Незаметно и весна подошла. На Марию Египетскую последний обоз из города вернулся. Еле добрались. Просовы и полыньи — коням по пузо. Еще бы денек, так все бы в лесу и остались. Разом весна слюни распустила.
Новую страшную весть обозники привезли: первою — старика, уренского богатея Силаева и всех взятых с ним вместе в остроге смертью казнили. Просили уренские возчики хоть мертвеньких им выдать для честного погребения, а им в ответ посмеялись только:
— Куда вам их везть по распутице! Гляди, еще леший себе на разговены отымет. У нас им веселей в большой компании…
Притихли Урени. Начетные старцы в моленные затворились, по невинно убиенным панихиды правят, Святую псалтирь читают. В избах у новопреставленных рабов Божиих бабы на голос ревут, однако на улицу, как оно полагается по обычаю, выйти боятся. И на них нагнал Фролка страху.
Когда совсем затемнело и в бору сыч заухал, нечистой силе время ее возвещая, собрались кое-кто из мужиков в избе у Петра Алексеевича. Пришли тайностью, огородами, по улице идти опасаясь. Всего человек с пятнадцать. Без уговору собрались. Та кой час пришел, что у всех дума одна встала на Петра Алексеевича.
Был он мужик небогатый, но все же в достатке: двор справный, изба чистая о пяти стен, скотинка удойная, огород и все, что по крестьянству требуется. Но не за достаток почитали в Уренях Петра Алексеевича, а за правильность. Помрет ли кто, а сыны миром поделить достояние не могут — зовут Петра Алексеевича:
— Раздели по-Божески.
Баловство ли какое произойдет, так допреж того, как на сходе разбирать, идут к Петру Алексеевичу:
— Так и так, мол, вот что случилось… Что будем с охальником делать?
Сам покойный старшина Мелетий, прежде чем свое слово последнее сказать, всегда Петра Алексеевича спрашивал, и, как тот скажет, так тому и быть.
Правильный был человек Петр Алексеевич, и не от Писания было ему то дано, а отроду. Начетные старцы Писанье до точности знают, и когда какое слово сказано в премудрости своей разумеют, а все же много греха на душу берут и сребролюбию сильно подвержены. Петр же Алексеевич неграмотный был и не более как «Верую» да «Отче наш» помнил, а не только рублем серебряным, но и косой тысячей укупить его на скривление души невозможно было.
Росту он был преогромного, аккурат сажень без вершка, и силы непомерной. На медведя всегда один ходил и ружья с собой не брал, а по древности — ножполосач и рогатину. Когда во младости на призыв ставился, так господин воинский начальник, глядя на него, инда заплакал:
— Стоять бы тебе, — говорит, — Алексеев за императорским троном в золотой броне да в славном кавалергардском мундире, а взять тебя невозможно…
Указательный перст на десной руке был у него отсечен: ребятишками с братом баловались, топором начисто отхватили.
Нрав имел Петр сумный и упористый, кремень-мужик, дуб, что скажет раз, того не менял, и в доме своем всех соблюдал в великой строгости. Компании ни с кем не водил и водки в рот не брал даже и в Светлое Христово Вескресение. Однако, при всей своей суровости, невежества и обиды никому не чинил: ни домашним, ни соседям, ни крестьянству.
К этому-то правильному человеку и собрались в лихой час уренские мужики. Ставни примкнули, оконницы позанавесили. Покрестились на образа, сели по лавкам, где кому положено: кто постарше — ближе к Спасову лику, помоложе — к двери. Света не зажигали — лампада теплилась.
— Смерть пришла, Петр Алексеевич, последний час!
— Погибель крестьянству, одолела советская власть, у иных все дочиста съела, проклятая, и мышам на пропитание не оставила…
— А все Фролка, он, нечистый дух, солдатишек в Урени навел. Жили мы до того, советской власти неизвестными.
— Так и жили бы, без Фролки!
Горячатся мужики, злобятся. У каждого на сердце накипело. Не то, чтобы старцы древние к Петру собрались, а все годки его, в самом соку мужики, лет по сорок, работники, хозяева.
— Не хотим растакой советской власти. Коли царской теперь нет, — свою поставим, крестьянскую!
— Поди, возьми нас в Уренях! Да и брать-то кто будет? Солдатишки вшивые, дармоеды!
Пошумели и, сердцем остыв, замолкли, на Петра Алексеевича глядят:
— Какое твое слово будет?
Поднялся Петр, справедливым двуперстным знамением груди осенил, бороду огладил:
— Во имя Отца, Сына и Духа Свята! Правильны слова ваши: не стало житья крестьянину. Пошто будем в поте лица трудиться? На поганую советскую власть несытую? К добру ли, к худу ли, а путь нам один объявляется: солдатишек с советской властью прогнать и свою власть в Уренях утвердить.
Мужики разом загомонили:
— Отсидимся от солдатишек в Уренях, поди, возьми нас из лесов, из топей…
— Коли до боя дойдет, своих триста ружей поставим… Все охотники, у каждого свинец с зельем найдется…
— Значит, быть по тому!
Порешили в ту же ночь по первому петуху солдатишек с Фролкой взять и повязать. Сотворить это в небольшом числе, чтобы шуму и кровопролития не было. А на утро всем миром сход созвать и свою власть учредить, чтобы всем, без изъятия.
Отобрал Петр Алексеевич одиннадцать человек, сам двенадцатый, велел за ружьями да топорами сбегать и повел…
Солдатишек взяли без шуму. Осмелели они за спокойной жизнью в Уренях, разбаловались. Спервоначалу караул у пулемета в сенях ставили, а тут и дверь припереть забыли. Вошли уренчане в пимах тихо; видят: лампочка на столике привернута, чадит, винтовочки в углах составлены, а сами солдаты, разобравшись до споднего, храпят вповалку. Жарко. Натоплено. В Уренях полен в печи не считают.
Петр Алексеевич первым на двух крайних навалился, за ним и прочие. Стриженая девка косы заплесть не успела, как всех перевязали, а было их шестнадцать человек. Никого не поранили, только помяли малость, особливо тех, что под Петра попали. Было в нем восемь пудов.
С Фролкой не так вышло. Поп на запоре ворота держал. Стучать пришлось. Кобели завыли, залаяли. Пока работник попов услыхал, да от третьего сна очухался, пока окликал да выбивал примерзшие засовы, Фрол беду учуял. Света не зажигая, оделся, леворверт забрал и на огород хотел податься, оттуда уж до леса рукой подать. Только не вышло. На дворе его поповы кобели прихватили. Только на ночь спускал их поп с цепей, и Фролку они за своего не почитали.
Отбивается Фролка ногами, молчит, чтобы голосом себя не обнаружить. Только когда ему наизлейший мухрастый кобель зубом мягкое тело до костей прохватил, не стерпел Фролка.
— Ах, ты, мать твою так, паразит!
Наши слышат — Фролкина речь. Этого паразита мы от него лишь узнали. Через забор полезли. Фролка из пистолета — хлоп! — и в нужнике затворился. Мужики за ним. Окружили нужник.
— Выходи, Фролушка, нечего прохлаждаться! Фролка снова из пистолета через доски.
Озлились уренчане.
— Все едино не уйдешь, Фрол! Не проливай зря крови христианской. И без того шесть загубленных душ на тебе, вопиют ко Господу сиротские слезы.
— Растуды их, гадов! Побожитесь, что жизнь мне оставите!
— Не возьмем греха, Фролушка, не побожимся. Как мир решит.
— А за что же вы, гады волосатые, судить меня будете?
— За все, Фролушка: и за новое и за старое…
— Так пропадайте, в Бога, в кровь… — и опять из пистолета пальнул, только никого не тронуло. Видят мужики, что так взять Фрола, без пролития крови, невозможно. Надо со сноровкой. Что ж, дело знаемое — все медвежатники. Натащили соломы из попова скирда, свалили в кучи, да тихонько их жердями к нужнику пододвинули. Угольки в горшке принесли, запалили.
Как стало Фрола дымом морить да огнем припекать, выскочил бес из нужника.
— Все одно, — кричит, — пропадать, так не один, по крайности, в сыру землю лягу! — и из пистолета в Петра целится.
Стрельнул, да опять не попал за дымом, а в то время кто-то из мужиков ему жердочкой аккурат под колена угодил. Упал Фролка. Тут на него навалились и связали.
Мало кто спал в эту ночь в Уренях. Фролкина пальба всех на ноги поставила, но до света все же никто на улицу носа не показал: опасались, и только лишь когда девки по воду вышли и увидали, как попадьина сподница сорванная в снегу лежит, а с нею рядом — доска написанная, так все мужики разом к правлению хлынули, горницу забили — яблоку упасть негде, на выгоне толпятся. Гомонят.
Вот начетные старцы на крыльцо вышли, в пояс народу кланяются, святым крестом плеча осеняют. От них аж пыль идет, до того древни. Нафанаил же еще в полной силе был, он и речь держит:
— Про то, что сею ночью антихриста Фролку и городских солдатишек повязали, вам, мужикам, ведомо. Ведомо и то, за что их взяли. Днесь же рассудим совместно, всем миром, как с ними быть далее: казнить ли или миловать за тяжкие их прегрешения? Как мир порешит, так тому и быть. Мирское слово — воля Божия.
Опять зашумели.
— Начинать с кого будем?
— С Фрола, он всему начало!
— С солдатишек, а Фрола опосля, о нем речь особенная.
— Выводи солдат!
Вывели. Поставили повязанных средь народа. Трясутся, стоят, иные слезы льют. Стоят, как взяты были, в исподнем, босые.
А народ лютует. Обида под сердце подкатывает, крови распаляет. Кто поближе стоит, норовит солдатишку ткнуть кулаком, а то и посошком огреть. Особливо бабы зверствуют: волосья рвут солдатишкам, за носы, за губы щиплют… Известно, нету удержу бабе в гневном исступлении. А задние орут:
— Нечего долго с ними мытариться! На осину всех!
— Животы вспороть да мукой набить! Хай лопают, несытые!
— В каменья их! В песочины!
Не жить солдатам. Сами видят смертушку. На колени валятся, вопят дурным голосом:
— Помилуйте, православные, Христа ради! Народ же все злей напирает. И был бы тот день для солдат последним, кабы не услышали все зычного голоса Петра Алексеевича:
— Укротитесь! Дайте слово молвить! Зычный голос все услыхали и солдатишек оставили. А Петр Алексеевич на крыльцо восходит и с поклоном речь начинает:
— Не во гневе Бог жив, а в справедливости. Солдатишки — народ подневольный. Все едино — по царскому ли слову идут или по советскому. Не их власть, чтобы собой управлять. Что приказано, то и исполняют. Нам же кровь их на душу брать несовместно, то и перед Богом ответ великий, и начальство, какое ни будет, за то не похвалит. Мое слово — солдатишек миловать!
Опять зашумели. Только теперь уж об ином спорят: пустить ли совсем или под караулом содержать! Все же порешили:
— Пустить и одежду им возвратить. А оружия и хлеба на дорогу не давать. Дойдут к городу — их счастье, не дойдут — воля Господня.
Так и сделали. Теперь за Фролом черед. Вывели его на крыльцо, кажут народу. Не узнать парня: левого глаза за чернотой и не видать, вихры в кровях запеклись, и губы надулись — били, пока до правления вели. Однако, стоит прямо и глазом остатним вертит. Вышел опять старец Нафанаил:
— Се есть Фрол, — говорит, — вины же его всем известны: многие христиане через него лютый глад терпят, вопиют к Господу вдовы и сироты об отмщении, невинно убиенных им души стоят пред престолом Божиим. Почто Силаева на казнь послал, Ирод? По злобе анафемской за татьбу, тобою же, Велиал, содеянную? Почто веру истинную попрал и к нечестивым никонианам переметнулся? Почто воинство антихристово на вертоград сей навел, анафема? Несть тебе прощения от Господа. Вопиют к престолу Его мерзости твои… Геенна и ад ликуют, тебя ожидая!
Страшен Нафанаил, аки пророк древлий, нечестивых владык обличающий. Горят глаза его под нависшими бровями, рукой потрясает и перстом на Фрола указывает.
Притих народ. Боязно. Только начетные старцы за Нафанаилом сгрудились, посошками стучат, перстами на Фрола тычут, у иных даже брады от ревности вздыблены.
— И принять тебе, анафеме, Фролу от Господа души погибель, от людей же лютую смертную казнь. За мерзости свои будешь ты бит нещадно. За татьство ночное утробу твою отверзть по обычаю. За невинных же убиенных и опустошение вертограда набить мукою утробу твою смрадную и тело прескверное бросить в лесу зверям на растерзание. Тако мы, старцы недостойные, порешили.
Безмолвствуют люди. Хоть и кипит в сердцах их на Фрола ярость, но страшит всех лютая казнь. Молчат. Никто первым не смеет утвердить страшное осуждение. Друг на друга поглядывают.
Ступил на шаг Петр Алексеевич и за всех ответил:
— Справедливо. Быть по сему.
Казнить Фрола порешили на утро. В тот день Вербное Воскресение было и в такой великий праздник кровь проливать, хотя бы и по справедливости — грех.
Но и в страстной понедельник казни не было: сгинул Фрол. Заперли его с вечера в заднюю горницу в правление, в окне ставню наглухо забили и к дверям караул поставили. Утром взошли — нет Фролки, и окно открыто. Ставню осмотрели: клещами гвозди повыдернуты. Нашелся, значит, в Уренях Фролу сообщник, а кто — доселе неизвестно. Баяли потом на многих: и на тех, кто к Фролу потаенно хаживал и в комбед соблазнялся, и на дочку попову указывали, будто у нее с Фролом любовь была… Мало ли что сказывали, а в точности уяснить не могли.
Тем же утром собрались в правлении начетные старцы и мужики, кто помогутнее, новую власть устанавливать. Без власти жить невозможно.
Затворились от прочего народа. Надо сначала самим вырешить, в малом числе, а потом на мир вынести. Иначе же один крик будет, а толку никакого не получится.
Но и в затворе шум большой был. Нафанаил со старцами на свою сторону гнет, чтобы им управление взять, они-де Писания умудрены. Могутные мужики свою линию держат: как было, выбрать старшину и урядника назначить. В старшины мельника метят.
Большой спор был, чуть ли не до драки. Когда попритихли, возговорил Лукич Селиверстов, не больно могутен он был, однако, ухватистый по торговому делу. Лен, воск и прочее в Уренях на себя искупал и сам в город возил; там и набрался разуму.
— Старцы, — говорит, — нам, извините, непригодны. Писание, конечно, святое Божие слово, а только мы люди есть, человеки, во грехе пребывающие, и по Писанию жить не могём. С другого же понимания, старшина и урядник есть власть, однако, начальству подчиненная. Досель становому и исправнику повиновались, а, в конечном счете, царское повеление соблюдали. А теперь — в чьем они будут повиновении? Выходит, этого-то товарища Ленина, который на царское место заступил, а от него опять к Фролке, к другому такому злодею в лапы… Это так…
Опять же рассудить: тот же Фролка объяснял, что товарища Ленина приказ: власть на местах утверждать. Значит мы, Урени, свою власть сотворить в полном праве, и такую власть, чтобы верху над ней не было…
— Царя, что ли!
— А хотя бы и царя… или как бы вроде… Пообсели старцы и мужики. Есть над чем позадуматься. Оно и правильно выходит и боязно. Царь есть помазанник Божий, откуда же сие Уреням? Однако же, цари Российские из Ипатьева монастыря вышли, и хоромы их там доселе нерушимы стоят, монахи по ним богомольцев водят. И царя в те поры на Руси не было, а вступил он на царство по народному избранию, утвержденному праведным патриархом. До окаянного Никона дело было.
С другой стороны глянуть: Ленин этот власть на местах избирать велит, значит, с ним спора никакого быть не может, к тому же Урени — место отлетное, сокрыто лесами и топями и проезда к нему летом нет.
Начетные старцы тоже соглашаются:
— Несть бо власть, аще не от Бога, — говорят, — так и в Писании сказано, только царю править с ними в совете, как оно было в древние праведные времена, щепотникам на прельщение не поддаваться и в истинном благочестии пребывать.
Порешили — царя!
Вышли к народу и устами Нафанаила объявили:
— Своего царя избираем, а кого хотите звать на царство — того кричите!
И крикнул весь народ одним голосом:
— Хотим государя Петра Алексеевича, кроме его никого!
Дело решенное. Старцы с могутными опять затворились в правлении. Приговор на избрание писать надо и все в точности указать. Позвали учителя, бумагу правильно составить велели, чтобы потом чего не вышло. А каким способом Петра на престол возводить — опять спор.
Начетные старцы утверждают:
— Соборно помажем. Того достаточно, и царство будет крепкое.
Мужики же такой пример им подводят:
— А венец ваш старческий крепок? На живую нитку он без узла шьется! Окрутите в моленной потаенно, а за метрикой на младенцев богоданных в церковь иди. Хлопот потом не оберешься и мошну вытрясешь! А такого разве не бывало, чтобы парень, в моленной окрутившись, жену оставлял и в церкви вдругоряд венчался? Нет, вы свое благочестие творите, как хотите, а для верности без церковного не обойтись… Зовите попа!
Пришел поп Евтихий, по порядку все выслушал.
— Решение, — говорит, — правильное и Богоугодное. Ясное дело: Петра надо ставить, а не Фролку-подлеца, душегуба! Но помазанье производить и на ектенье поминать я Петра без указа из консистории не могу. Вот молебен с акафистом благодарственным за избавление от супостата или о здравии и преуспеянии в благих делах, это возможно. Совершу и одобряю.
На том и помирились: старцы у себя, как хотят, в церкви же молебен особо, и старцам идти туда надобности нет.
Над приговором же до вечера трудились. Шесть раз учитель листы переписывал. Пришли к тому: быть Петру Алексеевичу царем полновластным и единодержавным над всеми Уренями.
Творить ему, царю, суд справедливый в своей царской воле, по Божьему закону и его цареву разумению. Быть тому суду нерушимым, хотя бы добра и живота кого лишить. Всем же уренчанам тому его царскому суду не противиться.
Ему же, царю Петру Алексеевичу, войско созывать, коли потребуется, и под начал свой брать, кого пожелает.
Всем же уренским мужикам царю Петру быть покорными и не прекословить, за его же царские труды положить ему в год по полтине с дыма и по пуду зерна, иных же податей ни подушно, ни на землю, ни на промысел не накладывать. Писаря же содержать самому царю из его царских милостей.
Быть тому приговору нерушимым на вечные времена.
В том и расписались, кто мог, а сам царь праведный крест поставил.
В моленной помазали соборно при малом народе, в церкви же на молебствие, окромя старцев, все Урени сошлись. Правда, больше вокруг храма стояли. Благолепно все было. Сам Петр слезно молился, не вставая с колен, и мужики стояли истово. Все разумели:
— Дело великое!
От церкви Петра всем народом до избы его проводили, и стал он с того часа царем всех Уреней, Петром Первым.
Снова жизнь в Уренях потекла тихою мерою. Святая Пасха всему народу истинным воскресением стала. Вместе с Фролкою ушел страх из села. На розговены по всем избам разубранные столы стоят. Всяк своим достатком похваляется. Не боятся, что советская власть, как при солдатишках, за «излишки» ухватится. А похвальба такая крестьянину в грех не ставится: от трудов своих разубран стол, от «пота лица».
Тем, у кого Фрол весь хлеб начисто выгреб, приказал царь Петр Алексеевич помощь мукой собрать с каждого по достатку, и сам первый три пуда отвесил. Только не в милостыню, Христа ради, такое каждому хозяину зазорно, а в долг, с отдачей к Покрову, после обмолота, и бумагу на то учитель составил. Все очень довольны были: и Христу послужили и без убытку.
Светлую заутреню отстояли, кто в церкви, кто по моленным, как кому от отцов положено. Сам царь в церковь не пошел, а к Нафанаилу, но попа с крестом к себе принял, тропарь простоял, похристосовался с ним честь-честью и водкой подчевал. Нафанаил и старцы не препятствовали: царь — надо всеми царствует, и над истинными, и над щепотниками. Лишь бы себя в благочестии соблюл.
Погуляли. Без этого и праздника нет. Случилась и драка промеж парней. Царь судил тут же, на месте, и тут же наказание произвел: всем драчунам без изъятия, и битому и небитому, по дюжине ременных лестовок отсчитать для вразумления. Отсчитали.
Прошла Фоминая. Русалья неделя настала. Береза пахучим листом украсилась, невестой стоит в весеннем своем уборе. Лесные дебри устлались синим первоцветом. Легким духом из бора потянуло. Медведь зимнюю шерсть на дубовую кору счесывает — хозяину лесному на валенки. Русалки и чарусницы от зимнего сна пробудились, на вольной озерной глади играют. Снял с них ледовую кабалу морозного деда повеселевший Ярило-Купало. Поэтому и неделя эта Русальей прозвана.
На Егория разубрались бабы в китайчатые летники (теперь этой китайки и в Москве не сыскать). Старцы Фролу и Лавру, скотину соблюдающим, помолились, святой водой дворы окропили.
Заиграл на берестяной жилейке старший уренский пастух дед Емеля, и погнали бабы мягкотелыми вербными хворостинами оскудевших за зиму чернопегих очкастых холмогорок на привольные корма, на сладкую вешнюю траву.
Все как будто по старине пошло и даже лучше. Допреж урядник себя показать любил, настырный был покойник и крикун, а также на руку скор. Перепадало от него по уху и безвинно, особливо, когда во хмелю пребывал, а к водке он был усерден. Царь же Петр Алексеевич в чужие дела не входил, молчаливым был отроду, без вины никого пальцем не трогал, и не было от него никому беспокойства. Зато и крепла день ото дня его царская власть, в пояс ему и могутные мужики кланялись, а величали не иначе, как:
— Царь наш, Петр Алексеевич.
Только не прошло все же без следа пребывание в Уренях Фролкиных солдатишек. На Красную горку задумала мать Колоуриха скороспелку-свадьбу сыграть. Была к тому причина: девка ее Евпраксия с одним из солдатишек погуливала. В Уренях такое дело девке в укор не идет. Обычай там вольный: девок в затворе не держат. Особенно в тех домах, которые по старой вере. Бабам иное дело. Бабу, — скудельный сосуд, — держат в страхе Господнем и мужу повиновении. Ибо сказано в Писании, и старцы подтверждают: «да боится жена своего мужа», про девок же умолчено.
Поклонилась Колоуриха бабке Лутонихе. Холстеца положила и сотенку яичек. Лутониха в книгу свою глянула и на жениха указала, на кузнецова сына. Кузнец от того не прочь. Колоуровы хозяева статные, дом — полная чаша и роду известного, хорошего; приданным не обидят девку — самим зазорно будет. Жених тоже согласен: девка в самом соку, ягода.
А свадьбы не вышло. Заартачилась девка, как кобыла норовистая.
— Нет и нет! К кому захочу, к тому и пойду! Своим умом изберу любушку-лапушку, яхонта-князя!
Уговаривали девку. Старицы из скита приходили усовещивать — ничего не берет, а на стариц и смотреть не хочет.
— Молодыми, — грит, — были — сами жили, любовь сладкую крутили, а ушла краса, в черных галок перевернулись, деньгой чулок набивают…
Родитель поучил лестовкой, а в ночь девица сгинула. Сказывал потом ходок Нилыч, что в городе ее видел.
Солдата своего она там не нашла, потонул он в болоте, из Уреней идучи. А живет в почете. Косы остригла, красным платком по-никониански повязана и сама вроде начальства. В главном совете сидит и на мужиков покрикивает.
Бывали и раньше в Уренях свадьбы-самокрутки. Так с венцом, хотя бы никонианским. Такого же срама, чтобы косы стричь и без мужа жить, не случалось во все века.
И в других девках шатание стало заметно. Бывало на праздник, под вечер, на завалинках посядут и про Алексея Божьего человека, и про Книгу Голубиную стихиры поют, али мирские стародавние: «Сад виноградный», «Лебедь белую».
Теперь про Алексея и вспоминать не хотят. Смеются.
— Алексей — человек Божий, а нам, девкам, не гожий. Одна скука от этой песни, а вот не хотите ли:
Яблочко, ты мелко рубленное!
Не целуйте меня, я напудренная…
У солдатишек, паскуды, научились.
От парней тоже солдатским духом несет. Иные от солдат табак курить выучились. Опоганились. А он, бес, зелье антихристово, за собой блуд тянет.
— Ничего, — говорят, — в том плохого нет. Все это про грех скареды-старцы врут. Вот, когда из правления иконы выкидали, солдаты одну себе взяли, цыгарку запаленную Спасу ко рту прилепили:
— На, — говорят, — товарищ Бог, покури, а то попы не дадут.
И ничего им за то Бог не сделал.
Отцы иных поучили лестовками и сами тому не рады: баловаться парни не перестали, только что в избах не дымят, материнского лая боятся, на гумнах украдкой дым пущают, того гляди овины сожгут, и смотреть стали волчатами.
Как пообсохло, кто пободрее лесными путаными тропами в город бегать зачал и, оттуда вернувшись, похваляется:
— В городе, конечно, голодно. Откуда им, куцым кобелям, хлебушка взять! Зато весело! Собрания идут всякие, на них мудрственные слова говорят: про Бога, про советскую власть, иноземных буржуев и прочее.
Ишь, какого ума набрались! Каждый вечер в мучном лабазе Баранова-купца (самого-то забрали) — представление: комедианты приезжие Петрушку строят или киношка.
Про комедиантов мы и ранее слыхали, это навроде ряженые или как ранее было — скоморохи, а что за киношка такая — не ведали. Учитель объяснял:
— Американское изобретение. Живая движущаяся фотография.
Опять ничего не поняли.
К сенокосу пришли теми же тропами последние из уренских, что на войну были взяты. Себя фронтовиками зовут. Совсем обмирщенные. Цыгарки по весь день изо рта не вынимают и в избах дымят, а на бабий лай лишь посмеиваются.
— От нашего дыму, бабы, целей будете. Копченые окорока по три года нетленны.
Пришли голодные, но одежа справная и сапоги принесли тонкого офицерского хрома. При оружии патронах.
— Товарищ Ленин нам для защиты советской власти оставил.
Опять он, Ленин, везде встревает. Для начала погуляли-покуражились:
— Мы-де растакие-сякие, опора пролетарской революции!
Однако царь Петр Алексеевич их укротил, хотя без боя не обошлось. Один фронтовик навек с косой рожей остался, так его царская рука по скуле благословила. И оружие царь Петр отобрал. В правление вместе с пулеметом заперли.
Присмирели фронтовики, посбавили куражу, видят — не их здесь сила. Между прочим, и сено косить надо. Дни стоят ясные, сухие, каждый зимнего месяца стоит. Занялся каждый по крестьянству. Рыло, однако, скоблить не перестали, Божьего подобия не придерживаются.