Фролка с товарищами тем временем и закусить и самогоном обогреться успел. Велел на площадь большой попов стол вынести, а на него другой, поменьше, поставить.
— Это, — говорит, — трибуна будет, а без нее теперь невозможно.
Под трибуну распряженные сани поставили, а на них невиданную машину на треноге с колесиком.
— Это у нас главный оратор, — посмеивался Фролка, — по шестьсот слов в минуту выговаривает. А имя ему — товарищ пулемет. Не видали еще такого, волосатые? Я его сам с фронта вам привез заместо гостинчика.
Собрались. Конечно, и бабы с ребятишками набежали, в сторонке стоят.
Фролка духом на стол сиганул и начал:
— Товарищи! Считаю митинг в селе Уренях открытым, а слово для доклада предоставляю себе, товарищу продкомиссару Гунявому. Ясно-понятно?
Первое дело, — говорит, — известно нам, что власти у вас сейчас никакой нет, а советской тем более, а также, что в лесах ваших укрывается гидра и контра. Товарищ же Ленин утвердил власть на местах, на каком основании и приступаю к выбору ревкома.
Говорит отчетливо, как топором рубит, а все же непонятно, что за ревком такой и опять же продкомиссар?.. Исправник, что ли, или становой по-новому?
А Фролка дальше тешет:
— Ставлю на голосование список кандидатов: товарищи Гунявый Фрол, Тихонов Петр и Ерошкин Ефим. Кто против? Никого. Воздержавшиеся? Тоже никого. Значит: единогласно. Переходим к текущим делам: волостное правление протопить для ревкома и команды, а указанных товарищей разместить у попа, у Силаева и у бывшего старшины. Ясно-понятно?
Это понятнее. Значит, пришла новая власть. А с чем пришла — увидим.
Ожидать долго не пришлось. На другое же утро позвал к себе Фрол учителя.
— Списки давай!
— Какие тебе списки?
— А всего уренского населения! Должны такие быть.
— Как же, имеются. И все в порядке. Посадил Фролка двух своих солдатишек за стол, учителю велел списки зачитывать.
— Ревком, говорит, в полном составе. Приступаем к разверстке продналога.
Учитель читает, Фролка на каждого человека цену определяет, а солдатишка прописывает.
— Евстигнееву 100, Медведу — 100, Сукачеву eще 50 добавить, вытянет…
А как дошел до Силаева, у которого жеребца увел, так по столу кулаком застучал.
— Двести ему, чорту голанскому, ставь! Триста!.. Нет, мало, и пятьсот найдется!..
Старики, которые собрались в правлении, — ничего, этого Фрол не возбранял, — слушают, только опять невдомек — к чему этот счет ведет? И Силаев сам тут же, кленовым посошком подпирается. Пока что помалкивают. Что дальше будет, ожидают.
А получилось вот что: закончил Фрол свою расценку и говорит:
— Вот что, граждане советские, медведям да волкам соседские! Прочтет вам сейчас учитель список. В нем кому что проставлено, тому и быть. Отпирайте клети да амбары, сыпьте золото-зерно, ржицу-матушку. Принимать с весу сам буду. Денька два потрудимся на советскую народную рабоче-крестьянскую власть, а в четверг с утра и в уезд повезем, потому что команде задерживаться здесь нечего. А в Костроме, вместо хлеба, по полфунту жмыха на рыло дают… На то приказ товарища Ленина…
Прочитал учитель список.
Мы молчим. Чего ж говорить на такое нестаточное дело. Брали с нас и допреж подушных по 32 копейки, да земских с полтину набегало, платили, и никогда за селом недоимок не бывало. Так ведь не сто же пудов! Такого и быть не может! Смеется Фролка, обдуряет. Что за приказ? Какой-такой Ленин его писал? Все же промолчали. Пошли по домам, там погуторим.
Мужики побогаче у Силаева собрались, шумят.
— Не могет такого приказа быть! Разорение это крестьянству! Слыханное ли дело, с Силаева пятьсот пуд, да он, может быть, их десять лет копил!.. Тем более, места наши лесные, не хлебородные, для себя только сеем, а прибыток более со льна да скотинки берем. Ежели все это выплатить, так не только на семена не останется, а и хлебушка до новины не хватит.
Шумели до позднего и порешили:
— Хлеба не давать, а пускай Фролка приказ покажет, чтобы подписанный был и с печатью. Ленина ж мы никакого не знаем. Кем он на власть поставлен и от кого? Про то пусть Фролка объяснит.
Наутро без звона всем селом на выгон собрались. Громада! Сила! Поболее трех сотен дворов оно, село-то Урени, а с бабами да с ребятишками сколько народу будет, поди, посчитай.
Ждали недолго. Фролка от попа разом в правление прошел, а оттуда солдата с красным флагом выслал. Солдат его над крыльцом втыкает, гвоздем бьет, а мы глядим.
— Мать Пресвятая Богородица! Да ведь это попадьина юбка сподняя, канаусовая!
Бабы пересмеиваются, пальцами кажут.
— Разубрал попадью Фролка-греховодник! И за срамоту не почел, прости Господи!
Флаг прибили, а на крыльцо пулемет солдаты отнесли, крутятся около него. Вышел и Фролка, с крыльца не сходит.
— Чего вам, товарищи? С чем пришли?
Мы тут все разом и зашумели.
— Нет такого приказа, чтобы хлебушко до зерна выбирать!..
— Откуда у нас жито? Сами покупаем…
— Не дадим, да и только!.. Деньгами подушными соберем, это правильно: царю ли или Ленину твоему, нам все одно!..
Слушает Фролка, молчит. А как приутихли маленько, леворверт у пояса расстегнул и спокойно так, будто шутейно, говорит:
— Все вы врете, сукины сыны! Будто я вас впервой вижу, будто я вас ране не знал? По сто пудов отвалить не можете, а у самих скирды по три года немолоченные стоят. Приказ на то у меня есть, по-советскому, мандат называется, — бумагу вынул и кажет, — все с печатью, по закону, а есть и другой приказ — вот…
Отхватил леворверт от пояса да как пальнет, а с крыльца солдатишки тотчас пулеметом затокали.
Сроду уренчане такого не слыхали и не видали, хотя все на селе охотниками были. Бросились, кто куда, друг дружку топчут, свету не видят; бабы дурным голосом кличут, ребят тащут. Старцы посошки порастеряли, в сугробы попадали, плачут, имя Божие призывают.
А Фрол вслед кричит:
— Это вам, косопузым, только для старого знакомства очередь поверх пустил! В другой раз прямо бить буду! Товарищ-то пулемет, он не милует: шестерых насквозь пробивает, в седьмом застревает!.. Так-то!..
Вот тебе и ревком с продкомиссаром! Дожили!
Фролка же, часа не теряя, пулемет к первой от края избе подкатывает, в воротах ставит, а сам с леворвертом к хозяину:
— Давай ключи от амбара! Духом!
Тому что делать! Токмо бы душу спасти…
— На, окаянный, бери, что хошь! Твоя воля! Оставь только животы наши в телесах…
А Фрол уже из амбара кричит:
— Мешки давай и веретья! Сани налаживай, коням корм засыпай да соседей зови, а то нам одним несподручно!
Не прошло и часу, как все закрома очистили, куренку и тому клюнуть нечего. Зерно в мешки ссыпали и на сани сложили.
Ребятишки ревмя-ревут, баба убивается, а Фролка хоть бы что, козырем ходит, антихрист, поганой цыгаркой везде коптит, шапку со звездой набок сдвинул, словно на игрище.
— Всем так будет, кто ржицу сокроет. А кто по-хорошему объявит, тому на прокормление оставлю. Советская власть шутить не любит!
Так и пошло — со двора на двор. Груженые санки к правлению вывозили. Там караул был поставлен. Объявляли по списку, сколько с кого пудов причитается. Только весить было некогда: Фролка всех торопил и обмерял на глаз. Увидит, что в закроме уже пол белеется и лопатка уже о доски стучит:
— Довольно, — кричит, — пиши: продразверстка выполнена!
А когда до Силаева дошел, — все зерно дочиста выбрал и закромины велел веником обмести; в избу зашел, у баб муку забрал и по ветру ее пустил, а опару на пол вывалил.
— Будет, чорт, жеребца своего помнить!
На ночь ворота в Уренях всегда на запоре; не то чтобы баловство какое бывало, а обычай такой: лес кругом. В ту же ночь не только на засовы воротницы взяли, но и колодами подперли изнутри: большого страха за день набрались.
Затихла улица, а по дворам работа идет: xopoнят зерно мужики, кто куда может: кто в солому зарывает, в подполье тащут, и на чердак, и на сеновалы. Были и такие догадливые, что даже в колодезь мешки опускали. Коли мешок туго набит, так вреда самая малость будет: обмокнет на вершок снаружи, а внутрь вода не идет.
Между собой не сговаривались, куда там, днем некогда было, а глядя, как солдатишки хлеб забирают, у всех одна дума в головах стояла: сохранить добро свое, праведным трудом нажитое, горьким потом обмытое, крестьянское золото, богоданный хлебушко.
Деньги — что! В каждой избе в Уренях имелась своя заветная кубышка, лежало в ней веками накопленное серебро-золото, находились в этих кубышках и полновесные серебряные рубли с изображением ласковой императрицы, и тонкие, как кленовый листок, золотые полтинники с ликом праведного царя Петра Федоровича (который в тайности старую веру хранил). Бумаг только уренчане не жаловали. Неверные они. Деды сказывали: набрали они этих бумаг, а после того, как воля вышла, понесли их в город на размен, а там не только что не берут, а еще смеются охальные гостинорядцы:
— Мохом вы обросли, в Уренях ваших сидючи да с лешими в свайку играючи… Эти самые ассигнации уж годов пять как прикончены, и размена им больше нет. Эх, вы, уренчане, гусиные лапы, воду лаптем черпали (присказка такая на Урени в народе)…
Кто пожег от сердца неверные бумаги, а кто и до сей поры бережет. Старица начетная Селивестрия каждый год о Петров день из кубышки вынимает и на солнышке развешивает — сушить.
— Не верю тому, — говорит, — чтобы деньга с царским орлом без цены стала. Это солигаличские купцы, нечистые щепотники, народ обманывают, новое гонение на истинную веру налагают…
Деньги — что, наживное дело! До войны каждую зиму в Рождественский пост правили Урени в Ветлугу, Буй, Солигалич, а то и в саму Кострому обозы. Везли мед, воск топленый, дубленую овчину, кожу сыромятную, рыбу мороженую, ерша и налима из чистых лесных озер, лен-долгунец трепаный.
Все правильное, богоданное, от Его великих щедрот человекам на услаждение, а хлебушко — он трудовой, ибо сказано про него в Писании: «в поте лица»; а про мед и овчину того не написано.
Деньги — что! От них блуд и развращение сердец. Что на них покупали: бабам ситцы да миткали цветистые, фабричные, машинки швейные; ребятам сахар да крендели белые пшеничные (от них лишь зубная хворь), а мужики, кто в вере послабее, так бывало потаенно и прескверную траву китайскую за пазухой возили. Ну, конечно, керосин и прочее…
А хлебушко-то — он не купленный, без него же и мышь не живет. Пошлет Господь дождичка во благовременье — сыта земля и радуется, прогневается — Его святая воля, — иссохнет земля в печали и несть человекам на потребу…
Утром, когда светлая зоренька еще за лесом нежилась, завились кудрявые дымки над Уренями — бабы печи запалили, заскрипели ворота — за водой с деревянными бадьями на расписных коромыслах девки пошли, а от колодцев иные и без воды прибежали сказать страшную новость:
— Ночью Фролкины солдаты Силаева да еще пятерых богатеев-тысячников из домов забрали и в правлении под крепким караулом держат.
А колокол снова сбор бьет. Снова на выгон тянутся мужики, только уж на тот раз бабам и ребятишкам путь туда заказан:
— Долго ли до греха.
Фролка же, полного сбора не ожидая, с крыльца народу кричит:
— Поите коней да запрягайте, чтобы через час обоз в путь был, а об арестованных мною вам беспокоиться нечего. Они за сокрытие излишков взяты, понесут за то революционную ответственность по пролетарской справедливости, а кроме того, они и есть самая гидра-контра, которая против Ленина и большевицкой партии идет. С ней разговор короткий! Которые же честно весь хлеб покажут, тем опасаться нас нечего.
Зачесались затылки у уренчан и головы вертуном пошли. Слова-то, слова-то какие! Революционная, пролетарская, гидра-контра… наверное, и сам поп Евтихий того не разберет, а он в губернии все науки превзошел. Это верно.
Обоз снарядили в сто подвод. Четыре солдата с ним пошли. А Фрол передохнуть не дает — уже другой готовит. Лошадей и саней в Уренях хватает. Безлошадных дворов искони не было, а иные и по две пары держали — корма в лесу привольные и сено по полянам изобильное.
Не узнать стало тихих Уреней. Над волостным правлением попадьина юбка треплется и доска прибита с надписью: «Ры-сы-фы-сы-ры. Уренский сельский революционный комитет». В самом помещении столов понаставлено, и учитель до ночи сидит и пишет. Царский портрет Фролка вырвал из рамы, углем разрисовал непристойно и на улицу бросил, туда же образа пошли. Бабы подобрали, спрятали. А раму с царева портрета старики отстояли: золоченая и деньги мирские за нее плачены. Фролка поспорил и плюнул.
— Чорт с ней! Пускай пустая висит. Привезу с города Ленина и в нее влеплю.
Фролку самого и по имени и по отчеству звать воспрещено, а приказано:
— Товарищ предревком.
Иным и выговорить трудно: не туда язык повернется и такое получается, что — тьфу, прости Господи! — сказать непристойно — бабы засмеют, а Фролка ничего, не обижается.
— Первые пять лет, — говорит, — трудно, а после привыкнете.
Прежде зимой в Уренях тихо было. На улице только ребята в снежки забавляются, а мужики с бабами по дворам да по избам своим делом заняты: бабы ткут и прядут, а хозяева всякую снасть к лету справляют: кто рыбачьи сети плетет, кто бороны вяжет; ложки тоже резали, пимы валяли, овчину дубили.
Теперь с учреждением ревкома в Уренях по весь день дым коромыслом идет. Выбирает Фролка излишки и обоз за обозом в город гонит. Торопится. Знает бес, что санного пути не более, как на месяц, осталось. Зерно обобрал — за скотину принялся. Тоже, говорит, продналог со всего он идет, отпустят морозы и картошку повезем.
Вечером солдаты по избам ходят и народ в правление сгоняют; там тот же Фролка или дружок его Ерошкин про коммуну и товарища Ленина рассказывают. Выходило оно распрекрасно. Не дале как к осени, урожай собравши, во всем свете этот Ленин полный порядок установит. Денег не будет — бери так все, что надобно, мануфактуру и прочее, солдатчины тоже не будет, потому — воевать не с кем станет: все языки и царства эту самую коммуну принять обязательно должны, а Ленина на весь мир царем поставить. Про землю тоже рассказывал: от господ ее отобрать и между крестьянами поделить. Только уренчанам это неинтересно было: село спокон веков государственное, и господ в нем не водилось. Земли и леса хватало. Кроме того, вокруг на многие версты казенные леса шли. Коси траву на полянах, грибы сбирай, хворост, бурелом, скотину паси — никто слова тебе не скажет, разве от своей добродетели объездчику Митричу к празднику кто гривенничек подарит и то из уважения.
Выходило по Фролову хорошо, а на деле — крестьянам разорение. Кое-кто, конечно, хлебца-то спрятать сумел, а у иных и взаправду последние осметки доедали — погибель, до новых-то полгода еще. Скотины тоже поубавилось.
Однако кое-кто на сладкие Фролкины речи подался и к нему потаенно в попову горницу ходить стал. Особливо те, кто на водочку слаб был. С ними Фрол особые разговоры вел.
— Комбед, — говорил, — учредим, и все Урени промеж себя переделим.