.
Сверху окликнули по–татарски.
— К синьору консулу, — важно ответил мурза.
Консул встретил Ахмеда так, будто ничего не случилось, будто не беглец, а гость почетный для него Ахмед–мурза: глупо терять старую дружбу только из–за того, что сейчас он в опале.
Бердибек, Кульна, Науруз… — кому ныне гнев ханский страшен?
Потягивая вино из граненого венецианского бокала, консул говорил:
— Не тревожься, мурза, много дней пути от Каффы до Сарай–Берке, — поднял бокал, прищурясь, вглядывался в лучи солнца, ломавшиеся в янтарном вине, сказал небрежно, мимоходом:
— У нас в Каффе часто путают имена ханов Золотой Орды, но никто ни в Крыму, ни в далекой Генуе не забудет имени эмира Крыма.
Ахмед понял — насторожился:
— Почему?
— Потому что он силен и с каждым месяцем становится все сильнее, а сенат Генуэзской республики привык иметь дело только с действительно сильными людьми. — И, видя, что Ахмед–мурза его внимательно слушает, консул, закручивая острые стрелки усов, добавил:
— Этого человека зовут Мамай.

2. В ПАСТЬ ЗВЕРЯ

Орда!
Зловещий отсвет в дымных тучах, низко нависших над Русской землей. Беспросветность судеб порабощенного народа в этом коротком слове.
Орда!
Но в тревожных снах княгини Орда — это кровь замученных князей русских. Едва смежила она очи, как перед ней открылась излучина реки Калки и мутные, как пылью отошедшей битвы подернутые, виденья поползли одно за другим. На окровавленном поле пьяная от кумыса и победы орда, и где–то вверху, на досках, покрытых пестрыми коврами, беснующиеся в нечестивом ликовании эмиры и мурзы. Дикий посвист, дикие крики, а снизу, из–под помоста, чуть слышный хрип князей русских.
Княгиня открыла глаза, стерла холодный пот со лба. В душной тьме спальной палаты исчезло пиршество свирепых варваров, и лишь в ушах, замирая, еще звучит все тот же последний, предсмертный хрип князей, задавленных помостом, на котором пировали ордынцы после победы над Русью.
— Господи боже, помилуй и спаси… — шепчет княгиня. Но и привычная молитва не гасит тревоги.
Полтора века минуло со времен Батыевых, полтора века порабощенные русские люди молят помиловать и спасти их, но отвернулся, забыл бог о земле Русской. Княгиня переворачивает горячую подушку, ложится ничком, а червь грызет, грызет изнутри. Разве найдешь покой, если только вчера, вцепившись в стремя сына, она в последний миг хотела удержать его. Все, все запомнилось! Вот Митя наклонился к ней с седла, темная прядь волос упала ему на лоб, вот сказал:
— Матушка родная, надо!..
Ускакал Митя в Орду добывать у нового царя ярлык на великое княжение, тягаться с Дмитрием Костянтиновичем за дело князей московских. Так говорят бояре. Им тоже тревожно за молодого князя, а ей каково? Им он князь, а ей сын, которого, кажется, совсем недавно она под сердцем носила, а теперь отпустила! Отпустила в пасть зверя!
Орда! Кровь князей русских!

3. ПИР ХАНСКИЙ

Вторую неделю дует горячий ветер. С востока, с черных песков Кара–Кума несет он пыль. С высот посеревшего неба жестокое, кровавое око солнца глядит на степи, жжет их, ломает и дробит тусклые лучи свои в свинцовых, мутных водах Ахтубы.
От зноя даже на воле деваться некуда, а в палатах саранского епископа и вовсе дышать нечем. В полутемных покоях — великое смятение. Тревожно шепчутся монахи, попы, служки, и лишь в келье, занятой митрополитом Московским Алексием, тишина нерушима.
Много раз заглядывал туда послушник, но, видя все ту же глубокую морщину на челе владыки, в страхе прикрывал дверь.
Смутен и непонятен, подобен неверному мареву степному, стоит перед глазами митрополита царь Хидырь.
Рады бояре — Хидырь кроток, а сын его Темир–ходжа и совсем благочестивый царевич, недаром ходжой зовется, ездил он в град Мекку, на богомолье, ныне тих и духом светел.
Рад и Митя. Щедро швыряет князь казну и соболей, всех эмиров купил, и ярлык на великое княжение Москве обещан.
Но глубже и глубже ложится складка на лбу владыки: Митя млад, Орды не знает, бояре легковерностью своей веселы, но не весел Алексий, митрополит Московский и всея Руси; он на своем веку Орду вот как изведал и хотел бы, да не может поверить кротости Хидыревой.
Кроток?! Не иначе от кротости он и царицу Тайдулу прикончил: помешала зверю старуха! Со времен царя Чжанибека жила царица на покое. Резались ханы; от ужаса к веселью и обратно к ужасу колебалась Золотая Орда, а царица Тайдула жила в тиши, мирно.
Вспомнились далекие дни, когда на Москву пришло Чжанибеково грозное слово: «…грехами нашими прогневали мы Аллаха: ослепла мать наша, царица Тайдула. Пришли, князь, в Орду главного попа вашего Алексия, пусть помолится о царице моей».
Текут и текут воспоминания. Вся Москва провожала митрополита плачем, да и сам он шел в Орду, как на смерть, а в Орде, увидав слезящиеся, гнойные глаза царицы, совсем пал духом, ужаснулся, готовился встретить смерть и в молитвах своих просил уже не за себя, лишь от Руси молил отвратить гнев ханский.
Вспоминается митрополиту раннее мглистое утро в Орде, когда прислал к нему в юрту царь Чжанибек знатных мурз сказать, что открылись глаза царицы Тайдулы.
То ли сама собой пошла болезнь на убыль, то ли татарские колдуны помогли, думает митрополит Алексий, то ли бог землю Русскую пожалел — набег татарский отвел, кто знает? Но все меньше гноя становилось в глазах у царицы, увидела она свет, решила — помог он, митрополит, и милостивый ярлык дала.
Выпросил он тогда у Тайдулы Царев Посольский двор, просил для бога — Чудов монастырь строить, другого места в Кремле не нашлось, — на лице митрополита тихой тенью проходит улыбка: схитрил, выжил татар из Кремля, за Москву–реку, на Ордынку.
С той поры много лет минуло. Свирепые волки были царями ордынскими, но никто из них не тронул седин царицы Тайдулы, кроме… кроме Хидыря, коего нарекли кротким.
Очнувшись от своих дум, владыка постучал об пол посохом.
Склонясь в смиренном поклоне, на пороге появился послушник.
— Где князь Дмитрий? — спросил митрополит.
— Не ведаем, отче, все подворье в страхе. Вчера с обеда уехал Дмитрий Иванович во дворец, с той поры не бывал.
Алексий резко вздернул голову:
— А во дворце что творится?
— Тож не ведаем, владыко. Слышны оттоле шум и бубны, аки пир велий идет, токмо вкруг стража стоит и к палатам царским никого не подпускает.
Митрополит поднялся встревоженный. Подхватил упавший было посох, сказал послушнику:
— Прихвати мягкой рухляди. Со мной пойдешь.
— Сороковичок собольков взять? — спросил послушник.
— Одного сороковичка мало, чай, в царский дворец пойдем, аль неведомо тебе ненасытство их? Три сороковичка возьми.
Не доходя до дворца, в ближнем переулке оставил митрополит воинов и слуг своих, сам пошел к ханскому дворцу.
«Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его…» — шептал послушник, чувствуя, что ноги с каждым шагом будто свинцом наливаются, а под коленками возникает противная дрожь. В голову лезли грешные мысли: «Что проку в кротости Давидовой, от кротости иль свирепости царя Хидыря все сейчас зависит. Вон владыка идет бесстрашно, — митрополит стар, свое пожил, а мне каково в лог зверя за ним лезть!»
Послушник норовил идти, прячась за спину митрополита.
Прямо на стражу по пустой площади шел владыка, острие посоха глубоко врезалось в сухую, потрескавшуюся землю, бледное лицо его и потемневшие глаза были строги, и стража, забыв ханское повеление, не посмела закрыть ему дорогу.
У деревянного кружева резных ворот митрополит твердо посохом отстранил вставшего было ему на дороге сотника. Вошел во дворец. Давно знакомыми переходами прошел на внутренний двор, где на коврах, у каменного бассейна с цветущими египетскими лотосами пировал Хидырь–хан.
Оставаясь в тени, из–за тонкой колонны взглянул владыка на двор: царь Хидырь и князья ордынские упились, многие спали тут же, на заплеванных, мокрых от вина и кумыса коврах, посреди поваленных золотых кубков, обглоданных костей и венецианского хрусталя.
Около Хидыря, охватив колени руками, сидел князь Дмитрий.
«Не умеет сидеть по–татарски — ноги калачом, устал небось князь на пиру царском», — умилился Алексий, но, вглядевшись в осунувшееся, напряженное лицо Дмитрия, сразу помрачнел, понял, что князю пир этот труден иным.
Хидырь, наполнив кубок, протянул его Дмитрию, тот, многословно благодаря и отнекиваясь, явно тянул время, наконец, уступая уговорам, взял кубок и тут же уронил его.
Митрополит вздрогнул — беда царский кубок пролить, тревожно посмотрел на Хидыря, а тот, сощурясь, так что его маленьких глазок совсем не стало видно, не отрываясь уставился на князя; из–под редких рыжеватых ресниц, не мигая, горели две злые колючие искры.
Так и не поняв, вправду ли князь до того пьян, что и кубка удержать не в силах, Хидырь большим чеканным ковшом русской работы вновь зачерпнул вино и упрямо протянул его князю.
Дмитрий со вздохом взял.
Владыка подметил: руки князя дрожат, вино через край льется, даже слишком льется — ко рту князь поднес его самую малость. Видит ли Хидырь ухищрения князя, не разберешь — пьян царь зело, но улыбка и очи по–трезвому хмуры.
В разгаре пир царский, гремят трубы и бубны, эмиры кто во что горазд песни горланят. За таким весельем многого не расслышал митрополит, понял только — Хидырь выспрашивал у князя сокровенное, а Митя, борясь с хмелем, порой встряхивая головой, порой с силой жмурясь, чтобы преодолеть кружение, и чувствуя, что с каждой новой чарой хмелеет все более, старался лишнего слова не сказать.
Алексий вышел из тени. Увидев его, Митя вскочил, пошатнулся и, не разбирая дороги, пошел к нему прямо по ковру, спотыкаясь об утварь и спящих эмиров.
Хидырь гневно окликнул его, князь не оглянулся. Хидырь повторил угрозу, приподнялся, пытаясь пойти следом — ноги отказали; хан ткнулся в подушки, схватил все тот же тяжелый кубок, хотел бросить им в князя, но вместо того неловко перекатился на бок и у самого лица увидал голубой цветок лотоса. Швырнув кубок в водоем, Хидырь, ломая стебель, потянул цветок к себе, вдохнул аромат лотоса, почувствовал свежесть росы, упавшей ему на лицо, и слепая радость от сознания, что он, убивший Науруз–хана, он ныне сам хан Улуса Джучи, что ныне он может лежать на ковре, здесь, во дворце сарайском, пировать и нюхать заморские цветы — дары далекого Нила, — эта пьяная радость хмельнее вина затуманила голову хана, заставив его забыть о князе Московском, о митрополите, о кознях эмиров, обо всем.
А Митя шептал:
— Отче, спаси! Сил моих больше нет, хмель с непривычки забирает, а царю любо, ждет, поганец, когда я язык развяжу.
— Где, князь, бояре твои? — тревожно и строго спросил митрополит.
— Бояре?
Митя устало провел рукой по глазам:
— Где бояре — не ведаю.
Дремавший поблизости на ковре сын царев Темир–ходжа поднялся, сказал отнюдь не сонным голосом:
— Отец мой велел бояр связать и запереть в башню, чтобы князю пировать не мешали. Не тревожьтесь, худа им не будет.
Князь изумленно взглянул на него: чудеса, все пьяны — царевич трезв.
А Темир–ходжа, потеряв на миг личину смирения, спесиво следил, как перед ним гнул спину владыка всея Руси, как на сухое, строгое лицо митрополита наползает странная для него заискивающая улыбка.
Алексий шептал:
— Спасибо на ласковом слове, царевич, иного не ждал от тебя, о твоем благочестии мы наслышаны. Помоги, царевич, освободить бояр.
Темир–ходжа опомнился, поправил зеленую чалму на голове, отвернулся: «Благочестие? Да, конечно! Но не для русских псов оно!» Не отвечая, отошел прочь.
Князь, глядевший в лицо митрополита, увидел, как все глубже, мрачнее пошли по нему морщины. Митрополит тревожно искал разгадку: куда так спешит царевич? Не к добру такая скромность! Алчны цари ордынские на лесть, иные злато меньше любили, а Темир–ходжа красное слово услыхал — и в сторону. Этот святой поопаснее, чем батюшка его царь Хидырь будет; тот по крайней мере и пьет, и радуется, и разбойничает в открытую, а этот…
Дмитрий тронул митрополита за широкий рукав:
— Владыко, ты что серчаешь, чего хмуришься?
Не отвечая на вопрос князя, митрополит взял его за руку:
— Пойдем поскорее отсюда, Митя.
Но тут дорогу им загородил ханский брат Мюрид.
— Куда?
Мгновение митрополит Алексий хмуро смотрел на Мюрида, потом, опомнясь, не пожалел спины для поклонов.
— Отпусти нас, Мюрид, приустал князь, пора ему на покой. Что тебе князя удерживать, он млад, а ты эвон какой батырь, ишь как нас подстерег лихо, точно из–под земли вырос!
Мюрид икнул, рожа его расплылась в улыбку. Качнувшись вперед, он вцепился в плечи митрополита, навалился всей тяжестью и, вновь икнув, спросил, лукаво прищурясь:
— А скажи, поп, о чем вы тут с Темиром шептались? Хан пьян, так ты с сыном его шептаться вздумал! Так? Я тоже пьян, но все слышал, я тут в холодке за колонной лежал, — и вдруг с перекошенным, бешеным лицом рыкнул:
— Признавайся, или сейчас стражу кликну! Ну!
Алексий, чуть отступив от наседавшего на него Мюрида, покривил губами, не то улыбнуться хотел, не то отвращения не сдержал, и, не отвечая на угрозы, протянул Мюриду сороковичок соболей.
— Прими собольков, мех отборный, не серчай.
Схватив связку собольих шкурок, Мюрид обмяк и уже милостиво начал плести такое, что не только митрополиту, а и татарину не понять было: язык у него спьяна за зубы цеплялся.
Видя это, митрополит решился схитрить.
— Скажи, Мюрид, небось по твоему слову бояр моих из башни не выпустят?
Мюрид от тех слов осерчал, осерчав, заговорил яснее:
— Как не выпустят? Ты, поп, забыл, что Хидырь–хан брат мне? Вот увидишь, — Мюрид остановился и вновь хитро прищурился: — Только без подарка не видать тебе бояр твоих.
Смиренно склонясь в поясном поклоне и подавая новый соболий сороковичок, митрополит сказал по–русски:
— Подавись ты, нечистый дух, этими соболями! — и вновь усердно поклонился.
Немного времени спустя, когда митрополит с князем и боярами уже подходили к выходу, увидели они в воротах Челибея. Бояре, проходя мимо, невольно озирались на него. Дмитрий прошел тихо, присмиревший, и только митрополит, идя последним, точно не замечал хмурого взгляда Челибея.
Тот внезапно шагнул ему навстречу.
— Уводишь?
Митрополиту, видимо, очертели низкие поклоны, заговорил своим голосом:
— Тебе какое дело?
— До тебя у меня дело. Вы отойдите, — кивнул от Дмитрию и боярам, не оглянулся, зная, что его приказ будет выполнен. Покосись на караульных, стоявших по бокам входа неподвижно, как истуканы, неожиданно перешел на русский язык:
— Скажи мне, поп, почему вы, русы, до сих пор русы?
Сперва после такого вопроса митрополит подумал, что и этот ордынец от царского пира еще не очухался, но нет, Челибей тверд в ногах и, видимо, головой ясен.
— Кем же нам быть прикажешь?
Кем быть? Почему были булгары, стали татары, были кыпчаки — тоже стали татары, а вы, русы, все русы?
— Брешешь! Лишь по имени стали кыпчаки татарами. Вот ты, батырь, монгол чистых кровей, а по–монгольски, чаю, говоришь худо. Половецкая речь у тебя. Ну, а нам половецкий обычай перенимать не пристало, ибо темный и дикий он, а ваш и того темней. Чему же нам у Золотой Орды учиться?
Челибей, потемнев от гнева, схватился за рукоять сабли.
— Успеешь меня зарубить. Вся и беда в том, что даже то доброе, что было у вас, вы в своих юртах попрятали. Воров у вас не было, меж собой жили полюбовно, без драк, без пьянства, лжи татарин не ведал, в любую сечу шел бесстрашно, лишь бы хан приказал, а разве мы видели это? Не было такого зла, коего против нас вы не оборотили. Друг с другом были добры, к нам люты, лютее волка, коварней рыси, ядовитей, смертельней змеи всегда был для нас ордынец. Чего же ты хочешь от нас? А ныне и подавно учиться у вас нечему. Может, где в дальних кочевьях доброе–то и живо, а у вас здесь — слышишь?
Из пиршественной залы доносился шум обычной в конце пира пьяной драки.
Челибей стоял, тяжело опустив голову. Тяжелые мысли о том, что Алексий говорит правду, и невольное уважение к этому бесстрашному старику против воли закрадывались ему в душу. Все еще не желая признать себя побежденным, он торопливо искал, что ответить, как возразить митрополиту, и нашел.
— Не хвастай, поп, самого главного нет и не было у вас — единства! Нет у вас на Руси своего Чингис–хана!
Накипело на сердце у митрополита, забыл об осторожности, резко, почти ударом, поднял он голову Челибея и, сблизив его глаза со своими, крикнул, уже не сдерживаясь:
— Единство! Ты скольких царей прикончил, двух али боле?
Челибей рванулся на Алексия: никто такого ему говорить не смел, но, увидев насмешку в глазах митрополита, сразу стал как вкопанный: пусть не думает поп, что он баатура Челибея взбесить сумел.
— Были у нас свои Чингис–ханы! — страстно говорил Алексий. — Был Олег Вещий, ладьями своими покрывал он Русское море. На вратах Царя–града щит его! Был Святослав храбр, аки пардус, князь–богатырь, князь–воин. В смертном бою его завет Русь вспоминает: «Мертвые сраму не имут». Были у нас Владимир Святой, Ярослав Мудрый — устроители, законодатели Русской земли. Не у Чингиса, у старых князей наших учимся мы поныне!
— Поныне? Я тебя понял, поп! Правду про тебя молва идет: неукротим ты и непокорство на Руси от тебя. Каких–то князей с великим Темучжином равняешь, а о том забыл, что волею его — Чингис–хана — вам, попам, мы честь воздаем и дани с вас не берем.
Алексий сразу стих, спросил, как будто даже спокойно, смирно:
— А знаешь ли ты, батырь, что написано в летописи нашей о чести, возданной в Орде победителю шведов и немцев князю Александру Невскому?
— Нет, этого не знаю, — просто ответил Челибей.
— Так узнай… — резко, непримиримо бросил ему митрополит: — «Злее зла честь татарская!» — И, отстранив баатура, твердым шагом вышел из дворца ханов Золотой Орды, оставив Челибея в глубоком раздумье. Уже на площади он оглянулся. Послушника сзади не было. Митрополит хотел вернуться, но тут резные ворота дворца распахнулись, и стражи вышвырнули послушника. Он покатился по земле, вскочил. Поперек лица у него шла глубокая царапина. Всхлипывая и утирая кровь, забормотал:
— Владыко, не гневайся. Последний сороковичок соболей отнял у меня тот вельможа, которому ты поперечил.
Митрополит вдруг засмеялся резким, дребезжащим смехом:
— Дивного в том нет, что тебя ордынский вельможа во дворце царском ограбил. Спасибо, живым отпустил. Иди, умойся.
Оборотясь к князю, он спросил:
— Долго ли царь Хидырь ярлык только сулить будет? Даст–то его когда, же?
— А он у меня, — ответил Митя, вытаскивая из–за пазухи скомканный свиток пергамента, — я его поглубже запрятал, чтоб царь не раздумал, назад не отнял, — добавил Дмитрий, стараясь поправить расколотую и смятую печать красного воска, подвешенную к ярлыку на шелковом шнуре.

4. НАГОРНЫЙ БЕРЕГ

Ордой, пирами, поклонами по горло сыт Дмитрий. Ярлык добыл и будет! С него довольно и вельмож ордынских, и царя их. На следующий день он поехал прочь, домой — в Москву. И лишь вечером, когда после переправы через Волгу отряд остановился на ночлег и княжьи люди начали шатры ставить, Дмитрий удосужился оглянуться назад.
С высоты правого, нагорного берега весь Сарай–Берке открылся, как на ладони.
Но не успел князь Дмитрий поглядеть на зелень садов, на купола мечетей, на тонкие столпы минаретов, как Семен Мелик тронул его за рукав:
— Не туда смотришь, княже. Эвон куда взгляни!
Внизу, по темным, лиловатым водам вечерней Волги, скользила вереница разукрашенных ладей. Пестрые паруса их цвели в закатных лучах небывалыми райскими цветами, а червленые щиты, прикрывавшие борта, алели густой яркой кровью.
— Семен, так это же суздальцы! — воскликнул князь. — Костянтиновичи! На первой ладье стяги их, Дмитрия и Андрея, а на другой — Ивана Белозерского. А дальше чей стяг, не признаю?
— Это Дмитрия Галицкого стяг полощется, — ответил Семка и хитро подмигнул Дмитрию: — За ярлыком князья едут!
Взглянув друг на друга, князь и воин весело засмеялись.
— Ярлык–то теперь у нас, опоздали!
— Не туда глядишь, Дмитрий Иванович, — сказал князю только что взобравшийся на верх обрыва молодой боярин.
Князь улыбнулся:
— Опять не туда? Куда же глядеть мне прикажешь, Федор Андреич?
— Смотри, что в степи творится, — ответил боярин.
Но сколько ни глядел Дмитрий и стоявшие вокруг бояре, в быстро темнеющей дали ничего не было видно, один боярин Федор божился, что к Волге подходят несметные конные рати, и лишь когда на дальнем мысу стали загораться бесчисленные искры костров, ему поверили.
— Кошачье око у тебя, боярин, — сказал ему Дмитрий, — во тьме и в дали видит. Отца твоего, боярина Андрея, Кобылой звали, а тебя, Федор Андреевич, я Кошкой отныне звать стану.
В ладьях тоже заметили костры и круто свернули к левому берегу, подальше от огней неведомого войска.
— Суздальцы берегутся, — заметил Семка.
— Береженого бог бережет, — ответил князь, — неведомо, кто там.
Вышедший из шатра митрополит Алексий посмотрел на дальние костры, на ладьи суздальцев и молвил:
— Полки эти крымского эмира Мамая: он давно грозил прийти в Сарай–Берке, кому иному там быть? — И, отвернувшись от огней, владыка Алексий обеими руками оперся на посох и стал смотреть в сторону града.
Быстро темнея, клубясь и спускаясь все ниже над столицей Золотой Орды, шли грозовые тучи. Поминутно вспыхивал лиловый огонь молний, сердитым рыком катились дальние раскаты грома.
Митрополит глядел как зачарованный. Налетавший порывами ветер играл его черной рясой, относил назад через плечо длинную бороду владыки, тот ничего не замечал, глядел и глядел на Сарай–Берке и невольно верил, хотел верить, что неспроста над ним разыгралась непогода, что неспроста клочья туч озаряются слепящими вспышками молний, неспроста зверем рычит над Золотой Ордой гром. Когда наконец первые тяжелые капли дождя упали и здесь, митрополит поднял посох и, указав им на тучи и город, сказал:
— Гнев божий над этим нечестивым градом! Вовремя выбрались мы из Вавилона сего.
Свет почти непрерывно сверкавших молний озаряя черную фигуру владыки, порождая жуткие отблески в его расширенных гневом глазах.

5. ЦЕРКОВЬ–ОБЫДЁНКА

— Поберегись! — кричали ратники, бердышами расталкивая толпу: по улице шел обоз.
Народ теснился к заборам. Мальчишки лезли на крыши, спорили чуть не до драки, какой припас везут.
Не сторонясь, не замечая ничего, бродил Семка по толчее московских улиц, напрямик лез сквозь толпу, ненароком какую–то старушонку подшиб, та ойкнула, поднявшись с земли, заголосила вдогонку:
— Чтоб тебя! Чтоб самого так зашибли!
Семен не оглянулся, не слышал, шел, крепко задумавшись, лишь порой, когда мешали пройти, окольчуженным плечом прокладывал себе путь.
Думал об одном: «Не пора ли обет исполнять?» Еще в Троице отцу Сергию обещал поставить церковь–обыдёнку, коли все хорошо будет. Сейчас, воротясь из Орды, Семен вдруг понял, что все у него хорошо, — испугался своего счастья.
Нечаянно занесло его на Неглинный верх; оттуда в эти дни звонкий гул шел по всей Москве. Над тихими водами речки Неглинной лихие жили кузнецы; здесь тебе и шелом скуют, я кольчугу свяжут, и шестопер на дубовую рукоять насадят. Поднимаясь от реки, Семен забрел меж столбов, где коней куют, оперся на перекладину, задумался.
Стоявший под навесом кузнец оглянулся на него, хотел что–то сказать, но в это время подмастерье положил на наковальню раскаленную полосу металла.
Семен загляделся на работу кузнецов; следил, как под меткими, сильными ударами молота металл принимал знакомые очертания меча.
Кончив ковать, кузнец опять оглянулся на Семку, спросил деловито:
— Эй, дядя, тебя заместо коня подковать, что ли? Это можно! Козла подкуешь — коню легше…
Семка попятился, вылез из–за столбов, побежал прочь. Вслед хохотали молотобойцы, а у Семена не шел из головы только что виденный лиловатый от окалины меч. Понял: не раздумывать — спешить надо.
Дмитрий Иваныч в поход собирается — великокняжеский стол отвоевывать. В походе может быть всякое, в Семку вражьих стрел полетит немало: поставил его князь во главе сторожевой сотни.
Вернулся домой, вошел в новые, еще пахнущие смолой хоромы, снял кольчугу, торопливо, не вдруг попадая в рукава, надел кафтан, схватил шапку: загорелось парню скорее, завтра же срубить церковь, богу долг уплатить, а там и Настю можно из монастыря выручить, а там… Семка улыбнулся: после свадьбы и в поход идти веселее, и стрелы суздальцев не страшны.
Сперва Семен поладил с богомазами, потом пошел на лесной торг; здесь торговали строевым лесом и дранью, резали деревянное кружево для оконных наличников, коньков и причелин. Куда ни глянь, повсюду светлое, только что окоренное дерево бревенчатых стен. Срубы и клети, избы, целые хоромы с переходами, высокими резными крыльцами, со стрельчатыми кокошниками крыш стояли по всей площади как попало, громоздясь и налезая друг на друга.
Дробный стук нескольких десятков топоров спорил с мерной песней артели, тащившей на верх сруба тяжелое бревно, а несколько далее под веселые, предостерегающие крики рушили проданную избу, и бревна, скатываясь вниз, мягко ложились на землю, засыпанную на несколько вершков чешуей сосновой коры, красными скользкими волокнами оболони и остро пахнущей смолистой щепой.
Семен не сразу пошел плотников нанимать, сперва походил по площади, полазал по узким закоулкам между срубами, приглядывался к работе артелей, наконец решил подойти к одной: показалось, что эта артель бойчее других, да и староста артельный, здоровый рыжебородый мужик, с первого взгляда по нраву Семке пришелся: и весельчак и ругатель, значит, дело знает. Ишь, басит такое, что и не выдумаешь, — от его словес и топоры стучат звончее.
— Кто у вас тут старшой? — подходя к работавшим, спросил Семен.
— Дядя Петр, тебя кличут!
— Слезай, дядя Петр! — закричало сразу несколько голосов.
Рыжебородый воткнул топор в дерево, посмотрел на Семку прищурясь, оценивая, спросил сверху:
— Тебе чего, дядя, избу продать? То к купцу надо, а избы есть, сколько хошь, эвон они стоят готовенькие, под крышу подведенные. У нас без обмана, товар лицом показываем, выбирай только, а купишь — раскатить и обратно на месте собрать — наше дело.
— Нет, мастер, мне церковь по обету срубить надо, — ответил Семен.
Рыжебородый легко спрыгнул со сруба.
— Церкву, какую?
— Немудрящую такую, чтоб об один день поставить можно было.
— Обыденку, значит. — И, обратясь к артели, Петр спросил:
— Как думаете, робяты?
Плотники отвечали разноголосо:
— Валяй, дядя Петр, торгуйся!
— Дело святое.
— И выгодное.
Сговорились в нескольких словах, пошли покупать лес.
Купец схватился за шапку, косясь на Петра, потащил Семку к бревнам.
— Уж и лес у меня! Такого поискать! Сосна кондовая, сто лет простоит, почернеет только, а чтоб гнили — ни боже мой, вот на эстолько не будет!
Петр молча слушал купца, но, когда Семен взялся за кошель, он шагнул вперед, ухватив купца за ворот, потащил к бревнам:
— Ты што, толстосум, врешь? Где тута кондовая сосна? Эта?
Купец опять забожился, но артельщик залез на бревна, всадил топор в комель, легко повернул тяжелый кряж.
— А ну, купец, полезай сюды, это тоже, скажешь, доброе дерево? У кондовой сосны слой мелкий, оболонь малая, а это што? Нет у тебя хорошего дерева, пойдем, Семен Михайлович, дале.
Купец побежал за ними, как полагается, ухватил за полу, уговаривал, божился, но, пока хорошей сосны не показал, Петр был неумолим, а когда деньги были уже заплачены, он вдруг вернулся к купцу:
— Ты с кем связался? С плотником! Так помни: плотника на дереве не проведешь, помни! — приговаривал он, тряся оробевшего купца. Потом, довольный, точно и дело сделал, пошел с Семеном поглядеть место, где церковь ставить.
Тут досталось Семену. Петр загонял его, заставил шагами землю мерить, велел колышки вбивать, а сам, делая хитрые, ему одному понятные зарубки на палке, поглядывал на дорогу: не везут ли лес.
Когда бревна привезли, изругал возчиков — долго канителились, потом на прощанье строго наказал Семену:
— Завтра с рассветом будь, хозяин, на месте. Проспишь — плюну. Ищи другую артель. Топор захвати — подручным работать будешь.
Семка послушно кивал головой. Поспорь с таким, сразу видно — мастер!

6. СЛОМАННАЯ ПЕЧАТЬ

Еще не просохла роса, когда столпы под церковь были готовы, рубили их клетцами, для пущей верности в две стены.
Семка, не жалея сил, лихо рубил топором, только щепа в стороны летела. Увидев, что Петр–артельщик поглядывает на его труды, Семка спросил с задором:
— Ну, мастер, как я с топором управляюсь?
Петр подошел, помолчал, переступил с ноги на ногу, в раздумье подмял под лапоть головку ромашки.
— Что ж, хозяин, работаешь ты, конешно, со старанием, а только, не в укор будь сказано, если бы мои молодцы так рубили, то церкву твою и завтра не кончить. Брось топор, иди берестой венцы прокладывать.
Семка стоял перед ним красный, опустив ненужный топор, а Петр, хлопнув его по плечу, забасил:
— А ты не робей! Береста тоже дюже нужна: она от гнили помогает,
Петра окликнули плотники, делавшие алтарные прирубы, он побежал на зов. Работы ему было много: везде угляди — чтоб бревна хорошо подобрали, чтоб связали их на совесть, чтоб уложили правильно. Поспевал он всюду, всюду его рыжая борода мелькала, был неутомим и весел. Лишь когда что–нибудь не ладилось, он хмурился и, бормоча, поспешно отходил в сторону.
Плотники ухмылялись, понимали — по привычке хотелось ему выругаться зычно с высоты сруба, так, чтобы далеко слышно было, а тут нельзя: церковь строили.
Береста шла на прокладку лишь нижних венцов, и, когда эта работа кончилась, Семка, стараясь не попадаться на глаза Петру, пристроился работать на выкалыванье досок.
Работа эта требовала и сноровки и силы.
Парень присматривался, как мастера по слоям выбирали бревно — чтобы кривощела не было, как намечали место, куда клип вбивать, прорубали желобок, потом, когда первая узкая щель шла по стволу, наставала очередь Семки. Обухом топора он бил наотмашь по клину, и щель, после каждого удара расширяясь, уходила все дальше, в нее загоняли новые клинья, пока бревно не раскалывалось до конца.
Едва отдышавшись, Семка начинал обкалывать доску с другой стороны. Отдыхать было не время: стены к полудню успели вырасти высоко, а досок на острую шатровую крышу еще не хватало.
Только в обед, усевшись между плотниками у котла с кашей, Семен понял, как он успел вымахаться.
После еды, когда артель отдыхала в холодке, начав на разные лады похрапывать, Петр остановился около Семкиной работы.
— Мало, хозяин, досок, что и делать, не знаю: и крышу крыть, и пол стелить, и на двери, и на крыльцо — всюду доска нужна.
Семка задумался.
— Вот что: давай бревна лишь с одной стороны обкалывать, так половинками бревен пол и застелем.
Петру этого только и надо было: работы вдвое меньше, а лесу пойдет больше, так ведь лес–то хозяйский, но сделал вид, что удивился Семкиной сметливости, разахался:
— А я–то, рыжий дурак, и того удумать не мог, ты, хозяин, хошь и плотник никудышный, а мужик хитрющий.
Эту похвалу принял Семен за чистую монету.
— Ты сам, дядя Петр, себе на уме, — ответил он артельщику, — как бревна–то подбирал: что потоньше, полегче, на верхние венцы положил.
Мастер забрал бороду в кулак и теперь уже бесхитростно, задумчиво поглядел на сруб, серые глаза его, отражая чистое небо, поголубели.
— Нет, Семен, тут другое! Высокий мы сруб сложили?
— Еще бы не высокий!
— А кажется он еще выше, чем на самом деле. Ты вот знаешь, что наверху бревна тоньше положены, а око наше того не ведает: для него все бревна равны, а если вверху бревна тоньше, так оку нашему храм твой выше казаться будет.
Семен с изумлением смотрел на только что срубленные стены. Просто и премудро!
А Петр говорил без конца, любовно про то, как он на простую четырехстенную избяную клеть восьмерик поставит, а потом шатер, как высоко–высоко в небо будет поднята чешуйчатая главка.
— Ты, Семен, о премудрости обмолвился. Какая же тут премудрость? Ставим по старине, попросту, как от дедов пошло, сверху донизу храм одним топором срубим.
Слова его были прерваны конским топотом. Княжой отрок осадил коня, подняв облако пыли, и крикнул:
— Семен Михайлович, к князю скорее: неладно там наверху. — Ускакал дальше.
Семка взглянул на стройку и перевел сокрушенный взгляд на Петра, тот, поняв его, добродушно подтолкнул и сказал:
— Беги в кремль, хозяин, о церкви не печалься, без тебя к вечерне закончим, без тебя и вечерню отстоим, беги.

 

Как был, в лаптях, в пропотевшей рубахе из небеленого полотна, прибежал Семка в кремль.
В думе боярской митрополит читал вслух письмо саранского епископа: «…и бысть в Орде замятия: убиен бысть царь Хидырь от сына своего Темир–ходжи, и сяде на царство он на четвертый день, а на седьмой день царства его тёмник его Мамай замяте всем царством его.
Побеже Темир–ходжа за Волгу и тамо убиен бысть, а князь Мамай прииде за Волгу на горнюю сторону и орда вся с ним, и царь бе с ним Авдула именем.
А иные князи сарайские затворишася в Сараи, царя у себя имеюще Мурата, брата Хидырева.
А князь Андрей Костянтинович побеже в то время из Орды, и ударись на него князь ордынский Рятюковь, но слух есть, поможе бог князю Андрею, прибеже на Русь здрав.
Тогда же князей ростовских во Орде пограбиша, пустиша на Русь нагими…»
Когда митрополит, переводя дыхание, на минуту смолк, Семен взглянул на князя; тот сидел на лавке, на коленях у него лежал пергамент, в котором Семен узнал ярлык, теперь уже бесполезный ярлык на великое княжение.
Нахмурясь, сосредоточенно князь мял и комкал красный воск той самой печати, которую он сломал еще в Орде, спасая на царском пиру от Хидыря Хидырев ярлык.

7. НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

Из Кремля Семка ушел лишь на следующий день: до утра ближние люди проспорили, к кому из двух новоявленных царей посылать киличеев, да так и не решили. Кто из них сильнее? Который другого задавит? Только гадать оставалось, а пока надо ухо востро держать, чтобы не прозевать, которому из царей кланяться. Подходя к дому, заметил Семен на крыльце человека — кому б тут быть, хоромы у Семки пока пусты, а незваный гость — хуже татарина.
Человек стоял в тени под высоким шатром крыльца, прислонясь к резному столбику, парню лишь плечо его да сурового полотна рубаху видно было.
Заслышав шаги, гость оглянулся. Семка узнал смоляные хмурые брови и белесые глаза, глядевшие прямо и пронзительно: «Некомат! Купец Некомат! Хозяин!»
Семка рванулся было вперед, хотел резво взбежать на крыльцо, но сдержался: был ему Некомат хозяином, да время то минуло, а ныне сотнику князя Московского, пожалуй, и не пристало перед купчишкой шапку ломать.
Семен взошел по ступеням не торопясь, степенно поздоровался с купцом, радушно позвал в хоромы. Зачем гость пожаловал, Семен не спешил спрашивать.
Некомат тоже помалкивал, да и дела у него особого не было, просто, приехав в Москву, прослышал он о Семке и вздумал через него в доверие к князьям московским влезть. С какой стороны к Семену подойти удастся, купец еще не знал, потому и молчал, выжидая.
Осрамился Семка — гостя в хоромы позвал и тут только вспомнил, что угощать его нечем: жил Семка бобылем.
Некомат, зорко следивший за парнем, сразу смекнул: что–то не ладно! Но вида не подал, а Семка, ругая себя чуть не вслух, полез в подполье, где у него бочонок меду был поставлен.
Присев перед ним, Семка выбил затычку. В свете фонаря сверкнула чистая сильная струя, ароматом солнечного меда наполнилась низкая тьма подклети. Семка забил пробку, подумал и выпил мед сам, потом, нацедив второй ковш, он быстро поднялся и с маху ударился теменем о матицу: подклеть была ему не по росту. Не утерпел, помянул черта, да и как не помянуть, когда шишка на башке вздулась! Потирая ее, Семен полез наверх и, входя в горницу, опять стукнулся головой о косяк.
«Вишь, нечистая сила, хоромы свои, а привычки к ним нет».
Некомат и это подметил, а Семка поднес ему ковш, просил откушать и за скудость простить.
Принимая угощенье, гость взглянул — ковш богатый, в серебро оправлен, хорошего мастера работа, да и вся утварь в хоромах у Семена новая, добротная, только навалена кое–как в кучу. Выпил, вытер усы. Тут бы за угощение благодарить да Семкины богатства хвалить, а Некомат вместо «спасибо» назло, чтоб язык Семке развязать, подзадорил:
— Бедно живешь, Семен, не по чину бедно.
Семка от слов Некомата нахмурился, глаза потемнели, однако ничего — сдержался.
Некомат и это на ус намотал: поумнел парень, раньше Семка удержу не знал, особенно после меда, да ежели подзадорить, беда!
Пришлось масла в огонь подлить:
— Для тебя, Семен, на Москве у князей, видимо, и казны не нашлось. Иди ко мне в работники, авось так нищё жить не будешь.
Семен, чуть прищурясь на Некомата, думал: «Не зря купец язвит. Неспроста! Какого ему лешего от меня нужно?» Трудна служба у князя, рассерчать бы сейчас в свое удовольствие, ан нельзя — беды натворить недолго: человек во гневе слеп. А все же обидно. И не сдержался, ответил купцу:
— Видимо, ты заплутался, Некомат. Я не боярин, не воевода. Куда там! Я простой сотник. Богачеством куражиться мне не пристало. Однако и роптать грех. Взыскан и обласкан не по чину. Князю Дмитрию я верен, и князь мне верит, потому и не забывает своей милостью.
— Аль деревеньку какую князь тебе пожаловал? — спросил, будто подсказал, Некомат — пора, дескать, просить деревеньку, но Семен подсказку пустил мимо ушей.
— Деревеньками князья московские швыряться не любят, да и рылом я не вышел, чтоб о деревеньке челом бить. Пожаловал меня князь иным.
Семен поднялся из–за стола, пошел в угол к поставцу, порылся в нем. Купец опять про себя отметил: «Никак поставец–то у него тисовый?» Сощурился, приглядываясь, потом вздохнул облегченно: «Нет, помстилось, а так — ничего, богатый у него поставец…»
Семен тем временем, захлопнув дверки поставца, вернулся к столу и бросил прямо на скатерть пару железных шипов.
— Древолазные шипы? — удивился Некомат.
— Они самые. Княжой дар. А вместе с шипами мне князь в своем заповедном Васильцевом стане, промеж Марьиной и Сокольничьей рощами, бортные угодья отвел.
— Что ж, и сей мед с твоих бортей? — спросил купец, легонько щелкнув ногтем по ковшу.
— Сказал! Недосуг было мед сбирать. Только и успел на бортных деревьях свое знамя высечь, вот эдакое: стрела наискось, жалом вверх. Ну, там, где колоды висят, слазал на сосны, поправил, укрепил их, чурбаны подвесил — медведям на угощенье.
Некомат опять щелкнул по ковшу.
— Смотри, парень, после эдакова ковшика на дерево полезешь да спьяна заместо медведя с чурбаном и подерешься, сверзишься, сломаешь шею. Тоже мне бортник выискался. Пчелка любит степенных людей, а не таких вертопрахов, как ты. Вишь, и в дому у тя все вверх дном…
— Это ты зря, — отвечал Семен, — до ковша я не больно охоч, а что во дворе и в дому порядка у меня нет, то правда. Хозяйки в дому нет… а посему прошу милости пожаловать на свадьбу, авось тогда корить не придется, на свадьбе князья будут, так что в грязь лицом не ударим.
Некомату только того и надо было, сразу подобрел, убранство палат Семеновых хвалить начал и долго еще просидел у парня, вспоминая былое.
Хотя Семка за это время спускался к бочонку не раз и не два и под конец они оба еле лыко вязали, а все же холодная настороженность так и не покидала парня. Знал: купец шагу не шагнет без корысти — и наконец начал понимать, чего купцу от него надо было. В полдень, провожая гостя, Семен думал, глядя с крыльца ему вслед: «Попутал черт, позвал купца на свадьбу. Раззадорил он меня, хвастнуть захотелось! Обошла меня, дурака, старая лисица!»

8. СВАДЬБА

О Семеновой свадьбе говорила вся Москва. Сам князь Дмитрий был в дружках у Семена Мелика. Дивились люди: с чего бы такая милость?
Когда выехали из хором Семена в церковь, свадебный поезд заполонил всю улицу, прохожие жались к заборам, береглись от брызг грязи, летевших во все стороны из–под копыт коней.
Сентябрьское солнышко порадовало, выглянуло из–за туч, озарило парчу и бархат кафтанов, которые особенно ярко горели златом и багрецом, лазорием чудным и зеленью узорных трав среди московской осенней улицы с намокшими, темными стенами изб. Лишь березы да клены пожаром листопада вторили ярким краскам свадебного поезда, весело, с песнями скакавшего вниз к Неглинной.
Но на мосту песня оборвалась — случилась беда. Конь жениха попал ногой в щель между бревен.
Семка соскочил с седла, забыв о новом кафтане, присел у конского копыта, стараясь высвободить завязшую ногу коня, засучив рукава, пытался поднять бревно.
Вокруг столпился весь свадебный поезд. Конь испуганно мотал головой, роняя на окруживших его людей клочья пены, покуда купец Некомат не догадался взять его под уздцы и, ласково похлопывая, успокоить.
Сваты и дружки, кряхтя и переругиваясь, осторожно тянули тяжелое, осклизлое бревно.
Князь Дмитрий остался в седле. Был он весел: успел хлебнуть малость Семкиных медов и потому, глядя сверху на шумную толпу, кричал:
— Эй вы, чудаки! Чудь белогла–за–я! Завязли средь бела дня! Невеста в церкви ждет, а они копаются. Жених, вылазь! Полно под конем сидеть! Срам!
Некомат откликнулся:
— Срам, княже, ништо. Он очей не ест, не дым, а вот примета худая.
Князь сразу потемнел, схватился за плеть, да одумался, огрел своего ни в чем не повинного жеребца и прямо конской грудью наехал на Некомата.
Купец оробел. Не смея отойти в сторону, он только отстранился немного, а князь, наклонившись с седла, кричал ему прямо в лицо:
— Тебе, старый кошель, срам — не дым, а мне он глаза вот как ест! Довольно с меня этой бесстыжей премудрости! Довольно!
Некомат сразу и не понял, с чего гневается князь, глядел на него снизу вверх; сухое лицо его с глубокими морщинами и узкой с проседью бородой было неподвижно и чем–то напоминало лики святых пустынников на образах старого византийского письма, а когда понял, как рукой сняло благообразную святость, искривленная лукавой улыбкой плутовская рожа старого мошенника мелькнула перед глазами Дмитрия, но тут же купец, бросив уздечку, склонился перед князем смиренно, а когда поднял голову, лицо его было опять неподвижно и благообразно.
— Коли что неладно молвил, прости, княже, — сказал он, — я о примете говорил, примета, мол, плохая, а что до сраму, так ведь то народ бает, на пословицу что ж серчать, а впрочем, прости.
— Приучили народ к сраму, — проворчал князь и отъехал в сторону. — Теперь жди! И матушка и бояре начнут корить, дескать, крутенек растешь, княже. Не пристало эдак стариков лаять! Хуже всего, что все это верно, а только рожи его бесстыжей ведь никто из них не видал.
В церкви все переполошились, узнав, почему задержался жених, пошли шепоты о лихой примете. У невесты слезинка упала и, не омочив парчи, по сарафану скатилась, но взглянула Настя на Семку, а тот смеется беспечно, и сразу полегчало — забыла она о примете зловещей, забыла о горе минувшем.
Люди, глядя на нее, шептались изумленно. Как будто светом озаренная, стояла под венцом Настя, окрыленно и радостно молясь о выстраданном счастье.
Лишь потом, когда после венчанья надо было поцеловать мужа, Настя вспомнила о людях, смутилась, но Семен понял ее, ласково привлек к себе и поцеловал в дрогнувшие губы.
Настя подняла опущенные ресницы — Семкины глаза, заботливо глядевшие на нее, так близко!
Молодых обсыпали хмелем и пшеницей. С курчавой бороды Семена, озорно крутясь, упал лепесток хмеля, и где–то тут же рядом была у него запрятана озорная улыбка. С таким жизнь пройдешь, как крылом взмахнешь.
Вновь забыв о людях, нежданно для себя, Настя промолвила:
— Ладо мое!
И прошедшее метнулось прочь, в небыль, в забвение, навсегда!

9. ВОЛКИ И ВОРОНЫ

Поздней осенью по пути в Каффу и Сурож Некомат проезжал степями ордынскими. Пасмурный дождливый день разгорелся под вечер пожаром. Невольно заглядевшись на зорю, купец заметил на пылающем небе несметные стаи птиц.
Черным–черно в небе!
Некомат остановил коня, сощурясь, глядел вдаль.
Работники его каравана заговорили о теплых странах, в которые перелетные птицы летят.
Некомат открыл было рот, хотел обругать людей своих за глупость, какие такие перелетные птицы — осень глубокая, но промолчал, только на ночлег раньше времени остановиться велел, а сам с коня не слез, нахмурясь, чтоб, не ровен час, не пристали с расспросами, кратко приказал ждать его на месте, поехал вперед.
Бывают такие вечера: свинцовые тучи тяжело накрыли все небо, а из–под них низкое солнце бросает лучи, в которых то ли пожара отсвет, то ли крови поток, кто их разберет, но на душе от этого света тревожно.
Поднимаясь на холм, Некомат оглянулся, ясно увидел дальний, пронизанный светом розоватый дымок костра и сидящих вокруг работников, накрывшихся от лениво крапающего дождя рогожами, светлое лыко которых в закатном зареве почервонело, горело углем раскаленным.
Перевалив за вершину кургана, старик невольно натянул поводья: прямо перед ним лежали кости человеческие, а чуть поодаль череп в рассеченном шлеме вцепился зубами в землю — нижней челюсти у него недоставало. Дальше, насколько хватал глаз, было видно, что по полю рассыпаны кости, щиты, брони, среди ковыля торчали вонзившиеся в землю стрелы, валялись сломанные татарские сабли.
Повсюду бесчисленные волчьи следы, а немного в стороне, выжидательно поглядывая на купца, сидели на костях вороны — их–то и видел купец на закатном небе. Сюда, на место отшумевшей битвы, привели они Некомата. Ждал этого купец, но сейчас на поле, окровавленном вечерней зарей, старику, заглянувшему в пустые глазницы черепа, стало не по себе. Однако, совладав с собой, купец, старчески кряхтя, слез на землю и пошел полем, ведя на поводу храпящего и упирающегося коня.
Подойдя к черепу, Некомат легонько толкнул его носком сапога. Так и есть! Ехал сюда не зря! Полуистлевшую чалму, обмотанную вокруг шлема, удерживала изумрудная пряжка.
Купец наклонился, трепещущими, похолодевшими пальцами отстегнул ее, сунул за пазуху. Металл и мокрые камни могильным холодом легли на сердце.
— Свят, свят, свят… — зашептали тонкие губы Некомата, но тут же купец и страх и молитву забыл — в порыжевшей траве сверкнули каменья на рукояти сабли. Несколько шагов — и опять что–то блеснуло.
Купец обезумел. С горящими глазами метался он по полю, задыхаясь, наклонялся к земле, ворошил мертвые кости.
Лязг и звон спугнули воронов, со зловещим карканьем поднявшихся к темнеющим тучам.
Некомат и остерегаться забыл, видел лишь золото и каменья мертвецов, их добром торопливо набивал он мешок, притороченный к седлу.
Наконец, когда совсем стемнело, купец выпрямился, натруженная спина ныла, пот на лбу и роса в бороде холодили, провел рукавом по лицу да так и замер с поднятой рукой: над полем пронесся заунывный вой. Конь дернулся в сторону, купец опомнился, бросился к нему, не попадая ногой в стремя, еле влез на седло, поскакал. Куда? Разве знал Некомат! Пригнувшись к гриве, он мчался без дороги, один среди мертвецов, слыша лишь волчий вой, да лязг доспехов, да хруст человечьих костей под тяжелыми подковами коня.
— Старый дурень! Жадность одолела! Свят, свят, свят… господь бог Саваоф, — шептал Некомат, с ужасом оглядываясь назад и видя во тьме бесчисленные огоньки волчьих глаз.
— А может быть, это ограбленные мертвецы волками обернулись? Не уйти!.. Наседают оборотни! Вот она, лютая смерть!
А мешок, как живой, подпрыгивает, бьет по колену. Тяжел мешок! То ли встречный ветер хлещет по глазам, застилая их слезами, то ли мешка жаль, но рука сама собой срезает ремни, и вся добыча со звоном срывается вниз. Были сокровища и нет их, только застежка, снятая первой с мертвой головы, порой сквозь рубаху покалывает грудь.
А волки скачут вровень с конем…
— Пропал! Пропал! — твердит старик, полосуя плетью конские бока. Выкаченные глаза его уже ничего не видят, но замечает купец, что измученный конь прибавил ходу, не слышит, как ржет он, и, лишь увидев костер так близко, что даже искры разглядеть можно, старик вопит не своим голосом и валится с седла.
Лают собаки, гортанно кричат люди, ничего не слышит Некомат: обмер старик. Когда подняли его, поволокли к костру, идти он не мог, косолапо загребал землю ногами, на вопросы ничего не отвечал, икал только.
— Очухался, что ли, дед? Ишь очами хлопает, аки сыч! — услышал он над собой голос, поднял трясущуюся голову, тупо уставился на говорившего, и хотя тот окликнул его по–русски, но узкие глаза над острыми скулами, редкая бороденка и остроконечная, отороченная волчьим мехом шапка говорили за себя.
— Откуда? Куда едешь? Как тебя на мертвое поле занесло? Нечисто там, мы туда ходить боимся, — говорил татарин.
Некомат отвечал односложно, потом, невольно вздрогнув, спросил:
— Что за кости там в поле? Чьи?
Татарин нахмурился, но ответил:
— Была битва. Мюрид–хан, что ныне в Сарай–Берке сидит, посек орды наши.
— Чьи?
— Абдулла–хана, — с запинкой ответил татарин, потом добавил: — Правду сказать, орды эти не Абдуллы, а Мамая. Эмир это дело затеял, из Крыма ушел, его наговором Темир–ходжа Хидырь–хана убил, Темир–ходжу убил Мамай же, да вот с братом Хидыря не поладил, ну Мюрид и разбил нас, вот теперь мы в степях и бродим.
Некомат навострил уши.
Еще в Москве на Семкиной свадьбе, желая загладить окрик свой, был с ним князь Дмитрий ласков, рядом посадил, вина подливал, о делах торговых беседовал, а узнав, что Некомату путь лежит в Сурож, в великой тайне поручил разведать, который из двух царей ордынских сильнее. Обещал трудов не забыть и задаток дал, а тут сама собой тайна в руки шла.
По обычаю своему, чтоб татарину язык развязать, Некомат ужалил:
— Коли Абдулла не хозяин у вас, коли Мамая Мюрид разбил, что же вы в степях под дождем мыкаетесь, что к царю Мюриду с повинной не идете?
Татарин пристально приглядывался — не Мюридов ли то лазутчик, не нужно ли его кинжалом пырнуть, — но старик выглядел простецки, сидел у костра съежась, на лице плохо стертая грязь, глаза испуганные, рот приоткрыт, сомнения у татарина исчезли.
— Я еще не о двух головах, чтобы в Сарай–Берке к Мюриду идти, — ответил он, — не знаешь ты, гость, нашего эмира, потому так и спрашиваешь. Не человек — волк. Во что вцепится, то зубами держит. Крым бросил, мало ему, весь Улус Джучи подай. Помяни мое слово, Мюрида он слопает.
— Что же Мамай–то ваш, — опять незаметно кольнул Некомат, — воевода, эмир, вроде царя, что ли? Только как же тогда Абдулла царствует?
— Абдулла–хан? — татарин сплюнул в костер через редкие зубы. — Как это у вас на Руси говорят — «рыба — не мясо», только и есть, что щенок Чингисхановых кровей. В том и беда Мамая, что с родом Чингиса он никак не в родстве, а то давно бы быть ему ханом… только все равно и так он себя покажет.
Засыпая у огня под попоной, пропахшей конским потом, Некомат уже не жалел о брошенном мешке.
В самую середину Мамаевой орды угодил, теперь только вынюхать, а там князя Дмитрия и за мешок заплатить можно будет заставить.

10. ИУДА

Золотой халифский динар в руках Мамая блеснул и исчез.
Некомат не отрываясь следил за тонкими, подвижными пальцами эмира, не чуял, что Мамай сам наблюдает за ним.
В недобрый час привел купец свой караван в становье Мамаевой орды. Только что вернувшийся из степи с ханской охоты эмир сидел усталый, мрачный. Узнав о приезде московского торгового гостя, Мамай потребовал его к себе немедля, послал за ханом, но Абдулла не пришел, велел сказать, что хочет отдохнуть, выспаться.
Сейчас, сидя в теплой юрте, эмир чувствовал, как горят у него щеки, исхлестанные за день осенним степным ветром, но, видя, что купец свеж и хитер, подбадривал себя, злобясь на хана.
«Щенок, гаденыш», — думал Мамай, не отвечая на вкрадчивые речи Некомата, а сам вертел и вертел меж пальцами золотой динар.
Некомат, поглядывая на хмуро сведенные брови Мамая, хвалить Московского князя остерегался: не ко времени — эмир, помилуй бог, сердит, выгоднее топить, ну и плел паутинку.
— Не во гнев будь тебе сказано, смеялся над тобой князь Московский, дескать, побил тебя Мюрид и в степь выгнал. Известно, князь–то Митя млад, неразумен.
Эмир поднял голову, прищурясь, посмотрел на Некомата.
Купец в страхе увидал, как на лице у Мамая под скулами желваки ходят, точно Мамай слова гостя на зуб положил, жует — пробует. Потом мало–помалу все на лице его застыло, окаменело, кожа стала пергаментной.
Некомат пуще перетрусил (сердит сегодня эмир), а еще страшнее, что под этой мертвой маской ничего не стало видно, как тут за мыслью Мамая уследить?
Но вот на лбу у эмира появились две–три поперечные морщинки, одна бровь полезла выше другой.
— Говоришь, на пиру все это тебе Московский князь сказал?
Купец кивнул утвердительно.
— Значит, другом своим считал тебя князь, а ты его мне продаешь… был бы он врагом тебе — иное дело... — Мамай помолчал, продолжая всматриваться в лицо Некомата. — Впрочем, морда у тебя, купец, постная — святоша! Князь Дмитрий по младости своей тебе доверился. Вижу — зря. — Мамай вдруг улыбнулся, у Некомата отлегло от сердца, а эмир сказал, спокойно бросая слова: — Все ты врешь, купец!
Некомат вздрогнул. На самом деле, в угоду Мамаю оболгал он князя. Как вышло, и сам не знал, во всем золотой блеск динара виноват.
Купец опустился на колени:
— Повелитель, сурожанин я — с Сурожем генуэзским торговлю веду и через степи твои езжу в Крым постоянно, изловить меня просто. Посмею ли я лгать тебе?
— А врешь! С чего бы Дмитрию ругать меня? Заврался, купец, не с этим ты сюда ехал. С чем же?
Медленно сползла морщинка со лба Мамая, медленно опустилась бровь, лицо опять окаменело. Некомат в страхе ждал, что еще скажет эмир.
— Глуп был бы князь, если бы тебе, сурожанин, он не велел все и здесь и в Сарай–Берке пронюхать. Так, что ли, дело было? Был с князем сговор?
«Вызнал!» — горло перехватило от страха.
— Был! — хриплым шепотом промолвил Некомат.
— Так я и говорил, ты человек торговый — князя продаешь.
Мамай распахнул халат, не торопясь вынул из–за пояса мешочек, слегка подкинул его. Некомат жадно слушал — звенеть так могут только монеты.
— Я твой товар покупаю, тебя, купец, покупаю. Понял? Только… — в голосе Мамая прозвучала угроза, — меня не вздумай продать, кошель. Я попомню, что ты через мои степи ходишь! — И уже деловито закончил: —Поедешь теперь же в Москву, князю Дмитрию присоветуешь не у Мюрида, у меня ярлык просить. Держи!
Купец на лету подхватил брошенный ему мешочек — почувствовал его звонкую тяжесть.
— Это задаток, серебром. Сделаешь — получишь золотом! Понял?
— Как не понять, — ответил Некомат, торопливо пряча добычу и пятясь к выходу.

11. ПОХОД

Некомат перестарался, в Москве так нахвалил Мамая, что бояре насторожились. Когда же в азарте он ляпнул:
— По всему граду Сараю только и разговору, что Мюрида скоро зарежут…— Поняли: врет!
Вельяминов, кряхтя, поднялся с лавки, опираясь на посошок, подошел к купцу и, точно нехотя, точно надоел он ему, тихо сказал:
— Брешешь!
Некомат заюлил, но Василий Васильич легонько стукнул его посохом по голове. Купец лязгнул зубами, смолк.
Вельяминов все так же не спеша забрал в кулак купцову бороду:
— Брешешь! Брешешь! — палкой показал на стол. — Вон они, грамотки послухов наших из Орды. Пишут — Мюрид сидит крепко, туго сейчас Мамаю. Что делать с вором прикажешь, Дмитрий Иваныч?
Некомат понял: и тут попался. Не давая князю ответить, он рванулся к нему, завопил:
— Почто сгубил меня, княже? Я гость, не боярин. Мое ли дело в лазутчиках быти? Что мне сказали, то и я повторил, люди набрехали — я набрехал, а меня за бороду да того и гляди под стражу, — заплакал непритворно: дело шло о шкуре купецкой.
Дмитрий смутился.
Вельяминов все так же жестко спросил вторично:
— Что прикажешь делать с вором, княже?
— Выкиньте вон… Чтоб духу его в Москве не было!
— Да что ты, княже, ведь явного вора отпускаешь… — возмутился Вельяминов, но Дмитрий уперся.
— Выкиньте, говорю. Я сам во всем виноват. Нашел место на свадьбе с неизвестным человеком о таких делах толковать.
Василий Васильич вздохнул, покосился на своих людей. Стражники подбежали, поволокли купца из палаты и на крыльце отвели душу, пустив купца вниз головой по ступенькам.
Некомат вскочил резво, как слепой, пометался, ища тут же на снегу лежащую шапку, и, так и не найдя, побежал, не разбирая дороги, увяз с разбегу в сугробе.
Воины свистели ему вслед.

 

Москва просила ярлык у Мюрида, тот долго не ломался, опасаясь соперничества Мамая, продал ярлык задешево.

 

На Москве раздумывать не стали — ярлык в руках, а от которого царя — все равно. Надо не мешкая, пока Мюрида и в самом деле не зарезали, князя Дмитрия на великокняжеский стол сажать.
По первому снегу стали сходиться в Москву рати. В декабре тронулись в поход.
Под бархатным княжьим знаменем ехал, окруженный боярами, младший князь Иван. Укутан был князь так, что лишь кончик порозовевшего носа торчал наружу: материнская рука одевала князя.
Дмитрий и Владимир смеяться над Ваней не посмели, но и кутать себя не дали и сейчас с ближними отроками веселой ватагой ускакали вперед, туда, где шла легкоконная сотня Семена Медика.
Сотня шла боевым порядком, окруженная дозорами, и когда вдалеке показались князья, дозорные, не мешкая, донесли о том сотнику.
Семен повернул коня, погнал его назад, издали разглядел среди других конников Дмитрия, но вскоре князь скрылся из глаз в глубине оврага, куда уходила дорога.
Семен остался на холме ждать.
Первым из оврага показался всадник в зеленом кафтане — князь Владимир. Поднявшись в гору, Володя осадил коня, но большой вороной жеребец, на котором князь выглядел совсем мальчуганом, упрямо плясал на месте, не слушаясь повода, бросая из–под копыт комья снега.
Занятый конем, Володя не видел, как из–за ели, стоявшей над оврагом, мелькнул алый кафтан Дмитрия. Его белый конь, казавшийся на снегу чуть желтоватым, шел ровным широким шагом. Митя повернул его, стал бок о бок с Семеном.
Вдали за оврагом медленно двигались московские полки. По узкой дороге тесно, стремя к стремени шли конные дружины. Крайние кони оступались с дороги, глубоко вязли в снегу, то ж дело сбивая строй.
Пешие полки шли толпами — целиной. Закинув щиты и колчаны с луками за плечи, они быстро скользили на лыжах, с гиком скатывались в овраг, оставляя на снегу широкие следы.
Кто–то там на полном ходу не устоял на ногах, полетел кубарем, поднимая тучи снежной пыли. Снизу из оврага с хохотом кричали:
— Берегись, робята! Сам Михайло Топтыгин из сугроба лезет. — Упавший рявкнул на крикунов по–медвежьи и под улюлюканье товарищей и лай ввязавшихся в это дело псов полез за укатившейся на дно оврага лыжей.
Семен тоже взял Друга с собой.
Все это время не расставалась со псом Настя, а тут, когда уходил, сказала мужу:
— Возьми Друга, чур нас, случись с тобой недоброе, пес тебе в самом деле другом будет. — Прижалась к Семену, спрятала лицо у него на груди, плечи ее задрожали.
Целуя жену в мокрые от слез щеки, Семен начал ее уговаривать, и тут, зардевшись, Настя вымолвила:
— Береги себя. Так надо теперь… я дитя понесла… не хочу, чтоб оно сиротинкой росло…
На крыльце она долго, будто с человеком, говорила со псом, наказывала беречь Семку.
Сейчас пес, молодецки задрав одно ухо, лаял на лыжников, которые медленно взбирались по круче, упираясь в снег древками копий.
Миша Бренко подъехал к князю, тронул его за рукав:
— Княже, что я скажу тебе.
— Что, боярин?
— Знаешь ли ты, Митя, что сделал князь Святослав, когда так же вот отроком довелось ему дружины в битву вести?
Дмитрий чуть улыбнулся, подумал: «Опять Миша про Святослава».
— Не знаю, Миша. А что?
— При встрече с врагом он первым пустил стрелу, и дружина его сказала: «Вон князь наш начал битву, значит, и наше время приспело!» — и, наклонясь к Дмитрию, зашептал:
— Сделай, очень прошу, сделай и ты так же, княже.
Боярин Федор, с легкой руки Дмитрия прозванный Кошкой, сказал Бренку:
— Ты, Миша, недобрый совет князю подаешь. Чтобы первым стрелу пустить, надо в челе войска быть, самому под вражьи стрелы встать. Да и не долетела стрела Святослава.
«Вот всегда так, кто–нибудь да помешает».
Дернув презрительно плечом, Дмитрий ответил Кошке:
— Что же, по–твоему, князьям в задних рядах быть?
— Не пустят вас бояре наперед, — возразил Кошка, — вон на кого первым стрелам лететь, — кивнул он на Семена, — на то он и разведчик.
Дмитрий запальчиво возразил:
— Бояре не пустят? Как бы не так! Да мы с братом Володей давно сговорились первыми в битве быть! Володя, правда?
К удивлению Дмитрия, Владимир ему ничего не ответил.

12. СТРЕЛА СВЯТОСЛАВА

Дмитрий Костянтинович Суздальский вышел навстречу, вломился в Московское княжество, жег деревни, ныне стоял под Переяславлем–градом, что на Плещееве озере.
Как сказал Кошка, так и вышло, — начали полки к Переяславлю подходить, бояре и спорить не стали, просто запретили князьям в передовую сотню соваться.
— Шуми не шуми, а плетью обуха не перешибешь — боярское упрямство мне ведомо, — сказал Дмитрий Бренку. Тот тоже притих. Старый Бренко долго толковал с сыном, запретил в разговорах с князем даже поминать о стреле Святослава.
— Беречь князя твое боярское дело, — твердил ему отец.
Миша понял — молчал.
Больше, чем на бояр, сердился Дмитрий на Владимира. Брат был лих только на словах, а до дела дошло — смирен стал, боярам слова поперек не молвил, послушно ехал в самой середине полков. На упреки Дмитрия Владимир отвечал спокойно:
— А что поделаешь? Вы–то с Мишкой — богатыри, тоже рядом со мной под стягом едете.
Не в бровь, а в глаз попал брат! Потому и было так обидно.
Семку князья не видали давно, Семка был впереди.
Случилось это под вечер.
На самом берегу Плещеева озера, притаясь за соснами, стоял Семен, следил, как, увязая в глубоком снегу, по замерзшей шири озера медленно двигался конный дозор суздальцев. Сам Семен был на лыжах и суздальцев не очень–то опасался, но на рожон лезть не приходилось, из–за сосен куда как сподручнее было наблюдать за ничего не подозревавшим врагом.
Внезапно суздальцы встали, смотрели все в одну сторону.
Семен взглянул туда же и похолодел: навстречу врагам от берега скакал всадник. Семка хорошо разглядел его ярко–зеленый кафтан, вороной конь под ним тяжело шел по сугробам.
Семен забыл об осторожности, выскочил на обрыв берега.
— Князь! Володимир Андреевич! Вернись!
Владимир не оглянулся. Суздальцы скакали ему навстречу, разворачиваясь широкой подковой, явно стремясь охватить князя, полонить его.
Владимир остановил коня, поднял лук, пустил стрелу в суздальцев.
Семен соскользнул вниз, побежал целиной к князю. Тот, видимо, и сам понял, что пора уходить, погнал коня.
Суздальцы пустили по первой стреле. Одна из них попала княжьему коню в шею, он встал на дыбы, захрапел, понес всадника.
Увлеченный битвой, князь Владимир лишь сейчас заметил Семена, который, упав на колено за щит, воткнутый в снег, бил стрелами в суздальцев, отвлекая их на себя. Владимир пытался повернуть к Семке, но раненый конь, не слушаясь детской руки князя, умчался прочь.
Суздальцы двинулись на Семена. Надо было уходить скорее, но Семен пошел в сторону, подальше от того места на берегу, куда конь унес князя Владимира. На гладкой поверхности озера Семен не подпускал врагов к себе, но, подойдя к прибрежным обрывам, понял: дело плохо, — суздальцы быстро стали настигать.
Прикрывшись щитом, полез на кручу. Стрелы начали долетать, густо падали вокруг, глубоко, по самое оперенье, вонзалась в снег. Одна, пробив валенок, попала в ногу. Семка выдернул ее. Лезть в гору стало труднее, но был он уже высоко, почти на самой вершине, и тут стрела, пущенная с близкого расстояния, из–под самого обрыва, пройдя сквозь щит, ударила Семена в бок, он дернулся, потерял равновесие и с криком полетел вниз.

 

Прискакавший к своим Владимир поднял тревогу.
Князь Дмитрий сам повел погоню. Перечить ему сейчас не посмели: понимали — потерять Семена Мелика для него горе.
В том месте, где Семка упал с обрыва, нашли только сломаную лыжу. Было уже поздно. Над озером сгущалась вечерняя синь. Боярин Кошка первый разглядел в недосягаемой дали, почти у противоположного берега озера, черные точки — вражий дозор. Хотя всем было ясно, что суздальцы ушли, князь велел идти в погоню. Шли по следу, пока совсем не стемнело, лишь тогда Дмитрий понял — не догнать. Повернул людей обратно.
Володя, ехавший сзади, не мог спокойно смотреть на сутуло опустившиеся плечи брата, поравнялся с ним, сказал тихо:
— Митя!
Князь медленно поднял голову, лицо его было сурово.
— Да, братец, порой и стариков не худо послушаться, — и замолчал угрюмо.
Утром разведчики Семеновой сотни на лыжах прошли до того берега, были обстреляны суздальцами и, ни с чем вернувшись восвояси, донесли, что от того места, где вчера повернул князь Дмитрий, к стану суздальцев идет собачий след, теряющийся в прибрежных кустарниках.

13. СКВОЗЬ ВОЛОКОВОЕ ОКОНЦЕ

Дмитрий Костянтиныч, узнав о поимке пленника, велел привести его к себе, но, увидев Семку, помрачнел, отвернулся. Семена доставили во Владимир, посадили в подклеть княжеского терема.
В первые дни Семен не в силах был отодвинуть забухшую дощечку, которой закрывалось волоковое окошко в подклети, так и лежал во тьме.
Потом, когда бок немного зажил, Семка встал, с натугой отодвинул доску; в узкую щель окна ударило солнце, ярким золотом заблестела во мраке трухлявая солома Семкиной подстилки. Семен теперь целыми днями глядел в окно.
Первое время на воле было тихо, но однажды Семена разбудил колокольный звон. Парень, забыв про боль в боку, так и кинулся к окну, отодвинул доску.
По двору бегала княжья челядь, потом на красном крыльце распахнулась дверь, толпой вышли бояре. Семен понял — встречают князя.
Вскоре двор наполнился всадниками. Звеня кольчугами, надетыми по зимнему времени поверх полушубков, они соскакивали с седел, толпились вокруг крыльца. Бояре поснимали шапки, но Дмитрия Костянтиныча Семен увидел лишь тогда, когда тот взошел на крыльцо.
Был князь бледен, борода не чесана. Быстро сквозь расступившуюся толпу бояр прошел он в сени.
Двор опустел, а над городом грозно нарастал гул колоколов. Вдруг вплотную к стене, заслонив на мгновение свет в окошке, прошел какой–то человек, за ним другой, третий…
Семка увидел, что и еще какие–то люди, одетые просто в армяки, в нагольные тулупы, лезут через тын, бегут к воротам.
Княжьи воины перечить не посмели, ушли в терем.
Люди отвалили дубовые засовы. Ворота распахнулись. Во двор ворвались толпы народа. Семен вплотную прильнул к окну. Из толпы кричали:
— Не хотим, чтобы Митрий Иваныч град приступом взял!
— Князю что, он в Суздаль сбежит, а нас москвичи на щит возьмут — разграбят!
— Не хотим!
— Пусть князь подобру–поздорову убирается вон из града!
— Потягался с Москвой, хватит!
— Истинно! Кобыла с волком тягалась, ин хвост да грива осталась!
Все злее, настойчивее нарастал шум.
— Пущай уходит из Володимира! Не хотим Митрия Суздальского!
Терем притих, как вымер, и лишь когда толпа, разметав стог, стоявший за княжеской конюшней, потащила к терему охапки сена, грозя запалить хоромы, на крыльцо вышел князь. Хотя и был Дмитрий Костянтиныч в златотканом княжом плаще, застегнутом на левом плече серебряной пряжкой в виде львиной головы, но простоволос и скорбен.
Горожане затихли, многие поснимали шапки.
— Не рано ли отрекаетесь от меня, володимирцы? Не рано ли, Митьке Московскому в угоду, на меня посягать вздумали? Я еще…
Удар по уху откинул Семку от окошка. Княжеский тиун стоял над ним, мрачно насупясь.
— Вяжи его!
Когда холопы начали скручивать Семену руки, он сказал:
— Чего меня вяжете? Куда я из подклети сбегу?
Тиун в ответ ударил его в лицо:
— Не век те тута гнить. Князь тя за собой тащит.
Сплюнув кровь себе на бороду, Семка через плечо сказал:
— Вяжите меня крепче, робята. Одно вам осталось. Видать, наклали вам наши… — И по тому, как остервенело заругался тиун, как еще туже затянули путы, Семен понял: Дмитрий Суздальский разбит и бежит с великокняжеского престола.

14. СТОЛЬНЫЙ ГРАД ВЛАДИМИР

Отзвонили колокола стольного града Владимира.
Сел на великокняжеский стол князь — отрок Дмитрий Иваныч, а потом уехал в Москву, и ныне тишь и скука повисли над столицей Руси. Да полно, правда ли, что Владимир — столица русская?
Не призрак ли это, в лесных туманах почудившийся два века тому назад князю Андрею Боголюбскому? Не во имя ли призрака князь Андрей ушел на север, забыл, покинул древнюю славу нашу — Киев–град? Не во имя ли призрака пытался Андрей наложить свою тяжелую десницу и на Новгород Великий, да не вышло: наломали новогородцы бока великому князю Владимирскому.
Что вписал Владимир в летопись русской славы? Чем помянуть его? Традициями ли вольности вечевой, подобно Господину Великому Новгороду? Богатырством ли и воинской доблестью, подобно Киеву, который грозен был для степных хищников, который грозен был и вселенской столице — Царьграду.
Нет! Иным славен стольный град Владимир.
Когда в поисках мирного житья ушел русский человек с теплых днепровских берегов в северные леса, где с незапамятных времен селились русские люди, когда по берегам Верхней Волги, Оки, Клязьмы стали расти и богатеть города и села, казалось, настало время покончить с дроблением Руси, собрать воедино клочья уделов. Новый город Владимир поднялся тогда над Русью, начав собирание Русской земли. Кичливые бояре древнего Ростова презрительно звали его городом псарей, но простые люди с надеждой смотрели на усиление новой столицы Руси, надеялись и ждали: кончится княжья усобица и Русь вновь станет единой и могучей. Еще только началось дело объединения, а гениальные народные умельцы стали воздвигать вдохновенные каменные сказы храмов, дворцов, башен, невиданным взлетом искусства отметив свое время и на века прославив Владимиро–Суздальскую землю.
Но велики были еще силы, рвавшие Русь на удельные лоскутья, и далеко, далеко было до завершения замыслов объединения, когда налетела гроза Батыева нашествия и прахом упали мечты. Разрозненная удельная Русь встретила татарские орды. И, как все тогда на Руси, рать великого князя Владимирского одиноко, славно и бесплодно полегла под татарскими саблями, напоив кровью своей поемные луга речки Сити, но не сумев спасти Русь от ига чужеземцев.
Что осталось граду Владимиру, бессильной столице порабощенного народа? Пустота, туман, пыль! Лишь дивные камни древних соборов говорят о былом, славном.
По–прежнему озаряет скупое солнце севера гладь белых стен, играет в нарядном каменном узоре резных поясков, опоясывающих храмы на половине их высоты, а тени от ближайших деревьев падают тонкой сетью на алтарные полукружья. Отзвуком дальней романской Европы кажутся глубокие, массивные арки входов. Как далека стала ныне Европа, заслоненная от нашествий монгольских живой грудью русского народа, идущая дальше, вперед, забывшая о спасшей ее Руси.
Когда–то приняв и переплавив наследие Византии, полностью взяв, смягчив, по не нарушив цельности и мощи, завещанной Новгородом и Псковом, Владимиро–Суздальская земля сумела создать свое, новое.
Теперь вокруг храмов Владимира залегла дрёма.
Истлели кости строителей, и самое искусство давно потеряно.
Так мечтой несбывшейся, пустым, заброшенным стоит стольный град, а великий князь, согнав соперника, ушел обратно к себе, в деревянный городок Москву, которая неведомо когда и как над старшими городами встала.
Хотя и нет в Москве чудесных храмов, хотя и деревянные стены окружают кремлевский холм, а Дмитрий Иваныч уехал домой, и лишь изгнанный им Дмитрий Суздальский пасмурно посматривает в сторону ему одному желанной, но недоступной и покинутой всеми столицы.

15. ХОЛОП

Когда против воли своей мирился Суздальский князь с Москвой, потребовал от него Дмитрий Иваныч освобождения Семена Мелика, и тут слукавил Дмитрий Костянтинович — сказал, что умер Семен от ран, что схоронили его в пустыне на берегу Плещеева озера. Не мог князь простить Семену меча, против него поднятого, похолопил вольного человека, сослал в одно из самых глухих лесных поместий своих.
Весна в тот год стояла холодная, в темных углах леса долго лежали осевшие, грязные сугробы снега.
Поместье это совсем недавно заселил Дмитрий Костянтинович. Жилось здесь туго. Изб не хватало, ютились в наскоро сделанных мокрых землянках. Леса вокруг стояли вековые, а пашни было еще мало. Холопы валили лес, расчищая место под поля.

 

Семка, подрубив старую березу, попытался ее повалить, нажал плечом, но лапти соскользнули в хрустящем снегу, а береза не подалась.
Семен наклонился, взял пригоршню снегу, бросил несколько смерзшихся крупинок в рот, тут же поперхнулся, потому что подошедший сзади тиун толкнул батогом в спину.
— Работай!
Прошло то время, когда Семен огрызался, теперь он послушно взялся за топор. Огрызнулся за него Друг, подвернувшийся под ноги тиуну и получивший в свою очередь пинок.
Тиун вдруг расшумелся:
— Долго ли ты мои приказы сполнять не будешь? Сказано те, чтоб духу собачьего тута не было, а ты все пса прикармливаешь. Убью! — Снова пнул собаку.
Холопы, зная, что Семен непременно за Друга вступится, побросали топоры, смотрели издалека — что будет?
В Семена и на самом деле как бес вселился — не стерпел, рявкнул на весь лес:
— Ты, княжой пес, мово пса не замай! Нашел он меня в беде, вдругорядь нашел в беде пущей, когда вы, вражьи дети, надо мной измывались, и будет со мной!
— Но! Но! Потише!.. — начал было тиун, однако, поглядев на Семена, опустил палку.
— Сам потише будь! В лесах живем, попомни это, не доводи до греха, — выкрикнул Семка и, плюнув, сел на пень, подтащил взъерошенного, рычащего пса к себе, гладил его.
Тиун тоже плюнул, пошел прочь.
Беда с такими. То ли дело с тем, кто в холопстве родился, с измалетства к рабству привык.
Но, оглянувшись, все–таки прикрикнул:
— Ты што на пне, как на печи, расселся! Отдыхать вздумал?
Семен успел поостыть, понуро поднялся, лениво дорубил березу, повалил, не спеша стал обрубать сучья — труд рабий! В прошедшую весну так же вот лес валил, но был вольным смердом, работал на себя, а тут только и ждать осталось, когда потемнеют холодные, низко летящие тучи, когда еще один постылый день минет. Но ждал этого часа Семен, не только об отдыхе да о каше думая…
Когда тиун, погасив лучинку, ушел и в пропахшей грязным потом землянке говор постепенно сменился храпом, Семен тихо окликнул лежавшего рядом холопа.
— Ну как, Иван, сказывал?
Спрошенный хотел отвечать, но зашелся натужным кашлем, сел на нарах, скинул овчину, кашлял, кашлял.
Семен накрыл его, укутал. Иван шевельнулся, захрипел:
— Говорю, да с оглядкой — опасаюсь. Сегодня я кривого Ваську подговорил. Его десятник по башке палкой огрел. Васька и упади замертво, а десятник, греха не боится, перешагнул через него и пошел дале драться. Тут я к Ваське и подсунулся: доколе, говорю, терпеть муку будем? А Васька на меня единым оком взглянул и ответил эдак:
— Чего лезешь, Иван, без тебя тошно. Терпеть нам вечно — холопы мы кабальные…
Закашлялся снова. Семка терпеливо ждал.
— Тут я про московские слободы Ваське и скажи, — отдышавшись, вымолвил Иван. — Васька верит плохо, но, говорит, бунтовать зачнете — пристану, потому все одно — пропадать!
— Тише! — толкнул Семка Ивана и в темноту: — Кто тут? Ты, Илья?
— Не пужайся, я! — ответил подошедший. — Все людей искушаешь, Семен? Вот и я тебя слушаю и через тебя рабом неверным становлюсь. Ох! Тяжел грех!
Семен, вздохи Ильи мимо ушей пустив, сказал убежденно:
— Знаю я Дмитрия Суздальского, не успокоится он, на Москву опять полезет, знаю и Москву, там взятый кус из рук не выпустят, а посему жди, робята, драки. Тогда не зевай!
Илья засопел, слышно было — отошел, потом сказал из темноты с угрозой:
— Ты, Семка, не бреши! Повсюду людей кабалят, а у тя выходит — Москва холопов в слободы сманивает, на волю пущает. Чудно! С чего бы это?
— У кого голова на плечах есть, тому понять не мудрено,— откликнулся Семка. — Москва людей к себе приманивает, через то сильней становится. Освободи тебя, дурака, небось и ты за Москву горой стоять будешь. Ты раскинь мозгами–то…
— Я раскинул. Ну, скажем, сцепятся два князя Дмитрия, а вы тем временем здесь стражу перебьете и утечете, а потом что? В слободе будете жить без оброков, без даней?
— Я того не говорил, — откликнулся Семен, — татары подушную дань как драли, так и в слободе драть будут, да и без дани князю не обойдешься, спасибо скажи, что хошь боярина над тобой не будет.
— Иным словом, по–московски, значит, слобода — это когда над тобой одним кровососом меньше?
— Нет, Илья, ты раскинь мозгами. Здесь ты холоп — сиречь раб, ничего у тебя нет, окромя рук да спины, батогом избитой, а там тебя на землю посадят, хозяйствуй, обрастай добром.
— Так, так, — хмыкнул Илья, — в Москве, стало быть, барану шерстью гуще обрастать дают, чтоб стричь было чего. Вестимо, Дмитрий Суздальский по старинке живет, холопов палкой к труду приохочивает, в Москве люди хитрее, холопа ослобонят, на землю посадят, он сдуру из кожи лезть начнет, ан, глянь, князь какому–нибудь боярину слободу–то и пожалует за службу, ну боярин и почнет драть с мужиков три шкуры.
После этих слов Ильи в землянке все притихли, ждали, что ответит Семен, ибо из одного хомута в другой никому головы совать охоты не было. Семка сидел, думал, ответил не сразу.
— Обманывать не хочу, может такая беда стрястись, на грех, говорят, мастера нет, но только навряд. Московские князья землю собирают и раздаривать ее ой как не любят. — Вдруг, озлясь, закричал: — Чего ты ко мне пристал! Что я тебе — молочные реки, кисельные берега сулю? Ты бы небось хотел, чтоб тебя на печь посадили, брагой напоили да печатными пряниками угощали, а ты с боку на бок переваливался. Так ты, мил человек, спутал, эдак лишь в раю будет, да ты и в рай–то придешь — небось с апостолом Петром у ворот торговаться почнешь, дескать, много ли с меня в раю оброка спросят, не лучше ли в ад податься, там, говорят, теплее.
Кое–кто из холопов фыркнул, а Семен продолжал сурово:
— Не хошь — как хошь, мы не неволим и в товарищи не набиваемся, оставайся тут холопствовать, а нам на Суздальского князя хребты ломать надоело.
— Хорошо тебе лаяться, Семен, — крикнул в ответ Илья, — ты домой придешь ко князю на службу, Иван, ежели дорогой не сдохнет, на землю сядет, Васька Кривой тож. Вам что! Ванька — суздалец, Васька — белозерец, а мне каково, ежели я в кабальных грамотах у боярина Вельяминова Василия Васильевича записан?
Семен присвистнул:
— Так бы сразу и говорил, а то морочит людей. Коли дело такое — тебе в Московскую землю пути заказаны, это само собой! Ну что ж, Илья, драться начнем, ты от нас не отставай, а потом, как отобьемся, в сторону сверни.
— Я в Рязань подамся!
— Можно и в Рязань. Небось и там добрые люди живут. Мужикам поклонись, они помогут. Только к боярину на поклон не иди, вдругорядь закабалит. Ему, боярину…
Друг, лежавший у входа, заворчал. Холопы тотчас откинулись на нары, пустили притворный храп. Скрипнула дверь, низко наклонясь, вошел тиун, выпрямился, поднял фонарь, подозрительно покосился на замешкавшегося Илью, стоявшего посредине землянки, спросил:
— Ты чего бродишь? Дрыхнуть надо.
— Не гневись, государь, — угодливо откликнулся Илья, — я за нуждой иду, — и бочком, поглядывая на палку тиуна, юркнул в дверь.
А тиун все светил фонарем, вглядывался в лица холопов. Чуял недоброе.

16. ОН ЛИХ, ДА И Я ЛЮТ

На верху берегового обрыва, на солнечном припеке дремал Фома.
С той поры, как по весне Мамаева орда, тесня Мюрида, вышла к Волге, он каждый день норовил уйти сюда. «Вельми хорошо в траве полежать, хозяину очей не мозолишь, он и не пристает», — рассуждал Фома.
Изредка он посматривал на недалекие юрты, оттуда доносились песни; над ордой стояло облако пыли.
«Гуляют басурмане, весело гуляют, пляшут, пируют. Эх!» — завистливо вздохнул Фома и, повалясь на траву, опять охнул: еще бы, татары пируют, а Фоме не поднесли! В глотке от того пересохло. Но тут Фома заметил вблизи в кустах человека, приподнялся.
«Чего это он?»
Человек руками рыл землю, выкапывал какие–то корешки, жадно грыз их.
«Голоден», — догадался Фома и окликнул:
— Эй! Человече! — Тот вздрогнул, поднял голову, отстраняя рукой грязные космы спутанных волос, свисавшие ему на глаза. Фома, с первого взгляда узнавший друга, уже бежал к нему.
— Куденей, Куденеюшка, да што они с тобой сотворили, аспиды, на себя не похож стал!
Куденей зайцем в кусты. Но Фома легко нагнал его, ухватил за ворот. Гнилая рубаха затрещала.
— Ты што, дурень, не узнал?
Куденей посмотрел на него исподлобья, испуганно, но тут же взгляд его просветлел:
— Фомущка! Друже!
— Откуда ты взялся, Куденейка? Постой, голоден ты? — Фома вытащил из–за рубахи несколько ячменных лепешек. — Ешь!
— Так откуда ты?
Куденей, давясь едой, ответил медленно:
— Есть такой батырь — Челибеем звать…
— Ну есть.
— Орда у него большущая.
— И это так.
— Челибей со царем–то, со Мюридом, повздорил. К Мамаю со всей ордой своей побежал.
— Да знаю я все это! Вон и пирует Мамаева орда на радостях, что Челибей от Мюрида отложился. Ты–то как здесь?
— Я–то?.. Я у него в орде рабом живу… да хозяин лихой мне попался, богатей, самому Челибею друг, а нас, рабов, не кормит, пес. А ты?
— А я рабом в Мамаевой орде, у Ахмед–мурзы.
— У какого Ахмед–мурзы?
— У того самого, што нашего чеснока отведал. Семкин кум! Тоже лих, да и я лют! Вот мы с ним и тягаемся — кто кого.
— Ой, Фома, ты и врать! Видано ли такое, штоб раб да с господином тягался.
— Не веришь? Об заклад бьюсь! — Махнул рукой: — Чего с тебя, окромя вшей, взять. Да вот как раз, слухай!
— Фомка–а–а!.. — кричал Ахмед, выйдя из юрты. Не дождавшись ответа, пошел к реке.
Растянувшись в траве, Фома притворно храпел. Куденей еще до прихода татарина забился в кусты. Подойдя к Фоме, мурза замахнулся, но не ударил, только закричал:
— Оглох?
— Зачем оглох, — Фома лениво повернул голову. — Чяво те от меня надобно?
— Почему опять кизяка не насбирал?
— Неохота мне кизяк собирать, — повернулся к мурзе спиной.
— Фома!
— А ты, Ахмед, не серчай, — Фома зевнул сладко, со слезой, не спеша сел. — Ну что серчаешь? Штоб работал я на тя, того не жди, так разве, для баловства когда, самую малость, — Фома опять зевнул. — Драться зачнешь — так и знай: подстерегу и зарежу; разбойник я, а тебе тати ведомы! А? — сплюнул в траву, метко сбив пух одуванчика. — В колодки меня забьешь — отомкну! Потому — слово знаю. Продашь — тебе вестимо, што тогда будет… Ну ладно уж, ишь пожелтел от злости, так и быть, нынче поработаю.
Фома встал, потянулся, хрустнул суставами, внезапно схватил татарина за плечи, заглянул ему в глаза, захохотал:
— Ой, берегись меня, мурза! Лихое у меня око! Ой, не на радость купил ты раба, Ахмед!
Мурза попятился. Закрыл глаза. Фома наконец смилостивился, отпустил.
— Ладно! Сегодня порчи напускать не буду, а только смотри, не замай! — Отвернулся от Ахмеда, крикнул в кусты:
— Куденей, пойдем, што ли. Пособи.
Когда отошли подальше от мурзы, Фома спросил:
— Видал?
— И хошь убей — не пойму. Кто же у кого в рабах ходит?
Фома оглянулся, вздохнул:
— Пожалуй, все же я у него, но держу его в страхе.
— Колдун ты, Фома!
— Я–то? Не! Я колдуном только прикидываюсь. Тут случай подошел — сегодня он меня купил, а на завтра купца, што меня продал, чума забрала, пять суток помучился — помер, а перед смертью почернел весь. Меня Ахмед убить хотел, заразы боясь, а я, живот свой спасая, и надумал пригрозить — напущу, дескать, порчу, как на старого хозяина напустил. Он сдуру и поверь, тут я его и оседлал. Да и все кругом верят — боятся. Известно, у страха око велико: чума по орде ходит. Вот те и раб! Ин вышло — тот же медведь, да в другой шерсти!
Набив мешок сухим конским навозом, друзья приволокла его к юрте Ахмеда, но едва Фома хотел пристроиться к котлу с кашей — накормить Куденея, как на Волге поднялся такой шум и крик, что все, бросив еду, побежали к берегу.
Фома поспел первым, остановился, заглянул вниз.
— Битва? — спросил подбежавший Куденей.
— Не! Татары купецкий караван перехватили, эвон струги грабят… Однако што это?
Фома разглядел — какого–то купца с криком тащили наверх, туда, где стояла юрта Мамая.
— Бежим!
— Да пошто? И так видно,— попытался удержать Фому оробевший Куденей, но тот и слушать не стал.
На площади шумела толпа. Шла расправа. Пленник, сухой длиннобородый старик, вопил — два татарина били его плетьми. У юрты неподвижно стоял Мамай.
После удара кафтан на пленнике, как ножом, прорезало.
«С оттяжкой бьют, здорово!» — подумал Фомка.
Мамай подошел к пленнику, заговорил язвительно:
— Я из тебя, Некомат–купец, кишки выпущу. Продал ты мне князя Дмитрия, а меня Мюриду продал. Москва у Мюрида ярлык взяла! Степи хотел миновать, берегся, Итиль–рекой плыл. Опять к Мюриду пробирался? Знаю! Все знаю!
Старик сел, харкнул кровью, поднял глаза на Мамая, охнул: лишь сейчас уразумел, к кому в лапы попался. Повалился эмиру в ноги. Запричитал:
— Батюшко, пощади, государь, помилосердствуй! Служил тебе верой и правдой, ан не вышло. А что до ярлыка, так его и сейчас послать Москве не поздно.
— Опять лукавишь! — возмутился Мамай. — Князь Дмитрий от Мюрида ярлык получил.
— Батюшко, и ты пошли! — купец уж не молил, говорил деловито. Мамай невольно стал его слушать. — Пошли! Не посмеют на Москве твово ярлыка не взять, глядишь, Мюрида ты и обойдешь!
— Не посмеют! — повторил за ним Мамай и, велев взять старика под крепкую стражу, в раздумье пошел к юрте.
Фомка толкнул Куденея локтем:
— Видал? Этот не пропадет! На што хитер Мамай, а купец из–под плети вывернулся и Мамая взнуздал. Вот увидишь, Мамай по купецкому слову сделает,

17. МЮРИД–ХАН

Едва молодой князь Иван Белозерский въехал в Сарай–Берке, татарский караул преградил ему дорогу.
Князь посмотрел на красные древки копий, на лошадиные хвосты, висевшие на них кистями, на смуглые, загорелые лица татар и послушно остановил коня. Сзади сгрудились бояре, воины, обоз.
К князю подошел татарин. Взглянув на него, князь Иван затрепетал: одноглазый, со шрамом поперек лица татарин был воистину страшен.
Иван Белозерский тайком сотворил крестное знамение, зашептал, как на черта:
— Сгинь! Сгинь!
Татарин не сгинул, высокомерно спросил:
— Князь? Откуда?
— С севера, с Белого озера мы, — чуть слышно ответил князь.
— Тебя–то и нужно. Поворачивай к хану во дворец.
— Помилуй, воевода, — вступились бояре, — дай князю хоть умыться с дороги.
Татарин не взглянул на них даже, его люди окружили князя, оттеснили бояр.
— Во дворец! — повторил мурза и вскочил на свою лошадь.
Князь только по сторонам озирался испуганно. Мурза, видя то, огрел плетью княжого коня. Конь фыркнул, присел под ударом, переступил копытами и рванулся вперед, мурза поскакал следом.

 

Мюрид–хан сидел в саду под деревьями, спасаясь от зноя, пил кумыс. Увидев князя, вздумал напоить кумысом и его.
«Опоганит! Ей–богу, опоганит!» — думал князь Иван, стоя перед ханом на коленях. Юноша, оторванный от своих бояр, совсем оробел, только отнекивался односложно да кланялся, кланялся.
Хану надоело наконец без толку угощать гостя. Отставив кумыс в сторону, он заговорил. О чем? Непонятно! Разобрал князь только, что часто Мамая он поминает.
Хан говорил все громче, переходя на крик, головой крутил да бледнел, понемногу свирепея. Вдруг подскочил с подушек, опрокинул длинноносый медный кувшин с кумысом, как будто выплюнул все то же слово:
— Мамай!
Прибежали двое татар — толмачи–переводчики. Сели по бокам хана на корточки. Уставились на него черными бусинами глаз.
Мюрид смолк, потом заговорил спокойно, твердо. Князю перевели:
— В дни, когда мои победоносные орды разбили за Итиль–рекой вероломного Мамая, Московский князь вымолил у меня ярлык на великое княжение, а ныне Дмитрий же принял ярлык и от Мамая тож!
Хан вновь закричал. Переводчики сидели молча, понимали — толмачить дальше не надо. Переведя дух, хан продолжал:
— Велю тебе, князь Иван, ехать теперь же ко князю Дмитрию, что во граде Суздале сидит ныне. Ему отвезешь ярлык на великое княжение.
Князь Иван потупился: «Вот напасть! Нынче с Москвой ссориться нельзя, и царя ослушаться нельзя».
Не смея шевельнуться, стоял он на коленях, а хан, заметив, как понуро склонился перед ним князь, оглянулся, позвал:
— Иляк!
Кривой татарин, доставивший князя во дворец, торопливо подошел к хану.
— Поедешь вместе с Иваном–князем. Изгонишь Дмитрия Московского из Владимира, посадишь Дмитрия Суздальского! Понял?
Иляк, как кот, выпустил когти.
— Изгоню, Мюрид–хан! Пеплом положу всю Московскую землю! Чьи орды прикажешь в поход вести?
Мюрид, уже потянувшийся к кумысу, остановился, оглянулся на Иляка.
— Орды? Нет орд! Пусть Дмитрий своими силами управляется. Мне орды против Мамая нужны.
Князь Иван, еле сдерживая улыбку, глядел на Иляка:
«Ну кот, чистый кот, у коего мышь из–под носа ушла. Так тебе, кривому черту, и надо! Ишь какой прыткий, сразу же: «Чьи орды брать?» Не вышло! Не вышло!» — все еще стоя на коленях, радовался князь.
В горле у Мюрид–хана уже булькал кумыс.

18. НОЧНОЕ НЕНАСТЬЕ

Давно ли, кажется, перед князем Суздальским открылись отраженные в тихой Клязьме стены Владимирского собора!
Давно ли, стоя на струге, он не вытерпел — стал втолковывать варвару и азиату, цареву послу Иляку, о высоком искусстве строителей этого дивного храма.
Все напрасно!
Как Иляка не проймешь красотой городов русских, так в судьбу не уговоришь…
А дождь так и льет, все небо закрыло тучами. Такая тьма в лесу, что даже мурза Иляк притих, а уж на что лют ругаться.
Дмитрий Костянтинович откидывает плащ, оглядывается.
Там, где остался Владимир, сквозь летящую дождевую пыль пробивается слабое зарево.
Князь отворачивается, накрывает голову плащом и опять, в который раз, вспоминает, силится понять происшедшее.
Все шло хорошо. Привез Иван Белозерский ярлык на княжение Володимирское. С ним мурза Иляк с тридцатью татарами. Князь Иван сразу уехал, сказал, что домой, в Белозерск, а на самом деле, как донесли, в Москву свернул.
Дмитрий поднимает голову, вглядывается в темную муть впереди. Не отсюда ли все беды пошли? Ускакал Белозерский князь, значит, в удачу суздальцев не верил.
Дмитрий опять тяжело задумывается, бормочет:
— Ускакал! Как сглазил все! Только нет! Разве потом удачи не было?
И вновь встает в памяти Дмитрия солнечный зной полдня, когда он явился во Владимир.
Веселый был день, а кончился он и того веселее — пиром. Впрочем, трудно упомнить, что было потом — все семь дней, пока сидел на великом княжении, пировал, с пьяных же глаз навстречу московским ратям полез. Семь дней пировал, пять дней воевал, а теперь пришлось ненастной ночью уходить лесами восвояси, в Суздаль, а во Владимире снова Митька Московский засел.
Вновь оглянулся князь на тихо полыхавшее зарево.
Хорошо еще, если только во Владимире, а если следом идет?! Беда! А с него станется!..
Над самым ухом князя мурза Иляк вдруг айкнул как–то по–своему — гортанно, испуганно схватил князя за плечо.
— Что это?
Мокрые пальцы татарина мелко дрожали.
— Чего ты испугался, мурза? — спросил князь, а у самого сердце бессильно упало.
— Свет! Свет!.. Земля… дорога светится! — повторял Иляк, крепко сжимая плечо князя.
В самом деле, по обеим сторонам дороги во тьме тлело слабое синеватое свечение.
Дмитрий скинул с плеча руку татарина.
— Гатью едем. Чего ты боишься, Иляк?
— Свет! Свет! — твердил мурза.
— Говорю — гать, — повторил Дмитрий, — хворост поперек дороги навален, землей прикрыт, с боков концы видны, хворост старый, гнилой, а гнилушка всегда в такую мокреть светится.
Татарин ничего не понял, ехал где–то близко сзади, бормотал свои молитвы, сдавленным голосом поминал Аллаха.
Слушая его, князь почувствовал, что и ему не по себе от этого тихого света, а тут еще холодная капля упала за шиворот, наводя дрожь, покатилась по хребту.
Иляк понемногу затих, зато далеко позади, там, где терялся хвост отходящих суздальских полков, раздались крики.
Князь остановил коня. Иляк в темноте наткнулся на него, встал тоже. Стали слушать.
Сперва было слышно лишь хлюпанье копыт по дорожной жиже да шум ветра в лесу, потом явственно донеслись крики и лязг оружия.
«В такую ночь, в такую непогодь Дмитрий Иваныч следом идет!» Тут же Дмитрий Костянтинович заметил, что впервые, невольно для себя, мысленно назвал соперника не Митькой, как привык называть, а Дмитрием Иванычем, и тут же понял, что Суздалю с Москвой больше не тягаться.
Дмитрий Костянтинович с ненавистью оглянулся на Иляка. От промокшего халата мурзы пахло псиной. Дмитрий поехал вперед, забыв и про страхи свои: все равно теперь! За ним тронулся присмиревший Иляк, все еще косясь на светящиеся гнилушки…
Придя в Суздаль, город подняли набатом.
С фонарями, с факелами, в непролазной грязи бежали суздальцы в кремль, тащили рухлядь. Ревели ребята. Мычала испуганная скотина. Вороньи стаи, потревоженные среди ночи, зловеще граяли в небе. Над посадами Суздаля, вокруг кремля разгоралось пламя: то суздальцы, садясь в осаду, жгли их, чтобы врагам к стенам примет делать было не из чего.
Клубы дыма, мешаясь с дождем, падали вниз на город, а Суздаль тревожно и скорбно продолжал бросать в мокрую мглу все те же медные звуки набата.
Назад: ГЛАВА ВТОРАЯ.
Дальше: ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ