Она очень устала. Стояла небывалая для месяца апреля жара. Тело отца обкладывали еще сохранившимся в подвале льдом, но все равно оно безобразно распухло, а запах стоял такой, что ее едва не стошнило, когда она приблизилась к гробу.
– Мы нашли его только утром! – Кто-нибудь другой не разобрал бы, что пытается сказать это тучное колченогое создание, по ошибке поименованное женщиной, – ее сестра. Редкие жирные волосы были почти одного цвета с ее прыщавым нечистым лбом, заячья губа вспухла и дрожала. – Он лежал там, у себя, и мухи… – Сестра зарыдала.
Да, мухи попировали на теле Антуана д’Обре на славу! И не нужно говорить, что слуги кинулись искать хозяина рано утром: эти ленивые скоты, небось, были только рады, что их не шпыняют с самого спозаранку и не теребят! Да и сама сестричка наверняка дрыхла до полудня, потом пару часов потягивалась и ублажала себя, завтракая в постели, и выползла искать папашу лишь тогда, когда за дверью его спальни уже вовсю жужжало и спаривалось, а вылупившиеся прожорливые личинки уже прогрызали лоснящуюся, натянувшуюся, словно на барабане, кожу…
Священник, сглатывая постоянно подступающую горькую слюну, тоже торопился. Никакой фимиам, каким усердно кадили в церкви, и никакие магнолии, которыми был засыпан преставившийся мессир д’Обре и приторный аромат которых лишь подчеркивал трупную вонь, не помогали. Наконец последнее «амен» было произнесено и на гроб надвинули тяжелую крышку. Первыми в траурной процессии двинулись братья, затем Мари-Мадлен с сестрой. Сохранившая никому не нужную невинность расплывшаяся туша ковыляла рядом и оттянула ей всю руку. Еще четверть часа – и останки были водворены в фамильный склеп, а все скорбящие ринулись на свежий воздух.
– Старик вонял хуже, чем дохлый мул! – слишком громко сказал на ухо брату Антуан-младший, теперь ставший Антуаном-старшим, и на них стали оборачиваться. Дура сестра всхлипнула, а Мари зло заметила:
– Если бы он не скопидомничал, а вовремя позвал лекаря и пустил кровь, этого бы не случилось!
– Никто не уйдет из этого мира живым. – Франсуа, который всегда был вторым и насиловал ее тоже всегда во вторую очередь, сделал постное лицо, но она прекрасно знала, что братец ждет не дождется главного сегодняшнего действа – оглашения завещания. Да, их старик действительно был прижимист – но тем больше они получат! У него в полку столько долгов, что уже нельзя и за карты сесть!
В тяжелой старомодной карете мгновенно стало душно. От сестры воняло давно не мытым телом, толстуха нещадно потела – и от волнения, и от того, что поверх слишком плотной траурной робы она напялила еще и меховой палантин. Блохи из нижних юбок дорогой безутешной сестрицы, которым было неуютно от множества привешенных изнутри по случаю выезда лавандовых саше, толпами перебирались на мех, подпрыгивали, чуя свежую кровь, и Мари-Мадлен брезгливо смахивала их с лица перчаткой. Проклятые провинциалы, которые не моются и которым лень вытряхнуть и проветрить лишний раз свои одеяла!
В задней карете ехали братья – слава богу, им хватило ума пустить их вперед, чтобы женщины не дышали пылью! Дождей давно не было, и белая пыль поднималась до небес. Небес, вряд ли принявших к себе черствую душу Антуана д’Обре. Папенька наверняка отправился прямо в ад – туда, где ему было самое место!
– Я устала, – сказала она, и это было правдой. Бессонная ночь, чтобы поспеть на похороны, затем еще одна – бдение у разлагающегося трупа вдвоем с сестрой и монахинями… монахиням-то это было зачем?! Их-то никто к этому не понуждал! Чертовы святоши… Сейчас странно вспоминать, что она сама когда-то собиралась уйти в монастырь! Иногда она наезжала в обитель босоногих сестер-кармелиток и жила там по две-три недели, когда слишком уставала от исполнения супружеских обязанностей, и от сосущих, словно пиявки, глаз тех, кому от нее что-то было нужно, и от приторных объятий новой подруги – королевской воспитательницы мадам Ментенон.
Она устала… она ужасно устала и потому не сразу поняла, что случилось.
– …моей младшей дочери, Мари-Мадлен-Маргарите, урожденной Дре д’Обре, маркизе де Бренвилье, я оставляю свое родительское благословление, а также все, что она, Мари-Мадлен-Маргарита, урожденная Дре д’Обре, маркиза де Бренвилье, захочет взять на память обо мне из моей комнаты, буде эта вещь или вещи не превысят по стоимости ста ливров!
– Что?! – спросила она, будто выныривая на поверхность из тяжелого полузабытья.
В столовой, где все они сидели, тоже было жарко и тоже воняло: свечными огарками, вынесенным покойником, обоими братьями и уродиной-сестрой, а также новыми кожаными, плохо выделанными башмаками мэтра Мандрена и пролитым вином, которое, оказывается, лилось из бокала прямо ей на платье. Нет, не ее собственное вино, которое она прислала, – оно было слишком дорого, и сестра не приказала подать его к столу. Эта скопидомка, так похожая на покойного папеньку, потчевала их какой-то прокисшей бурдой, которой Мари-Мадлен-Маргарита и облилась.
– Буде эта вещь или вещи не превысят по стоимости ста ливров, – виновато повторил стряпчий. – Подписано и засвидетельствовано в здравом уме и твердой памяти Антуаном Дре д’Обре, дворянином, и мной, мэтром Мандреном, о чем в конторской книге того же числа была сделана соответствующая запись… – Адвокат запнулся и посмотрел на бледную как полотно Мари-Мадлен-Маргариту, урожденную Дре д’Обре, маркизу де Бренвилье. Он не любил такие моменты в своей работе… но что поделаешь? Его клиент распорядился так, а не иначе, кроме того, госпожа маркиза прекрасно обеспечена, как он слышал! – Вам плохо, мадам? – все же участливо спросил он.
– Нет… ничего… благодарю вас… я очень устала, и мне, похоже, просто стало дурно… Ужасное событие…
– Да, в похоронах мало веселого, – вежливо откланялся мэтр, сделавший свое дело. – Ваш батюшка был слишком полнокровен, а в такую жару, как этой весной, нужно особенно следить за своим здоровьем!
Месье Мандрен был тощ как палка, и уж ему-то внезапная апоплексия точно не грозила, не то что старшему в роде д’Обре, тоже Антуану: главный наследник побагровел так, что стал краснее собственного щегольского жюстокора, – на похороны мог бы надеть и что-то поскромнее! Правда, известие застало и его, и брата врасплох, и они выехали из полков, не став дожидаться, пока им сошьют приличное траурное платье и пока тело их покойного отца окончательно протухнет.
Состояние старого д’Обре, копившего и не пускавшего по ветру ни единого су, не говоря уж об экю, было, пожалуй, самым значительным из всех, на какие мэтру Мандрену приходилось составлять завещание. И такое странное, такое несправедливое! Но покойник настаивал именно на таком дележе: половина – Антуану д’Обре, старшему сыну, а оставшаяся часть – пополам младшему сыну и старшей дочери. Но если подумать как следует, то младшая из наследников и так хорошо обеспечена? Госпожа маркиза ни в чем не нуждается, а ее сестра, если она не выйдет замуж – а она вряд ли выйдет замуж даже при таком наследстве! – вполне может завещать все свои деньги племянникам! Их, кажется, уже семеро? Даже если принять во внимание, что мадам маркиза может еще родить младенца, и не одного, и до совершеннолетнего возраста доживут они все, то каждому достанется более чем солидный куш! А ежели их тетка не будет трогать основной капитал, как поступал и ее папаша-скопидом, и прибавлять к нему ежегодные проценты, то… – Вычисления и рассуждения так заняли ум почтенного адвоката, что он и не заметил, как распрощался с осиротевшим семейством. Да, мадам маркиза была слишком бледна и слишком утомлена… семеро детей, подумать только! Семейные заботы, придворные обязанности, а теперь еще и похороны! Ехала из самого Парижа! И такая жара, такая нехорошая жара!
Мэтр Мандрен еще раз раскланялся в дверях и удалился, украдкой утираясь огромным, не первой свежести платком. Что ж… покойник тоже был не первой свежести… и завещание не первой свежести, если уж начистоту! Попахивающее завещание! Но как держалась госпожа маркиза! Удивительная женщина… удивительная! Какое достоинство! Какая осанка! И какая фигура после семи родов! Не то что у этой бедняжки, ее сестры… жалкая уродина… и какие деньги в одинокие женские руки! Однако ни с какими капиталами такую, как она, не возьмут – это уж он, господин Мандрен, готов прозакладывать собственную шляпу! Ладно бы только кривобокость и колченогость – кто из нас без изъянов… но лицо! И даже пусть лицо… женщина обязана сидеть дома, а красивое лицо – только приманка для греха. Однако же еще и голос! Не разбери-поймешь, о чем это чудище с тобой и говорит! И хрипит, и шепелявит, и каркает… Нет, даже если бы он не был женат, все равно ни за какие деньги, слуга покорный! Да… одной – красота, и титул, и семейная жизнь, а другой – деньги. Только все равно не очень справедливо… Интересно, а что госпожа маркиза выберет на память из вещей отца? На камине в его комнате он видел очень изящные часы… лично он взял бы часы… но стоимость не должна превышать ста ливров! Но это как посмотреть: когда эти часы приобретались, их стоимость наверняка была в три раза меньше… И хорошие вещи лишь возрастают в цене, как и капитал! Если тратить разумно, и вести хозяйство крепкой рукой, как вел его Антуан д’Обре, и еще откладывать, то… – снова подумал он и посетовал, что ушел и не успел дать прекрасной маркизе дельный совет: напирать на то, что часы должны быть оценены по их прежней стоимости. Да, все раньше стоило куда дешевле… жизнь вздорожала! И прокормить семь ртов – это не то что один… У них с женой всего один взрослый сын, и ему лично в голову не пришло бы лишить мальчика наследства! Непонятное завещание… непонятное! И какая женщина! Лицо! Осанка! Глаза! Аристократка! Но такая бледная… устала, бедняжка! Уж кому-кому, а ему, знатоку человеческих страстей и душ, прекрасно видно, как ужасно она устала!