С Одерышевым я все-таки встретился.
В субботу сумел застать его дома.
— Здравствуйте, Александр Валентинович… — сказал я, входя в комнату, завешенную, заставленную современными иконками. — Я…
— Вы, наверное, не сюда попали, — перебил меня бородатый парень в синем, с затрепанными рукавами свитере. — Того, кого вы ищете, здесь нет.
— Простите, отец Серафим, — поправился я. — Я из газеты приехал. Поговорить хотелось бы.
Но и с этой поправкой разговор долго не завязывался.
Александр Валентинович, а ныне «отец Серафим» объяснил мне, что по своему сану с мирской прессой беседовать не может.
Потом я узнал, что Одерышев недавно принял постриг. Не здесь, в другой епархии. Теперь он — монах… Почему не в монастыре? Он на приходе постриг принимал. Он — приходской монах. Таких много.
Отвечая на мои вопросы, «отец Серафим» складывал вещи, опять собираясь куда-то уходить. Расстелил на диван женский платок, аккуратно сложил на нем рясу и начал сворачивать узелок.
— Я ушел от мира… — говорил он. — Ушел. Ничего не могу сказать. По истории церквей вам лучше в охрану памятников обратиться.
Еще рассказал о келейке, которая где-то у него есть.
Там, в пустыньке, уже и келейник его живет. А он? Он пока здесь. Здесь — паства. Не на кого ее оставить.
Когда я спросил, читал ли он заметку отца Михаила в «Свирских огнях», Одерышев ответил, что мирской прессы не читает. И говорить не хочет, чего там пишут. Впрочем, не удержался и минуту спустя колко заметил, что Артур Рыбка — так звали раньше отца Михаила — может писать что угодно, а ему, монашествующему, надо со смирением переносить все наветы.
Но со смирением у «отца Серафима» тоже пока не все получалось. Явная, не монашеская ирония сквозила и в его отзыве о местном, Вознесенском приходе.
— Это же в основном хор из клуба… — сказал он. — Им не молитва нужна. Им важно только кто служит…
И получалось, по его словам, что в поселке только одна верующая и осталась. И — Одерышев не произнес этого, но так выходило по смыслу! — потому она и верующая, что в него, Одерышева, еще веру не потеряла.
Разговор затянулся часа на полтора.
Шел он трудно.
Полтора часа ходил «отец Серафим» по комнате. Перекладывал какие-то книги. Снова развязывал и завязывал узелок с рясой. И все время, едва только замечал, что разговор налаживается, обрывал его, комкал…
И все в его поведении вообще-то было правильным… Без благословения игумена ни один монах не должен разговаривать с журналистом.
Но это в монастыре, в затворе, где человек ушел от мира, и как-то и неловко приставать к нему с суетными вопросами: где да когда он постригался.
С Одерышевым — другое.
Объявив о принятии пострига, он продолжает жить в поселке.
И тут, когда сами священнослужители обличают тебя в самозванстве, не грех бы и сказать, что совершил постриг там-то и тогда-то. И многое встало бы на свое место, рассеялось бы смущение, охватившее вознесенцев после публикации заметки.
Однако Одерышев все разговоры о своем постриге сразу решительно пресек.
Ну, да…
Есть, конечно, у монашествующих и такой подвиг — смиренно принимать все поругания на себя и не защищаться, не опровергать никакой клеветы. Одерышев в разговоре со мной несколько раз ненавязчиво подчеркнул это.
Но ведь есть и в этом смирении искушение.
Искушение гордыней. Находясь в миру, смиренно (смиренно ли?) принимая поругания, Одерышев и сам ведь вводит в искушение других людей. Не грешно ли поносить праведника, если он действительно праведник!
Конечно, я не знаток монашества, но то, что доводилось мне читать о монашествующих в святоотеческой литературе, то, что читал я о монахах у Лескова, Чехова, Шмелева, не вязалось с человеком, что, нервничая, ходил по комнате. Не было в Одерышеве простоты и ясности, а главное — внутреннего покоя.
Уходил я от него с тяжелым чувством, так и не разобравшись, с кем говорил: с монахом ли или, как и в бытность его «священником»-самозванцем.
Одерышев вышел проводить меня.
Подержал рвущуюся с цепи собаку…
Так с заливающейся лаем собакой и остался в памяти…